ЗАПИСКИ МИХАИЛА ЧАЙКОВСКОГО

(САДЫК-ПАШИ).

Автор печатаемых ниже воспоминаний лучшую пору своей жизни провел вне России. После неудачного исхода польского движения 1831 года, Чайковский состоял в роли политического агента при известном деятеле эмиграции кн. Адаме Чарторыйском, но все усилия его оказывались безплодными; перспектива вечного скитания, без всякой опоры среди окружающих, была печальна неизмеримо, и возможность встретить в Турции почву для сколько-нибудь определенной деятельности казалась заманчивою для некоторых эмигрантов. Турецкое правительство не прочь было воспользоваться этой силой для своих политических целей, но не больше. О каком либо прямом содействии целям эмигрантов турецкие государственные люди, конечно, и не думали, и рассчеты, основанные на таком хрупком фундаменте, оказались в действительности только наивными. Проходя сперва различные ступени службы в качестве турецкого гражданского чиновника и оффициально приняв мусульманство, М. Чайковский или Мехмед-Садык-паша был поставлен во главе так наз. козацкого полка, навербованного из представителей самых разнообразных славянских и полуславянских национальностей. Вообще говоря, отряды, находившиеся под командой Садык-паши, отправляли обыкновенную гарнизонную службу, и лишь при известной путанице понятий можно было считать такую деятельность [41] полезной общеславянскому делу. Как бы ни был расшатан турецкий государственный строй, но он был достаточно прочен, чтобы переработать в своих целях организованные таким образом чужеродные элементы — или выбросить их за борт, как и случилось в действительности. Что переработка сделала большие успехи — в значительной степени подтверждается личным примером Садык-паши. Весьма нередко и самым недвусмысленным образом заявлял покойный печатно, что он был верным и аккуратным исполнителем предначертаний, исходивших из Стамбула. В этом отношении турецкая служба Садык-паши ничем, в сущности, не отличалась от службы прочих турецких генералов из иностранцев, принявших мусульманство или даже независимо от последнего условия, которому турецкое правительство никогда не придавало особенного значения. Некоторый подъем уровня военной дисциплины, объясняемый привходившими этим путем культурными влияниями, без сомнения мог иметь благоприятное значение, но только в пользу того самого порядка, при котором интересы славянских национальностей не находили правильного удовлетворения.

Не лишенным интереса отзвуком такого запутанного положения дел служит изданная в 1857 г. в Париже на польском языке книжка под заглавием: "Козаччина в Турции" (Коzасzуznа w Тurcуi, przez X.К.О.W druk. L. Мartinet). Здесь приводятся оффициальные документы об организации козацких ополчений, некоторые исторические справки о связях организованных в турецких пределах козацких поселений с запорожскими козаками, странные выдержки из памятников местного песенного и музыкального творчества. Отбрасывая специально-политическую сторону этого труда, автор которого задался целью возвеличить Садык-пашу, нельзя не признать однако, что книга производит крайне смутное и тягостное впечатление. Стремление некоторых остатков старого козачества в турецкие пределы имеет свое естественное историческое объяснение; обрисовать те новые условия, в которых оказалось пришлое население в Турции, разъяснить особенности его быта и [42] обстановки — задача, нередко привлекавшая к себе внимание ученых исследователей; с этой стороны, ничего нельзя возразить против попыток в этом направлении, с какой бы стороны оне ни исходили. Но издатели помянутой книги взглянули на дело несколько иначе — с узко-политической точки зрения. Исторический обзор малорусской колонизации в турецких пределах занимает в книге второстепенное место. Стремление народных групп отыскать свойственные им условия существования не находит правильной оценки в книге, которая таким образом имеет цену обыкновенного политического памфлета, т. е. цену весьма относительного достоинства.

Так как связанные с указанным явлением вопросы далеко еще не выяснены надлежаще, то казалось, что всякий новый материал в этом отношении представляет самостоятельный интерес, независимо от специального освещения его с точки зрения определенной политической партии. Соображение это побуждает редакцию дать место на страницах "Киев. Старины" воспоминаниям заслуженного турецкого деятеля, принимавшего близкое и непосредственное участие в делах сопределенных с нашим отечеством славянских областей Турции. Факты личной деятельности покойного Садык-паши представляют сами по себе интерес второстепенный, но по ходу рассказа выясняются обстоятельства, которые заслуживают внимания любителей исторического чтения, облегчая знакомство с событиями и лицами малоизвестными или и вовсе неизвестными.

Квартируя с своими отрядами главным образом в пределах нынешней Болгарии, Садык-паша, естественно, становился иногда в самые непримиримые коллизии с своим славянским призванием, на котором он настаивает неизменно. Самая теория его о роли козачества, как основной формирующей и организующей силы славянского племени, имеет значение разве в смысле оправдания личной непоследовательности поведения автора и неясности конечных целей деятельности. Как одно из своеобразных течений мысли, выбитой из логической колеи, теория эта тем не менее представляет свой интерес в смысле исторического изучения. Небезъизвестно, что [43] факты суровой действительности возникают не в силу теорий, а, наоборот, последния обыкновенно примыкают к фактам, почерпая из них материал для спекулятивных построений. Быть может, никогда еще не возникало построений столь произвольных и смутных, как теория, которую развивал покойный турецкий военачальник. Между тем, теория имела притязание опереться на исторических посылках. Здесь будет у места обратить внимание на то обстоятельство, что для правильной постановки этих посылок требовалось бы подробное историческое изучение, а такого изучения именно не доставало покойному Садык-паше. Его экскурсии в область польско-русской истории до такой степени элементарно-неумелы и произвольны в самых основаниях своих, что представляется излишним каждый раз восстановлять истинной смысл и характер исторического явления, на которое ссылается автор. Посвятив свои силы, в качестве литератора, главным образом беллетристике, Садык-паша считал себя не слишком связанным требованиями исторического безпристра-стия, и беллетристическую манеру свою перенес на обсуждение вопросов чисто-исторических и культурных. Здесь не место входить в ближайшую оценку беллетристических работ покойного. Принадлежность их к т. наз. украинской школе в польской литературе, т. е. к циклу работ, связанных с именами Мальчевского, Иосифа Залесского, Северина Гощинского и др. польских литераторов, не может быть установлена на сколько-нибудь прочных основаниях. По выражению одного из историков литературы, Чайковский в своих украинско-польских повестях "опошлил" козачество Украины и ея предания, и такой суровый приговор едва ли можно оспаривать безусловно. Лишь незначительная часть повестей и рассказов покойного переведена на русский язык, а что переведено, то забыто навеки. Поэтому, быть может, будет уместнее не возвращаться к этому вопросу. В посмертных записках покойного имеется богатый материал для объяснения характера его литературных работ.

