ЗАПИСКИ МИХАИЛА ЧАЙКОВСКОГО

(МЕХМЕТ-САДЫК ПАШИ)

(См. "Русскую Старину" август 1900 г.)

LХХIII.

Маневры турецких войск. — Поляки эмигранты в Константинополе. — Их интриги. — Лагерный сбор у Маслака. — Причисление казаков и драгун к гвардии султана. — Формирование двух новых полков: казачьего и драгунского. — Сераскир Риза-паша.

Мой младший сын, Музафер-бей был назначен адъютантом сераскира Фуада-паши. Несколько дней спустя после того как наш полк пришел в Константинополь, ему был произведен в присутствии султана смотр, за которым следовали маневры. Войском командовал Гуссейн-Авни-паша, я же командовал левым крылом, которое в начале маневров находилось в авангарде. Казаки и драгуны удостоились похвалы. По окончании церемониального марша, я получил позволение подойти к султану и поцеловать его ноги; он похвалил меня и мои эскадроны и тут же пожаловал мне Меджидие 2 степени. Казаки и драгуны заняли караулы Дауда-паши и на учениях и парадах служили примером для остальной турецкой кавалерии. Мои сыновья были отличные кавалеристы и ввели в наши эскадроны все приемы, принятые во Франции.

Злосчастное польское восстание приходило к концу. Военные действия мало-по-малу ослабевали, сами же повстанцы прятались или бежали за границу. [220]

Одним из первых приехал в Стамбул Хлебовский, художник довольно известный в Париже, и Сабиенский: ни тот, ни другой не участвовали в восстании, они выехали из Польши до начала мятежа получив паспорта, следовательно, не были эмигрантами. Они привезли с собою семь слишком миллионов рублей и отдали их на хранение Антону Аллеону. Это придало им большой вес; Сабиенский хотел получить разрешение на постройку железной дороги из Стамбула в Адрианополь. Но это ему не удалось, так как за фирман надобно было заплатить звонкой монетою, а он привез свои миллионы кредитными рублями. Хлебовский, талантливый художник, сделался придворным живописцем султана и быстро разбогател.

Вскоре по приезде этих господ прибыл Фаддей Оржеховский, доктор медицины, известный под именем барона Окша; затем явился мой племянник, генерал Эдмунд Ружицкий, командовавший отрядом в Польше, и вместе с ним целая свита дипломатов и военных.

Я не понимал, для чего приехали эти господа, но как поляк, командовавший польским отрядом, я представил их садр-азаму, турецким министрам и сановникам. Их принимали дружелюбно во внимание к полезной и исправной службе казаков и драгун.

После первого же свидания с этими господами, приехавшими из Польши, я сказал своим друзьям:

Это дипломаты и обманщики первого сорта, они все лгут и не смеют взглянуть порядочному человеку прямо в глаза; с ними надобно быть осторожным.

Мне очень не понравилось то обстоятельство, что после обеда, на котором приезжие поляки присутствовали у нас вместе с Сефер-пашею, генералом Косцельским и генералом Тачановским, Окша выразил желание поговорить наедине со мною и Косцельским, заявив, что Тачановский не должен слышать нашего разговора. Я сказал ему, что я не охотник до заговоров и что если они не хотят говорить открыто, то я не желаю слушать их. Подозревая, что тут кроется какая-нибудь интрига, я пригласил к себе вместе с ними всех прочих офицеров.

Когда они собрались, я представил им приезжих и сказал последним:

Ваши планы и намерения мне не известны, да я и не желаю знать их, но я прошу вас уважать гостеприимство турецкого правительства и монарха, которому мы служим; прошу вас пощадить наше положение, наше доброе имя и нашу честь; прошу не распространять в войске никаких прокламаций, не затевать заговоров. Если вы хотите чего-нибудь от нас, говорите прямо, будьте уверены, [221] что я сделаю для вас все возможное. Если вы хотите, чтобы кто-либо из наших офицеров, унтер-офицеров и солдат шел в Польшу, и если они на это согласятся, то они получат отпуска, паспорта, деньги на дорогу. Действуйте честно, открыто, как поступали наши предки, и вы встретите с нашей стороны полную готовность содействовать вам, но Боже вас упаси склонять солдат к дезертирству и к таким поступкам, которые могут опозорить польское имя.

Несколько дней спустя после этого собрания в Стамбул приехал капитан Рихард Бервинский, которому согласно с его желанием я разрешил отправиться к Окше и предложить свои услуги тайному правительству, что он и сделал в присутствии Краевского; но так как всем было известно о наших дружеских с ним отношениях, то Окша не открыл ему своих планов, а напротив сказал, что народное правительство желает, чтобы казацкая организация осталась неприкосновенною в ее теперешнем положении.

Генерал Эдмунд Ружицкий уехал в Молдавию, а оттуда в Париж; я дал ему рекомендательное письмо к моим приятелям румынам, вследствие чего эмиссар тайного правительства Михаил Мрозовицкий получил для поляков более ста казацких мундиров. По отъезде Ружицкого до меня дошли слухи, что Окша сошелся с некоторыми фанатиками-католиками и, действуя именем Божиим и подкупом, занялся происками, которые имели целью деморализовать казаков и драгун и расстроить их организацию.

