ТЕПЛЯКОВ В. Г.

ПИСЬМА ИЗ БОЛГАРИИ

(Писаны во время кампании 1829 года.)

Виктором Тепляковым

ПИСЬМО ЧЕТВЕРТОЕ

Церковь, построенная генералом Г. в Варне. — Вечер накануне Пасхи. — Прогулка в русский лагерь. — Отъезд в Гебеджи. — Дорога. — Малые Балканы. — Красота окрестностей. — Фонтаны. — Казачий притин. Неизобразимая прелесть природы. — Лиманская пристань. — Надгробный крест. — Гебеджинский редут. — Полковник Л. — Дивные Гебеджинские развалины. — Различные догадки о происхождении оных. — Геологические ипотезы. — Сравнение Гебеджинских колонн с подобными обломками. — Замок Штольпен в окрестностях Дрездена. — Базальты Металлических и Средних гор в Северо-Западной Богемии и проч. и проч. — Естественные Адлерсбахские развалины. — Поэтическая картина Гебеджинских обломков. — Соседние фонтаны. — Спутники. — Возвращение в редут. — Отъезд в Девно.

Г. А. Римскому-Корсакову.

Гебеджи, 22го Апреля.

Вас ли, поклонник этой необъятной могилы, над которою тени Сципионов и Павлов Эмилиев, носясь в тумане веков, говорят сердцу о древней столице мира; сетуют о ее погибшем величии, или утешаются всеобщим, неизбежным жребием царств и народов, начертанным на ее красноречивых развалинах; вас ли, говорю я, мог бы занять однообразный рассказ об этих скудных мраморах с их полуизглаженными надписями и барельефами, об этех медалях, покрытых священною для антиквариев зеленью и бесценных только в глазах сих достопочтенных собирателей вековых грибов и полушек? — Нет! лучи Гения, горящие в чертах оживотворенного [89] мрамора; невыразимые муки Лаокооновы и целый мир изящного еще не умерли в памяти вашего сердца. — Вы видели Пантеон; вы посещали мастерскую Кановы и..... Боже мой! можно ли сомневаться, что после всего этого ваше воображение было бы не слишком очаровано бесцветным описанием диковинок, обретенных мною посреди азиятской Варны. — Но если я до сих пор не решался возмущать ими ваших италиянских воспоминаний, то теперь не страшусь ни мало перенести мечты ваши из-под лавра, осеняющего могилу Мантуанского Лебедя, на очарованные долины древнего Гемуса.

Давным-давно мне было уже тесно в стенах полуразбитой Варны; давным-давно душа моя

........ рвалась к лесам и к воле,
Алкала воздуха полей;

но сначала — коварная прелестница Археология удерживала меня крепко-на-крепко в своих пыльных объятиях; потом — наступление страстной недели внушило моей совести благую мысль очистить покаянием душу, чтобы в случае встречи и неравного бою с неверными, умереть по крайней мере [90] прямым Христианином под острием проклятого ятагана; но в сторону балогурство! Походная церковь, воздвигнутая генералом Г. на одной из площадей Варнских, есть в самом деле, трогательный символ кроткого христианского благочестия. Ее убогий жестяный крест льет равным образом светлые лучи свои на могилы Руских и Оттоманов, примиренных смертию и приятельски перемешанных друг с другом за сим последним рубежом всякого человеческого разногласия. Я по истине не знаю, с чем сравнить эту набожную стремительность, с коею наши воины толпились передо мной вокруг священного алтаря, алкая небесной пищи и отрадного облегчения от тайных тягостей жизни. — Вам без сомнения известно, какими красками божественный певец Иерусалима изобразил высокую смесь гордого военного мужества с этим благочестивым смирением, которое наполняло душу Крестоносцев, попиравших обнаженными стопами землю, орошенную кровию Искупителя. Не знаю, справедливо ли сравнение; но смею уверить вас, что предстоявшая мне картина сливалась поминутно в моем воображении с этой разительной сценою. — Ежедневная близость смерти, отдаленность от родины, [91] воспоминание о милых сердцу, покинутых может быть на веки — воспоминание, столь естественное в эту священную минуту — согласитесь, что едвали трогательная простота подобного зрелища уступит всему блеску ваших великолепных столичных процессий. — Бьюсь также об заклад, что благовест к заутрине Св. Пасхи застал нас совсем в различных занятиях: — я в это время читал Фауста, и как нарочно попал на то место, где беспокойный Доктор, умиленный подобными звуками, роняет из рук чашу с роковою отравою. Следующие за сим стихи усугубили странную тревогу души моей:

Was sucht ihr, machtig und gelind,
Ihr Himmelstone mich am Staube? и проч.