К концу 1870 г. служебные обстоятельства Садык-паши сложились самым неблагоприятным образом, он должен [44] был выйти в отставку, а в декабре 1872 года возвратился, с разрешения властей, в Россию. Быть может, многим еще памятна его политическая исповедь (напеч. в газ. "Киевлянин" за 1873 г., № 4), имевшая целью объяснить поворот во взглядах, который казался несколько неожиданным для многих его соратников и друзей. Полемика, завязавшаяся у Чайковского с заграничной прессой в связи с тем же вопросом, кроме общей принципиальной основы своей, имела целью выяснить также и некоторые факты личной деятельности его в Турции в качестве генерала и человека, близкого к эмигрантам по своим стремлениям. Некоторые выдержки из этой полемической переписки были напечатаны в газ. "Киевлянин" 1873г. (№№134-136). В той же газете Чайковский поместил небольшую повесть «С устьев Дуная» ("Киевл." 1873 г. №№ 9-27). Кроме того, в "Рус. Вестнике" за 1873 г. была напечатана большая повесть его "Болгария" (№№ 6-11). По-видимому, покойный намерен был остаться на жительстве в Киеве и продолжать литературную деятельность в духе своей политической исповеди, но обстоятельства сложились неблагоприятно для литературной работы сколько-нибудь заметной и влиятельной. В уединении черниговской деревни покойный собрал свои воспоминания с самого раннего детства и вплоть до окончания служебной карьеры в Турции, постарался рассказать свою жизнь в связной форме и вместе с этим выяснить обстоятельства и характеризовать лиц, среди которых ему приходилось вращаться. В известной степени, автобиография Чайковского есть вместе с тем и его profession de foi, и его самооправдание. Огромный рукописный труд покойного нередко затрагивает лица и события, характеристика которых не входит в задачи журнала. Поэтому, извлечен был главным образом материал, имеющий значение для исторического издания. Воспоминания из дней юности, по-видимому, утратили в уме покойного свою первоначальную свежесть, и пробелы памяти иногда пополняются поэтому несколько поспешно, но самые ошибки эти представляют некоторый интерес для характеристики настроения [45] писателя, жизнь которого сложилась столь необычным образом.

Отделить в каждом данном случае существенное от случайного, навеянного настроением и предвзятой доктриной, весьма нетрудно; поэтому записки печатаются в неизмененном виде, за исключением необходимых выпусков.

Вопросу о так называемом козакофильстве и роли М. Чайковского в этом движении была посвящена особая статья в "Киевской Старине", выходившей в то время под редакцией покойного Ф. Г. Лебединцева ("Киевская Старина" 1886 г. № 4, стр. 763-777 — изложение статьи Фр. Равиты в №№ 7 и 8 польского журнала "Нед. Обозрение" за 1886 г.).


I.

Мое рождение и воспитание. — Отец моей матери. — Хроника Брюховецкого. — Моя мать. — Учебное заведение Вольсея. — Учителя; их политический сейм.

Я родился в селе Гальчинце, волынской губ. житомирского уезда, в кодненском приходе, в 13 верстах от Бердичева, этого торгового Иерусалима израиля, в приднепровской Руси, в 9 верстах от «святой» Кодни, где карали гайдамаков Гонты и Железняка мечем, колом и виселицей во славу короля польского и Речи Посполитой. Такой страх был наведен тогда на украинский люд, что до сего дня этот люд, произнося угрозу или проклятие, повторяет: «щоб тебе свята Кодня не минула!».

Отец мой, Станислав Чайковский, был почетным городничим киевским, старостой даничевским, подкоморием житомирским и послом на сейм 3 мая от воеводства киевского. Мать моя была дочь Михаила Гленбоцкого, войского овручского и маршалка того же повета, и Елены, урожденной Брюховецкой, от ея второго брака. Она была внучкой известного запорожского атамана Ивана Брюховецкого, который после сорока четырех походов на Крым, Молдавию, московское государство и Польшу, всегда победоносных и ознаменованных убийствами [46] и пожарами, умер от горя и гнева, что должен был вернуться от Перекопа, сжегши только три города и десятка три сел и взявши в ясырь лишь около трех тысяч татар. Он не дошел до Сечи, сердце его разорвалось от боли, и он скончался в пустынной степи. Козаки насыпали над его телом высокую могилу.

После него моей матери досталось в наследство семь огромных книг, переплетенных в пергамент, исписанных им собственноручно прозой и стихами по-польски, по-русски и по латыни. То была странная мозаика рассказов, сентенций, суждений, рецептов, правил, исполненных остроумия и мудрости, очень любопытных. Когда я научился азбуке и читал уже по печатному, я любил разбирать по складам, а потом и читать в таких родовых хрониках эти драгоценные писанья. Это было вторым Евангелием моих детских лет.

Отец моей матери, Михаил Гленбоцкий, был одним из последних представителей на Волыни и Украине шляхты, занятой озорничеством и наездами. Он был грозным шляхтичем для козаков, гордым козаком для ляхов и завзятым поляком для русских и немцев. Хоть человек старинного покроя, он был не дурак, умел и скопить, и пожить.

Назначенный вместе с региментарем Стемпковским судить и карать гайдамаков Гонты и Железняка, имея в своих руках jus gladii (право жизни и смерти), он рассудил так: «если убьешь или повесишь человека, он не будет уже отрабатывать ни «панщины», ни «даровизны». Он поил токайским и портвейном региментаря Стемпковского, а гайдамаков по десятку и по два выпускал на свет Божий, и отправлял на слободы, чтобы они каялись в грехах, отбывая панщину во славу Божию и на пользу пана войского овруцкого. Таким образом он населил шесть сел: Солотвин, Гальчинец, Зарбинцы, Семаки, Агатовку и Раскопаную Могилу.

Кодня и три села принадлежали стольнику Гленбоцкому, племяннику войского. После смерти первой жены, от которой он имел троих детей: мою мать, Михаила и Фелициана Гленбоцких, войский женился на вдове племянника, имевшей [47] от первого мужа двух дочерей: Станиславу и Анну, и прижил с этой второй женой двух сыновей: Яна-Канта и Иосифа Гленбоцких. Тогда то он завладел Кодненщиной, а после первой жены получил Пархимовщину в дальней Украине, Зороковщину в житомирском повете; от предков же он унаследовал Голубовщину в лесах овруцких, и Видыбор и Жадки в радомысльском повете, словом он был, как говорится, пан на всю губу. И везде хозяйство его шло наилучшим образом.

Когда я стал уже одеваться по козацки, Гленбоцкий, хотя войска Наполеона уже ушли из России, безпрестанно собирался на войну, на помощь великому Наполеону, но сам то он едва мог двигать ногами. Русское правительство, принимая во внимание возраст, значение среди местных помещиков и состоятельность моего деда, а также в виду заслуг одного из моих дядей в русском императорском войске, смотрело сквозь пальцы на несбыточные фантазии старого войского.

На его дворе было 300 вооруженных конных козаков под предводительством усатого атамана, по прозванию Пшеничного. Было у деда много «резидентов» или личных адъютантов, а именно: ротмистр драгунского полка королевы Ядвиги пан Дрозджевский, пан Игнатий Стржемецкий, придворный поэт пан Кожуховский, который писал стихи без рифмы и без соблюдения размера, несколько длинные для уразумения содержания, и русский статский советник пан Шилькнехт, лекарь-курляндец, который лечил пана войского и редактировал для него газетные известия о победах Наполеона и воззваниях этого богатыря к пану войсковому овруцкому, и за это получил в подарок хорошенькое сельцо из ключа, тянувшего к Зорокову, где проживал мой дедушка.

Людно было у пана войского, и все он собирался на войну: трубы трубили под окнами, козаки Пшеничного на украинских скакунах гарцовали по двору, вороной конь пана войского, на которого он никогда не садился, богато оседланный, ржал у крыльца, а сам пан войский поглаживал пистолеты и саблю, хотел подняться, не поднялся, упал в [48] кресло и закричал: «Ну, беда не велика. Василько! дай ромашки, завтра поедем, пускай Пшеничный велит завтра готовиться в поход, а пана советника Шилькнехта попроси написать великому Наполеону от меня, что я мигом поспешу!».

И эти сборы, и это откладыванье похода на завтра повторялись ежедневно.

Когда мой отец прислал к дедушке гонца с уведомлением, что у него родился внук, пан войский обрадовался и воскликнул: «пускай его назовут Михаилом и не прибавляют больше ни одного имени, пускай Архангел будет его хранителем и никто другой, так будет хорошо!».