В Адам-Киой, у подошвы Алем-Дага, в поселении, предоставленном кн. Владиславом Чарторыйским в распоряжение поляков, был прислан управителем некто Сомовский и инструктором Лискевич, бывший офицер русской службы.

Дезертиры из казаков и драгун находили в этом поселении приют и покровительство отцов лазаристов и французского посольства, которые давали им статское платье и отправляли их на французских судах за Дунай, в Молдавию. Католическая пропаганда пользовалась этим, чтобы вырвать этих поляков со службы бусурманам и открыть дорогу если не на небо, то на новые испытания и несчастья.

Дезертиров ловили, судили и подвергали позорному наказанию.

Враги нашей организации были изобретательны на выдумки. В нашем полку был молодой офицер Девернь, добрый малый и хороший служака, но человек довольно легкомысленный; он перешел в мусульманство и принял так же, как и я, имя Мехмед-Садыка. Не помню на какое юбилейное торжество меня просили прислать отряд казаков на церковный парад, который должен был происходить перед костелом св. Бенедикта и при этом настоятельно просили, чтобы этим отрядом командовал Девернь, как офицер красивый и из себя [222] видный. Я с удовольствием изъявил на это согласие. — Перед церемонией католики прочли Деверню наставление и убедили его во время парада исповедываться и приобщиться св. Тайн на глазах мусульман, а затем написали в газетах, что Мехмед-Садык ренегат, что он возратился в лоно католической апостольской церкви, исповедывался и приобщался. Все офицеры: были крайне возмущены этой историей. Они не обвиняли Деверня за переход в мусульманство, смотря на это как на дело совести, но его обратный переход в католическую веру возбудил их справедливое негодование; они сочли это оскорблением их монарха, их мундира. Бедному Деверню пришлось подать в отставку; полк лишился хорошего офицера, а газеты трубили о переходе Мехмед-Садыка в католичество. Я упоминаю об этих двух случаях, чтобы показать, каким образом патриотическая партия старалась подорвать мое влияние и какими средствами она действовала против меня.

Из казарм, где стояли войска, мне донесли, что Равский, Рык, Маркварт и Пясецкий составили проект какого-то адреса, который они предполагали разослать по полкам, чтобы собрать под ними подписи; в этом адресе говорилось о желании офицеров отдаться в распоряжение народного правительства и об увольнении всех поляков со службы. Этот адрес был страшной бессмыслицей, а с точки зрения военной даже преступлением. Настоящее войско, имеющее законного всеми признанного монарха, признавало власть тайного революционного правительства и готово было подчиниться ему; это был настоящий бунт. Прошение об увольнении в отставку для того, чтобы отправиться в Польшу, поданное в тот момент, когда мятеж затихал — походило на насмешку. Я пытался доказать это офицерам, но они не обратили внимания на мои слова. В заговоре приняли участие лучшие офицеры, которых Окша и его агенты дотого сбили с толку разными обещаниями, что они ничего не хотели слушать. Тогда я попросил Бервинского переговорить с Окшей. Он отправился к нему вторично с Краевским. Окипа отрекся от всякого участия в этой манифестации, уверял, что ему об этом ничего не известно, что он понимает, как важно сохранить неприкосновенною организацию казаков и драгун, и наконец обещал переговорить с офицерами и выяснить все дело. Последнее предложение ясно показывало, что между ним и офицерами существовали какие-то сношения, коль скоро он считал возможным быть посредником между ними и их командиром, который в течение стольких лет горячо заботился об их благосостоянии и чести.

В тот же день полковник Киркор донес мне об адресе, составленном офицерами, о его содержании и о собранных под ним [223] подписях; присовокупив, что ему не предлагали еще подписать этого адреса, но что он подпишет его непременно, так как этот адрес призывает офицеров идти в Польшу участвовать в восстании.

Нам пора уже вернуться на родину, — говорил он, — довольно кочевали мы но чужбине, усеяв своими трупами все этапы пройденного нами пути.

Он был не в духе, жаловался на офицеров, говоря, что они скрытничают с ним и составляют втайне какой-то заговор.

В то время в Стамбуле находился черкес Абди-паша, назначенный сердар-экремом командующим 3-м корпусом, к которому принадлежал наш полк; он относился весьма недоброжелательно к полякам и к Польше и не долюбливал в особенности меня. Мой сын сообщил мне, что Абди-паше донесли о брожении, начавшемся в казацком и драгунском полках и что он хотел воспользоваться этим, чтобы расстроить нашу организацию. Я тотчас сел на лошадь и отправился в конак Фуада-паши; я застал у него в приемной маршала Абди-нашу, и так как я имел право входить в кабинет Фуад-паши без доклада, то я воспользовался этим, прошел к нему и рассказал ему подробно всю сущность дела. Мне удалось отстоять нашу организацию, но я не мог ничего сказать в оправдание офицеров, написавших вышеупомянутый адрес. Фуад-паша был возмущен этим и сказал:

Если они будут упорствовать на том, чтобы подать этот адрес, то это будет равносильно бунту против правительства; этого нельзя допустить, этот поступок нельзя извинить даже патриотизмом, в особенности после того как полякам дозволено идти туда, куда их влечет чувство, поэтому я запрещаю вам принимать адрес; их следовало бы строго наказать, но я позволяю вам представить мне об увольнении их в отставку. Этим только и можно спасти организацию, а ее необходимо спасти, прошу вас об этом.

