ЗАПИСКИ МИХАИЛА ЧАЙКОВСКОГО

(МЕХМЕТ-САДЫК ПАШИ)

По возвращении моем в отечество, я получил 1879 г. письмо из Лейпцига от издателя моих повестей, Брокгауза, извещавшего меня о том, что он не может более издавать мои сочинения и печатать что-либо вышедшее из-под моего пера, так как за нарушение этого запрета ему угрожают смертью. В том же году одна полька, находясь нужде, обратилась ко мне просьбой о вспоможении. Так как мои средства были весьма ограничены, то, не имея возможности оказать ей существенной помощи деньгами, я отдал в ее распоряжение свою повесть «Устья Дуная» предоставив ей право издать ее свою пользу книгопродавцам-издателям. Она послала повесть в Варшаву, но тамошние книгопродавцы ответили, что им запрещено издавать и печатать сочинения Михаила Чайковского, Садык-паши. Повесть была переведена на русский язык и напечатана в «Киевлянине»; следовательно, запрещение издать ее Варшаве не могло исходить от правительственной цензуры.

В то же время я дал г. Г., которым мы сражались вместе 1831 г., и который уезжал австрийскую Галицию, статью, долженствовавшую служить ответом на нападки на меня поляков в газетах, просьбою поместить ее одном из журналов, издаваемых в Львове или Кракове. Ни том, ни другом городе статьи не приняли, объясняя отказ тем же запретом, на который ссылались Брокгауз и варшавские издатели. Старанием Г. статья эта была переведена на русский язык и напечатана в издающейся на русском языке газете в Галиции. [223] Таким образом, я находился под запретом или анафемой тайного общества и должен был совершенно отказаться от дальнейших попыток печатать мои труды, чтобы не быть невольной причиной смерти моих издателей, каковой им угрожали.

Принимаясь теперь записывать пережитое и передуманное мною как бы в дополнение оставляемым мною запискам, я делаю это не с целью издать эти заметки, а оставляю их на память моим детям и тем из моих политических и боевых товарищей, которые трудились имеете со мною и понимали мои труды; быть может, это представит интерес и для отдаленного потомства, которое будет еще говорить, понимать и чувствовать по-польски.

В дополнение этого моего, как бы предисловие, привожу копию моего письма к одному из моих товарищей Ричарду Бервинскому, который лучше других понимал мои действия и был одним из полезнейших политических моих сотрудников.

«Любезный Ричард, из письма Бентковского, издателя «Познанского Дневника», которое вы сообщили мне до отъезда моего из Стамбула в Киев, вы могли видеть, как относились ко мне поляки-католики, деятели 1863 года. Лучше погубить (potcpic) Михаила Чайковского, Садык-пашу, хотя бы он был самый дельный из поляков, самый честный и умный из польских политиков, — «писал он», — нежели обнаружить, что полякам недоставало и недостает отваги и политического самопожертвования, ума и практичности. А это было бы неизбежно, если бы начать писать всю правду о Чайковском, о его деятельности и успехах на Востоке.

«Довод иезуитский, но логический. Результатом применения этого принципа ни практике явился начатый против меня поход двух приспешников Белоцерковского двора, которые, под псевдонимами Грифа и Плуга старались чернить меня в стихах и прозе; далее католические демонстрация в Киеве, угрозы смерти лейпцигскому издателю Брокгаузу и, без сомнения, также и другим польским издателям, если бы они отважились печатать и распространять мои сочинения. Словом, тот, кто всем решительно жертвовал для польского дела, для поляков, и кто более всех успел сделать для них в течение своей политической карьеры — подвергается анафеме поляков-католиков.

«Сын Украйны, я горячо любил свое отечество и ее славу, болел душой об ее упадке. Изучая наше прошлое и настоящее, я не мог не придти к заключению, что латинский или римский католицизм оторвал нас от восточной православной церкви и от славянства, от нашей силы, от нашего могущества, от нашей народной будущности, и бросил нас под ноги, на съедение Западу, нас, [224] людей Востока, не имеющих и не могущих иметь жизни иначе, как только на Востоке, в славянстве. Это убеждение я высказывал но всех своих сочинениях, вышедших в Париже, которые я выпускал в свет не как плоды литературные, но как мысли, выражающие мою будущую политическую программу.

«Когда князь Адам Чарторыйский пригласил меня к деятельному участию в политическом служении польскому делу, во главе которого он стоял, то я принял это предложение с оговоркой, что я буду проводить в жизнь мысли, высказанные уже в моих печатных сочинениях.

«В первую мою поездку с политической миссией в Рим, я старался отклонить посредничество отцов-иезуитов, которые присвоили себе опеку над церковью в польских землях, и завязать непосредственные сношения между папой, с одной стороны, и князем Адамом Чарторыйским, законным, по мнению нашей партии, претендентом но польскую корону, с другой. Мои старания шли успешно; непосредственные сношения завязались, но я навлек на себя неудовольствие, а быть может и ненависть отцов-иезуитов и польских «змартвых встанцев» — этой новой отрасли иезуитов. Они боялись, чтобы так называемая лепта св. Петра, вернее польская вдовья лепта, присылаемая в распоряжение католиков, не направилась в народную королевскую кассу князя А. Чарторыйского и не была употреблена на польское дело, а не на нужды польско-католических церковных обществ.

«Пробыв год в Риме, я отправился в Константинополь. Завязав в этой столице кое-какие сношения с несколькими сановниками, стоявшими у кормила оттоманского государства, я не желал однако нарушать традиций эмиграционной политики князя А. Чарторыйского, опиравшейся на католицизм и на отношения к Англии, в основание коих было положено соглашение с черкесами и мусульманами Кавказа «Я вошел немедленно в уговор с отцами-лазаристами и основал польскую колонию на азиатском берегу Босфора, верстах в десяти от берега, которая сделалась убежищем для нескольких семейств польских колонистов, и от имени которой я выхлопотал у французского правительства политическое покровительство для тысячи поляков, проживавших в разных местах Оттоманской империи. Путем воспитания я бросил первые семена соглашения между лазаристами и болгарами, а равно и другими славянами Турции. Это было делом польского посредничества, заслугой политики князя Адама Чарторыйского пред славянством.