Удивительный человек был пан Михаил Гленбоцкий. Гордый шляхтич, оригинал в полном смысле этого слова, он имел и хозяйственный ум, и сердце, любил Польшу, но по-своему, и когда гордость овладевала им, все отходило на второй план; как настоящий лесной вепрь, он фыркал и разил клыком направо и налево, куда попало, и безпрестанно повторял:

«Я шляхтич, но не нынешний; еще при Ягеллонах славны были Доливы (герб Гленбоцких); когда им не хватило места, они пошли козаковать на Днепр и за пороги. Гленбоцкий заложил Глубокое, и полк глубоцкий был так же славен, как полтавский, нежинский. Когда Мазепа наварил пива, Гленбоцкие пили его до дна вместе с Войнаровскими, Киселевскими, Городинскими. То были Гленбоцкие, а не кто другой!».

Так он настраивал себя, ворча под нос, а потом кричал по своему обыкновению.

Генерал Корженевский, в то время бригадир литовской народной кавалерии, владелец трех городов и нескольких десятков сел, добивался руки моей тетки Станиславы Гленбоцкой. Так как войский слышал, что бригадир был противником барской конфедерации и имел сношения с гетманом Браницким, то не хотел согласиться на этот брак. Девушка, с согласия и ведома матери и братьев, убежала; после венца молодые приехали и пали в ноги войскому. Войский схватил палку и до тех пор бил лежавшего бригадира, пока [49] палка не сломалась. Тотчас однако дал за дочерью Кодню, сделал пышное приданое, не жалел денег, но до смерти не хотел видеть этих супругов.

Таков то был мой дедушка, любимцем которого я стал с самого рождения. Умирая, отец оставил меня почти грудным ребенком, а мать, молодая, одна из самых красивых женщин на Украине, умная, богатая, не хотела вступить в новый брак, хотя ея руки искали многие. Она хотела выростить из единственного сына настоящего козака. По воле деда, меня одели по козацки, на голову надели козацкую шапку, к которой было прикреплено перо цапли, как у давних гетманов украинских и запорожских.

Раз дед пригласил местного старосту, и двух почтенных помещиков соседей, в качестве свидетелей, и сделал духовное завещание, в котором записал мне все свое значительное имение, выделив своим четырем сыновьям части, которыми они владели, а дочерям то, что было уже отдано им в приданое. Взяв меня за подбородок, он сказал:

«По мне козак — это и есть шляхтич!» и, показывая гербовую печать отца, прочитал на ней девиз: «Бог и я со мною!».

«Видишь, ваша милость, ни на кого не надейся, как только на Бога и на себя, а Бог тебя не оставит!».

Все это врезалось мне в память.

Это завещание мать моя, по смерти деда, возвратила родным и на мою долю не досталось ничего, кроме настроения на высокий тон, да козацко-шляхетского воспитания, какое было мне дано.

Мать моя, помимо любви и привязанности, которые она питала к своему единственному сыну, всеми силами старалась сделать из меня козака и по духу, и по плоти. Гончих, лошадей, соколов — всего было у меня в избытке. Первым моим учителем был пан А., страстный украинец — козак, и большую часть своих уроков я брал, сидя на коне. Кроме этого учителя, у меня был старик дядька, по имени Левко, который рассказывал мне сказки о знахарях и [50] чародеях, передавал казацкие предания, показывал в окрестностях урочища, где происходили различные битвы, и пел козацкие думки. Мать мне всегда повторяла: «Не трогай чужого имущества и не вмешивайся в чужие дела, но и не позволяй мешаться в твои; совета слушай, но имей свое мнение, а если что начал делать, то делай, не позволяй себе бросать начатого дела ни из-за трудности его, ни из страха; никому на навязывайся со своим мнением, но никому не позволяй пренебрегать им; в своей жизни будь не тростью, а дубом; в сто раз лучше позволить сломить себя, разбить в дребезги, чем гнуться то в ту, то в другую сторону; пред низшими не задирай головы, а пред высшими не гнись в дугу; на людские деяния не смотри, а за свои отвечай пред Богом и самим собою. Живи по божески».

Кроме меня у моих родителей было пять дочерей. Старшая, Марианна, вышла замуж за Карла Ружицкого; Анна умерла на седьмом году; Пелагея, умершая на 18-м, была чрезвычайно красива; Катерина вышла за Иосифа Сосницкого, надворного советника; и Алоиза, которая, по неосторожности мамки, осталась калекой. В семье мы очень любили друг друга. Я был любимцем не только моих сестр, но и всей фамилии Чайковских, а особенно Феодосии Чайковской, впоследствии жены маршалка Третьяка, женщины с горячим сердцем и пылким воображением, рожденной быть женщиной — богатырем прежних времен; род Ястрембцев был для нея святыней; слава и значение этого рода были для нея наверное дороже ея личного счастья. Она и моя сестра Ружицкая дали мне наиболее доказательств своей привязанности; моя сестра любила меня, как брата, а Феодосия Третьякова, как Чайковского-Ястрембца.

На девятом году меня отдали в школу.

Через несколько лет после войны 1812 г. некто Вольсей, из знатной английской фамилии, в награду за преподавание великим князьям Николаю и Михаилу Павловичам, братьям императора Александра I, был назначен директором Ришельевского лицея в Одессе. Наплыв учеников был большой, и лицей пользовался отличной репутацией, вполне заслуженной. [51] Великороссы, поляки и украинцы различных фамилий присылали своих детей в это заведение. По ничтожному поводу возникло разногласие между князем Воронцовым, наместником Новороссии, и Вольсем; гордый англичан подал в отставку и переселился в Бердичев, где князь Матвей Радзивилл дал ему обширный дом с прекрасным парком и 300,000 злотых польских на устройство лицея.

Три четверти учеников и почти все учителя перешли из Одессы в Бердичев.

Вольсей очень любил рассказывать о причине своего перехода и проводить параллель между кн. Воронцовым и кн. М. Радзивиллом.

Обыкновенно в Одессе при Вольсее каждое воскресенье десять учеников по очереди бывали на обеде и на вечере у новороссийского наместника. Однажды, по случаю прибытия гетманши Браницкой, кн. Воронцов прислал к Вольсею адъютанта, скорее, вероятно, с просьбой, чем с приказанием, чтобы в числе 10 учеников находился и молодой Воронцов. Вольсей ответил, что за леность молодой Воронцов не пойдет на вечер. Адъютант явился вторично, но уже с приказанием, чтобы молодой Воронцов был на вечере. Тогда Вольсей велел ему вывернуть мундир подкладкой наружу и так одетого привез сам во дворец и сдал на руки отцу, вручив вместе с тем прошение об отставке. Ничто не могло отклонить его от этого шага, даже настояния кн. Воронцова и других лиц.

В Бердичеве в школе Вольсея был родной племянник князя Матвея, князь Франциск Радзивилл. Он питал величайшее отвращение ко всякой науке. После всевозможных попыток и наказаний, Вольсей отослал его к дяде с письмом, где говорил, что было бы бессовестно брать деньги за такого олуха, которого нельзя ничему научить. Князь Матвей оставил племянника у себя, а Вольсею послал новую запись на 50,000 злотых польских, долженствовавших служить вечным фундушем для воспитания двух Ржевуских, разыскание которых между бедными Ржевускими возлагал на Вольсея, говоря, что [52] старая польская пословица гласит: «никто еще не видел умного Радзивилла так же, как никому не случалось встретить глупого Ржевуского», поэтому, если Радзивиллы не хотят учиться, а имеют деньги, то пусть платят, а Ржевуские пусть учатся, потому что Польше нужны умные люди.

Заведение Вольсея было совершенно отлично от всех других, какие существовали в крае и какие мне приходилось встречать в моих путешествиях по чужим странам.