Я от всего сердца поблагодарил его за это решение; когда мы вышли в общую залу, то маршал Абди-паша подал Фуад-паше рапорт; прочитав первые слова этого рапорта, Фуад-паша бросил его, сказав:

Мне все известно, я уже сделал все нужные распоряжения; это дело надобно считать оконченным.

После этого нечего было говорить; наша организация была спасена.

Приехав домой, я застал у себя вышеупомянутых четырех офицеров с адресом, которого я не принял; не дотронувшись до него, я сказал:

Гг. офицеры, которые пожелают признать власть другого [224] правительства, имеют право заявить о том и могут получить отставку.

Я тотчас послал в сераскериат просьбу об увольнении этих четырех офицеров, на что в тот же день последовало согласие.

Дивизионный генерал Гуссейи-Дауд-паша, родом также черкес, имевший сношения с поляками, говорил мне впоследствии, что Окша подсылал некоторых лиц к маршалу Абди-паше с просьбою, нельзя ли как-нибудь уничтожить нашу организацию.

Несколько дней спустя после истории с адресом мне было приказано отправиться в Битаглию вместе с маршалом, которому правительство дало для этого путешествия отдельное судно. За два дня до моего отъезда, на русском пароходе, прибыл из Одессы нечто Лапа; по словам одних, он занимался подделкою фальшивых ассигнаций, по словам других, Лапа был сильно скомпрометирован в последнем восстании. С парохода он отправился прямо к Окше, который жил в доме так называемая народного агентства, где поляки устроили ему овацию.

Полковник Франкини приказал кавасам арестовать его и доставить в канцелярию русского посольства; он имел на это полное право, так как этот господин прибыл на русском пароходе, с чужим паспортом; за ним следили уже на пароходе, как за подозрительной личностью, и он скрылся с парохода у Окши, следовательно, русская власти имели право арестовать его. «Народное агентство» страшно переполошилось, наняло каких-то бедняков-поляков, чтобы отнять Лапу из рук полицейских; поляки, напоенные допьяна, напали на заптиев, которые вели арестованного грека, побили заптиев и при этом сами были ранены. Когда Лапу не удалось отнять силою, то Окша бросился хлопотать об его освобождении к Али-паше и к самому Фуад-паше; ему отвечали, что русское правительство было в праве так поступить и что Высокая Порта не может мешаться в это дело. Из ответов, данных Лапою на допросе, можно было заключить, что он был едва-ли не самый главный агент повстанцев. Окша писал по этому поводу какие-то запросы, послания, рассылал телеграммы, в которых говорил, что это дело может повести к новой войне между Турцией и Россией, что восстание вспыхнет с новой силой и т. п.

Когда же этот дипломатический пуф лопнул, как мыльный пузырь, то из костела св. Бенедикта и из «Народного агентства» прислали просить меня чрез моих приятелей, генерала Косцельского и доктора Дроздовского, нельзя ли как-нибудь спасти Лапу, воспользовавшись моими приязненными отношениями с драгоманом русского посольства, полковником Богуславским, человеком благородным, в [225] истинном значении этого слова. Надобно было спасти человека и поляка, поэтому я ни минуты не колебался и послал к полковнику поручика Горенштейна. Так как взведенное на Лапу обвинение в делании фальшивых ассигнаций не подтвердилось, то Богуславский решил, что его можно отпустить. Лапу привели ко мне; просили дать ему казацкий мундир и, взяв его с собою в Битаглию, выпроводить за границу.

Я согласился исполнить все, о чем меня просили, так как я не видел в этом ничего особенного, но лишь только мы вступили на пароход, куда ранее был послан с чаушем переодетый казаком Лапа, как на пароход явился маршал Абди-паша и сделал мне от имени Фуада-паши и, как он уверял, по его приказанию, выговор за то, что я осмелился принять на военное судно беглеца-преступника из союзного Турции государства, и приказал мне тотчас свести его на берег и предать в руки полиции.

Я отвечал, что это не мое дело, что я отошлю его туда, откуда он явился, и тогда с ним могут делать, что хотят.

Круто повернувшись, маршал сказал: «девайте, как знаете». Я отослал Лапу с моим младшим сыном, который провожал меня на пароход. Какая его постигла участь, я не знаю.

По возвращении из Битаглии, я отправился к Фуад-паше, чтобы объясниться по поводу этого дела, но он прервал меня с первых же слов, сказав:

Я не сержусь, вы поступили так, как подсказывало вам сердце, я сделал бы, вероятно, то же самое на вашем месте. К тому же русское посольство не предъявило по этому поводу никаких жалоб. Весь этот шум подняли поляки, которые донесли мне обо всем.

Когда я вернулся в Стамбул, члены «народного агентства» уже начали разъезжаться. Восстание в Польше было почти подавлено. Предводители его отправились по своему обыкновению на запад, в Швейцарию, Париж, Брюссель, даже в Лондон. В Польше был восстановлен порядок. Народное дело погибло. Положение было еще хуже, нежели в 1831 г.