«Защищая от беззаконного гнета австрийских властей боснийских отцов-францисканцев, религиозное общество, проникнутое чисто [225] славянским народным духом, я вошел с ними в близкие отношения, ввел их в польскую колонию на Босфоре и поручил им заведовать в ней приходом, питая надежду, что этой связью с католицизмом я, хотя отчасти, привлеку поляков к славянству. Не смотря на все мои старания и на материальные успехи, дело это не пошло ток, как бы мне хотелось; со стороны поляков замечалось какое-то удивительное отвращение от славянства и с другой стороны какое-то непонятное, бессмысленное влечение к запалу и к латинству. «Католицизм был причиною, по которой я не мог сделать для поляков более того, что сделал.

«Я послал двух дельных людей, лучших из поляков, Людвига Зверковского и Гордона, на Кавказ. Через них я вошел в сношение с независимыми черкесскими племенами и с самим Шамилем. Я завязал сношения между этим вождем Кавказа и князем Адамом Чарторыйским, сношения письменные, каких не имели англичане, ведшие переговоры лишь чрез турок. Но и на этой почве нельзя было добиться успеха для польского дела, и эта натянутая дружба окончилась смертью храброго Гордона, который был изменнически убит хаджи-Керандуком Барзеком, главой племени убыхов, а Зверковский был ранен одним из братьев Зазы-оглу, из племени шапсугов, который взялся провести его к Шамилю. Зависть и недоверие были причиною этих преступлений, но более всего то, что между поляками, славянами и кавказцами не могло быть ни племенной, ни исторической связи.

«Не порывая отношений ни с католицизмом, ни с населением Кавказа, я бросился в союз славянский, православный и на этой почве утверждал свою политическую деятельность в интересах польских. Верно избранное основание не преминуло сказаться желанными успехами и результатами. Славянская политика князя А. Чарторыйского, руководимая мною, была понята южными славянами и блистательной Портой, в особенности султаном Абдул-Меджидом и его главными управителями. Мустафа-Решид-пашой, Гассон-Риза-пашой и Мехмед-Фуад-пашой. Польско-славянская политика имела свой вес и значение и, смело могу сказать, что ее ценили не меньше политики самых влиятельных держав Европы; польской политике стали верить, на нее стали полагаться, и она сделалась посредницею между южно-славянскими народами и оттоманским правительством. Установилась прочная политика, явились казацкие полки с историческим знаменем польского войска, полные энтузиазма и веры в будущее. Но политика это в решительных действиях постоянно встречала помеху со стороны польских католиков и потому не могло выполнить то, что желалось и что можно было сделать. Зависть и ненависть католицизма к [226] православию парализовали успехи польского дела. Вы знаете подробности, вы были участниками моей деятельности; поэтому мне нет надобности повторять эти факты, горестные для меня, как поляка.

«В 1854 году в казацких полках, составленных из православных, старообрядцев и иных сектантов православия, польские католики хотели поставить священниками католических ксендзов, задумали перекрещивать солдат из веры православной, славянской, в веру католическую, латинскую, вышивать на казацких знаменах, сохранившихся от времен Запорожья, латино-католические кресты вместо православных славянских. Я не мог не сдерживать и не наказывать этих политические безумств, этого смешного и вредного религиозного фанатизма. Польский католицизм пустил в ход все свои средство и интриги, чтобы не дать мне с полками перейти через Прут, чтобы отозвать меня оттуда, чтобы я не был отправлен с полками на Кавказ, чтобы пропагандой и подкупом английским золотом возбуждать в моих полках недовольство и беспорядки. В Польше удерживали охотников, желавших поступить в казацкие славянские полки, боровшиеся за польское дело; а сочувствие украинских казаков подавляли пушечными ядрами и ружейными пулями русских войск, коими предводительствовали те самые люди, которых украинский народ призывал стать во главе казачества, желавшего бороться за Польшу.

«Таковы были перипетии той эпохи, коих вы были свидетелем и которые достаточно объясняются словами графа Владислава Замойского, сказанными вам, когда вы советовали ему для пользы дела сблизиться со мною и действовать совместно.

«Нет», — сказал он, — «почем знать, как бы Чайковский замарал меня в политике с своим казачеством, православием и славянством». «Ответ этот показывает, что мы не забыли наших капитальных ошибок и ничему не научились.

« Но в то время моим политическим противовесом был, по крайней мере, граф Владислав Замойский, гигант польского магнатства, который один жертвовал всегда и везде, ради отечества, жизнью и деньгами. Однако я не раз говорил ему. «Не ройте подо мною ямы, перестаньте соперничать со мною! Когда я перейду с полками Днестр, стану на польской земле и не буду там нужен, я сдам вам командование полками, а сам возвращусь в Турцию». Я говорил от души, искренно, и уверен, что граф В. Замойский верил мне, но католицизм удерживал его от сближения и дружного, согласного действия со мною.

«По окончании войны, я упрочил организацию нашего войска и дал ему все средства совершенствоваться в военном деле, питая [227] надежду, что мы дождемся новых событий и, умудренные опытом, сумеем ими лучше воспользоваться.

«Наступило восстание 1863 года, с тайным правительством, с начальниками безыменными, необдуманное, несвоевременное и, по моему мнению, кроме того, опиравшееся на ложное основание, имевшее вид манифестации против великого дела монарха, освободившего народы, подвластные его державе, от крепостного права. Восстание это велось без способности и энергии в военном отношении, со спекуляциями, нередко мошенническими, в отношении финансовом. Я был против него и высказал свое мнение со всевозможною ясностью и откровенностью. Однако я не воспрещал охотникам из полков принимать в нем участие, охраняя лишь порядок, повиновение и воинскую честь в нашей организации; когда же это злополучное восстание окончилось, то я принимал в ряды моих полков всех желающих эмигрантов и от всего сердца оказывал им помощь и братское покровительство. В это-то время появился в Константинополе Фаддей Оржеховский, именовавший себя бароном Окша. Он выдавал себя за комиссара невидимого польского правительства; польско-католическая партия дала ему в помощники Владислава Иордана, старого и известного представителя польского дела на Востоке, действовавшего, однако, не в его, а в свою пользу. Начались всевозможные интриги и против меня, и против организации казацких полков, не побрезгали доже самыми грязными инсинуациями. Но все было напрасно; организация полков безпрерывно совершенствовалась в военном отношения; я стоял во главе ее, и меня осыпали благодарностями, похвалами и доверием султан и мои непосредственные начальники — турки.

