ЗАПИСКИ МИХАИЛА ЧАЙКОВСКОГО

(МЕХМЕТ-САДЫК ПАШИ)

(См. “Русскую Старину”, июль 1900 г.)

LХХ.

Правила для пограничных войск. — Измаил-паша. — Сбор войск на Коссовом поле. — Маневры. — Недоразумение между великим визирем и Измаилом-пашею. — Выступление из лагеря.

Я написал на французском языке подробный проект правил для пограничных войск и приложил к нему карту границы с обозначением всех военных постов, для занятия которых требовалось по моему разсчету всего три батальона пехоты и два эскадрона кавалерии. Комиссия рассмотрела этот проект по пунктам, и он был одобрен без всякого изменения. Военный совет согласился с мнением комиссии; сераскир представил проект на утверждение султана, который скрепил его своею подписью. Занятия комиссии продолжались два месяца.

Я получил приказание отправиться в Битаглию, а оттуда на Коссово поле, где должно было собраться более 20 тысяч войска, под командою маршала Измаила-паши.

Было время рамазана; высадившись на берег в Салониках, я спешил застать маршала в главной квартире. Он принял меня холодно, но вежливо; я сделал вид, что не обращаю на это внимания, тотчас занялся приготовлением войска к походу, в чем офицеры деятельно помогали мне; самыми деятельными и ревностными [432] моими помощниками были, как всегда, те, которые против меня интриговали.

Маршал Измаил-паша, прозванный Шайтаном, был родом черкес; он был выкуплен из плена Хозревом пашею; человек храбрый, он умел держать военных в руках; его все боялись. Он отличался чисто военным добродушием и прямотой, легко поддавался влиянию лиц, стоявших ниже его в нравственном отношении. Воспользовавшись этим, поляки, по своему обыкновению, наклеветали ему на меня так, что он относился ко мне с завистью и недоброжелательством. Не щадя своих сил, я делал все возможное, чтобы наше войско и все служащие в нем были на хорошем счету, чтобы поляки стояли как можно выше в отношении военном и политическом; я перестал писать и только и думал день и ночь о том, как бы увеличить значение поляков в глазах султана, всех турок я славян, а поляки эмигранты затевали против меня всякие каверзы; мои же сослуживцы интриговали против меня, сочиняли доносы, стараясь погубить меня.

В то же время с родины я никогда не получал ни малейшего знака сочувствия, но по крайней мере тамошние поляки молчали, как будто меня и моих казаков не было на свете. Когда мы обсуждали однажды с одним из моих приятелей причины подобного равнодушия, то он сказал: «всему виною то, что ты, генерал, все делаешь сам, ни с кем не советуешься и никому не позволяешь руководить тобою!» Выходило так, как мне говорил однажды генерал Дверницкий: «если хочешь иметь значение и влияние на поляков, делай вид, что ты глупее их, что у тебя нет ни воли, ни ума, что всякий может водить тебя за нос и делать с тобою, что хочет; тогда они будут любить тебя, ты будешь их любимым начальником». Это была великая истина.

Мы собрались на Коссово поле на могилу славянской свободы, славянской народности. Эта плоская возвышенность тянется на 60 верст в длину, на 30 верст в ширину и лежит более чем на тысячу фут над уровнем моря; на ней находятся пахотные поля и луга, встречаются пригорки и долины, но нет леса. На этом поле происходила славная битва, сковавшая свободу славянских народов и воспетая сербами в их народных песнях.

Нигде в Турции нет такого обилия всякого рода зверей, рыб, овощей, ягод, грибов, как на Коссовом поле и на окрестных горах. Это благодатный край для солдата; у нас были ежедневно лукулловские обеды, которые не стоили нам почти ни гроша; вино можно было пить ведрами; в сербской сливянке также не было недостатка. Сербы подружились с казаками, арнауты также братались с ними.  [433]

Я явился в лагерь с девятью эскадронами и застал там столько же эскадронов кавалерии, 24 батальона пехоты и10 батарей артиллерии. Маршал принял нас с почетом, подобающим войску; но наши отношения не были сердечны, они были только сносны. Начались маневры; они велись бестолково; на деле никогда не удавалось выполнить то, что было предположено на бумаге. Выдумали какой-то маневр, названный по-турецки forteca, состоявший в том, что вся пехота строилась в каре, по краям которого становились пушки, а кавалерия, штабные офицеры и батальоны, не вошедшие в это каре, должны были вступить в него. Маршал, держа в руках план местности разсылал приказания со штабными и адъютантами; но каре никак не могло построиться, и остальные части никак не могли вступить в него; все выходило не ладно. Маршал был очень недоволен.