В основании его лежали военные порядки в полном смысле этого слова. Приходящих не было, были только одни интерны. В училище было шесть классов; каждый класс отличался от других выпушками различных цветов на гранатовом мундире уланского покроя. В первом классе воротник, обшлага, лампасы и выпушки были ярко зеленые, во 2-м — светло-голубые, в 3-м — желтые, в 4-м — белые, в 5-м — пунсовые, в 6-м — малиновые. У всех были пики со значками и деревянные палаши. Воспитанники по очереди исполняли обязанности унтер-офицеров, а в каждом классе был инспектор, который вместе с тем исполнял обязанности офицера.

Ночью, по очереди, отбывали караулы в разных местах у ворот. Обходы и патрули ходили по огромному дубовому парку, чтобы воспитанники привыкали к службе и отваге.

Обязательно учили обращаться с оружием и ездить на коне. Кто хотел, мог держать своего коня, а у кого коня не было, тот ездил на лошадях заведения.

В каждой комнате жило по десяти учеников, и к ним был приставлен особый инспектор; по очереди каждый ученик в комнате был служителем; на нем лежала обязанность заботиться о чистоте комнаты и самих учеников; каждый ученик должен был сам стлать постель и держать в порядке свои вещи; служителя должны были только чистить сапоги и одежду и приготовлять воду для умыванья.

Одевшись, все выходили в большую залу, а в хорошие и теплые дни на крыльцо в сад, где за столами с приборами для кофе и чаю сидела г-жа Вольсей и другия [53] почтенные дамы, которых в заведении было несколько, и наливали кто чего хотел, кофе или чаю. С учениками обходились как со взрослыми людьми. Если кто чем-нибудь злоупотреблял или вел себя неприлично, то его не наказывали тотчас, а инспектора зорко следили за ним и все, что замечали, тотчас записывали в книжечки и вносили в рапорты.

После чаю шли учиться.

В десятом часу утра был завтрак из двух или трех блюд, отлично приготовленных. Было шесть больших столов. За одним председательствовал сам Вольсей, за другим — г-жа Вольсей, за прочими — наиболее уважаемые профессора. Перед завтраком все служащие подавали Вольсею письменные рапорты. Он их читал, часто вызывал какого-нибудь ученика из-за стола, осматривал его одежу, смотрел, вымыты ли у него уши и руки. Приходили с рапортами учителя и инспектора. Перед обедом читалось о назначенных наказаниях и замечаниях или похвалах, кто чего заслужил. После обеда — прогулка в парке или за городом, а после прогулки — в комнатах — чай, разговоры и разные забавы.

По воскресеньям и праздникам чаще всего приходил пансион пани Вигилиновой, состоявший из нескольких десятков девиц; приходили и разные гости; была музыка, танцы. Каждый ученик должен был учиться танцевать и играть на каком-нибудь инструменте, который сам себе выбирал. Иногда ходили на вечера к пани Вигилиновой и в частные дома, несколько человек по очереди. На этих собраниях Вольсей больше всего остерегался наказывать учеников, но старался обходиться с ними как с людьми взрослыми, светскими, а их прегрешения заносились в рапорты, куда записывались успехи в науках, выговоры, наказания, какие кто заслужил.

Телесных наказаний не было, но были разные другия; о некоторых из них упомяну. На малую порцию, в больницу — велят хворать в виде наказания; кормили там овсяным супом, в учебные часы одевали в мундир и отправляли в [54] классы, по окончании уроков опять надевали халат и колпак, и марш в больницу! И так иногда держали по целым неделям. Военные аресты, двойная служба, устранение от забав и прогулок.

По понедельникам и вторникам мы говорили обязательно по-французски, по средам по-русски, по четвергам по-польски, по пятницам по-немецки, по субботам по латыни, в воскресенье кто на каком языке хотел; за нарушение правил о языках полагались денежные штрафы в пользу бедных.

Науки проходились по программам, предписанным комиссией, в которой председательствовал кн. Адам Чарторыйский, а одним из членов был Фаддей Чацкий.

Преподаватели были выборные. Между ними были: Артымовский, впоследствии профессор польской литературы в петербургском университете и ректор этого университета (?), два Антоновича, один математик, другой физик, Максимович, которому Украина обязана сборником народных песен (?), Падура, певец козачества, Кисловский, издатель бердичевского календаря босых кармелитов, астроном бердичевской обсерватории, генерал граф де-Линьи, французский эмигрант, Курц, знаменитый танцор из балета короля Станислава, и Черни, известный в музыкальном мире музыкант и композитор. Полковник Ободынский давал уроки верховой езды, как знаток искусства.

Науки преподавались так хорошо, что после посещений графа Плятера и фельдмаршала Гудовича, попечителя учебных в юго-западной России Украине, заведение Вольсея было сделано губернской гимназией и получило все права с этим связанные. Я должен сказать, что когда я по смерти Вольсея оставил Бердичев и отправился в межирицкий лицей ксендзов пиаров, то все, что я проходил в 3-м классе в Бердичеве, проходилось на курсах в Межириче и даже в варшавском университете.

Учеников было 180. Поляки и козаки разных фамилий составляли большинство учеников, но было много и русских, как напр. Козлов, впоследствии известный поэт (?), Лавров, [55] беллетрист, три брата Игнатьевы, Александр, Константин и Сергей, несколько братьев Игельстромов; из поляков Баневский, Проскура, Краевские и мн. др.; из козаков — Иловайские, Дмитриев, Чернозубов, несколько Орловых и Денисовых, Платов и два брата Гиреи из Крыма. Это была славянская мозаика, но козацкий дух брал верх и первенствовал потому, что преподаватели были горячими украинцами, и потому, что в этом бердичевском кружке приготовлялись: запорожская старина, дума об украинских гетманах, песни козацкие и малорусские и столько иных произведений, которые позднее вышли в свет в Харькове, так как все эти знаменитые люди, по смерти Вольсея, перешли в харьковский университет и были его профессорами. Они были творцами украинской школы, которая потом перешла за Днепр и дала известных литераторов, поляков-украинофилов, и достойно внимания, что почти все эти господа были родом из окрестностей Махновки Мурованой (?) в нынешнем бердичевском уезде.

Как в Бердичеве, так и в Гальчинце, куда в каникулярное время съезжались эти профессора посетить мою мать, как дочь шляхтича-козака, я не раз был свидетелем их разговоров. По своим мнениям они делились на два лагеря.

Одни были за восстановление козачества, как рыцарского сословия, которое в славянщине должно быть тем, чем крестоносцы и меченосцы были в Германии, тамплиеры и мальтийские рыцари в странах латинских; доказывали, что при посредстве козацкого сословия можно снова облагородить польское и русское дворянство, которое уже начало забывать о воинственности, которое пересаживается с коня в экипажи и готовит себе плохую будущность, упадок; доказывали, что в козачестве сила, потому что, когда после поражения под Берестечком Богдан Хмельницкий, этот обновитель Руси, не мог найти в ней ни жизненности, ни силы и отчаивался в Путивле, тогда Иван Выговский написал универсал: «от Донца и низовых степей по Случь и за Случь каждому быть козаком!». Через несколько дней Богдан имел 100,000 [56] козаков, готовых к бою, и шел под Белую Церковь вознаграждать злую случайность Берестечка; потому что козак — шляхтич, рыцарь, а посполитство — хлопство, община, громада, чернь, сволочь!

Противники отвечали, что пред Богом все люди равны, что так должно быть и по человеческому праву, припоминали какие то порядки великого Новгорода, древния учреждения старого Киева. Прочь со шляхетством и с козачеством! говорили они, мы хотим свободы общины и основанной на ней свободы народности! Хотим Руси!

Первые возражали: без козачества, без дворянства у вас будет демократия Гонты и Железняка, убийства, пожары и опустошения. Вот ваша Русь!

