ЗАПИСКИ МИХАИЛА ЧАЙКОВСКОГО

(САДЫК-ПАШИ).

(«Киевская Старина» 1891 г., № 5)

VI.

(Опускаем подробности пребывания Ч-го в Варшаве)

Смерть моей матери.— Дом и семейство Северины Залевской.— Болезнь и сиерть моего дяди, старосты бахтынского.

... Я получил эстафету с известием, что моя дорогая мать заболела и что я должен как можно скорее возвратиться домой, так как хотя болезнь ея и не безнадежна, но она хочет видеть меня возле себя. В ту же ночь я выехал на почтовых из Варшавы. Я застал мать очень слабой. После трехмесячных страданий она скончалась на моих руках.

После смерти матери собрался семейный совет из дяди по отцу и дядей по матери. Исполняя волю покойной, они занялись формальностями по утверждению ея завещания, и согласно выраженному мною желанию, чтобы сестры получили равные со мною части в имении (хотя я имел по закону право на получение трех четвертей), члены семейного совета скрепили это решение своими подписями, взяв с меня обещание, что я по достижении совершеннолетия признаю этот раздел пред судом. Имение тотчас было оценено; суммы для моих сестер определены, а мне досталось три села: Гальчинец, Агатовка и Сиомаки со всем инвентарем и домашней утварью. Из [447] гардероба моей матери я взял, по горячим просьбам сестер, шубу из чернобурых лисиц и бриллиантовый перстень, принадлежавшие моей бабке и впоследствии очень мне пригодившиеся.

Я занялся хозяйством и этот труд, вместе с охотой, был единственным моим развлечением; шумные забавы я разлюбил и избегал многолюдных собраний, но все-таки бывал у соседей, даже влюблялся, потому что кто же не влюблялся в молодости. О женитьбе я не мог и думать, так как был совсем еще молокососом. Я был сильно влюблен в панну Северину Залевскую из Пилип, дочь маршалка Залевского, которая была старше меня несколькими годами, обладала всеми прелестями русалки, много читала и была большой энтузиасткой; мы постоянно рассуждали о Байроне, о Шекспире и Вальтер-Скотте. Она видела во мне будущего писателя и украинского рыцаря и всегда говорила, что я рожден для великих дел. Слушая это, я однажды так расхрабрился, что сказал ей, что люблю ее столько же, а может быть и больше, как и моего «Долота». У панны Северины было три тетки, старые девушки. Услышав такое своеобразное объяснение, оне чуть не упали в обморок. Я, однако, все таки стоял на своем и доказывал, что сравнение с «Долотом» есть доказательство самой горячей и искренней любви, потому что с «Долотом» я никогда бы не расстался, и никому бы его не отдал. Тетки кричали и называли меня варваром, но панна Северина верила в мою любовь.

У панны Северины, кроме упомянутых трех теток, было еще две сестры, Юзефа и Роза. Очень часто в Пилипах проживала графиня Гудович с тремя дочерями и пани Туркул, также с очень красивыми дочерями.

Дом Залевских был очень приятным домом, где собиралось хорошее общество. Здесь много читали, — выписывались польские и иностранные периодические издания, — забавлялись, и танцевали. Душею общества был Игнатий Струмилло, которого звали мешком с новостями, рассказами и остротами.

Полковник Гудович имел страсть к игре на виолончели, но играл так немилосердно, что приходилось затыкать [448] уши и убегать из комнаты. Это не мешало, впрочем, ему в каждый приезд свой в Пилипы давать концерт на виолончели. Бывал там и Фелициан Мясковский из Бабушек, владелец оазиса среди сыпучего песка, написавший о себе:

Ja Felician z Babuszek i proza i wierszem
Jestem poeta pierwszem.

(т. е. Я Фелициан из Бабушек — первый поэт и в прозе, и в стихах), панне Розе он посвятил следующий акростих:

Roza ma zakalce,
On ma dlugie palce,
Zeby wyjac zakalce,
A nie kluc palce.

(т. е. У розы есть шипы, а у него длинные пальцы, чтобы вынуть шипы и не уколоть пальцев) и был доволен, что начальные буквы каждого стиха составляли слово Roza, а когда Струмилло заметил ему, что не было значка над о и, следовательно, не выходило Roza, то бедняк так был опечален, что поехал за советом к Константину Пиотровскому, которого называл патриархом поэтов, и в Пилипы больше не возвращался.