Остаток сего дивного монолога довершил ее неизъяснимое волнение, проникнув, подобно голосу собственных чувств, в сокровенные изгибы моего сердца. Я громко прочел:

Sonst sturzte sich der Himmelsliebe Kuss
Auf mich herab, in ernstem Sabbathstille;
Da klang so ahndungsvoll des Glockentones Fulle,
[92]
Und ein Gebeth war brunstiger Genuss....
..............................
..............................
..............................
..............................
Diess Lied verkundete der Jugend muntre Spiele,
Der Fruehlingsfeyer freyes Gluck... и проч. и проч.

Голова мои пылала; я бросил с досадою книгу и пошел к заутрине..... Вы без сомнения имеете полное право назвать неуместным этот странный поворот рассказа, Бог знает куда и зачем, с прямого пути его; но согласитесь, что для вас, домоседов, даже самые обыкновенные мысли и приключения странника бывают редко не занимательны. Причина тому — их совершенное несходство со всем тем, что порождается однообразием вашего едва текущего существования. Так, например, в то время как вы, встретив светлый праздник в кругу своих домашних Пенатов, готовились, вероятно, на оффицияльную прогулку под качели — я наслаждался бурным ожиданием неприятеля замыслившего, как пронесся слух, воспользоваться мнимой беспечностью наших в первый день Пасхи. Генерал Г., больной [93] накануне, расхаживал уже по комнате, когда я посетил его после заутрени, и на вопрос мой: в самом ли деле будут к нам незваные гости? — отвечал: «Милости просим! мы готовы принять их.» Между тем, отправленный для рекогносцировки адъютант донес, что Турки действительно перешли в это утро Камчик, схватили с передовых наших постов одного казака, отрезали ему голову, и похитив десяток найденных при нем сребреников, возвратились на противоположную сторону. — Перед вечером генерал Г. пригласил меня прогуляться с собою в лагерь, расположенный на южной стороне крепости. Вы, знакомые с весною благословенной Авзонии, вы конечно не отвергнете этой таинственной симпатии, которая существует между природою и внутренней жизнию человека: а потому, я смело позволяю себе назвать неизъяснимым это волшебное наслаждение, которое наполняло мою душу при виде Варны и ее живописных окрестностей, столь обворожительных в настоящее время года, столь разноцветных в соединении с этой восточной пестротою, которая мелькает теперь новым блеском на разнообразных толпах народа, страстного охотника до всяких праздничных игрищ [94] и удовольствий. Гром военной музыки и голос родимых песен оторвали мое воображение от картин радужного Востока, когда русские шатры представились глазам моим, подобно белому стаду, рассеянному по ковру муравчатой пажити. Не стану говорить вам о впечатлениях, почерпнутых моим сердцем в шумном воинском стане, где все — и «не одна во поле дороженька», и «ты наш сельский петух» переносили мою душу — то под соломенную кровлю уединенной русской хижины, то на гладкую питерскую дорогу, по коей некогда, в ясную морозную ночь, залетная тройка мчала вихрем мои лубочные пошевни, и где однозвучный гул валдайского колокольчика или заунывная мелодия ямской песни, говорили моему сердцу о священной старине нашего отечества. Через несколько дней, совсем другие воспоминания волновали мечты мои: очарованный взор мой любовался уже картинами древней, холмистой Мизии.