Однажды, едучи с ним с маневров, мы обсуждали этот вопрос; я выразил мнение что штабные офицеры отдавали не те приказания, какие следовало, и что адъютантам не следовало отдавать приказаний. Маршал спросил меня, мог ли бы я выполнить этот маневр? Я отвечал, что я понимаю его и мог бы это сделать. Когда же он мне сказал: «ну, так завтра вы его исполните», то я просил его не настаивать на этом, так как это было бы обидно для него и для других; но предложил ему вернуться в лагерь и произвести маневр примерно на палочках, написать приказы с тем, что на следующий день он произведет маневр сам. Мы так и сделали; на другой день маневр удался как нельзя лучше. С тех пор мы были с маршалом в очень хороших отношениях, составляли вместе с ним планы маневров, и он был мною очень доволен.

К великому неудовольствию поляков я был в самых хороших дружественных отношениях с маршалом Измаилом, который во многом советовался со мною и чрезвычайно доверял мне. Он подарил мне прекрасного породистого жеребца. «Как, — закричали все, — истый мусульманин подарил без всякого повода иностранцу породистую лошадь; это слишком».

Назначенный в это время великим визирем Кибризли Мехмед-паша был послан осмотреть некоторые местности Турции; ему были даны большие полномочия для введения танджимата и для строгого взыскания с тех, кто будет противиться этому. Кибризли-паша был человек доброжелательный, горячо любивший свою родину и радевший о ее славе, но он не отличался хладнокровием и самообладанием восточных людей, которые улыбаются, подписывая смертный приговор; он был человек живой, горячий, более походил на француза, чем на турка, легко раздражался и поддавался влиянию близких и [434] льстецов; однако надобно отдать ему справедливость, когда у него проходила первая вспышка гнева, его всегда можно было убедить в том, что было действительно полезно и справедливо.

Вследствие интриг Ахмеда-эфенди Кибризли был предубежден против маршала Измаила. Ахмед-эфенди, сын гречанки и янычара, воспитывавшийся до двадцатилетнего возраста в Афинах, остался турком и мусульманином и обладал всеми чертами характера прежних византийцев, в особенности унаследовал их любовь к интригам. Будучи комиссаром по введении танджимата в Битаглии он не однократно получал выговоры от маршала и с тех пор сделался его заклятым врагом. Когда я приехал в Битаглию, он стал подговаривать меня действовать с ним заодно против маршала. Я с гневом отверг его предложение и тем создал себе в лице его врага, он все-таки нашел средство сделать в желаемом им смысле донесение Кибризли-паше чрез греков, к которым благоволил Кибризли и с которыми поддерживал сношения Ахмед-эфенди. Таким образом, великий визирь был предубежден против маршала, и последнему это было известно через его тайных агентов, коих имеет каждый турецкий сановник, руководясь их донесениями в своих поступках.

Маршал выразил желание, чтобы я выехал вместе с ним и с отрядом казаков на встречу Кибризли, которого ожидали в наш лагерь. Я охотно согласился на это потому, что мог таким образом скорее увидеть Кибризли.

При встрече с маршалом Измаил-пашею Кибризли обошелся с ним так неприязненно, что между ними едва не произошла бурная сцена; к счастью, великий визирь сел на коня и велел сопровождать его мне и казакам. Мы проскакали галопом полдороги. Быстрое движение подействовало на него успокоительно; поехав тише, я начал уговаривать его, и мне настолько удалось склонить его в пользу маршала, что они были впоследствии в самых хороших отношениях, чему я был несказанно доволен, так как оба эти сановника были люди весьма достойные и их деятельность была полезна султану и Турции.