Те опять отвечали: наше козачество — бич на люд Божий.

Вынимались старые книги: летописи Нестора, новгородские, обращались даже к хронике моего прапрадеда Брюховецкого. Спорили, даже ссорились, расходились и снова сходились и остановились на том, что сын вдовы Остафий, сын Дашка Вишневецкого, Богдан Ружинский, Петр Конашевич-Сагайдачный и Иван Выговский были действительно великие вожди козацкого сословия, славные мужи, аристократы рыцарства не только козацкого, но и всеславянского, что Богдан Хмельницкий, в пьяном виде (?), из-за личных счетов, из-за вынесенных обид, оживил древнюю Русь, которая, раз добровольно пристала к России и Литве, не может существовать иначе, как под скипетром царя русского или короля польского. Тот над ней господствует, кто сильнее и разумнее. Русь Хмельницкого была накипью, которая приводила к накипи, к демократии, которая перевернула столько властей, истребила столько народа в старое время, что Мазепа нечистыми способами, потому что они были иезуитскими, хотя сам он и был православным, хотел вернуться к аристократии, но ему это не удалось и он нашел выход, который был пагубным для всякой народности; что Гонта был явным вождем демократии убийств, пожаров и истребления, стремившейся к уравнению всего. [57]

Наконец согласились, что все зло не может быть исправлено ничем иным, как всеславянством, столицей которого должен быть старый Киев; что кто будет владеть этим городом, чьей столицей он станет, тот будет господином и владыкой стомиллионного славянства.

Все это я усердно слушал и запомнил, как Отче наш, как десять заповедей. С того дня, я безпрестанно думал об этом козацко-славянском союзе, ночью видел его во сне. Вся номенклатура: козачество, аристократия, демократия, всеславянство — гвоздем засела в моей голове; с этими понятиями я рос, не отступал от них в моей политической жизни, и на мне оправдалась пословица: каков смолоду, таков и на старость.

II.

Закрытие лицея Вольсея. — Фельдмаршал Гудович — Русские гусары и польские офицеры. — Тамплиеры. — Император Александр. — Граф Урург. — Староста Бахтинский. — Пиары и базилиане.

Учебное заведение Вольсея существовало только три года. Этот знаменитый человек умер, и его заведение, несмотря на правительственное признание его гимназией киевской губернии, распалось. Среди людей науки, которыми тогда изобиловала русская земля, можно было найти директора на место Вольсея, но возникли недоразумения, учебного и политического характера, между графом Плятером, визитатором трех губерний от имени виленского университета, и фельдмаршалом Гудовичем, главным попечителем учебных заведений в этих губерниях.

Граф Плятер, человек просвещенный и ученый, но воспитанный иезуитами, приверженец их доктрины, которая прежде всего имела в виду римско-католическую церковь, единую и всеобщую, укрепление связи польской народности с западом и отторжение ея от востока, с опасением смотрел на лицей, который в полном смысле слова тянул к востоку и который, вследствие военных основ своих, [58] приходился по сердцу польской шляхте, бывшей в ту пору очень воинственной и нерасположенной к иезуитским доктринам. Первейшие семейства посылали своих детей в лицей Вольсея. Кременец, — этот истинный светоч на Волыни, дело князя Адама Чарторыйского и Фаддея Чацкого, — который выпустил столько людей, славных в различных отраслях наук и искусств, который вводил в польские салоны французские обычаи и язык, который был исключительно польским по своим стремлениям, без всякого братанья с прочими славянами российской империи, — стал неспокойным оком поглядывать на новое заведение, на его политическое направление и внутренний строй, и влиял на усиление опасений графа Плятера, которому училище кременецкое было милее бердичевского.

Граф Плятер был весьма ревностный католик, но все же его не так тревожило кременецкое вольтерьянство, к которому он так привык, как бердичевское козачество, напоминавшее ему злые часы Польши и Литвы и вешанье иезуитов, которых братали с жидами на виселицах. По смерти Вольсея он хотел, чтобы директором был назначен католический ксендз. Кн. Матвей Радзивилл отказывался от записи на лицей под управлением ксендза; он имел большие неудовольствия с католическим духовенством, которое вытянуло у него большие суммы за развод его племянницы Юлии Радзивилл с маршалком Юдицким и за разрешение вступить с нею в брак. Фельдмаршал Гудович не утвердил ксендза и присоединил свой любимый лицей к харьковскому университету. Благодаря ревностному католицизму была сделана великая ошибка. Не сумели воспользоваться расположением Гудовича, как умел пользоваться Чацкий.

Фельдмаршал Гудович был истинным украинским козаком, гордый своим польским шляхетством, пожалованный за взятие Анапы, крепости на чистом песке, фельдмаршалом, он считал себя лучшим воином на свете. Он был человек мало образованный, но почтенный и очень любил козачество.

По удалении кн. Адама Чарторыйского от должности попечителя учебных заведений, на это место был назначен [59] фельдмаршал Гудович, а Фаддей Чацкий попал под его начальство.

Рассказывали что когда то в случайном разговоре, фельдмаршал спросил Чацкого, кого он считает первым из живущих теперь полководцев.

— Покорителя Анапы.

Фельдмаршал вскочил с кресла и обнял Чацкого.

— Вижу, справедливо, что ты первый мудрец в теперешнее время.

С этого времени Чацкий что хотел, то и делал, а фельдмаршал на все соглашался, все утверждал.

Один из сыновей фельдмаршала был женат на Залесской, сестре маршалка Северина Залесского, нашего соседа. Фельдмаршал, который давал банкет профессорам, уезжавшим в Харьков, пригласил на этот пир маршалка Залесского, моего дядю Ява-Канта Гленбоцкого, бывшего товарищем по полку сыновей Гудовича, и велел, чтобы и меня привезли с собою. В течение нескольких дней шли великие пиры, охоты, рыбные ловли, танцы, пение, музыка. Вся окрестная шляхта была приглашена. Была большая охота и облава с гончими и сетями на волков. Я видел тогда, как старый фельдмаршал подходил к мужикам, называл их по именам, припоминал прежния охоты, у одного выпил водки, у другого взял кусок запеченной солонины на пробу, хороша ли. Мальчишкам давал лакомства, садился у костра, и мужики пели ему украинские думы, а мальчишки плясали перед ним трепака и в присядку, а он приговаривал: «туды-сюды», и в этом был секрет привязанности мужиков к фельдмаршалу Гудовичу, которая доходила до обожания. Фельдмаршальское величие он оставлял во дворце к Чечельнике, а на охоте Гудович, козак-шляхтич, братался с народом.

Целые три месяца я оставался у матери и родственников по закрытии заведения Вольсея, где провел лучшие часы моей жизни. Пользовавшийся расположением директора, оцененный моими учителями, любимый товарищами, особенно козаками и русскими, которые впоследствии дали мне [60] доказательства своей приязни, горячей и постоянной, сознаюсь, что если я чему-нибудь научился и что-нибудь теперь знаю, то всем я обязан славным учителям этой школы.

Падура, упрошенный дядей Кантом Гленбоцким, оставался при мне в качестве учителя. С ним проводили мы целые часы за перечитыванием хроники атамана Брюховецкого. Остальное время мы охотились и ездили к соседям. В доме моей матери всегда было полно гостей и между ними очень много военных, поляков и русских. Это было в последние годы царствования Александра I, когда заметно было стремление правительства к сближению поляков и русских, особенно военных. В Бердичеве была главная квартира гусарской дивизии, состоявшей из 4 полков: александрийского, ахтырского, мариампольского и принца Оранского. Это были полки, кутившие, может быть, слишком по-гусарски, но состоявшие из офицеров, прекрасно воспитанных и принадлежавших к лучшим фамилиям России, Польши и Курляндии.