21-го текущего месяца я возложил на себя вновь свои бранные доспехи и около 3-х часов после обеда потянулся на тощей казачей кляче к западным воротам Варны. — «В Риме живи по-римски» — говорит пословица; а потому мудрено ли, что и я находясь в Турции, решился на этот раз обезьянить [95] благоразумный фатализм оттоманский. Не взирая на многочисленные неприятельские партии, мелькающие по временам в промежутках нашей операционной линии от Провод до Варны, два только казака и мой неустрашимый La Fleur, живой арсенал, с огромной венгерской саблею у бедра, с предлинным арнаутским ружьем и коротким карабином за плечами, с черкесским кинжалом, турецким ятаганом и несколькими парами тульских пистолетов у пояса — составили всю мою свиту. Встреченные нами у ворот крепости похороны, показались моим спутникам знаком гибельного предзнаменования; а дикие надгробные мраморы, расположенные стоймя на могилах старого чумного кладбища, наполнили и мое воображение самыми черными думами, мелькнув на правой стороне дороги, подобно мшистым пням вырубленного встарину леса. Синяя пелена моря осталась позади меня; я ехал берегом его Лимана, называемого здесь — то Варнским, то Девнинским. Сначала ровная, гладкая как растянутое полотно дорога — привела мне на мысли наш звонкий петербургский шоссе; но вскоре, свежесть и живописная красота болгарской природы, изгладили его из моей памяти. Душа весны встретила [96] меня на сих роскошных долинах и как будто поздравила с отрадным избавлением от стен Варны, душной, нечистой, обширной могилы стольких тысячь воинов. Мало-по-малу все мое существование слилось с этой волшебной природою; и только тяжелый скрып артиллерийских обозов, светлый медь пушек, русские мундиры и тому подобные эпизоды прерывали на минуту созерцательное состояние души моей, мелькая вдалеке из-за кудрявой зелени кустарника, цветущего по обеим сторонам дороги. Малые Балканы, начиная отсюда подыматься выше и выше к Юго-Западу, кажутся издали обтянутыми пышным яркозеленым бархатом. Огромные фруктовые деревья образуют и здесь — то густые аллеи, то темные беседки, или редкими светлозелеными рощами тянутся по горному скату. И здесь, почти через каждые три версты, говорливый фонтан приглашает вас освежиться своей студеною влагою. — Вам конечно знакомо сочинение генерала Андреосси о водоемах или бендах константинопольских. Это сочинение и еще более подробности известного ориенталиста Г. Гаммера, почерпнутые из описаний турецкого автора Челеби-Заде, могут удовлетворить вполне вашему [97] любопытству о сем предмете. — Страсть Турок воздвигать повсюду подобные водохранилища, есть, по словам жителей, дело истинного благочестия — дело, столь же священное, как эти религиозные приношения, коими наши праотцы обогащали церкви и монастыри, прославленные чудотворством. Холмистая почва Болгарии, и следовательно изобилие горных ключей способствуют наиболее сему благому обычаю. — Через несколько минут казаки поворотили вправо с дороги — и я увидел перед собою довольно огромное каменное строение, с небольшими круглыми башнями по углам и с разными другими украшениями феодальной Европы. Таковая архитектура побудила меня мимоходом заметить, что мысль о прототипе готического зодчества, занятого Крестоносцами на Востоке, есть ипотеза не вовсе неосновательная. «Это бывшая турецкая гостинница (хан), а теперь наш казачий притин» — сказал мне один из Донцов, прибавя, что в этом месте мне должно непременно сменить их. На дворе строения нашел я десятка два казачьих лошадей, из коих некоторые были привязаны к воткнутым в землю пикам, оседланы, взнузданы и словом — ежеминутно готовы в поход и [98] на битву. Через четверть часа свежие кони тянули уже весь мой вьюк живой и бездушный, вместе с собственной моей особою, далее.

Чем больше подвигался я вперед, тем живее и привлекательнее становилась природа, тем ярче и роскошнее казалась мне эта необыкновенная растительность, столь богатая красотою форм и удивительным разнообразием цветов и оттенков. Нежная апрельская лазурь восточного неба; синие волны Лимана, сверкающие сквозь пышный кустарник своего излучистого берега; живописные группы холмов, увенчанных вековыми деревьями; муравчатые ковры долин, лежащих в глубоком безмолвии посреди румяной ограды скал... — но как изобразить вам эту легкую, нечувствительную постепенность красок, посредством коей все сии разнородные части сливаются в одно восхитительное целое! Поверите ли, что самые следы войны — каменные остатки турецких деревень, разбросанные по сторонам дороги, не только не разногласят, но составляют даже единственную гармонию с задумчивой красотою природы, говоря сердцу о своем столь еще не давнем существовании. Иногда — узкая тропинка, отделяясь прямым [99] углом от дороги, тянется излучистой чертою к развалинам, белеющейся вдалеке хижины; иногда — узорчатая пелена лугов, освобождаясь от висящих над нею утесов, принимает вид зеленого ристалища; пестрые, опоясывающие ее косогоры, кажутся издали террасами великолепного английского парка: дивные образцы представляются на каждом шагу подражанию самого прихотливого искуства.

Верстах в трех от Гебеджи пересекается Лиман, соединенный с Черным Морем почти у самых стен Варны небольшой речкою, называемой именем сей крепости. В этом месте устроена пристань для сгружения запасов, привозимых из Варны для войск, расположенных от Гебеджи до Провод, т. е. до конца нашей операционной линий в этой части Болгарии. Отсюда дорога круто поворачивает на право, и извиваясь у подошвы северных гор, тянется небольшой поляною к закрытому кустами Гебеджинскому редуту. Надгробный, вероятно русский крест, желтеющийся посреди оной, поразил меня в особенности каким-то отрадным слиянием смерти с тихой, меланхолической красотой сего места. — Какой странник не положил бы [100] здесь своего посоха, какой скиталец не позавидовал бы счастливцу, коего приют должен быть столь безмятежен в недрах сей живописной могилы! — Но между тем, донской Буцефал мой не стоял на месте, и через несколько минут передовая стража остановила уже меня у ворот грозного Гебеджинского укрепления.