Неутомимый в своих происках, барон Окша сумел обещаниями, а может быть и подачками, привлечь на свою сторону нескольких служивших в полках поляков, которые подали военному министру прошение о введении в полках команды на турецком языке, т. е. — об отуречении польско-славянской организации. Просьба это было сильно поддержана посольствами австрийским, английским и другими, не расположенными к славянам и опасающимися славянства политически. Постановления и распоряжения об этой перемене изданы военным министром и, не взирая на мои протесты, остались в силе. Все знали, что после такой реформы я устранюсь от командования полками, которые не хотели быть ни польскими, ни славянскими. Вы сами видели и слышали, как эти польские католики похвалялись и грозили по кофейням Галаты и Перы. «Когда спровадим Садыка-Чайковского, тогда-де покажем, что мы знаем и что сделаем!» [228]

«Я устранился, оставив полки в отношения военной организации в блестящем состояния; что они сделали, это видели вы, видели и другие поляки. Всем памфлетистам, не исключая Бентковского, я мог бы отвечать вопросом: «а вы что сделали после меня и без меня?»

«В России я присоединился к восточной православной церкви не по личному нерасположению к западное, католической церкви, за неразумное и нечестное поведение относительно меня некоторых ее последователей, а из желания личным действием подтвердить явно и откровенно правдивость моего искреннего убеждения, столько раз высказанного с самого начала моей политической карьеры. Я далек от желания пропагандировать между поляками церковь восточную, православную, славянскую. Я знаю, что теперь это невозможно и пожалуй ни к чему бы не повело; но политическое сознание, основанное на свидетельстве истории и многолетием опыте, заставляет меня сказать: латинский католицизм сбивает с пути польское дело и толкает его в вечную могилу. Ваш Михаил Чайковский, Садык-паша».

29 ноября 1878 года.
Хутор Борки, Остерского уезда,
Черниговской губернии.

Язык, наречие, есть драгаценнейшее сокровище каждой народности: с его упадком или изменением упадает или изменяется народность. После языка палладиум народности заключается в истерической славе народа, в деяниях его предков, а потом уже в родной земле. Евреи, сохранив язык и истерическую славу, сохранили народность, хотя и потеряли землю своих праотцев. Мидяне, пареяне и другие народы древности, не сохранив народного языка или изменив его, то же самое сделали и с историческою славой и, хотя сохранили землю праотцов, но утратили свою народность.

Католицизм латинский не поддерживает и не возвышает никакой народности; напротив, в силу основного своего принципа, он парализует их, подавляет и подчиняет власти церкви, о не власти народного правительства. Представители католической церкви перестают быть членами отдельной народности, становятся служителями церкви и по долгу своего звания обязаны быть противниками вольностей и самобытности отдельных народностей, иначе они не соответствовали бы своему назначению. Это составляешь принцип западной католической церкви, поэтому она и не признает богослужения на народном языке, уподобляясь в этом исламу, который официальным языком молитвы к Богу признает язык арабский, точно так же, как в католичестве официальным языком богослужения служит язык латинский. Восточная церковь и протестантизм, допуская официальное богослужение на [229] народном языке и признавая принцип принадлежности своего духовенства к обществу, может споспешествовать развитию и подъему всякой национальности, о не обезличению и угнетению ее.

_________________________

С 1863 года все действия поляков против славянской Россия, против правительство, освободившего от крепостного права и наделившего землею подвластные ему народы, составляют заблуждение, наносящее тяжкие удары моральной стороне польского дела, не говоря уже о стороне материальной. С этого несчастного года, с этого рокового восстания, оно стало бессильно, потеряло объединяющее начало на долгие годы, а кто знает, быть может и навсегда. Польские каменщики, взявшиеся в 1862 г. за постройку польского здания, так расшатали его, что при малейшем прикосновении и даже без прикосновения оно рушится в прах.

_________________________

Генерал Дверницкий, победитель под Сточком, человек не дюжинных военных способностей, ловкий оратор и политический писатель, доказывал, что только тот может управлять поляками, кто сумеет скрыть свои способности и казаться большим, нежели они, невеждой, бездарностью, чтобы доставить каждому удовольствие если не говорить, те но крайней мере про себя думать. «я его за нос или за уши веду или поведу, как захочу». Он так и поступал, и управлял поляками, даже распоряжался их деньгами, как ему хотелось. Он часто говаривал «Только мы, Фаддей Костюшко, князь Иосиф Понятовский и я, были действительно популярны между поляками и могли давать им советы, т. е. управлять ими по произволу».

Несчастное изречение древних римлян «когда маковка поднимется выше других в огороде, под серп ее дерзкую голову», так распространилось между поляками, как сорная трава в пшенице. Оно как бы вошло в их плоть и кровь и было и остается главным препятствием для способнейших и наиболее благородных людей в их служении отечественному делу. Это испытал на себе генерал Домбровский, творец и вождь славных польских легионов. Зависть к его способностям и заслугам, а вследствие этого непопулярность его между поляками были причиной, что Наполеон I, после неудачи под Березиной, назначил командующим войсками герцогство Варшавского не этого храброго и умного полководца, а князя Иосифа Понятовского. По той же причине цесаревич Константин Павлович, умевший отдавать должное военным способностям, не воспользовался в 1815 году услугами этого известного полководца при новой организации войск Царства Польского, хотя высоко уважал его. [230]

Князь А. Чарторыйский, человек безукоризненной честности, беспредельно преданный отечеству, пред способностями и благородством коего преклонялись даже иноземные монархи, быть может, последний из великих мужей Польши, подвергся насмешкам, злословию и клеветам от поляков потому, что он был между ними гигант по своим личным достоинствам Генерал Бем, который ни на минуту не переставал думать о польском деле, когда бодрствовал и мечтал о нем во сне, жертвовал ему жизнью, здоровьем, всем достоянием, получил в награду от поляков два злодейских выстрела, один от Пасербского в Бурже, другой от какого-то поляка, которого приняли за это в офицеры польско-венгерского легиона, в Пеште; он не был любим при жизни и приобрел некоторую популярность только по смерти. Генерала Скржинецкого, за его доблесть под Гроховом, Великим Дембом и проч., всячески старались лишить доброй славы, и он перенес всякие невзгоды от властей. Поляк из поляков, маркиз Велепольский испытал ту же участь, ровно как и многие другие, сколько-нибудь стоющие поляки, которые умом и заслугами вознесли свои головы превыше маковок большинства. Вот отчего все, что ни предпринимали поляки, шло прахом и должно было неизбежно кончаться неудачей.