В Ковле был штаб отряда польской пехоты, пяти конных стрелковых полков и четырех уланских. Там также был очень старательный подбор офицеров, это все были люди, отличившиеся в наполеоновских войнах, из почтенных семейств и хорошего воспитания.

В Житомире была главная квартира корпусного командира, генерала Рота, родом эльзасца, бывшего до французской революции капитаном королевского нормандского полка, впоследствии эмигрировавшего и вступившего в русскую службу. Он был хороший генерал, отлично воспитанный человек, но суровый и требовательный по службе. Поэтому к нему была прислана третья дивизия гусар для исправления, и вместе с тем поручено было ознакомить друг с другом и сблизить поляков и русских.

Скажу несколько слов, каковы были эти гусары. Не видано было ничего красивее, ничего воинственнее, как гусары на конях на учебном плацу: кивера набекрень, ментики развеваются ветром, кони рвутся под всадниками, сабли свистят в воздухе, а земля трескалась с шумом и стоном, [61] когда кони ударяли по ней копытами, а гусары кричали «ура! ура!». Первый полк был мариампольской, темно-синий с золотом, на гнедых конях; командовал им полковник Снарский, литвин, зять фельдмаршала Витгенштейна. Другой, ахтырской, табачного цвета с золотом, на караковых конях; им командовал богач полковник Пашков, который покупал на свои деньги лошадей для полка. Третий, александрийский, черный с серебром, на вороных конях, под командой полковника Катарджи, бессарабца, деятельного командира. Четвертый, принца Оранского, темно-синий, доломаны красные с серебром и красные кивера, на серых конях, под командой барона... курляндца, потомка рыцарей-меченосцев; полк этот назывался полком Георгиев на конях.

В салонах гусары, вопреки стихам Давидова, танцевали на паркете, разговаривали о Жомини, и конечно ни в одной стране не было более образованных и светских офицеров и быть не могло. Их гусарские штуки, при всей своей жесткости, заключали в себе много забавного, много остроумного, много оригинального. Душею этих проказ был граф Штакельберг, ротмистр александрийского полка. Расскажу о некоторых.

Феликс Залесский, маршалок Киевского повета имел обыкновение обращать внимание на количество лошадей, запряженных в экипажи приезжавших к нему гостей, и сообразно этому количеству назначал гостям высшее или низшее место за своим столом. Граф Штакельберг знал об этом обыкновении. В день имянин, на которые съехались важные сановники — фельдмаршал барон Сакен, генерал Рот, губернатор, генералы, — когда все уже были в гостиных, вдруг услышали звон колокольчиков, а на длинной плотине, ведшей ко двору маршалка, увидели ряд троек. Впереди десять троек, одна за другой и на каждой только ямщик, за десятой тройкой ехал экипаж, в котором восседал, развалившись, ротмистр Штакельберг в парадной форме. Подъехавши к крыльцу, он выскочил из экипажа, вбежал в в столовую и стремительно сел на первое место за накрытым столом, крича: [62]

— Не уступлю своего места, я добился первого места по праву и обычаю; прошу проверить.

Этому много смеялись и Штакельберг остался на первом месте.

Однажды в нашем доме этот ужасный ротмистр съехался с доктором Шлемером, чехом по происхождению, известным в окрестности не столько своим врачебным искусством, сколько остроумием и веселым нравом. Они сидели за одним столом, но не были знакомы. Шлемер начал рассказывать о бердичевской ярмарке и о гусарских проказах.

— Нужно вам знать, господа, что все творит этот бездельник Штакельберг; знаете его?

Штакельберг поправил ус:

— Честь имею представиться, я и есть тот самый бездельник.

Шлемер спокойно сказал:

— Дайте старого вина; выпьем за здоровье этого бездельника.

Выпили за его здоровье, и с тех пор завязалась сердечная дружба между ротмистром и доктором.

На ученьи генерал Рот сказал Штакельбергу:

— Ротмистр! ваша лошадь дурна.

Тот отвечал:

Нет лошадь хорошая, а только рот дурной.

Рот ничего не ответил, но заметил это себе на память. Расхрабрившееся гусары в тот же самый день устроили печальный кортеж, неся гроб, под погребальным покровом; подполковник Милорадович предводительствовал процессией; все были в полной парадной форме с крепом на рукавах. Рот выслал своего адъютанта, Стенбока, узнать, чьи это похороны. Отвечали: «хороним генерала Рота». Рот велел внести гроб в дом. Открывают, а там живая свинья. Без выражений гнева, без крика посадил он гусар под арест. Состоялся формальный суд. Восемь офицеров, с подполковником Милорадовичем во главе были присуждены к разжалованию в солдаты. Штакельберг из гусарских ротмистров [63] был сделан драгунским капитаном. Представившись генералу в карикатурной драгунской форме, он подал в отставку и гусары успокоились, а Рот добился своего, сделал из своевольных баричей дельных офицеров, потому что эта третья дивизия стала одной из лучших кавалерийских дивизий.

Говорили, что своеволие этого рода проникло во все гусарские полки из сумского полка, у которого за подобные своеволия еще в начале царствования Императора Александра I были отняты темно-синие мундиры и даны серые. Но во время наполеоновских войн этот полк так отличился, что получил все награды, какие только могли быть даны, и ему опять были возвращены темно-синие мундиры.

Боуер, Вежалин, Нестоенский, Урург, Игельстром, Штакельберг, Крыжановские, Порадовский, Моргулец — были истинными патриархами гусарства. И род оружия, и название вошли в моду, а генерал Давидов своими возвышенными и истинно народными стихотворениями высоко поднял славу гусарства. Как же было шляхтичам, сынам высокой фантазии, не стремиться в гусары? И стремились. Гусары в салонах волочились за барышнями так, что любо было, а мазурку отплясывали так, что душа радовалась и сердце замирало. На охоте они истребляли звериный род, на войне были головорезами; к тому же еще хорошо пили и водку и вино, но и о Жомини, и об Окуневе и Броневском говорили; кутили, чтобы не утратить традиций старых гусар; читали и учились, чтобы идти в уровень с веком и усовершенствовать нового гусара.

Иная была физиономия у офицеров войска польского. Их выбор был сделан цесаревичем Константином. Блендовский, истинный Баярд польского рыцарства, Крыжановский, муж непоколебимой доблести, самый щепетильный раб военной чести, Маевский, который мечтал о Польше и только ту минуту своей жизни считал не потерянной, которую посвящал работе на пользу Польше. В числе этих офицеров был и Карл Ружицкий, который женился на моей старшей сестре. [64]

Все эти польские офицеры участвовали в наполеоновских войнах и каждый из них, принимая участие в трудах, приобрел часть вполне заслуженной боевой славы. Все почти были люди много читавшие, много видевшие и не могли не заслужить себе уважения русских офицеров. Они сразу вступили тогда в самые лучшие отношения между собой. Я не слыхал ни об одном поединке, ни об одном недоразумении между офицерами двух славянских народов.

Когда в эту гусарскую дивизию вступили два Муравьева, Артамон командиром ахтырского, а Александр — александрийского полка, Пашков был назначен бригадным командиром, а Лашкарев дивизионным, немцы стали выходить из дивизии, а на их места стали поступать русские. Тотчас же завязались более тесные отношения между офицерами русского и польского войск и начались рассуждения о славянском вопросе, который русские офицеры уже хорошо понимали и о котором польские офицеры услышали, как о вещи для них совершенно новой, чего им нельзя ставить в вину, потому что поляки, отделившись добровольно от славян в религии и политике, и отдавшись, так сказать, в услужение немцам и латинянам, утвердились в своем заблуждении, а в литературе или не говорили о славянах или извращали истину, чтобы не выказать своего заблуждения, и погрязали все глубже и глубже в немецкую ложь.