В тот год (1863) войска отбывали лагерный сбор близ Маслака, куда пришло 24 батальона пехоты, 22 эскадрона кавалерии и 12 батарей артиллерии. Войском командовал маршал Гуссейн-Авни-паша; пехотой командовал дивизионный генерал Дели-Осман-паша; я командовал кавалерией, а Рамиш-паша — артиллерией. Начальником штаба был бригадный генерал Махмуд-паша. Ученья, смотры и маневры продолжались полтора месяца. Султан приезжал в лагерь несколько раз в неделю. Я составлял по поручению Фуада-паши [226] планы маневров, и султан лично выразил мне однажды свое удовольствие по поводу хорошего состояния кавалерии.

Во время маневров было произведено примерное сражение двух отрядов, из коих одним командовал сердар-экрем, а другим Фуад-паша. Казаки и драгуны отличились на маневрах; по окончании их, султан пожаловал им 25 тысяч пиастров на ремонт лошадей и благодарил наше войско. Это было причиною зависти, которую питал ко мне много лет Гуссейн-паша. Его неприязненное ко мне отношение выразилось впервые при получении известия о кончине Киркора и о назначении на его место полковника Рустем-бея, не поляка. Я был против этого и, основываясь на данных нам привилегиях, требовал, чтобы на место Киркора был назначен Туран-бей — Госциминский. Каймакам сераскира, Гуосейн-Авни-паша, сообщая мне о его назначении, сказал:

Ваше превосходительство хотите создать из своих полков новое Румынское княжество.

Нет, г. маршал, — отвечал я, — я хочу сохранить польско-славянскую организацию полка и сообразоваться с фирманом султана и с привилегиями, данными военным министерством.

С этих пор между нами установились неприязненные отношения; несмотря на это, когда Фуад-паша выразил желание, чтобы казацкие и драгунские эскадроны, как лучшая кавалерия турецкого войска, были причислены к гвардии и имели главную квартиру в Адрианополе, второй столице Турецкой империи, то Гуссейн-паша не протестовал против этого.

Таким образом казаки и драгуны были переведены из Битаглии в Адрианополь. В это время в Турцию прибыло много польской молодежи, которая хотела записаться в наши полки. Эти молодые люди принимали участие в последнем восстании. Я устроил для них при эскадронах, находившихся в Стамбуле, военную школу, назначив заведующим ею моего младшего сына, который должен был оставить место адъютанта при сераскире вследствие неприятностей, который ему делал Гуссейн-Авни-паша.

Занятия в школе шли весьма успешно, но к несчастью в это время в Стамбуле свирепствовала сильнейшая холера; в двух эскадронах, в которых было не более 220 ч., заболело и умерло в течение двух суток более 40 человек солдат.

По прошествии двух месяцев эпидемия утихла. Два эскадрона драгун, под командою майора Монастырского, ушли в Байрейт. В то же время возвратились многие из наших офицеров, уволенные в отставку в начале восстания. Мне удалось принять их обратно в полк теми же чинами. [227]

В это время Фуад-паша вздумал сформировать еще один казацкий и один драгунский полк. — Кадры новых полков были составлены из старых эскадронов; наша школа могла доставить для них достаточное количество хороших офицеров.

Вновь сформированные эскадроны были представлены султану, который остался доволен ими и велел сераскиру написать представление об увеличении численности нашего войска, на одну дивизию для того, чтобы получить на это ираде султана, как вдруг Фуад-паша и Гуссейн-Авни-паша совершенно неожиданно были смещены.

Хотя Риза-паша, назначенный сераскиром, обещал выхлопотать это ираде и приказал сохранить сформированные мною кадры, и приобрести для новых эскадронов двести лошадей, но вследствие тревожных вестей, полученных из Румынии, правительство было вынуждено сосредоточить войско под Шумлою, возложив командование им на сердар-экрема, который потребовал, чтобы ему прислали казаков и драгун. Нам было приказано выступить как можно скорее.

В Турции существует обычай, что войска, уходящие из столицы, собираются перед своим выступлением на площадь перед сераске-риатом и дефилируют перед сераскиром. В этой церемонии участвовало три эскадрона казаков и один эскадрон драгун. Во время этой церемонии майор Мурад, подражая туркам, скомандовал по-турецки. Риза-паша, который был на площади окруженный маршалами, дивизионными и бригадными генералами, поспешно подошел к нему и сказал: «командуйте по-своему», и эскадроны дефилировали по нашей команде. Обратясь к нам, Риза-паша сказал:

Двух полков кавалерии, как бы они ни были хороши, слишком мало для Турции, они не имели бы значения в таком войске, как наше. Я хочу, чтобы Турция имела кадры христианского войска, но чтобы ими командовали на их родном языке, хотя они и считаются в настоящее время подданными султана.

Это были мудрые слова; остальные согласились с ним, и эскадроны выступили из Стамбула под своим христианским, польским знаменем. [228]

LХХIV.

Последствия польского восстания 1863 г. — Омер-паша и император Франц- Иосиф. — Князь Карл Гогенцоллерн. — Географические карты Румынского королевства. — Происки берлинского кабинета. — Бюро барона Окши.