_________________________

После 1863 года поляки перестали быть людьми выспренней фантазии, которую так удачно характеризовали турки поговоркой: «гордый и сумасбродный неверный гяур». Выспренняя фантазия, несмотря но всю свою выспренность, не может существовать без великодушия, мужества, благородных, хотя бы и сумасбродные порывов. По, потеряв фантазию, приобрели ли они рассудительность, ум, практичность? Это еще вопрос; пока мы этого не видим.

_________________________

Погубленную однажды, лишенную битовой независимости народность нельзя поднять и поставить на ноги ни кистью, ни смычком, ни волшебно-гармоническими звуками, ни гимнами, ни литаниями. Независимость отечества нельзя ни вымолить, ни выторговать, ни умом выдумать, но надобно отвоевать; все иные способы — мыльные пузыри.

_________________________

Мы постоянно плачемся на интриги и обманы иноземных государств, на французов, на немцев, на англичан, на Наполеона I, Наполеона III, на графа Андраши, на князя Бисмарка I. Но мы не хотим признать правды, в сокрушения сердца ударить себя в грудь и сказать сами, сами мы во всем виноваты.

Не нужно было начинать восстания в 1830 году и вести его так неумело и недобросовестно, как оно было ведено. Когда же люди или [231] непредвиденные события вызвали восстание, надобно было провозгласить короля действительного, видимого, биться до последней капли крови, а не бежать за границу и составлять эмиграцию, это политическое безобразие.

Не надо было делиться но партии аристократическую, монархическую, демократическую и монастырскую, а остаться поляками-славянами и искать способа существовать, безразлично как существовать. Надобно было создать себе внешнюю политику, основанную но славянстве, о чем, к сожалению, отцы наши не заботились. Надобно было за границей учредить свои военные кадры, с военными школами в видах будущей организации народного войско. При этом вести дело так, чтобы иметь войско хорошо организованное, согласно с историей, с традициями, снабженное всем необходимым, готовое подняться каждую минуту, по первому приказанию.

В 1854 году надобно было воспользоваться военною коалицией западных держав против России, существованием казацких полков под моим предводительством, дружиной породной и при том славянскою, и взяться за оружие искренно, горячо, но сомом деле.

Не надо было давать Пруссии, Австрии и наконец, Россия опередить себя в деле освобождения крестьян с земельным наделом. Нужно было сделать это самим смело, честно, сердечно, хотя бы это навлекло неудовольствие других правительств. Не следовало пускаться в религиозные манифестации, которые вносили в народ вероисповедную рознь и должны были лишь прежде времени обнаружить нашу слабость и бессилие.

Не надо было истреблять за границей те, что было организовано как в военном, так и в политическом отношении; напротив, следовало укреплять эти народные силы, обеспечивавшие будущность самой же народности.

При первых признаках движения в славянстве, надобно было дружно и энергически выступить в рядах славян, засвидетельствовать жизненность поляков в военном деле и их славянское самосознание таким образом, чтобы заставить и славян, и державы считаться с польскою народностью. Польская эмиграция 1863 года было достаточно многочисленна и молода: она могла и должна была это сделать. Если же латинский католицизм не дозволял соединиться с православием, то, по крайней мере, верные истории и традициям, поляки должны были дружно выступить с оружием в руках на защиту Турции и взять по себя хотя бы непризнанную миссию, примирить славян христиан с мусульманами и с оттоманским правительством. Это было возможно: я поступал таким образом и был полезен как турецкому правительству, так и мусульманам. За [232] эту деятельность я неоднократно получал и благодарность турецкого правительства, и изъявления признательности от славян христиан.

Теперь, когда мы всего этого не сделали, не вступили на этот логический и практический путь, нам не остается ничего иного, как примириться с русскими искренно, сердечно, во имя славянства, и слиться государственно с Россией, признав ее за великое политическое отечество всех славян, о следовательно и поляков и таким образом остаться поляками в этом всеславянстве.

Теперь на это еще есть время, после будет поздно. Ибо злиться, подделывать истерические и политические документы, подделывать кредитные бумаги и государственные кредитные билеты, лгать, клеветать, хотя бы этим занимались какие угодно громкие писатели и публицисты, с какими бы те ни было побуждениями, — не приведет ни к чему, как только к упадку народного имени и народной славы, о в конце концов к гибели народности.

Так я понимал и понимаю положение польского дело с самого начало моей личной как политической, так и военной службе этому делу.

Во все периоды моей деятельности я не щадил ни усилий, ни жертв, на какие только был способен, чтобы поступать сообразно с моим добросовестным пониманием польского дело. Я имел успех несомненный, потому что правда была за мной и со мной. Я не отступал пред напором противников польское дела, не обращал внимания ни на какие препятствия и выходил с честью, часто даже победоносно изо всех таких столкновений. Но у меня не хватило сил устоять пред завистью, интригой и всякого рода хитростями и обманами демократов, аристократов и польских католиков.

После сорока слишком лет горячего служения польскому делу, саблей и пером, я удалился с поля действия и напечатал в русских повременных изданиях откровенную исповедь моей политической жизни. Это исповедь была перепечатано и в польских изданиях ради клеветы на меня и предании проклятию моих политических заслуг и моего понимания польского дело.

Недавние события в славянском мире показали еще раз, что поляки ничего не забыли и ничему не научились. Их не хватило на токую деятельность, которая соответствовала бы блестящему прошлому славянства, я потому им ничего не остается, как жить в славянстве, признавая Россию своим великим политическим отечеством, если они не хотят обратиться в исторический мне по собственной воле и вине. [233]

_________________________

Еще в 1830 году я говорил, что, восставая, надо стряхнуть с себя католические предрассудки и признать православие за вероисповедание нашего народа, за славянскую церковь; я так и поступил. Я освободил своих крестьян от барщины и дал им земельный надел; окружал уважением своего сельского священника и покровительствовол ему. Мои крестьяне пошли за мной и были примерными солдатами. Когда в эмиграции я сделался беллетристом не ради литературной славы, но чтобы познакомить поляков с программой своих политических идей и добыть материальные средства на осуществление ее, те в первых моих сочинениях. «Казацкие рассказы» и «Вернигора», я не выступал против латино-католической церкви, но высказал по совести свое убеждение, что политическое бессилие Польши — причниа, по которой не могли развиться ее могущество и величие, наконец самое ее падение, должны быть приписаны ни чему иному, как тому, что поляки подчинились западной, латино-католической церкви, ибо это оторвало их от славянство и поставило во враждебные отношения к восточной, славянской церкви. Эта политическая ошибка, сознать которую мешало полякам католическое духовенство, в особенности же отцы-иезуиты, была причиной всех зол. Не ток поняли мои слово о крестьянах и казачестве польско-католические помещики Волыни. Господа помещики, многочисленные и имевшие влияние в губернии, своим veto против освобождения крестьян с земельным наделом и против православного казачество, парализовали наше восстание, о выбрав ему в руководители хлыща, который бежал со страха за границу, до начало восстания, докоиали его. Сам храбрый Карл Ружицкий испугался воинственного духе крестьян: его страшило колиевщина.