С первого взгляда этот редут показался бы вам каким нибудь мирным селением, разбросанным во глубине зеленой лощины, у подошвы разнообразной цепи гор, подымающихся необозримым амфитеатром к Востоку и Западу. Синее Девнинское озеро, сверкающее во глубине сей буколической картины, выполняет последнее требование самого взыскательного пейзажиста. Другой взгляд на Гебеджинское укрепление представляет вам эту нежную, Клод-Лореневскую природу в ярком слиянии с живой лагерной пестротою Горация Вернета. Низкие, устроенные в четыре ряда землянки — прошлогодние квартиры зимовавшего здесь полка — принимают вид деревни, одушевленной шумным волнением войска; а хлопотливая суета вокруг маркитантских обозов проливает на эту деревню базарный блеск какого-нибудь великороссийского праздника. [101] Taковое сходство поражает ваше внимание до тех пор, пока ворота редута не затворились за вами. Там — грозные челюсти пушек, направленных на окрестность изо всех углов укрепления, ряды бледнозеленых артиллерийских ящиков, светлые пирамиды ружий, целые системы железных звезд, образуемых грудами штыков, столь ярких при блеске заходящего солнца — и этот глухой барабанный грохот, и это резкое, пронзительное завыванье трескучей трубы, и все сии подстрекательные орудия смерти, наполняют ваше сердце кипящим упоением этой огромной травли, которую человек называет сражением.

Полковник Л., начальник редута, узнав о предмете моего путешествия, показал мне пять бронзовых медалей, найденных солдатами в земле, при укреплении соседней деревни Девно. Две из них греческие: одна принадлежит древней Одессе, другая Ольвии; остальные три — римские. В Гебеджи не найдено, по уверению полковника Л. ничего подобного; но за то — предметы гораздо более любопытные ожидали меня, по его словам, в окрестностях здешнего редута. Наступление ночи заставило нас, к сожалению, отложить до следующего дня обозрение оных. [102] После веселого военного ужина я, без сомнения, не был нисколько расположен любоваться красотою окрестностей, осребренных вовсе не северною луною. Занятый новостию своего лагерного ночлега, древнею Мизиею, войною, меня окружавшею, я с несказанным удовольствием водворился на эту ночь в палатке полковника Л. и поспешил бросить на бумагу все, что до сих пор находится в этом послании. Вскоре потом — война, Мизия, археология, смешались мало-по-малу в уме моем: одолеваемый сном и усталостию, я завернулся в свою косматую бурку — и только грохот заревой пушки прервал на другой день мое железное усыпление.

Если бы я не был уверен, что поэзия в прозе есть тоже самое, что великан в детском наряде, то конечно признал бы себя в совершенной невозможности воздержаться от бесконечного описания утра, вспыхнувшего ярким золотым пожаром над пеленою этих серебристых туманов., которые драпировали горизонт окрестных гор и мало-по-малу открыли глазам моим всю роскошь их разноцветного одеяния. Едва ощутительный ветер вылетал из глубины рощей, напоенный их бальзамическим запахом; трава блистала крупной [103] росою; окрестность красовалась этой мощной, первобытной юностью, которую мы воображаем на земле, освеженной водами всемирного потопа. Около 7-ми часов мы сели на лошадей и пустились в поход под прикрытием довольно значительного пешего и казачьего конвоя. Два-три офицера, приставшие к полковнику Л. увеличили собою число наших спутников. Через несколько минут я очутился вновь на вчерашнем пути своем из Варны. Проехав версты три по сему направлению, мы достигли почти той самой пристани, о которой я упомянул в начале письма сего. Насупротив оной — глухая, сжатая кустами тропинка, взбегая с холма на холм, свернула вдруг перед нами в густоту непроницаемой древесной чащи. По ней углубились мы в этот зеленый лабиринт, и принужденные подвигаться по одиначке вперед, были почти на каждом шагу останавливаемы обломками диких каменных утесов, загромождавших нашу мучительную дорогу. Эта дорога, сперва покрытая высокой травою, начала вскоре освобождаться от зеленой пелены своей и мало-по-малу превратилась в стезю совершенно голую и песчаную. В иных только местах она расширялась между опушающим обе ее [104] стороны кустарником, и казалась вымощенною огромными каменными плитами, довольно вероятными признаками древней дороги римской. Проехав версты две-три таким образом, я вдруг увидел перед собою небольшую песчаную площадку и на ней — шесть сероватых каменных колонн, возвышающихся симетрически на прямой черте друг подле друга. Громкое восклицание было при сем виде первым знаком моего невольного удивления; но полковник Л. не дал мне времени довершить излияние оного. Проехав с равнодушным молчанием мимо сего любопытного места, он опять углубился в лесную чащу. Я безмолвно подвинулся за ним еще сажень на двести вперед, и вдруг остановил вновь свою лошадь. Обширная перспектива колонн, подобных тем, кои остались позади нас, удесятеряла мое прежнее удивление. Мелькая из-за пышной занавесы кустарника, начавшего приметным образом редеть в этом месте, огромные массы сих необыкновенных колонн предстали глазам моим в полном блеске самых великолепных древних развалин.