Одним из самых пагубных последствий, какие имело для Польши восстание 1863 г., было то развращающее влияние, какое оно оказало на характер польского народа. Политика тайного правительства вызвала в поляках много новых несимпатичных черт характера. Поляки были фантазеры, мечтатели, люди непрактичные, вовсе не пригодные к политической деятельности, но при всем том это были люди благородные, истинные шляхтичи, которые действовали всегда прямо, открыто и дорожили своей честью и своим добрым именем. В польском обществе встречалось так мало людей двуличных, которые преследовали бы свои корыстные цели, что в польском словаре даже не существует слова для обозначения подобных людей, и их называют Иезуитами.

Поляки ревностные католики и готовы, для защиты католицизма, жертвовать деньгами и жизнью, но они не терпят Иезуитов, представителей самого могущественного духовного ордена католической церкви, за то, что Иезуиты считают позволительными все средства, которые ведут к достижению цели. Отдавая должное их уму, поляки всегда сторонились от Иезуитов. Таковы были убеждения поляков в 1831 г., в то время, когда они отважились с неравными силами восстать против русского правительства; они остались верны себе и по окончании восстания, уповая более на Бога, нежели на свой разум. Каждый поляк мечтал быть королем, гетманом, предводителем войска, народа, был уверен, что он обладает всеми необходимыми для этого качествами и сумеет в случае надобности занять любое место. Но. давая волю своим мечтам, поляк не думал достигнуть при этом никаких эгоистических целей, а хотел только послужить Польше и общему делу.

В 1848 г., польское общество, притихшее под гнетом строгих мер, принятых русским правительством, сбитое с толку подлостью и недобросовестностью Австрии и коварством Пруссии, не решилось действовать честно и открыто и начать восстание, а пустилось с отчаяния в тайные козни и происки, под влиянием которых выросло целое поколение дотого свыкшееся с этими интригами, что оне стали их второю натурою.

Поляки 1831 г. мало-по-малу сошли со сцены, перемерли; новое [229] поколение действовавшее во время восстания 1863 г., состояло из людей совершенно иного склада. Без сомнения, многие из них были также одушевлены высокими целями, желанием служить отечеству, жертвовать для него своими силами, но все эти добрые порывы были заглушены главарями восстания, которые, прикрываясь знаменем демократии и республики, действовали как иезуиты, но не обладали их умом и тактом. Ложь, интриги, страсть к наживе были отличительными чертами таких людей, как например Фаддей Оржеховский или барон Окша и ему подобные, бывшие с 1863 г. членами тайного правительства.

Пруссаки стерли с лица земли польское шляхетство, австрийцы натравили поляков в войну, сами же поляки горели желанием погубить Россию, которая после Крымской войны протянула им по-братски руки и предлагала им, как братьям-славянам, идти с нею совместно и составить единую могущественную державу. Несчастные поляки не вняли голосу правды, и Господь жестоко покарал их за это, ибо он создал нас прежде всего славянами и хотя в нас выработались с течением времени те отличительные черты, которые создали из нас особый польский народ, но мы должны вечно памятовать о нашем общеславянском происхождении.

Большая перемена произошла после 1831 г. и среди казаков; вначале, выражаясь по-казацки, в наших полках была всякая сволочь, всякий сброд, по крайней мере это были люди храбрые, решительные, не боявшиеся трудов и лишений боевой жизни и жаждавшие славы. Поэтому при совместной боевой жизни из них выработалось с течением времени превосходное войско, которое много выиграло от того, что в него вступили такие люди, как Франциск Киркор, Рихард Бервинский, Ромер, Мехмед-бей Люборадский и т. д. Среди пшеничных зерен попадались, разумеется, и плевелы, но где же их нет? К несчастью, эти порядочные люди состарились, умерли, их сменила молодежь, люди, вышедшие из школы Замойского, и, что еще хуже, многие высшие должности стали замещаться исключительно по протекции, и между казаками развились мало-по-малу интриги, доносы, с помощью которых младшие старались подставить ногу старшим и занять их место. В ответ на вопрос, почему же казаки допустили в свою среду этот новый нежелательный элемент, можно только сказать, что нельзя было выбирать, так как не было людей.

О молодежи, которая присоединилась к нашему войску после восстания 1863 г., нельзя сказать ничего дурного, за исключением тех лиц, которые были агентами барона Окши и которых он прислал к нам с целью расстроить нашу организацию. Но так как в наших полках было уже много болгар и иных славян, которые были [230] опорою нашего войска, то этим агентам не удалось исполнить возложенную на них миссию.

Эскадроны, пришедшие со мною из Стамбула, были настоящим войском, в полном значении этого слова; те же, которые остались в Адрианополе с полковником Туфан-беем, были хуже ополченцев; одетые кое-как, не вымуштрованные, они мало походили на солдат. Когда мой адъютант Рихард Бервинский, посланный мною вперед, прибыл в Адрианополь с известием, что я веду эскадроны и что войско должно, по моему приказанию, выступить вместе с нами из города через три дня, то Туфан-бей пришел в полнейшее отчаяние, а Ариф-бей (Фарнези) сказал, что войско вряд ли будет в состоянии выступить из Адрианополя и через три месяца. Когда адъютант рапортовал мне об этом, то я невольно воскликнул: где же мои прежние казаки и драгуны?