Хороший прием, оказанный публикой моим сочинениям в сомом начале, не мог понравиться полякам, составлявшим ультракатолический кружок, который назывался тогда «монастырьком». Против моих сочинений и еще более против моей личности выступили. Станислав Ропелевский в своей «Критике польской литературы», Лев Зенькович и Луциан Семенский в издававшейся ими газете Pszonka. Весь польско-католический «монастырек» сделался моим врагом, и только значительная прибыль, которую получал издатель моих сочинений, ксендз Александр Еловицкий, и практический ум его компаньона, Евстафия Янушкевича, обеспечили дальнейшее издание моих сочинений.

_________________________

Некогда, преклоняясь пред военными способностями генерала Иосифа Дверницкого, я удивлялся его знанию польских сердец, его уменью угождать им, владеть ими и направлять их по своей воле. [234] Ныне этому качеству, проявившемуся более блестяще и практически, я удивляюсь в Иосифе Крашевском. Известный и неутомимый писатель, он затмил популярностью у поляков Мицкевича, Сенькевича, Залесского, Мохнацкого и всех поэтов, писателей и государственных людей старой и новой Польши. Дождался апофеоза при жизни, ему бьют челом как богу и свои, и чужие, бьют челом и великие, и малые, монархи и даже сам папа, потому что он сумел идти в шаг с тенденцией нынешнего польского века. Он проповедовал в сущности следующее»: расседлайте коней, говорил он, поломайте сабли; пусть каждый запрется в своем доме, в своем тесном кругу, как в крепости, и никого не впускает к себе; откажитесь от всяких сношений с внешним миром; сидите спокойно, ешьте, пейте, шалите и копите деньги. Таким образом, сохраняйте народность и веру отцов ваших в домах-крепостях, не подвергая риску ни своей личности, ни достояния. Храните эти сокровища, как улитка свое тело в скорлупе. Не имейте дела ни с правдой, ни с верой, ни с правительствами и иноземными народами; относитесь к ним пассивно, оборонительно. Таким только образом вы исполните свой патриотический долг.

Аристократам это нравилось, потому что не подо было жертвовать деньги по народным восстание, компрометировать себя лично и имущественно, участвуя в подготовительных патриотических работах, каждый у себя, за себя и для себя. Демократы были довольны, потому что их не тащили на поля и к сабле, позволяли им кричать против правительство и против общество, развивать свои теории в своих домах-крепостях, в своих скорлупках. В общественную жизнь проник эгоизм, в политическую — будирование. А так как прежних привычек и обычаев нельзя было истребить разом, вдруг, те привычку жертвовать духовенство взялось направить в пользу церкви и утилизировало ее на лепту св. Петра. Все остались довольны и справедливо бьют поклоны виновнику этого довольство, совершенно справедливо!

Таким образом, поляки, объятые летаргическим сном праздного будирования, проспали многолетнее движение славянских народов.

Это будирование, этот летаргический сон могут быть названы по справедливости политикой Иосифа Крашевского.

_________________________

В момент войны французов с немцами, в момент вторжения немцев во Францию, в лагере под Шумлой было собрано несколько десятков тысяч турецкого войска, в том числе казацкие полки и я с ними. Все турецкие паши, без исключения, и поляки-офицеры казацких полков, за весьма малыми исключениями, радовались победам [235] немцев и бедствиям французов. Радовались упадку, суетности, самонадеянности французского войска и французов вообще. Заранее с удовольствием предсказывали падение Наполеона III, а с ним и империи. Турецкие паши восклицали.

«Он не будет более мешаться в наши внутренние дела, не будет вовлекать нас в новые войны по своему капризу; по крайней мере и мы и весь свет отдохнем спокойно».

Поляки, забыв все, что сделали для них обе империи; забыв благодарность к французам, которые столько помогали им, столько оказывали им сочувствия во всех случаях и всеми способами, кричали «Так им и нужное зачем не восстановили Польши? Пусть их пропадают! пусть разберут их немцы, как нас разобрали немцы и русские! Пусть только ведут нас, мы пойдем бить их вместе с немцами от всего сердца!»

Поляки восторгались подвигами познанского ландвера и распивали в честь его тосты. Даже слова князя Бисмарка, сказанные императору Вильгельму. «видите, ваше величество, как эти познанские с..... дерутся за нас», не казались им оскорбительными, ибо они говорили, что Бисмарк этого не сказал, что по ошибке напечатано «Schweine».

В лице молодого Путткомеро-фон-Клещинского, племянника Бисмарка, поступившего волонтером в один из казацких полков, они видели агента великого канцлера, который имел, по их словам, намерение даровать полякам королевство Польское, простирающееся от Балтийского до Черного моря, от Двины до Дона, до Эльбы и Карпат, с королем Фридрихом-Карлом, славнейшим, после Мольтке, из героев франко-прусской войны.

Я напоминал полякам, что Наполеон I посадил поляков на коня, и когда в 1807 году ему представлялась депутация Великопольской шляхты из Познани в шелковых чулках и башмаках, в париках и со шляпами в руках, он сказал им: «не в таком виде я надеялся встретить вас, господа, а в парадных чамарках, при саблях, в сапогах со шпорами. На коней, господа, берите сабли! Народ, желающий восстановить независимость своего отечества, не должен сходить с коня и опоясывать сабли, пока не достигнет этого!»

Сто тысяч поляков было на конях и с оружием в руках; Наполеон сказал: «в ваших руках теперь Польша».

Когда, после Березинской катастрофы, Наполеон оставлял армию, те прощаясь с князем Иосифом Понятовским, которому вверил предводительство над всеми польскими полками, он сказал. [236]

«Защищайтесь на отечественной земле, вы отстоите меня, и я ворочусь к вам».