Трудно передать вам в одну минуту целый рой мыслей, догадок, впечатлений, возбуждаемых в сердце сими колоссальными [105] остатками давно минувшего; но начиная говорить о Гебеджинских развалинах, я прежде всего изъявлю свое глубокое сожаление, что не Кювье, не Гумбольдт, не Блуменбах, или который нибудь из сих красноречивых ораторов природы находился перед ними на моем месте: они были бы конечно в состоянии обогатить сокровищницу Физики или Археологии каким нибудь новым чудом древнего исторического или естественного мира. — Я же, оглашенный в таинствах той и другой науки, что могу представить на суд их, кроме общих, поверхностных и вовсе неточных сведений о предмете, достойном, по моему мнению, полного участия просвещенной Европы!

Обширная площадь развертывается перед вами при выезде из глубины окружающего ее со всех сторон леса. На этой площади, пересекаемой в нескольких местах высоким кустарником, громады сих исполинских колонн тянутся, или лучше сказать, рассыпаны по пространству более трех верст. Я говорю рассыпаны, ибо в расположении оных не заметно ни порядка, ни обыкновенной архитектурной последовательности. Целые тысячи сих чудесных колонн поражают вас самыми странными формами. [106] В иных местах — оне возвышаются совершенно правильными цилиндрами; в других — представляют вид башни, обрушенной пирамиды, усеченного конуса; иные делаются к низу толще и кажутся опоясанными широкими карнизами. Есть возвышения, на коих несколько подобных столбов так густо составлено, что заставляют невольным образом думать об остатке древнего портика. Внутренность некоторых из них пуста и наполнена серою песчаною массою. Я положил в карман небольшой кусок сей массы; но будучи не в состоянии обогатиться одним из сих огромных обломков, кои находились в составе самых колонн, предоставляю нашим Бронньярам определить, если возможно, по моим очеркам, род дикого ноздреватого камня, образующего оные. На этот конец, я между прочим, замечу им, что камень сей показался мне ни сколько не мягче самого твердого мрамора: он с трудом уступает ударам молотка, несколько раз повторенным. Полковник Л. приказал по моей просьбе отрывать одну из цилиндрических колонн меньшего размера. Часть наших конвойных солдат и в тот числе несколько пионеров с заступами и лопатами принялись за работу. [107] Громкие восклицания: «найдем клад! найдем урну с золотыми медалями!» — раздавались ежеминутно вокруг откапываемой колонны. Через несколько времени она была отрыта слишком на сажень; но углубляясь столь же правильным цилиндром в землю, заставила нас по всем признакам заключить, что до подземного ее основания было еще слишком далеко. На этот раз не возможно было сделать ничего больше; п. Л. дал мне слово продолжать в следующие дни откапыванье колонны и обещал сообщить на возвратном пути моем в Варну следствие сей любопытной работы.