Офицеры встретили меня в мундирах турецкого армейского полка, желая этим показать, что они турецкие офицеры, а не поляки. Я слышал впоследствии, что это было сделано по наущению Фарнези, в надежде, что Туфан-бей будет за это мною смещен, его место займет Хаджи-Юссуф, а Фарнези будет произведен в подполковники. Хитрый итальянец знал, что меня ничто так не может огорчить, как пренебрежение польско-славянской народностью.

В полковой кассе и в администрации полка царствовал величайший беспорядок, по поводу чего полковнику был сделан мною строжайший выговор; в тот же день солдатам были розданы новые мундиры и выдано жалование. Охотники были приведены к присяге в присутствии местного вали и других должностных лиц и консулов. Затем солдатам на площади перед казармами было произведено учение; за ним следовал для офицерства обед, танцы и фейерверк, а на третий день, к великому конфузу Фарнези, мы выступили из Адрианополя.

Этот, сам по себе, незначительный случай, это поспешное выступление вернуло войску его прежний казацкий дух. Бодро и весело пришли мы в Шумлу, но Туфан-бей, по наущению Фарнези, вступил в город в турецком арнаутском мундире; я арестовал его за это и сам повел эскадроны к Омеру-паше, а несколько дней спустя подал ему рапорт, в котором говорил, что тот, кто пренебрегает мундиром своего полка и не желает носить его, не может командовать полком. Сардар-экрем нашел мой взгляд вполне правильным и отослал немедленно полковника Госциминского в Стамбул, а оттуда на Ливан, куда он был назначен военным комиссаром при ливанском губернаторе. Полковник Госциминский принадлежал к числу тех офицеров, которых, не [231] известно почему, называют в русской армии бурбонами. Он не обладал ни умом, ни образованием, и не должен бы дослужиться далее как до фельдфебеля, но благодаря моей рекомендации и протекции дослужился до чина полковника, и мне пришлось горько раскаяться в том, что я оказывал поддержку и покровительство подобным полякам. К несчастью, так относился ко мне не один Госциминский; за весьма малым исключением точно также поступали относительно меня все поляки, благодаря моей протекции сделавшиеся офицерами и пашами. Но я об этом не сожалею, так как я делал это не для них, а для Польши. Я горевал лишь о том, что к нам не приезжали с родины люди честные, благородные, кои в Польше наверно еще не перевелись; за отсутствием же таковых, приходилось брать то, что было под рукою.

Я сознавал печальный упадок, происшедший в польском обществе, но меня утешала мысль о начавшемся пробуждении болгар и иных славян, из коих в нашу казацкую организацию шли не какие-нибудь отребья, а сыновья хороших знатных семейств. Все они были молодцы, как на подбор; отрадно было слышать, как болгары и прочие славяне распевали в нашем лагере казацкие песни, одни — отплясывая трепака, другие — ударяя в бубны, третьи — отплясывая оберташ. Поляки сплотили славян; как же было не надеяться на то, что все пойдет с Божьей помощью как следует.

Под Шумлою собралось до 20-ти тысяч человек войска, но так как на обоих берегах Дуная свирепствовала холера и зараза проникла в некоторые полки, имевшие зимние квартиры на берегу Дуная, то сардар-экрем не сосредоточил войско в одном большом лагере, и несколько маленьких лагерей было разбросано на пространстве нескольких десятков верст. Это было сделано весьма благоразумно.

Одним из отличительных свойств сардар-экрема была его заботливость о солдатах, об их здоровье и благосостоянии. Он отличался этим от всех прочих турецких главнокомандующих которые заботились только о себе, а солдат предоставляли на волю судьбы; поэтому солдаты любили Омера-пашу, несмотря на то, что он не был турок и что все ученые, мектебли, занимавшие в то время три-четверти офицерских мест, были его заклятыми врагами, что происходило из желания подладиться к своему ближайшему начальнику, маршалу Гуссейн-Авни-паше, который ненавидел Омера-пашу из религиозного фанатизма и из зависти к достигнутому им высокому сану. Казаки и драгуны расположились лагерем близ деревни! Мараш, в прекрасном дубовом лесу, в 15-ти верстах от Шумлы. По близости от лагеря находились деревни, населенный болгарами, турками, черкесами и татарами. [232]

Мы усердно несли в это время все обязанности военно-полевой службы и достигли в них такого совершенства, что сардар-экрем, несколько раз в неделю приезжавший к нам в лагерь, был вполне доволен польско-славянской кавалерией, т. е. казаками и драгунами. В этих занятиях и в приличных нашему сословию развлечениях, как-то: музыке, танцах, песнях, охоте, время летело незаметно; быстро подошла осень, но лето не пропало даром, так как из наших эскадронов выработалось за это время прекрасное войско.