Все три дня, которые великий визирь провел у нас в лагере, происходили маневры, учения, фейерверки, одним словом, были всевозможные торжества; на третий день охотники, записавшиеся в драгуны, и казаки присягали на верную службу султану под казацкими знаменами в присутствии всего войска и народа.

Кибризли любил подобные торжества, тем более, что они не противоречили танджимату и, будучи оглашены в газетах, [435] свидетельствовали о дружелюбных отношениях, существовавших между христианами и мусульманами.

По отъезде великого визиря мы простояли в лагере еще две недели; когда же наступили холода, то войску было приказано идти на зимние квартиры. Маршал Измаил, с которым мы были очень хороши, приехав ко мне в лагерь с некоторыми пашами в скверную дождливую погоду, жаловался, что нельзя выступить из лагеря, так как командиры требуют три или четыре дня для приготовления. Я сказал, что не понимаю такого войска, что если бы мне было приказано выступить, то я был бы готов в несколько часов.

— Ну так покажи им, — сказал маршал, — что значит войско и солдаты.

Я разослал приказания, велел протрубить разные сигналы; солдаты начали быстро собираться. Маршал сидел под открытым небом с часами в руках и следил за сборами; не прошло и двух часов, как эскадроны были на лошадях и я рапортовал ему, что мы выступаем.

Он обнял меня и едва не задушил в своих объятиях, говоря пашам:

— Вот это войско, это настоящие солдаты! С таким войском можно идти на край света и быть спокойными, что с ним достигнешь всего, что хочешь. Благодарю тебя, паша, благодарю вас, казаки и драгуны, чего вы учите войско султана как должно служить. Вашему примеру последуют, быть может остальные.

Я скажу со своей стороны, что трудно было бы найти лучших солдат, нежели были казаки и драгуны, собравшиеся на Коссовом поле.

Во время ночных тревог, которые мы производили довольно часто, было достаточно пяти минут, чтобы целый эскадрон выстроился на площади верхом на лошадях. Без сомнения, при этом играла большую роль казацкая сбруя, но и солдаты были действительно проворны и расторопны.

Все признавали эти качества драгун и казаков и отдавали им справедливость, говоря, что они составляют лучшую кавалерию турецкого войска; турки-солдаты и офицеры относились к ним с уважением. Я радовался этому от всего сердца и думал, что временные неприятности миновали и что нам удастся послужить Польше и дождаться лучших времен. С этой надеждой, с этой твердой уверенностью я проводил эскадроны на зимние квартиры сперва в Ускюп, а оттуда в Битаглию. [436]

LХХI.

Кончина Абдул-Меджида. — Новый сераскир Намык-паша. — Перемены вызванные новым царствованием. — Смерть Измаила-паши. — Фирман название ферик-паши.

Мне было приказано сераскиром оставить полк на зимних квартирах в Ускюпе (Uskiupie) и Прилепе, а самому явиться в Стамбул.

Вскоре после моего приезда в столицу, после непродолжительной, но тяжкой болезни, скончался султан Абдул-Меджид; врачи определили его болезнь Салоникской лихорадкой, которую он получил при посещении в предыдущем году Салоник. Этот великий монарх, благодетель своего народа и всех, кто был близок к нему, не был оценен своими подданными, как он того заслуживал; один только Риза-паша и некоторые сановники из бывших приближенных Решида-паши отдавали ему должное.

После Абдул-Меджида на престол вступил его брат, султан Абдул-Азис-хан. С новым царствованием можно было ожидать многих перемен, и нельзя было ручаться, что наша польско-славянская организация остается неприкосновенною. Великим визирем остался по-прежнему Кибризли Мехмед-паша. Мехнед-Али-паша, с которым я был в очень хороших отношениях, помимо звания генерала-адмирала был назначен обер-гофмаршалом и слыл любимцем нового султана.

Говорят, будто сераскир, Риза-паша, хотел возвесть на престол Мурада-эфенди, старшего сына покойного султана, человека, прекрасно образованного и по своим нравственным качествам и стремлениям походившего на отца. Когда султан был при смерти, то Риза-паша вызвал в Стамбул с азиатского берега войска, которые были так преданы ему, что офицеры и солдаты повиновались бы ему слепо, если бы он выразил свое желание.