Не его вина, что князь Понятовский, вместе того чтобы защищать родную землю, отстаивать Польшу и стараться упрочить ее независимость, вопреки совету генерала Домбровского, не сделал доже попытки к обороне и поспешил с войском чрез австрийские владения в Дрезден. «Оружие на возах, солдаты с пустыми руками, под эскортной капралов императора австрийского, тогда еще союзника Франция», так шло польское войско не как легионы Домбровского из Италии в Польшу, но из земли Польской землю Саксонскую, добровольно оставив Польшу. Печальный поход, но в этом не была вина Наполеона!

Наполеон III дал оружие и конскую сбрую двум казацким полкам. Охотники прибывали в эти полки на средства Франции. Первоначальный план состоял в тем, чтобы вести кампанию над Днепром, в землях польских, и поднять польский вопрос.

Когда этот план был оставлен, не по воле Наполеона, но под давлением Англии и Австрии, и по внушению Пруссии принять план локализованной войны в Крыму, Наполеон все-таки думал о Польше, и я, находясь с полками над Прутом, получил письмо от французского военного министра, который благодарил меня за услуги, оказанные союзным войскам, и извещал, что если пульс общего народного восстания в польских землях покажет признаки его зрелости, то план еще может быть изменен. Увы, пульс этот нельзя было нащупать!

Злополучное восстание 1863 года не было ни вызвано, ни поощряемо императором французов, и, однако, приглашая Англию и Австрию поддержать дипломатически польское дело, он сам также оказал ему поддержку. Адам Мицкевич очень верно заметил, что польское дело, по воле Божией, находится с Наполеонами в вечном и неразрывном брачном союзе.

Французская монархия, как бурбонская, так и орлеанская, была с поляками в дружественных отношениях, опиравшихся на старинных союзах и на католицизме. Вот почему во время одной парламентской сессии палата перов и полото депутатов приняли постановление: «польская народность не погибнет». Конечно, без поддержки вооруженной силы Это был протест звучный, но пустей; однако он имел известное политическое значение.

Республиканское правительство, как первой, так и второй французской республики не выказало к нам ни горячего сочувствия, ни желание поддержать паше дело. Безумная, бешеная храбрость Познанского ландвера и неутомимые побеги прусских улан, между коими [237] отличались волонтеры из великопольской познанской шляхты, в соединения с нежеланием многочисленной польской эмиграция подняться но защиту Франция, неспособность и злоупотребления польских организаторов охладили к нам сочувствие французского народа. Когда мы перестанем быть для них «французами севера» и сделаемся по меньшей мере поляками онемеченными, Франция перестанет быть сестрой Польши. Тогда не будет у нас во всей Европе ни нравственной, ни политической поддержки, ибо ни Италия с папой и отцами иезуитами, ни Швейцария со своими либеральными учреждениями, ни Англия со своим золотом и своими наемными солдатами, ни мод-яры со своими ганведами не заменят нам Франции. Если бы мы забыли, по крайней мере, запад и перестали с упрямством лезть к нему в дружбу, к нему, чуждому нам и по происхождению, и по политическим интересам, и обратились бы сердце и к Востоку, родственному нам и по происхождению и но политическим интересам!.

Но одному Богу известно, будем ли мы когда-нибудь настолько благоразумны. Католицизм всегда будет мешать нам слиться с православными славянами, вступить в среду славян. Только самодержец всероссийский и его правительство могут воротить нас, несмотря на католицизм, ъ лоно славянства, этой колыбели нашего могущества и силы, из которой мы никогда не должны были выходить, с которой никогда не должны были порывать связи. Таков должен быть наш конец, если мы хотим сохранить нашу народность, а не отдать ее на жертву германизму, как лужичане, оботриты и иные славянские племена, обитавшие по Эльбе и Одеру.

Так я говорил, но это был глас вопиющего в пустыне.. Поляки ожидали только клича, хотя бы немецкого: на конь и на врага! Радовались бедствиям и неудачам Франции.

Туркам я доказывал, что, с падением Франции, у них не будет ни ста тысяч штыков на них защиту, ни нравственного veto, которое защитило бы их от превращения в английских сипаев, а тогда им не останется ничего, как только сдаться на милость русского императора, если они не хотят быть изгнанными ни Европы и потерять господство в Азии. Ответом на мои слова была улыбка, а прусские офицеры-инструкторы возводили грозные укрепления неподалеку от Шумлы, в Беш-Тепе, уверяя, что это единственный путь, по которому русские, по переходе через Дунай, могут двинуться чрез Добруджу в Балканы и оттуда в Константинополь и что укрепления эти будут такие, что все русское войско будет перестреляно из расставленных на них крупповских орудий, до последнего солдата. [238]

Честный Абдул-Керим-Надир-паша радовался этому несказанно и, объезжая каждый день, по утрам, фортификационные работы, съедал за завтраком по два ока пилава, а паши и прусские инструкторы одним духом осушали бокалы шампанского, провозглашая тосты в честь немецких побед и на погибель Франции.

В это самое время я получил отставку, которую ожидал уже несколько месяцев, и поехал в Константинополь; но другой день по приезде моем в столицу, я был у тогдашнего великого визиря Али-паши и высказал ему самым положительным и откровенным образом свой взгляд но вещи, присовокупив, что военный министр Гуссейн-Авни-паша, стремясь отуречить созданную мною славяно-христианскую организацию, показывает этим, что он не желает иметь для защиты престола и государства солдат из славян и христиан, и что я опасаюсь, как бы это неполитическая мера не сделала из них повстанцев и бунтовщиков во вред тому самому престолу и государству, которому они верою и честью служили и могли бы, еще с большей пользою, служить. Али-паша вполне согласился с моим взглядом на вещи, а также с моим мнением относительно поражения Франции и могущих возникнуть от того последствий. Что касается отуречения славяно-христианской организации, те, по его словом, мера это было принято по совету послов западных держав, которые доказывали, что не должно быть войско в войске, государства в государстве. Аргументация эта не могло не понравиться султану Абдул-Азису и его министрам; и таким образом мера, о которой идет речь, было принята.

Потом он спросил меня, какого образа действия должна была, по моему мнению, держаться Турция в то время и в будущем. Я отвечал, не колеблясь — искать союза с Россией по собственному побуждению, без предварительного совещания с посольствами западных держав, уничтожить трактат 1856 года и положиться на великодушие императора Александра II.