Наше прощанье с сардаром-экремом было так торжественно, что при этом невольно у всех навернулись на глаза слезы; сам сардар-экрем был растроган; вспомнив свои юные лета и славянство, которому он был предан до глубины души, он сказал мне и чорбаджию Афанасию Стояновичу, глядя на наши сотни:

Это настоящее славянское войско; дай Бог, чтобы у нас было побольше такого войска; поляки оказали великую услугу султану и славянам.

Мы не подозревали в тот день, что мы видели сардар-экрема в последний раз; вскоре после этого он уехал из Шумлы для поправления своего здоровья за границу, где имел довольно забавное столкновение с императором австрийским. Омер паша взял с собою прекрасных арабских лошадей, приведенных из Багдада; в том числе был превосходный гнедой жеребец и рыжая кобыла; драгоман австрийского посольства, Майер, знаток и любитель лошадей, хотел купить их для австрийского императора, Франца Иосифа, Омер-паша не соглашался продать их, но был готов предложить их императору в подарок. Ведя по этому поводу переговоры с гр. Прокичем, Омер-паша заявил, что он отдаст жеребца с одним условием, что он будет приглашен к императорскому столу; а кобылу подарит в том случае, если ему будет пожалован один из высших австрийских орденов.

Омер-паша, как известно, дезертирован из австрийского войска и этим хотел восстановить свою честь. Переговоры продолжались несколько недель; наконец сардар-экрему было обещано, что желание его будет исполнено. Махмуд-паша (Фрейнд), взяв жеребца и кобылу, отправились с Майером в Вену, куда прибыл и сардар-экрем из своей поездки в Италию и во Францию. Император Франц-Иосиф осмотрел лошадей. Сардар-экрем на другой же день после приезда в вену представлялся императору, а на третий день был приглашен к нему на обед. Когда сардар-экрем сел за стол своего бывшего монарха, в тот момент жеребца повели на царскую конюшню. На следующей день австрийский дезертир Михаил Латач [233] (Омер-паша) получил австрийский орден, и гнедая кобыла Омера-паши появилась на конюшне императора австрийского.

В то время, когда мы стояли лагерем под Шумлою, вновь избранный румынский князь, принц Карл Гогенцоллернский проехал по железной дороге из Рущука в Варну, чтобы представиться султану, как своему верховному властителю. В Шумле стояло лагерем турецкое войско под командою сардар-экрема, который по своему званию и по занимаемому им месту равнялся великому коронному гетману, и Гогенцоллерн, ленник султана, не счел нужным заехать в лагерь, чтобы приветствовать сардар-экрема и войска своего монарха.

Сардар-экрем был весьма обижен этим и говорил мне с сердцем:

Я хотел послать тебя на встречу князю и пригласить его в лагерь, но пусть его встретить немец Мехмед-Али-паша и ты дай ему конвой из взвода казаков; только прикажи выбрать самых усатых, бородатых, чтобы у немца поджилки задрожали от страха, Ох, уж мне эти немцы; они всячески стараются пролезть в Турцию, горе нам!

Призвав к себе вновь нареченного бригадного генерала Мехмед-Али-пашу, родом немца, но воспитанного в Турции, и дав ему подробную инструкцию, Омер-паша сказал: «Скажи князю, что я уехал на охоту с Садык-пашою, Чайковским, и с его офицерами- поляками».

Я был весьма удивлен этой манифестации со стороны князя Карла, который выказал этим свою нелюбовь к славянам и полякам, между тем как всего несколько месяцев перед тем я получил письмо моей доброй приятельницы Гортензии Корну, молочной сестры императора Наполеона III, которая отзывалась с большою похвалою о князе, о его способностях и чувствах, и писала, что такого именно короля нужно было бы иметь Польше, но так, как судьбе это не было угодно, то она просила меня употребить все влияние, каким я пользовался у турецкого правительства, чтобы помочь князю преодолеть те трудности, какие могли встретиться ему в Стамбуле.

Гортензия Корну была другом Наполеона; он часто с нею советовался несмотря на то, что императрица Евгения старалась подчинить мужа своему исключительному влиянию, Гортензия находилась издавна в приязненных отношениях с домом Гогенцоллернов, родственников Наполеона по матери, и князь Карл был ей в значительной степени обязан своим вступлением на румынский престол; он был ее политическим любимцем.

Вскоре после этого в Стамбул приехали Александр Голеско и князь [234] Иван Гика, с тем чтобы добиться утверждения князя Карла на румынском престоле; я был с ними давно и дружески знаком и поэтому высказал им все то, что писал Гортензии Корну; затем я познакомил князя Гика с великим визирем Мехмедом-Ружди-пашою и так успел повлиять на него лично и чрез моего приятеля Антона Аллеона, что значительно ускорил факт признания князя.

Прибыв в Сливны, где мы должны были стоять гарнизоном, я вступил в дружеские сношения с болгарами. Они показывали мне две географические карты, изготовленные в Букаресте по приезде туда князя Гогенцоллернского. На одной из них было изображено королевство Румынское, в границы коего входили Молдавия, Валахия и вся Бессарабия до Днестра, Добруджа по так называемый Троянов вал, который тянется от Дуная до Черного моря, часть Баната и Буковины.