Вот к сожалению все, что я могу сказать о сих необыкновенных развалинах. Совершенное отсутствие капителей, правильных карнизов и разных других украшений зодчества уничтожает, по крайней мере для меня, всякую возможность рассуждать об архитектурном ордене, по коему бы можно было загадывать о начале сих исполинских развалин. Я называю их исполинскими, ибо диаметр самой тонкой из вымеренных мною колонн, заключает в себе около 4 1/2 футов. — Какие люди долженствовали быть создателями сих колоссальных остатков! Огромный размер их приводит вам [108] невольным образом на память эте геогностические ипотезы, в коих толкуется о допотопном мире и о гигантах, населяющих его первобытную поверхность. Если бы ученые труды Кювье, Палласов, Блуменбахов не опровергли мечтаний блаженного Августина, Кирхера и всех сих натуралистов, коим представлялись великаны, рожденные сынами богов от дочерей человеческих; если бы опыт, говорю я, не уничтожил этех баснословных легенд, кои раздались впрочем из колыбели всего человечества — то, вспоминая об Омировых соплеменниках Полифема, я бы нисколько не поколебался видеть в Гебеджинских развалинах осуществление древних мифов об изобретенном Киклопами зодчестве. В самом деле, взирая на массивную огромность сих великолепных развалин, вы бы невольным образом подумали, что стены старинных городов Тиринфа и Микены, созданные, по словам Павзания, из взгроможденных друг на друга утесов; древние памятники Арголиды; остатки строений, замеченные Г. Кастелланом близ Наполи-ди-Мальвазии и все сии здания, кои Эврипид, Стравон, Павзаний и другие писатели древности приписывают одноглазым работникам Вулкана — [109] принадлежат к одному разряду с великолепными колоннами Гебеджинскими. — Но, говоря об их искусственном происхождении, я между тем должен признаться, что все сие далеко недостаточно для объяснения человеческой цели сих несметных колонн, столько же симетрических, сколько необыкновенных, почти везде однообразных, но рассеянных по пространству, превосходящему всякий размер зданий человеческих. Неужели сии великолепные громады суть не что иное, как массы простых базальтических обломков? — Неужели эта разительная правильность форм и пропорций есть одна только прихоть природы, обманывающей человека столь совершенным подражанием искусству, в стране, населенной памятниками древности, и роями славных исторических воспоминаний? В сем последнем случае, ученые истолкователи природы, прилагают конечно к подобным феноменам свою любопытную гипотезу о существовании немых свидетелей сих неизвестных, огромных переворотов, пред коими исчезают все изменения нашего шара, произведенные людьми, ураганами, волканическими извержениями, морскими разливами и тому подобными судорогами органического мира. Я не знаю, что такое эте [110] базальтические колонны, кои служат основанием старинному замку Штольпену, находящемуся верстах в 20-ти к Востоку от Дрездена; не имею равным образом никакого понятия о цепи сих Металлических и Средних гор (Ertz- und Mittel-Gebirge), кои отделяют Северо-Западную Богемию от Саксонских владений. Вершины оных увенчаны, по словам путешественников, рядами бесчисленных пиков, где базальт в виде огромных призматических колонн свидетельствует об упомянутых мною переворотах. — «Повсюду печальные скелеты гор» — говорит Мальтё-Брюн — «подкрепляют вполне таковое предположение.» Стоншенг в Англии; Грейффенштейн в Саксонии; утесы Свит-Феенейские в Китае; множество огромных обломков посреди перуанских Кордильеров и наконец — эти знаменитые камни Карнакские, кои столь долго почитались одним из таинственных Друидических капищ — суть, конечно, самые любопытные памятники сих необъятных физических изменений; но признаюсь, что изо всех подобных обломков я бы наиболее желал видеть лабиринт этех чудесных скал, кои возвышаются в Северо-Восточной Богемии, между передовыми отраслями Судетов или Гор [111] Исполинских (Riesengebirge). Вы без сомнения отгадаете, что я говорю о дедале сих живописных утесов, кои близь Адлерсбаха представляют, по уверению очевидцев, дивное зрелище великолепных естественных развалин. Личный, сравнительный взгляд на оные утвердил бы может быть шаткость моего мнения о Гебеджинских остатках. Судя по описаниям — та и другая картина представляет в некоторых чертах сходство довольно разительное. — Несравненно большим единством форм и правильностью пропорций отличаются колонны Гебеджинские, но точно на таком же пространстве рассеяны естественные Адлерсбахские пирамиды. Та же физиогномия окрестной природы, те же кусты и деревья, смешивающие густую зелень свою с массами сих пепловидных развалин; тот же ручей, журчащий по их повалившимся обломкам; одинаковое соседство гор, отличающихся впрочем друг от друга тем, что близ Адлерсбаха, лабиринт диких, утесистых скал составляет, если верить путешественникам, часть самых развалин, между тем, как колонны Гебеджинские не имеют, по видимому, никакого сродства с перспективою этих лесистых холмов, кои окружают равнину, занимаемую [112] их массами. Мальтё-Брюн утверждает, что Адлерсбахские обломки суть очевидные остатки горы, коей части менее твердые обрушились и унесены потоками: сомневаюсь, чтобы подобное предположение могло быть приложено к чудесным Гебеджинским развалинам. — Но пора кончить эту премудрую диссертацию; чувствую, что я слишком долго толковал вовсе не о своем предмете; не сомневаюсь также, чтобы какой нибудь из сих избранных наперсников природы не очеркнул его в нескольких словах гораздо удовлетворительнее. Я высказал все, что лежало на сердце; обнаружил множество предположений странных и вероятно ошибочных; но от сего-то самого многословия и зависит может быть верный приговор феномену — в археологическом, в естественном, или в каком бы–то ни было отношении — истинно замечательному. — И так, предоставляя предмет сей суду и оценке записных ученых, спешу показать вам его в другом, менее тусклом для меня зеркале.

Muoiono le citta, muoiono i regni,
Copre i fasti e le pompe arena ed erba;
E l’uom d'esser mortel par che sо sdegni?
[113]