Призыв войска встревожил великого визиря и Мехмед-Али, ярых сторонников нового султана, и они стали неусыпно следить за состоянием здоровья Абдул-Меджида. Жена Мехмеда-Али, любимая сестра султана, не отходила от него и беспрестанно сообщала мужу о положении умирающего. В момент кончины султана, во дворце Долма-Бахче, оба моста, перекинутые через Золотой Рог, были подняты, и вся флотилия вышла из адмиралтейства на Золотой Рог и на Босфор; морские батальоны заняли караулы во дворце, и Абдул- Азис был провозглашен султаном в Долма-Бахче. Сухопутного войска во дворце не было; в казармах находилась только одна [437] артиллерия. Все войско более 20 тысяч человек находилось в это время с сераскиром в Стамбуле. Когда тело скончавшегося султана было выставлено напоказ народу на рогоже, как тело самого простого бедняка, в знак того, что перед Богом все люди равны и что смерть равняет всех, то вновь провозглашенный султан уже восседал на троне, имея возле себя только великого визиря и генерал-адмирала с несколькими флотскими пашами.

Приветствовать нового султана собралось так мало лиц, что капитану Грыглашевскому и поручику Горенштейну, случайно приехавшим во дворец, пришлось быть в числе лиц, целовавших полы царской одежды.

Сераскир, паши и войско прибыли в Долма-Бахче, только час спустя, когда султан Абдул-Азис был уже по всем правилам провозглашен падишахом и калифом; тотчас было совершено погребение султана Абдул-Меджида. Я искренно оплакивал этого монарха, относившегося столь сочувственно к полякам и к интересам бедной Польши.

Риза-паша лишился своего места, успев однако устроить положение казаков и драгун в регулярном войске султана; им было сделано распоряжение об укомплектовании казаков до тысячи человек, а драгун до пятисот человек.

Сераскиром был назначен Намык-паша, человек дельный, но, мусульманин старого закона, он был первым полковником низама и в царствование султана Махмуда исполнял разные дипломатические поручения; не было того европейского двора, в котором он не был посланником; он прекрасно владел иностранными языками, в особенности французским, и был вполне светским человеком, но был безжалостен к своим подчиненным и, соблюдая выгоды правительства, не платил им жалованья.

Он сам был богат, любил жить широко и не входил в положение подчиненных и не давал себе отчета в том, что нужда заставляла их нередко делать всевозможные злоупотребления, за которые он, однако, строго взыскивал и карал их. Вследствие этого, несмотря на его знание военного дела и на его административные способности и несмотря на его деятельность и усердие, нравственные качества превосходного турецкого войска, которое можно было назвать по справедливости войском Риза-паши, значительно понизились; этим был нанесен войску первый удар; но ему еще более повредило введение так называемых мектеблий, учителей. Тот, кто видел это боевое войско в 1854 и 1855 г., не узнал бы его теперь, ибо оно не имеет ныне даже тех качеств, которые необходимы войску в мирное время. [438]

Намык-паша относился доброжелательно ко всем иностранцам, поступавшим в турецкое войско и исполнявшим добросовестно свои служебные обязанности. Он был в наилучших отношениях с Омер-пашею, покровительствовал Измаилу-паше, а обо мне говорил не раз:

— Я не люблю христиан, райев, носящих турецкий мундир, но я ценю Садыка-пашу и до тех пор, пока я буду сераскиром, я всегда буду защищать и оберегать созданное им войско.

Намык-паша сдержал слово. Он ассигновал сто тысяч на покупку лошадей для казацкого полка и дал предписание отпустить мне эти деньги в Салониках, где оне были выданы звонкой монетой, тогда как в Стамбуле были в обращении исключительно бумажные деньги, каимы, стоимость которых, по курсу, была вдвое менее звонкой нонеты.

Начало царствования султана Абдул-Азиса ознаменовалось многими переменами и нововведениями. Никогда не забуду того момента, когда на торжество открытия военной школы, в присутствии всей армии, прибывшей на это торжество в Стамбул, Намык-паша вынес на руках маленького сына султана, Юзуф-Изедин-эфенди, и представил его войску, как вольноопределяющегося в пехотный полк; он вел в тоже время за руку сына султана Абдул-Меджида, Нуредин-эфенди, и представил его войску, как вольноопределяющегося в стрелковый пехотный батальон; на обоих мальчиках были мундиры их частей. Видеть детей султана, принцев крови, служащих в войске наравне с прочими было новостью; это означало наступление новой эры в оттоманском государстве, и это было первым шагом на пути к цивилизации, к сближению с прочими европейскими государствами.