Видя на его липе удивление, вызванное моими словами, я прибавил. «Не удивляйтесь этому совету со стороны поляка, который сорок слишком лет боролся против России и теперь еще готов бороться против нее: он есть доказательство моей политической честности, нелицемерной преданности и искренней признательности к особе султана, к его правительству и ко всем туркам за их благородное поведение относительно меня и моих соотечественников».

Он пожал мне руку, и в этот день мы расстались еще большими друзьями, чем были когда-либо.

То же самое я повторил всем турецким сановникам, с которыми был издавна в близких отношениях личного знакомства. [239] Однажды о высказал это мнение Эдхем-паше, тогда министру публичных работ, у которого был в гостях представитель Сербии, Филипп Христич, мой добрый приятель и старый знакомый, горячий, но разумный славянин, окончивший образование в Париже. В этом дружеском кружке (с Эдхем-пашой я был в близких отношениях еще в те время, когда он состоял генералом-адъютантом и начальником военно-дипломатической канцелярия султана Абдул-Меджида), — ничто не мешало нам говорить вполне откровенно и искренно. Христич был славянин, о в царствование Абдула-Меджида, монарха, обладавшего высокими качествами ума и сердца, мы не раз рассуждали о федерации южных славян под верховною властью султанов оттоманских, как единственно законных потомков по женской линия сербских царей. Весь мой разговор дошел до слуха генерала Игнатьева, российского посла в Константинополе. Вскоре последовало отречение Оттоманской Порты от статьи Парижского трактата 1856 г., отречение добровольное без предварительного соглашения с западными государствами и без ведома Англии. Со стороны Англии это вызвало сильное неудовольствие и резкие упреки, но мне кажется, что в то время оттоманская Порта согласилась бы на расторжение этого трактата во всем, что касалось в нем оттоманского государства, если бы Россия не оказалась слишком умеренною в своих требованиях и слишком внимательною к Англии. Таково было настроение Али-паши и самого султана Абдул-Азиса. Смело могу сказать, что между сановниками Порты Али-паша лучше всех понимал важность союза с Францией и наиболее сожалел об ее неудачах и падении империи.

Этот государственный человек, известный своим политическим умом, но не отличавшийся смелостью и непоколебимостью решений, простер, в данном случае, довольно далеко свою смелость. Несколько десятков казаков, выслужившие срок службы в полках, прибыли ко мне из Добруджи и стели требовать.

«Если нам уж нельзя воевать в Турции, веди нас во Францию бить немцев; ведь они наши враги, а французы наши друзья!» Узнав об этом, Али-паша пригласил меня к себе, говорил со мной, признал, что подобная демонстрация была бы в известном отношении полезна, и советовал мне только не ездить самому во Францию, так как война уже близилась к концу, а послать своего старшего сына, который вместе со мною вышел в отставку, присовокупив, что ему известно намерение некоторые зажиточных болгар подарить мне лошадей, конскую сбрую и обмундирование на полк и доставить потребное число людей из болгар, служившие в казацких полках, чтобы сформировать славяно-турецкий легион и идти [240] на помощь Франции. Такое предложение действительно было мне сделано. Али-паша не был против этой мысли и находил, что если война продлится и приметь благоприятный для французов оборот, то можно будет осуществить ее, и что тогда наступит благоприятный момент отправиться во Францию мне самому и стать во главе славянской дружины.

При его материальном содействия я обмундировал и выслал в два приема сто тридцать казаков на французских судах; первый отряд под начальством двух отставных офицеров из казацких полков: Мариана Заленицкого и Иосифа Стемпковского; второй — под начальством сына моего Адама Чайковского. Последнего я снабдил письмами к Тьеру, с которым был хорошо знаком еще со времен пребывания моего во Франции.

Первый отряд был захвачен поляками в Марсели, завезен в Лион и там приписан к какому-то итальянскому легиону. Что касается второго, то, отправляясь с письмами к Тьеру, сын мой оставил его в Марсели в казармах, и агенты какого-то Гржимайлы включили его в состав организованного им легиона.

Сын мой был очень хорошо принят Тьером, произведен в капитаны конных стрелков и назначен командиром сводного эскадрона, куда имели быть зачислены прибывшие с ним волонтеры.

По знакомые Гамбетты из эмигрантов 1863 года успели убедить его, что я бонапартист, сторонник Наполеона III и империи, близкий знакомый принца Наполеона, человек опасный, потому что предприимчивый, что я намерен вызвать во Франции всеми силами движение в пользу бонапартизма. Чрез две недели после назначения моего сына заключен был мир; сын мой возвратился в Турцию, а за ним и все охотники-казаки с их офицерами. Эти последние рассказывали, что их повсюду преследовали поляки, как элемент православный и славянский, могущий вредить польскому делу в глазах католической Франции и несочувствующей славянству западной Европы.

Печальные, недовольные, охотники, прощаясь со мной пред возвращением в Добруджу, говорили: «незачем было и ездить». Проживая в Стамбуле на заслуженную пенсию, я получал из Боснии от нескольких тамошних ксендзов францисканцев и двух бегов, с которыми я был давно знаком, от времени до времени, довольно интересные, обширные и подробные сообщения о положенин Боснии и Герцеговины и об интригах австро-венгерских агентов, возмущавших христианских жителей этих провинций против бегов землевладельцев, против властей и ислама, а мусульман против [241] правительство, замышлявшее ввести реформы, несогласные с привилегиями мусульман. Пропаганде эта обращено была главным образом на католическое духовенство и торговцев как христианского, так и мусульманского исповеданий. Старались освоить сербов Боснии и Герцоговины с мыслью, что только император Австро-Венгрии и может освободить их от варварского ига турок и сделаться их благодетелем.

Я вручил эти сообщения Али-паше и предложил, чтобы он назначил меня организатором боснийской конницы, и отправил в Боснию и Герцоговину с двумя казацкими сотнями, укомплектовав их волонтерами или из существующие казацких полков, или, еще лучше, из некрасовцев и старообрядцев Добруджи; сотни эти должны были послужить кадрами и образцом при сформировании боснийской кавалерии и дать мне возможность прекратить пропаганду, стремившуюся взбунтовать жителей этого края. Я обязывался восстановить порядок, поддержать спокойствие и положить конец всякой мятежной пропаганде. Мои сообщения обратили на себя внимание Али-паши, и по его лицу я видел, что проект мой ему нравился. Он взял бумаги и просил меня придти за ответом через несколько дней. Но третий день Антоний Аллеон, друг и наперстник великого визиря, с которым я находился в приятельских отношениях лет тридцать, объявил мне от имени великого визиря, что султан и совет министров были вполне согласны с моим предложением, но в тот самый день, когда вопрос этот обсуждался в совете, драгоманы всех иностранных посольств, за исключением русского, заявили самый решительный протест против этого постановления и назначения меня на службу в какую-либо из провинций, населенных славянами. Антоний Аллеон повторил мне слова великого визиря: «Наши западные опекуны не хотят ни нашего примирения со славянами, ни даже отуречения славян, что составляет любимую идею Садык-паши». Я узнал, что мое представление было сообщено в копиях всем заграничным посольствам в Константинополе, и что русскому посольству предлагали даже купить его, но это предложение было отвергнуто, и генерал Игнатьев не пожелал видеть продавца.