Вот стихи, которые были не одну сотню раз чувствованы, повторены, декламированы: сомневаюсь, между тем, чтобы их досадная история не пробуждалась в каком бы-то ни было сердце, при каждой новой картине ничтожества, попирающего остатки бедного человеческого могущества. На возвратном пути своем в Варну, я постараюсь вверить карандашу какого-нибудь военного Тайлора окончательный абрис колонн Гебеджинских, то есть: прибегну к единственному средству для ясного изображения этих необыкновенных форм, цветов и оттенков, коих разнообразие неуловимо для самой высокой живописи языка человеческого. — До тех же пор, попробую представить вам краткий итог впечатлений, врезавшихся в мою душу, при виде сих исполинских столбов, рассеянных подобно чудесным мечтам Байрона в печальном, но очаровательном беспорядке. Одни едва мелькают сквозь чащу густого кустарника, другие возвышаются во всей наготе своего пасмурного величия и поражают взор ваш этим мертвым, поблекшим цветом веков, который должен без сомнения занимать главное место на палитре красноречивой исторической живописи. Там — повалившаяся [114] колонна лежит, как спящий Сатурн, на ковре юной зелени: ласковый плющ обвивает ее; седой мох трепещет на язвах, коими рука веков покрыла сей памятник давно-минувшего, между тем, как выглядывающий из под земли остаток его служит огромною вазою миртовым и терновым веткам, множеству диких цветов и растений. Благословенная природа, как бы желая заменить своей собственной роскошью чудеса изглаженного может быть временем искусства, водворилась повсюду посреди сих безмолвных чертогов праха и разрушения. Везде, с заботливостию нежной матери, она разнообразит свои невинные украшения: в одном месте протягивает свежую гирлянду между двумя склонившимися к паденью колоннами; в другом — ставит стройные тополи на место столбов, опрокинутых временем. Там — юная виноградная лоза вьется извилистою змеею до самого возглавия уцелевшей более других громады; здесь — дикая акация пресмыкается у ее обширного подножия и покрывая его своими атласными листьями, рисуется, подобно драгоценной мозаической работе, на сумрачной белизне разметанных повсюду развалин. Мертвое запустение воцарилось на сих безобразных [115] обломках: ни малейший звук, ни малейший шорох не прерывает их угрюмого молчания; или нет! резвая изумрудная ящерица, теперь единственный обитатель места, где может быть некогда кипела жизнь и шумная человеческая деятельность, выглянув на минуту из глубоких расселин бежит от любопытного странника, и шумя в высокой траве, прячется между грудою новых обломков.

Все ощущения сердца, все оттенки впечатлений были уже столь хорошо высказаны, раздроблены, анатомированы; душа человеческая сорвав мало-по-малу эту темную занавесу, которая покрывала ее тайные муки и радости, отразилась в зеркале столь отвратительном; но всего более — мишура и румяна наших пиитических разносчиков, продаваемые целыми пудами за неподдельные розы и золото, освоили нас до такой степени с шарлатанством этих микроскопических Рене, Чайльд-Гарольдов, Фаустов, что теперь порывы самого чистого энтузиасма, излияние самой законной печали, едва ли не кажутся нам чем-то подобным сему каррикатурному вооружению, под коим герой Ламанхский сокрыл брилиантовый блеск древнего рыцарства. Я не имею нужды хвалиться [116] идеальным разочарованием: вы знаете, как легко мое минувшее; как цветисто настоящее; как светла и просторна моя бедная будущность... — а потому, вам ли буду я говорить об электрическом сочувствии души своей с этими дивными обломками чего-то огромного, прекрасного, поэтического! — Я машинально следовал за прихотливым бегом ручья, лепечущего посреди развалин. Становясь с каждым шагом уже и извилистее, он мало-по-малу принял вид тонкой жемчужной нитки, и наконец совершенно пропал в пестрой густоте кустарника, завладевшего полуиссякшим руслом его. Красивые листья пуховника, душистого дрока и мелкого лилового целомудренника выставляли оттуда свои разноцветные маковки, и подражая излучинам потерявшегося между ними ручья, рисовались на земле, подобно другому, созданному из цветов потоку. Слабый ропот струи, переливающейся во мраке сих разнообразных кустарников, напоминал один о ничтожном остатке воды, неуловимой для жажды, пожиравшей меня в эту минуту. Лучи полдневного солнца, пылая вертикально над моей головою, возбуждали в иссохшем горле моем смертельную зависть к баснословной способности этих [117] привилегированных смертных, коих нервное потрясение угадывает шум и прохладу подземных источников; представьте же себе мое удовольствие, когда оглянувшись назад, я увидел за собою всех своих спутников и получил приглашение напиться у текущего не вдалеке фонтана. Мы оставили развалины позади себя и опять углубились в лабиринт древесной чащи. Через несколько минут гармоническое журчанье воды послышалось перед нами в густоте леса. Подвинувшись еще несколько шагов вперед, я увидел...... но поверите ли, что картина подобная садам Дамасской очаровательницы или даже Мильтонову изображению эдема затмила в этот миг передо мною все красоты живописной природы, кои до сих пор были когда нибудь предметом моего удивления.