Из других посетителей замечателен был Викентий Омецинский. Прежде он отличался таким мягким сердцем и такою нервностью, что не мог взять в руки ружья, а когда однажды увидел зайца, растерзанного борзыми, то удалил всех борзых из села; при виде убитой курицы у него делалось сердцебиение. Однажды некто Тележинский, бывший офицер польских войск, человек самолюбивый и вспыльчивый, нанес тяжкое оскорбление его старику-отцу и сестре. Омецинский принужден был вызвать его на поединок. Секунданты, Ян Омецинский и Анастасий Дунин, не могли окончить дело миром. Тележинский упорно не хотел извиниться. Викентий Омецинский, зажмурив глаза и отвернувшись, выстрелил и так несчастливо, что положил противника на месте. Началось следствие. Омецинский был приговорен к отдаче в солдаты без выслуги, но, избегая наказания, он уехал в Грецию; там он вступил в ряды филэллинов и сделался [449] храбрым солдатом; потом, без всякой протекции, единственно во внимание к его храбрости, он был принят во французскую армию и сделался адъютантом генерала Шнейдера. Дослужившись до чина капитана и получив орден почетного легиона, он был помилован, по ходатайству короля Карла X. Анастасий Дунин также должен был эмигрировать за границу, а Ян Омецинский представил 24 свидетеля-шляхтича, которые под присягой показали, что видели его в день поединка в Бердичеве, и благодаря этому был оправдан.

Едва окончился у нас срок траура по матери, как получено было известие, что дядя мой Каэтан Чайковский, староста бахтынский и подкоморий венденский, сильно захворал и лежит в постели в Ходорове, селе радомысльского уезда.

Староста был бездетен; девяносто с лишним лет прожил он на свете и нажил миллионы, заключавшиеся в движимом и недвижимом имуществе и долговых обязательствах. Хотя об его болезни не было объявлено ни в газетах, ни через нарочных, но все наследники съехались в один день. Никакая колонна самого лучшего войска не выполнила бы так блистательно форсированного марша, как эти наследники — дети трех его братьев и двух сестер.

Ходоров был плохенькой полесской деревушкой, расположенной среди лесов и болот; колеса ломались, лошади портили себе ноги по дороге туда, но мы все-таки доехали, — кто захочет, тот и может. В доме, или вернее домике о шести комнатах, крытом дранью, не было ни одного замка, ни одной железной задвижки, хоть староста был владельцем рудников; вместо стекол в окнах была вставлена пропитанная маслом бумага или пузыри, хотя у старосты был обширный и прекрасный стеклянный завод. В доме вовсе не было мебели столярной работы; все столы, стулья и скамейки были сделаны самым первобытным образом, да и их было немного. На стенах мучным клейстером были приклеены картины, изображающие сцены из истории блудного сына, без рам, без стекол. Под этими картинами стояла скамья, где на сеннике, даже не покрытом простынею, лежал пан [450] староста; под головой у него была подушка со старого козацкого седла, прикрыт он был козацкой буркой, сильно полинявшей. Страдал он сильно, но каждого из нас узнавал и с каждым здоровался.

Я привез с собою искусного врача, доктора Клейна из Коростышева, и просил дядюшку, чтобы он позволил осмотреть себя. Сначала он не соглашался, говоря, что это повлечет за собою большие издержки, но после того, как я поручился, что никаких издержек не будет и после удостоверения доктора, что он его осмотрит как приятель, а не как врач, и никакого вознаграждения ни от него, ни от его наследников требовать не будет, староста в припадке жестоких мучений заговорил: «Ох, если бы кто меня вылечил, дал бы ему»... и после паузы добавил: «два рубля серебром!». И только тогда позволил себя осмотреть. Доктор Клейн сообщил нам, что уже нет никакой надежды, что гангрена распространилась до живота и никакая операция невозможна. После осмотра староста позвал своего старого слугу Данила и велел ему сосчитать сколько нас всех. На его ответ, что тридцать восемь, а доктор тридцать девятый, староста довольно громким голосом сказал:

«Возьми ту черную курицу, что несколько дней тому назад поймали на потраве, зарежь ее и свари им суп, да не жалей воды! Теперь жарко, — не следует объедаться».

Никто из нас не был смущен этим, но противно было видеть такую скаредность при таком богатстве.