Собрания и разговоры чаще всего происходили у двух полковников Муравьевых, к которым съезжались офицеры всех родов оружия. За польскими офицерами и помещики стали посещать и принимать в своих домах русских офицеров. Началось настоящее братанье, и тогда то Маевский, капитан польских улан, один из товарищей Козетульского, председатель Корвицкий и два брата Муравьевы, основали общество рыцарей-тамплиеров, которые, как я слышал тогда от Карла Ружицкого, имели целью, по словам русских, привести славян к единству, а по словам поляков — к установлению республик русской и польской отдельно. Хотя, по-видимому, они не столковались друг с другом, но приняли [65] посвящение в рыцари и остались тамплиерами. Тогда то в первый раз сказалось открыто общее отвращение русских и поляков к австрийским и прусским немцам. Говорилось о вероломстве, неблагодарности и злых замыслах немцев. Позднее тамплиерство привело к обществу зеленой книги, увы! не славянской, а американской. Кто знает, быть может, злой дух ввел туда немцев, чтобы извратить славянскую мысль? Немцы готовы на все!

Принятие в тамплиеры и разговоры о тамплиерстве были так явны, что генерал Гижицкий, волынский губернатор, был некоторым образом того мнения, что цесаревич Константин видел в этом тамплиерстве средства, чтобы сблизить русских с поляками, так что, когда Северин Залесский, маршалок житомирский, сам уже тамплиер, предлагал даже самому Гижицкому вступить в общество.

Падура и младший А., который собирался уже выезжать в Харьков, сильно противились этому названию тамплиеры. Не раз они спорили об этом с Карлом Ружицким и капитаном Маевским. Зачем было не называться козаками, потому что это были единственные славянские рыцари. Мне они безпрестанно повторяли: «когда вырастешь, не становись тамплиером, а стань козаком, это истинные славянские рыцари!».

В тот год император Александр I проезжал чрез Житомир и соизволил принять приглашение на бал, даваемый местными помещиками. Губернатором был тогда генерал Гижицкий, зять местного сенатора Ильинского, любимца императора Павла, маршалком губернским был Винцентий Ледоховский, муж моей тетки, председателем первого департамента генерал Корженевский, муж моей другой тетки. Мать привезла меня на это великое торжество. Меня одели в мальтийский мундир, потому что, когда я был еще в колыбели, для меня было куплено за 6,000 рублей ассигнациями мальтийское кавалерство, и я был представлен императору.

До 14 лет я был очень мал ростом и худ, и выглядел как настоящий вдовий сын. [66]

Император велел мне влезть на стол, чтобы ему можно было разговаривать с таким рослым помещиком.

В это время вблизи императора, возле гетманши Ржевуской, стояли три прекраснейшие дамы на балу: Анеля Прушинская, жена президента Прушинского, истинная русалка чародейка с Украйны, панна Пилявская, племянница президента Домбровского, и пани Орловская, урожденная Ярошинская.

Император велел мне пригласить одну из этих дам на мазурку; я, не колеблясь, выбрал пани Орловскую, признаюсь, ради ея бриллиантового месяца.

Император улыбнулся и сказал по-французски Артуру Потоцкому:

— Rien d'etonnant, les chevaliers de Malte ont un culte pour Sainte Madelaine.

Сам государь пригласил пани Прушинскую, Артур Потоцкий панну Пилявскую. Мазурка мне удалась прекрасно. За ужином я сидел возле пани Орловской, пил шампанское и чувствовал себя очень хорошо.

Я не в силах описать того энтузиазма, с каким принимали императора Александра. Каждый поляк готов был пожертвовать жизнью, имуществом, всем по одному его мановению, а польки сходили с ума от любезности государя.

Генерал Урург, о котором я уже упоминал, был храбрый воин. В 1810 г. он командовал волынскими уланами. Когда под Рущуком после купанья в Дунае, на обоз напали турецкие спаги, то он и его уланы вскочили в однех рубашках на неоседланных коней и, схватив пики, отразили нападение и нанесли страшное поражение спагам. Мой дядя, Ян-Кант, служил в то время под начальством Урурга. Увлеченный необузданной лошадью, которая была из табуна моей матери, он нечаянно попал в толпу турецких спагов. Перепуганные спаги кричали: «аман, аман!», а мой дядя, знавший несколько слов по-турецки, повернул коня к обозу и крикнул: — «берабер гиль»! (идите за мной), и отпустил повода лошади, которая привезла его к обозу, а спаги следовали за ним, и так они вступили в обоз. Турок было 36, но в [67] рапорте гр. Урург велел написать 360, а когда дядя исправил цифру, сказал: «не жалей бусурманов, пиши!». И дядя за этот подвиг был произведен в ротмистры и получил саблю за храбрость.

Этот год был у нас очень удачен для белых польских улан. Трое их приехало региментарами и все трое поженились. Один из них, Карл Ружицкий, женился на моей старшей сестре, Марианне. На свадьбу сестры съехались все родственники отца и матери. Среди всех их выделялся Каетан Чайковский, староста бехтынский, богач и скупец, который превосходил мольеровского скупца. Из-за скупости он не женился; из-за той же скупости в своих имениях в роскошных домах устроил на верхних этажах амбары, а в нижних хлевы для телят; сам он жил в плохой хате, в таком лесистом и болотистом месте, что туда трудно было добраться на повозке. На весь дом у него был один слуга, Данило, который в одно и то же время исполнял обязанности повара, камердинера, кучера и сторожа.

Староста бехтынский был человек ученый, на древних и новых языках говорил как по-польски, много читал, особенно он любил предаваться историческим розысканиям и со своим наместником паном Микульским, скарбником пурским, постоянно диспутировал о происхождении ятвягов. После десятилетних изысканий, они пришли к тому выводу, что ятвяги были народ кроткий, добрый, как все славяне, потом в их край вторглись ляхи, — татарское племя с Кавказа, — и с помощью кнута стали заставлять работать и служить им. Грозя кнутом, они приговаривали: «Гей, двигайся, лентяй, тунеядец!». Как завоеватели записали на шкуре покоренных, так эти последние записали себе в память, а впоследствии «Гей двигайся» (На dzwigaj sig) было переделано в ятвягов (Hadzwingow или Iadzwingow) и так и осталось.

Староста бехтынский нашел в Гальчинце огромную псарню, принадлежавшую мне. Он стал говорить моей матери, что эта саранча много съедает, а пользы приносит мало, потому что он часто слыхал от пана маршалка Завиши из [68] Чернихова, что если бы охота была прибыльным делом, то евреи давно бы его захватили, а ему еще не случалось видеть еврея охотника.

Моя мать утверждала, что страсть к охоте развивает рыцарский дух — единственную истинно шляхетскую доблесть, что эта страсть может отвлечь от других страстей. Все эти поэтические и козацкие аргументы не очень то подействовали на дядю. В это время я вошел в комнату с платком, в котором было 300 рублевиков, полученных от бердичевского еврея Иоселя за шкурки заячьи, лисьи и волчьи, добытые зимою на охоте. Звонкий аргумент оказался действительнее. Староста стал меня распрашивать, а я ему обстоятельно рассказал, сколько каждая борзая затравит за зиму зайцев, лисиц и волков. Я совсем ошеломил рассчетливого дядюшку. Он уже не смеялся, а серьезно и внимательно смотрел на меня. Наконец, он обратился к матери: «Поздравляю, ведь знаешь, невестка, из твоего сына выйдет великий экономист: он разрешил еще незатронутый до сих пор вопрос — наложил панщину на собак».