Амфитеатр живой, непроницаемой зелени, сросшейся на подобие обрушенной сверху арки, со всех сторон окружил меня. Во глубине этой зелени, цветы распустившихся яблонь, душистых груш, черешень, персиковых и абрикосовых деревьев, горят повсюду яркими рубиновыми и алмазными искрами. Непроницаемые беседки из кудрявого виноградника; букеты юных миртов, и [118] дикие, заглохшие аллеи из колоссальных орешников, мохнатых буков, шелковичных и разных других деревьев, пересекают в нескольких местах небольшой муравчатый луг, кинутый роскошным ковром посреди сего натурального китайского сада. С одной стороны два фонтана, поставленные у ската зеленых гор параллельно друг против друга, журчат под тенью плакучих ив и пирамидальных тополей; два мраморные резервуара льют на разметанные вокруг каменья их холодные слезы, которые — то пропадают, то вновь показываются, тянутся по траве драгоценной бриллиантовой ниткою и наконец — исчезают в густоте леса. Древние сады Алкиноевы были, по сказанию Омира, украшены двумя точно такими же фонтанами. Насупротив сего романтического места горизонт более свободный открывается вдруг перед вами; лесистый амфитеатр гор: скала над скалою, зелень над зеленью ограничивают со всех сторон очарованный взор ваш. Если-бы можно было предполагать, что природа, современная созданию соседних колонн, не изменила еще до сих пор своего образа, то рощи окружающие фонтаны, могли-бы без сомнения быть почтены великолепными садами, [119] принадлежавшими древним храмам, или обширному городу, коего колонны сии суть развалины.

«Не пора ли подумать об обеде?» сказал один из офицеров, прогуливаясь вокруг своей лошади. — Ни мало! — отвечал я; но между тем большая часть приехавших со мною желудков очень умильно поглядывала на солнце, коего огненный шар перекатился уже давным-давно за-полдень. Красные лучи его проникали облически в прохладную темноту рощей, и отраженные их изумрудною зеленью, преломлялись тонкими золотыми стрелами на живом кристале фонтанов, окруженных всеми радужными цветами призмы. Какая-то неопределенная гармония вылетала из глубины леса. Полные чудных мифологических воспоминаний, вы бы подумали, что хоровод незримых Дриад, по прежнему пляшет, и сливает звучные голоса свои с трепетом посвященных им сеней. Если мечты, наполняющие душу перед хаосом соседних развалин, столь-же унылы, смутны и колоссальны, как груды этих величавых обломков, то философическое спокойствие здешней природы — поэзия одной из сих виргилиевских долин — объясняют вам в полной мере скуку придворных благ, а последнее желание поумневшего на минуту певца Георгик: [120]

.........O qui mi gelidis in vallibus Hoemi
Sistat, et ingenti ramorum protegat umbra!

Я рассеянно блуждал между деревьями, и кто знает, куда бы забрел наконец, если бы полковник Л. не закричал мне, что какая нибудь турецкая пуля, вырвавшись вдруг из-за куста, может в одну минуту и весьма невежливо прервать мечты мои. Шумящий не вдалеке от фонтанов орешник обратил на себя особенное мое внимание: он возвышается отдельно от других деревьев, и может по всей справедливости назваться патриархальным царем их. Какой-нибудь артист из достославного Rocher de Саnсаlе угостил бы, кажется, под его навесом дюжины три записных Эпикурейцев всеми сокровищами французской кухни своей. — Я не мог расстаться с сим обворожительным местом; те, кои с Гётевым рыбаком бывали очарованы рассказами Наяды о благотворной прохладе вод во время зноя полуденного, поймут может быть это тайное могущество, которое приковывало меня к фонтанам, возбуждая беспрестанное желание умываться и глотать без всякой жажды холодную струю их. Все сии проволочки, выводили из терпения моих [121] спутников. Делать было нечего: я решился ехать с ними обедать; но, покидая долину, в которой желал бы остаться на всю жизнь свою, упорствовал в исполнении этих мелочных обрядов, кои Шатобриан вменяет в обязанность всякому благочестивому путешественнику. В сем намерении я извлек персидский кинжал свой и начертил острым концем оного свое имя на мраморном возглавии одного из фонтанов; потом наполнил шляпу его животворною влагою и совершил в честь Гения сего места, Genio loci, свое скудное, но усердное возлияние. Благосклонная Дриада, подарившая мне на память несколько листков с широкошумного своего орешника, получила последняя прощальный поклон мой. Проезжая мимо развалин, я был бы не утешен, если бы не имел надежды увидеть их снова в непродолжительном времени. Мы возвратились в редут к довольно поздней трапезе; но и та, как на зло моим гастрономам, была еще вовсе не приготовлена. Пользуясь этим промежутком, я прислонился к одному из пушечных лафетов, и продолжал на оном письмо сие. После обеда оно было уже совсем дописано, и около пяти часов я простился с полковником Л., получив подтверждение [122] его обета: продолжить начатое откапыванье колонны. Один только казак, взятый более для указания дороги, нежели для вооруженного прикрытия, поехал со мною в Девно.

Текст воспроизведен по изданию: Письма из Болгарии. (Писаны во время кампании 1829 года). М. 1833

© текст - Тепляков В. Г. 1833
© сетевая версия - Тhietmar. 2010
© OCR - Бычков М. Н. 2010
© дизайн - Войтехович А. 2001

Мы приносим свою благодарность
М. Н. Бычкову за предоставление текста.