Пока староста умирал, Симфориан Чайковский, отставной гусарский ротмистр, который привез с собою хорошего повара, отпер погреба и кладовые, без всякого протеста со стороны Данила, перешедшего совершенно на сторону ротмистра, и нашел там головы сахару, пряности, старое вино и все, чего только душа пожелает, сваленным в кучи. Это были залоги и подарки старосте от евреев, которые занимали у него деньги. Нашлось и столовое белье, и серебро, и хрусталь, и фарфор. В кухне запылал огонь, в хлебном амбаре был накрыт стол. В то время как староста мучился и [451] умирал, а ротмистр, гордый своим успехом, прохаживался и поглядывал на приготовления, один из наследников, нарядившись в шубу и шапку больного, медленным шагом направился к амбару. Увидев его, ротмистр страшно перепугался и со словами: «Всякое дыхание да хвалит Господа!» пустился бежать и спрятался в конопле, будучи в полной уверенности, что староста поднялся со смертного одра. Едва нашли его после смерти старосты, который скончался к вечеру в ужасных мучениях.

Еще перед ужином, в присутствии прибывших судьи, подсудка, писаря и нескольких соседей, было вскрыто и прочитано завещание старосты. Завещание это было так же странно, как странна была и вся жизнь моего дядюшки.

Имущество было разделено на четыре части. Первая из них была завещана потомкам полковника Михаила Чайковского, т. е. двум его сыновьям — Проту и Симфориану, с оговоркой, что так как последний ведет распутную жизнь и известен за неисправимого расточителя, то он не получит своей части в распоряжение, а будет пользоваться только процентами и находиться под опекой своего брата Прота. Под опекой же будут находиться и дети, и внуки Симфориана Чайковского, и только правнуки, если семейный совет признает, что они не унаследовали дурных качеств своего предка, получат следуемую им часть в полное распоряжение.

Вторую часть староста завещал потомкам Крыштофа Чайковского: четырем сестрам и брату поровну, потому что Эдуард Чайковский занимался игрой на виолончели, а не был военным, как его отец. Для виолончелиста де достаточно и пятой части.

Третья часть досталась потомству Станислава Чайковского, т. е. мне и моим трем сестрам, притом мне три четверти, а сестрам четвертая — в награду за то, что я допустил сестер к равному участию при разделе имения, доставшегося от родителей, и за то, что я довел хозяйственную экономию до неслыханной до тех пор степени совершенства, облагая охотничьих собак панщиной и тем опровергнув Завишу [452] Черниховского, утверждавшего, что если бы охота была прибыльным делом, то евреи давно уже взяли бы ее в аренду (См. «Киевская Старина» Январь), — дядюшка не любил Завиши Черниховского, как соперника в деле накопления богатства.

Четвертая часть была предназначена потомству двух сестер старосты — пани Дзвонковской и пани Барановской.

Имущество стоило около восьми миллионов и заключалось в землях и в обязательствах. Были процессы, подчас удивительные, как напр. с каким то паном Михальским, который жаловался, что староста продал ему из чудновских лесов три тысячи корцев орехов, из которых две тысячи корцев оказалось свистунов (пустых).

Курьезнее всех был процесс с Нестором Барановским, который, будучи должен старосте 300,000, присужденных ко взысканию с его имения, захватил за какую то претензию в 12,000, купленную у какого то кредитора старосты, Чудновскую Гуту, дававшую 400,000 годового дохода, и владел ею в продолжение нескольких лет, да еще подсмеивался над старостой, говоря: «Тогда увидишь свою Гуту, когда у меня вырастут на ладони волосы!».

Части недвижимого имущества были тотчас выделены, а взыскание долгов поручено Проту Чайковскому. Я, как сын самого младшего брата, имел право выбора части. Я выбрал Чудновскую Гуту, принадлежавшую прежде банкиру Теперу и Проту Потоцкому, с селами: Чайковкой, Сенявкой, Крутым Потоком и Быковкой; там было две с половиной тысячи душ вольных поселенцев, четыреста пятьдесят волок (Волока — 30 моргов, т. е. более 20 десятин) лесу, из которого триста волок было мачтового, годного для бочарного дела и даже постройки целых кораблей. Лес этот был над Случью. Стеклянный завод (Гута) был самый лучший и самый доходный во всем юго-западном крае, а изделия его были образцовыми. В Сеняве тоже был завод, в Чайковке и Крутом Потоке — железные рудники, а в [453] Быковке производилась обработка месных материалов, там же было одиннадцать волок пущи, где была столица лосей надслучанского полесья.