На другой карте к Румынскому королевству была присоединена южная Болгария до Малых Балкан, так что граница его доходила до самого Стамбула. Это королевство было окрашено в зеленый цвет — цвет надежды; более слабой зеленой краской были покрыты Македония, Албания, Эпир, Фессалия с обозначением мест стоянки римских легионов; только Стамбул с частью бывшей Фракии был окрашен красной краской, а славянские земли: Сербия, Босния, Черногория и Герцоговина — желтой краской.

Эти карты распространялись политическими обществами, существовавшими в Румынии. Говорят, будто подобные планы возникли еще во времена князя Кузы и встретили поддержку со стороны братьев Братиано, но карты эти появились только по вступлении на престол князя Гогенцоллерна, при чем, приверженцы князя Кузы думали облегчить князю Куза возможность возвратиться в Румынию; другие, сторонники-иностранцы князя Карла, думали, что они его заставить этим вступить на путь, который привел бы к созданию Румынского королевства. В Берлине, как мне утверждали, все это было известно, и там одобряли распространение этих географических карт, желая знать, какое оне произведут впечатление в Румынии и за границею, в особенности же в славянских землях.

Одновременно с выходом в свет этих карт появились в румынском войске прусские инструкторы и вместе с тем началось преобразование армии этого княжества по образцу прусского войска: в армии было введено прусское вооружение и исключено все французское и в особенности все русское.

Румын нельзя винить в том, что им хотелось видеть Румынию королевством; это вполне естественно; и я искренно удивлялся тому, что некоторые румынские патриоты, искренно радевшие о благе своей [235] родины, не тяготели к принцу Гогенцоллернскому и не поддерживали его всеми силами, так как он один мог поставить Румынию на степень государства независимого и могущественного. Благоразумно поступают те, кто действует с ним заодно, и крайне неразумны все те, которые составляют ему оппозицию, доказывая этим, что они так же мало одарены политическим чутьем, как и поляки.

В этом деле ясно обнаружилось все коварство Берлинского кабинета. В то время как он способствовал распространению на берегах Дуная вышеописанных географических карт и перевооружению румынского войска, прусские инструкторы, находившиеся при турецком войске, коим все было известно, открыли турецким военным и гражданским властям все тайные происки, происходившие в Болгарии, и склоняли их к принятию репрессивных мер, чтобы этим вызвать в болгарах озлобление; в то же время, чрез своих тайных агентов они поселяли в болгарах тревогу и опасения пред грозным призраком мусульманства, указывая им на Букарест, как на путеводную звезду, которая должна была излить на них свет свободы и возродить их к новой жизни под защитою и покровительством цивилизованных и высоко нравственных немцев.

Поляки, как это ни покажется странно, помогали им в этом.

Али-паша, заурядный дипломат и еще более заурядный человек, был крайне встревожен возникновением общества «молодой Турции», к которому принадлежали самые умные и деятельные лица турецкого общества, по своему образу мыслей и патриотизму бывшие его противниками. Он не смел открыто преследовать это общество, но решил следить за его деятельностью чрез своих тайных агентов и обратился с этой целью к Владиславу Иордану, который считался агентом князя Чарторыйского. Иордан от подобного поручения отказался, но посоветовал Али-паше обратиться к его приятелю Оржеховскому (барон Окша), которому и удалось при помощи одного из своих товарищей выкрасть у бея Суби-эффенди все бумаги тайного общества.

Хотя сам Суби-эффенди был серьезно скомпрометирован этими документами, но Али-паша не преследовал его, а весь его гнев обрушился на Усия-бея (впоследствии паша), который в самом начале царствования султана Абдул-Азиса был его первым секретарем и, как искренний и горячий патриот, находился в самых неприязненных отношениях с Али-пашою.

Немало лиц погибло по этому поводу в тюрьме и изгнании, а Окша в награду получил разрешение основать бюро справок или шпионства. На вознаграждение агентам этого великомочного бюро и на прочие расходы было ассигновано по 8-ми тысяч франков ежемесячно. В числе деятельных агентов, которых это бюро имело в [236] провинции, назову Владислава Мошинского; в Стамбуле под руководством Окши возникло бюро гг. Пришибыльского, Миловича а Садовского; таким образом, развилась целая система шпионства, захватившая в свои сети не только Болгарию, но и все прочие земли Балканского полуострова. Каждый поляк, не служивший в драгунах или казаках, заподозревался жителями в шпионстве; поэтому в Болгарии и в Боснии все стали избегать поляков, а в Сербии их не пускали в публичные собрания и выселяли из городов. Такова была услуга, оказанная бароном Окшею Польше и польскому делу. Зато эти польские бюро как нельзя более способствовали тайным проискам прусских инструкторов и немецкой политики.

Я отослал обе вышеописанные карты Румынии сардар-экрему и писал ему, что болгаре отнюдь не желают присоединиться к Румынии и хотят остаться верными подданными султана, но имеют мечту получить национальную церковь и национальное войск.

Перевод В. Тимощук.

(Продолжение следует)

(пер. В. В. Тимощук)
Текст воспроизведен по изданию: Записки Михаила Чайковского (Мехмед-Садык-паши) // Русская старина, № 10. 1900

© текст - Тимощук В. В. 1900
© сетевая версия - Тhietmar. 2013
© OCR - Тамара. 2013
© Русская старина. 1900