К сожалению, впечатление, произведенное этим как на христиан, так и но мусульман, было ослаблено следующими двумя распоряжениями: уменьшением жалования войскам, которое было сделано по представлению Намыка-паши, и отменою всех пожизненных пенсий, пожалованных султаном Абдул-Меджидом. Покойный султан был человек щедрый и великодушный; он награждал за всякую оказанную ему услугу, не желая, чтобы люди, послужившие ему, терпели в чем-либо недостаток.

Щедрость — прекрасная черта в монархе; про султана Абдул-Меджида нельзя сказать, что он был расточителен, или благодетельствовал по прихоти, а не по заслугам. Распоряжение об отнятии пожалованных им пенсий, сделанное Кибризли-пашею, не обогатило казну, но уронило с глазах народа величие царского сана.

Достойно внимания, что эту тень набросили на новое царствование [439] два самых выдающихся сановника Турции, которые были наиболее ревностными турецкими патриотами. Народ и войско молча, но с тревогою в сердце ожидали, что принесет им новое царствование.

Слуги покойного султана, жаловались на свою судьбу, а слуги нового султана желая избегнуть подобной участи и обеспечить себя под старость средствами к существованию, позволяли себе безнаказанно всевозможные злоупотребления. Что было выгоднее для правительства? предоставляю судить об этом всякому.

Покойный султан был окружен лицами вполне достойными, коих он приближал к себе сам и рекомендовал ему Решид-паша; в числе его первых сановников были такие личности, который могли бы с честью занять место при любом европейском дворе. При новом же царствовании, гофмаршал Махмуд-Али-паша, опасаясь влияния и контроля приближенных, принял за правило удалять от султана всех дельных и энергичных людей, заменив их личностями ничего незнающими и следовательно неспособными играть никакой роли; поэтому султан был окружен одними лишь интриганами.

Это принесло огромный вред новому царствованию, которое при иных условиях могло бы довершить дело, начатое султаном Абдул-Меджидон, и поставить Турцию на высшую степень могущества. Но для этого необходимо, чтобы султана окружали такие люди, какими были Риза-паша, Фуад-паша и им подобные.

В Стамбуле проживал в то время на покое маршал Измаил-паша, болевший от ран, полученных им в тех многочисленных сражениях, в коих он принимал столь доблестное участие. По удалении Риза-паши он был уволен в отставку с незначительной пенсией, в 5 тысяч пиастров; у него не было при дворе покровителей, которые могли бы заступиться за него, так как он был, как известно, незнатного происхождения. В Турции человек, не занимающий никакого места, никакого официального положения, все равно, что мертвый, от него все сторонятся, так как в нем более нет надобности заискивать. Я поехал навестить Измаила-пашу и застал его огромный конак пустым; я едва разыскал слугу, который провел меня к больному. Старик встретил меня со слезами на глазах и был искренно тронут моим вниманием; мы долго и о многом беседовали с ним. От него я отправился к великому визирю, и мне удалось добиться, что его пенсии была увеличена с 5 до 15 тысяч и что сам великий визирь навестил его вместе со мною. После этого посещения в его конаке постоянно толпились посетители; он был благодарен мне и говорил, извиняясь за свое прежнее недружелюбное ко мне отношение:

В этом были виноваты поляки, коим ты сделал так много [440] добра и которые только и думали, как бы отплатить тебе за добро злом и неблагодарностью; они хотели восстановить нас друг против друга, сделать нас злейшими врагами, но Господь не допустил этого. Горе полякам и черкесам, которые не умеют ценить людей и все то, что посылает им Господь.

Это были последний слова, слышанные мною от этого доблестного черкеса, который не получил никакого образования, выдвинулся единственно своими личными заслугами и храбростью.

Он вскоре скончался, и об нем забыли, как будто его и не было на свете.