После свадьбы моей сестры, меня отвезли в Межирич Корецкий, в волынский лицей, которым заведовали оо. пиары. Когда я приехал, ректором там был ксендз Грабовский, истинный монах, человек добрый и хорошо воспитанный; вице-ректором был ксендз Бартошевич, большой охотник до лисиц. Кс. Кмита был префектом лицея; сухой, увядший, он скорее походил на пергаментного иезуита, чем на пиара. Был там также кс. Младанович, сын уманского губернатора (управителя) во время резни; он был крестным сыном Гонты и был им спасен. Теперь он был инвалидом монастыря и не нес никаких обязанностей, а все только рассказывал об уманской резне, об Украине, гайдамаках, Запорожье. Он все помнил и все рисовал в своих рассказах живыми красками.

Удивительная вещь — он не выражал ни ненависти, ни раздражения против Гонты. Всю вину преступления он приписывал Феликсу Потоцкому и польской шляхте. Вот слова, которые я часто слышал от него: «выучили его читать, писать [69] и понемножку всяким наукам, а потом хотели его бить, сажать в «гусак»; сделали его полковником, — а полковник он был дельный, потому что он лучше знал военное дело, чем региментари, бригадиры и ротмистры, — а потом хотели его ошельмовать, как хама, мужика; и муравей кусает, если ему досаждают, а что же человек, да еще такой как Гонта? Паны наварили этого пива, а люд Божий должен был его пить — и пьет, да никак не выпьет до дна».

В лицее было до 900, а порой и до 1000 человек молодежи. Я жил вместе с Александром Подгороденским, двумя Залесскими, с Дмитрием Четвертинским у кс. Заржецкого, чуть ли не лучшего из всех, потому что он не употреблял канчука и других мер строгости.

Кормили нас недурно, но давали кушанья порциями, отсюда подкупы служителей, даже поваров, надувательство друг друга. Какова же была эта перемена для нас, вышедших из школы Вольсея!

Свитские профессора, присланные из Вильны, были люди способные, сведущие в предметах, которые они излагали; но мне не приходилось слышать ни об одной из школ губернских или уездных, бывших под управлением светских профессоров, которая снискала бы себе славу или выпустила знаменитых учеников. Все ученики, выходившие из них, оказывались посредственностями и не выдавались ни по способностям, ни по образованию; эти школы не дали выдающихся людей ни в литературе, ни в военном деле, ни в деятельности на пользу родины. Эти профессора не умели стоять на высоте своего звания, являлись скорее правительственными чиновниками, чем наставниками молодежи. Причиной этого кажется, были порядки правительствен. учебн. заведений того времени и недостаточно тесные отношения между профессорами и помещиками.

Кроме Кременца, который стал во главе научного образования в юго-западных землях русских, забота о воспитании в этих землях была в руках трех товариществ или обществ. [70]

Одни ограничивались тем, что исполняли свои служебные обязанности, но не шли далее, и потому не могли сами стать на более широкую точку зрения. Ни один зажиточный помещик не отдавал своих детей в школы, находившиеся в заведывании светских учителей. Эти школы наполнялись по большей части мещанами, и число учеников в них было очень ограничено.

Две другия категории школ — школы, находившиеся под управлением оо. базилиан и оо. пиаров — имели совершенно иные отличительные черты; совершенно свободные от давления и даже от надзора правительственных чиновников, тесно связанные с помещиками, в среде которых оне находили и материальную помощь и нравственную поддержку, школы эти группировали в себе всю лучшую молодежь и имели возможность довести до широких размеров систему школьного образования.

Общество оо. базилиан, исключительно состоявшее из гербовной шляхты, во главе которого почти всегда стояли представители знатнейших местных семейств, униатское, более славянское, не льнуло к западной цивилизации и западным модам. Внешней политике, которая, несмотря на все толки доктринеров и предпринимавшая меры должна налагать свою печать на воспитание, как и на всякую иную отрасль умственного развития и прогресса, они следовали анти-немецкой, антилатинской, чисто польской, постепенно и легко приближавшейся к славянской идее. На всей системе воспитания у оо. базилиан лежала печать консерватизма, монархизма и даже аристократизма. История Польши была основной наукой в этих школах. Учили ей не по книжке кс. Ваги, не по педантическому труду бискупа Нарушевича, а по рукописям кс. Стройновского, Михальского и иных писателей, принадлежавших к славянскому монашескому ордену св. Василия, по хроникам, по запискам, учили философски, научно и поэтически, чтобы воспитать добрых и разумных поляков. Оо. базилиане не позволяли своим ученикам увлекаться космополитическими идеями и забывать о польской, но напротив наталкивали их на эту последнюю, повторяя всегда козацкую поговорку, что [71] сорочка ближе к телу, чем свита. В базилианских школах в Умани, Любаре, Овруче и др. считалось по 1,000 и более учеников, принадлежавших притом к самым знатным семействам. Школы этого ордена могут похвалиться Мальчевским, Гощинским, Богданом Залесским, Ржевуским, Михаилом Грабовским и даже фельдмаршалом Паскевичем, который из этих школ вступил в русское войско.

Оо. пиары были, если можно так выразиться, орден демократический, универсальный, а не чисто польский. Науки их отличались тем же духом; польская история у них представляла часть истории всеобщей; о славянах знали столько же, как и об афганцах, зато новейшую историю великой Франции, Италии, Испании и друг. выдающих государств знали как десять заповедей. Вместо базилианской строгости и послушания там всегда были в ходу протесты и прокламации, памфлеты в стихах и в прозе. Правда, кс. Жебровский разбивал памфлеты на спинах авторов, протестовавших и возмущавшихся сажали под арест на хлеб и воду, но этим не искореняли подобных выходок, а напротив некоторым образом поощряли к ним, чтобы развить самостоятельность в жизни и независимость воли. Ученики межиричской школы не уступали в салонах ученикам школы кременецкой, и превосходили в этом отношении учеников школ базилианских. Ученики оо. пиаров из надменных поляков становились полированными французами, настоящими северными французами. В них не вселяли племенной ненависти ко всякому другому племени, что не мешало, однако, чуткости к польской идее. При каждом слухе о войне ксендзы пиары и учителя бросали реверенды и облекались в артиллерийские и уланские мундиры. Так же поступали и ученики. Во все восстания, во все войны больше всего волонтеров доставляли пиарские школы.

Среди помещиков большинство мужчин стояло за школы базилианские, большинство женщин за пиарские; правительство покровительствовало последним, к первым же относилось несколько недоверчиво. [72]

Попечителем межиричской гимназии, a впоследствии лицея был Иосиф Стецкий, владелец Межирича и многих поместий на Волыни и Украине, маршалок ровенского повета. Он происходил из козацкой старшины и, подобно фельдмаршалу Гудовичу, был человек необразованный. Он всегда говорил, что Стецкий по самой природе, по духу и крови, не может пойти дальше второго класса, но что все Стецкие имеют инстинктивные симпатии к науке и учащимся, и дал доказательства этих симпатий, записав в неприкосновенный фундуш пиарам большое село Гаручу и 300,000 злотых польских, и сверх того пожертвовав 100,000 зл. пол. на приборы для физического кабинета и химической лаборатории, и 100.000 на библиотеку и географические карты. По праздникам и воскресеньям его гостинные были открыты для учеников, а сам он, если не охотился, то целые дни просиживал в монастыре. Дай Бог всем научным учреждениям иметь таких попечителей.

(Продолжение следует).

Текст воспроизведен по изданию: Записки Михаила Чайковского (Садык-паши) // Киевская старина, № 1. 1891

© текст - ??. 1891
© сетевая версия - Тhietmar. 2009
© OCR - Чечель В. Д. 2009
© Киевская старина. 1891