Не теряя времени, я поехал с гальчинецкими козаками в мои новые владения. Там я застал Нестора Барановского. Без всяких рассуждений я велел козакам выбросить его вещи за окно, а его самого и его людей выпроводить за пределы моих владений, возному же велел завтра принять управление имением от моего имени. Барановский не оказал никакого сопротивления и только все повторял: «Так таков то ты сынку, настоящий внучек старого Гленбоцкого!». Вечером того же дня он приехал ко мне в гости. Я принял его радушно, по помещичьи. Он смеялся: «Вижу, что ты не бахтынец, а забияка; ворон ворону глаз не выклюет. Не будем тягаться, как жиды, а будем жить, как братья». И с тех пор мы были в самых приятельских отношениях и не вели друг с другом никаких процессов.

На собрании наследников старосты бахтынского совещались, кому поручить управление имениями до законного утверждения во владении. Были между наследниками и люди солидные, хорошие хозяева, но был и Симфориан Чайковский, который уже три раза спустил до последнего гроша значительные имения; в первый раз его выручило наследство после президента Проскуры, во второй — после генеральши Герлич. Теперь, когда он приехал в Ходоров, у него не было ничего кроме четверки лошадей, кареты и полтинника денег, как передавал мне он сам, прибавляя, что рассчитывал заехать в Гальчинец и там ожидать смерти старосты. За несколько дней перед этим, сведя счеты с братом Протом, он отдал ему наследственную деревню Минийки и, за уплатой долгов, получил от него еще тысячу голландских дукатов. С этими деньгами он отправился в Радомысль и там, как поветовый хорунжий, угощал дворянство, пока у него не остался только полтинник, с которым он и намеревался отправиться в Гальчинец, когда до него дошла весть о болезни дядюшки; тогда он поехал в Ходоров. Здесь [454] он устроил лукулловский пир на поминках старосты и этим снискал расположение наследников. Первая Феодосия Третьякова предложила, чтобы Симфориана сделать управляющим, так как у него нет ничего и он доказал свое уменье хозяйничать. Сестра ея с жаром поддержала это предложение. Когда стали пить тосты, наследники один за другим стали просить Симфориана принять на себя управление. Один только его брат Прот сопротивлялся этому, но среди общих криков: «просим! просим!», при звоне стаканов, и он махнул рукой:

— Пусть и так будет!

И пан Симфориан сделался распорядителем неразделенного имения. Ему дали Ходоров, чтобы было, где ему жить, и местечко Торчин на Волыни, чтобы было, откуда добывать на житье денег. В два месяца он растратил доходы, распродал движимость, наделал долгов и, наконец, пустил себе пулю в лоб в корчме, куда заехал по дороге.

Этот семейный совет, эта оценка, этот выбор, равно как и исход всего этого — в малом виде был изображением того, что делали поляки в своих делах.

VII.

Фабрики и промыслы, учрежденные Протом Потоцким. — Вольные поселенцы. — Освящение воды в Киеве. — Городская милиция. — Контракты. — Северин Польховский. — Брусилов.

Я сделался владельцем многих поместий, но требовались издержки, необходимо было серьезно заняться этим новым родом хозяйства. Мой зять Карл Ружицкий вышел в отставку и взял на себя управление фабриками во вновь унаследованных имениях, а Гальчинец доставлял необходимые деньги и хлеб.

Чудновская Гута была основана в последние годы правления королей саксонской династии графом Протом Потоцким, который первый из поляков начал фабрично-предпринимательское и торговое хозяйство в больших [455] размерах, и банкиром Тепером, которой был компаньоном Потоцкого. Выписаны были из Чехии мастера, резчики и рабочие, и стеклянный завод сразу был поставлен самым прекрасным образом. Это товарищество владело почти всеми лесами по Тетереву и по верхней Случи, Чудновым и Мурованой Махновкой с прилегающими селами, что составляло громадную площадь. Кроме главного стеклянного завода, были устроены еще меньшие, возобновлены старинные железоплавильни и заведены лесопильни. Край зажил новой жизнью, до тех пор ему неведомой, местные природные богатства открывались одно за другим, рабочие с их семействами стекались со всех сторон. Пустынные дотоле пущи и болота покрывались новыми поселениями, уже извлекались громадные доходы, а край казался будущим Эльдорадо или Калифорнией, когда наступили религиозные смуты, царствование Станислава-Августа Понятовского с наездами, бунтами, восстаниями гайдамаков, конфедерациями, кончившееся разделом Польши. Все эти неурядицы и потрясения особенно сильно отозвались на юго-западной Руси, присоединенной Ягеллонами к Польше. Фабричное производство, уже доведенное до высокой степени совершенства, не могло устоять, пало и произошло распадение этого огромного имения. Большие поместья образовались на месте этого фабричного округа, но промышленность захирела. Достаточно было проехать по местности, где были расположены заводы Прота Потоцкого, и подумать о его деятельности, чтобы признать, что он был первым, а может быть и единственным, поляком — предпринимателем во имя добра, народного oбoгaщeния, во имя будущего. Он не пускался в спекуляции, которыми он или товарищество могли нажить большие деньги, как впоследствии вошло в обыкновение между польскими магнатами, бравшими пример с англичан, французов и немцев, напротив, он добывал богатства из земли и давал их народу, ради будущего промышленного развития и обогащения края, и потому, хотя о нем ничего не было [456] писано, но его долго помнили в народе и старики, и дети, и часто говорили: «так велел делать пан Прот Потоцкий».