Поставщиком копий был начальник тайной полиции в Константинополе, поляк Фаддей Оржеховский, барон Окша, полномочный комиссар при Оттоманской Порте невидимого революционного правительства 1863 года. Странное дело! Когда в Турции нашли нужным учредить тайную полицию, то не нашлось ни одного турка, ни одного мусульманина, который согласился бы взять на себя эту обязанность: армянам, грекам и иным христианам не доверяли, и во все время [242] моего пребывания в Турции, а оно продолжалось тридцать два года, нашлись только два иностранца, которые исполняли эту обязанность директоров тайной политической полиции.

Первый был Цивинис Корфиот, офицер русской службы, исключенный из этой службы и изгнанный из Россия за подделку подписи императора Николая I, с целью выманить бриллианты у одного из московских банкиров; второй Фаддей Оржеховский, барон Окша. После рассказанного происшествия, за эту нескромность, о может быть и за какие-нибудь другие проделки, о бесчисленном ряде которых толковала тогда константинопольская публика, директор тайной полиции был отрешен от должности, а затем и самая канцелярия, состоявшая почти исключительно из поляков, эмигрантов 1863 года, прекратила свою деятельность. Из проделок этого почтенного директора не могу не рассказать об одной довольно комического свойство.

В один прекрасней день барон Окша явился в канцелярию русского посольства и предложил продать секретный трактат наступательного и оборонительного союза против России, заключенного между Австро-Венгрией и Оттоманской Портой. Посол не хотел видеть барона, однако поручил первому драгоману купить копию, и за нее было заплачено г. Оржеховскому несколько десятков лир. На следующий день посол с копией в кармане поехал к великому визирю Али-паше. Прибыв в конак, он быстро вошел в кабинет, подал великому визирю копию и стал резко упрекать его за недостаток доверия и оскорбительное поведение относительно России. Великий визирь прочитал копию, улыбнулся и вместе ответа дол послу ключ от бюро, прося его отворить указанный ему ящик и вынуть лежавшую на верху бумагу. Оказалось, что это был оригинал трактата между Пруссией и Россией с подписями князя Горчакова и князя Бисмарка и с заголовком на французском языке. «Российское министерство иностранных дел». Посол читал с изумлением, а Али-паша сделал замечание, что оригинал и копия писаны одною и тою же рукой, и узнав, сколько стоила копия, отозвался, что трактат обошелся дороже, потому что Халиль-Шериф-паша, тогдашний посол в Вене, заплатил за него две тысячи турецких лир. Не было надобности искать автора этой подделки; оба сейчас же догадались, что им был барон Окша.

Назначенный министром полиции, Киатиб-Мустафа-паша, мой товарищ по войне 1854 г., показывал мне все дело помянутой тайной полиции за время директорство Окши. Большая часть его рапортов и докладные записок, а также рапортов неких Владислава Мощинского и Подгайского, состояла из доносов на меня и [243] казаков, бывших под моим начальством. Их обвиняли в тайной пропаганде и потворстве болгарам и иным славянам, меня в стремлении сделаться болгарским князем. Идея этого последнего доноса возникла по следующему поводу.

Генерал Лудвиг Быстроновский, состоявший во время русско- турецкой войны на турецкой службе, по искреннему убеждению и с добрыми намерениями, составил мемуар, в котором он советовал Турции сделать из Болгарии вассальное княжество, даровать ей автономию и назначить меня князем болгарским. Один экземпляр этого мемуара он вручил Халил-Шериф-паше, бывшему тогда послом в Париже, о другой великому визирю Фуад-паше. Об этом мне ровно ничего не было известно; о мемуаре впервые рассказал мне Халил-паша, вручая мне паспорт на выезд в Россию. Но барон Окша знал об этом.

Убедившись в тем, что католицизм и эмигранты 1863 г. сделали невозможною мою политическую деятельность на пользу Польши за границей в том смысле, как я понимал ее, утомленный опротивевшей мне борьбой с католиками-поляками, опасаясь, что меня заставят разрушить собственными руками ту военную организацию, проведение которой в жизнь стоило стольких трудов и усилий, наконец, льстя себя надеждой, что когда я сойду со сцены, они, быть может, опомнятся и между ними найдется человек более меня популярный, который станет во главе казацких полков и поведет далее польско-славянское дело в Турции, — я устранился, оставив полки в таком же комплекте и так же хорошо выученные, как они были под моим начальством. Впрочем, чрез два дня по моем отъезде из лагеря под Шумлой, Абдул-Керим-Надир-паша на маневрах остался так недоволен неумелостью и неспособностью нового командира Фарнези, что воскликнул пред фронтом. «Нет Садык-паши, и эти храбрые казацкие полки ничего не стоят». Неудача моего намерения служить в Боснии показала мне самым несомненным образом, что католицизм и veto западной дипломатии не дозволять мне служить в Турции и действовать не славянском основания, а иначе я не мог поступать, не мог идти наперекор своей совести и своим политическим убеждениям. Я воспользовался амнистией великодушного монарха, в надежде, что своим примером наведу на путь истинный моих соотечественников. Не удалось и это, а потому я поселился в пустыне, но в пустыне казацкой; живу одиноко между людьми, размышляю, вспоминаю и пишу. Авось пригодится когда-нибудь, если не для поляков, те для сыновей моих и внуков.

(Продолжение следует).

(пер. В. В. Тимощук)
Текст воспроизведен по изданию: Записки Михаила Чайковского (Мехмед-Садык-паши) // Русская старина, № 10. 1904

© текст - Тимощук В. В. 1904
© сетевая версия - Тhietmar. 2013
© OCR - Тамара. 2013
© Русская старина. 1904