Карл Ружицкий, как я узнал впоследствии, был хорошим воином, но он оказался также и незаурядным хозяином, что доказал управляя новоприобретенным имением. В несколько месяцев он привел стеклянный завод в его прежнее прекрасное состояние. Вольные поселенцы получили заработки, и положение их улучшилось.

Положение этих вольных поселенцев было значительно лучше, чем положение крепостных, даже тех, которые принадлежали добрым и справедливым помещикам. Одно сознание, что они не принадлежат пану, который может торговать ими и распоряжаться ими по произволу, придавало им известное достоинство и возбуждало стремление к просвещению. Я не знал ни одного из мастеров, который не умел бы читать, писать и считать. Эта группа вольных поселенцев как бы намеренно была заброшена сюда, чтобы приготовить панов и хлопов, владельцев и подданных, к переменам, которые, как следовало предвидеть, должны были произойти. Одним словом, это была как бы приготовительная школа и наглядное доказательство того, что и без крепостных, можно было хозяйничать и извлекать доходы.

Русское правительство это хорошо понимало, но помещики-поляки не хотели уразуметь этой истины.

Во время жаров на стеклянных заводах работают большею частью по ночам, и тогда завод кажется адом. Говорят, что иезуит Ротан, который проживал некоторое время в Романове, прежде чем сделался генералом ордена иезуитов в Риме, осматривая чудновский завод вместе со второй женой сенатора-кардинала Илинского, урожденной Крак, сказал ей:

— Если бы ад был таков, то еще полбеды, — эти дьяволы имеют вид добрых чертей. Пан сенатор-кардинал мог бы послать графиню сюда, это было бы полное очищение и разрешение от грехов. [457]

Графиня усмехнулась, но не тому что говорил иезуит, а вспомнив торжество, устроенное в этих же лесах в ея честь гусарами 3-й дивизии.

Был мороз в 24 градуса. Месяц и звезды светили ярко. На прогалине среди соснового бору была устроена из ледяных плит огромная зала с кабинетами по бокам. Вместо потолка был небесный свод. Пол и сиденья были покрыты драгоценными персидскими и турецкими коврами. Посреди этой огромной залы пылали смолистые сосновые колоды; огонь был урегулирован так, что было тепло, как весной или в начале осени, а освещена была зала так ярко канделябрами в виде огненных звезд, что можно было видеть всякую пылинку на ковре. В углах залы было помещено 4 гусарских оркестра, игравших одновременно. Генерал Тыман и полковник Норвид, оба литвины, дети пущи, были хозяевами на этом пиршестве. Все соседи были приглашены сюда. Танцевали, забавлялись, а под конец принесен был серебряный котел и в нем приготовлен пунш; он был выпит и гусарский праздник получил название гусарского пунша. Этот праздник, как я сказал, был устроен в честь графини Илинской.

На этом гусарском празднике я познакомился с Франциском Киркором, в то время подпоручиком 4-го полка польских конных егерей, приехавшим на этот праздник с подсудком Садовским, своим зятем, который был поверенным моего дяди, а потом моим. Мы очень сошлись друг с другом, хотя он был старше меня на несколько лет. Никто из нас и не предчувствовал тогда, что судьба снова сведет нас вместе уже в иной стране.

(Продолжение следует).

Текст воспроизведен по изданию: Записки Михаила Чайковского (Садык-паши) // Киевская старина, № 6. 1891

© текст - ??. 1891
© сетевая версия - Тhietmar. 2009
© OCR - Чечель В. Д. 2009
© Киевская старина. 1891