Я отправился вторично на Коссово поле, чтобы принять начальство над отрядом, который состоял из 6 эскадронов кавалерийского полка (называвшегося татарским полком; когда-то он действительно состоял из татар, но и в то время в нем было не более 5 или 6 офицеров татар), из 6 казацких эскадронов, коими командовал ной старый друг и приятель Киркор-бей; из 3-х эскадронов драгун под командою Мурат-бея и из одной бригады артиллерии.

Перед моим отъездом из Стамбула Нанык-паша показал мне бумагу, полученную им из Высокой Порты, в которой ему сообщали, что в Ускюпе началось волнение, что несколько арнаутов, подстрекаемых казаками, взялись за оружие, и дело едва не дошло до резни, но губернатор Ускюпа, Джавут-паша, восстановил порядок, приняв энергичные меры. Не доверяя донесению губернатора, Намык-паша поручил мне, проездом через этот город, разузнать подробно, как было дело, и по получении сведений от меня решил послать комиссию для производства следствия.

У Джавуд-паши было в Высокой Порте немало покровителей; поэтому он получил благодарность; был произведен в следующий чин и получил орден Меджидие 3-й ст.

Приехав в Ускюп, я был удивлен необыкновенной любезностью губернатора, который встретил меня за две мили от города и хотел, чтобы я непременно остановился в его конаке; я едва упросил его позволить мне отправиться на ною прежнюю квартиру; он хвалил казаков и полковника Киркора, говорил о каком-то столкновении; когда же я сказал ему, что мне ничего не известно, то он был весьма удивлен и тотчас же стал доказывать, что все это были сущие пустяки и что это дело следует предать забвению.

Когда я вернулся поздно вечером к себе на квартиру, ко мне явился тайком один из первых беев санджака, Мехнед-бей, личный враг губернатора, рассказал мне подробно все дело и обещал принести мне мазбаш с описанием всего происшествия за подписью [441] и печатью беев. Мазбаш был мне доставлен в ту же ночь, он уже был у меня в кармане, когда, рано утром, ко мне приехал губернатор, чтобы сопровождать меня из города.

Дело происходило следующим образом. В полку служил волонтером Рифат-бей, Михаил-оглу, из Стамбула, потомок бывших румелийских бейлербеев. Между ним, двумя казаками и несколькими арнаутами завязалась у колодца ссора, но поводу разбитого кувшина. В это время проезжал мимо губернатор, который ударил одного из споривших — Рифат-бея, с такою силою, что у него слетела с головы феска. Видя, что ему на помощь прибежало несколько казаков, губернатор поспешно ускакал в конак; произошел всеобщий переполох; капитан Яблоновский и другие казаки, бывшие немного под хмельком, приказали седлать лошадей и взялись за оружие. Увидев это, жители также схватились за оружие, и дело быть может дошло бы до резни, если бы полковник Киркор, узнав о случившемся, не вывел поспешно эскадроны за город; затем, став во главе карабинеров, он расставил по всему городу патрули; из одного окна в него стреляли; виновный тотчас схвачен. Губернатора полковник не мог разыскать, так как он спрятался в подвале и не показывался всю ночь. Он пришел к Киркору только тогда, когда казаки снова вступили в город. Киркор сделал ему строгий выговор за то, что он ударил солдата султана; губернатор извинился, благодарить, а вернувшись в свой конак, написал ложное донесение, в котором жаловался на казаков и восхвалял себя и свою распорядительность. Я донес Намык-паше о случившемся и препроводил ему мазбаш-беев. По моем возвращении из лагеря, было произведено следствие; Джавад-паша был смещен, однако, не был лишен полученного им чина и ордена. Киркор был оправдан.

Никто не умеет так, как турки, протрубить о деле, ничего не стоящем, и замолчать о заслуге другого; они на это большие мастера.

С наступлением зимы, я прибыл с казаками, драгунами и артиллерией на зимние квартиры в Ускюп, куда приехали ко мне и мои сыновья, окончившие уже курс наук в Сен-Сирской школе во Франции. Я определил их офицерами в казацкий полк. Пробыв два месяца в Ускюпе, я получил приказание отправиться в Битаглию. Был довольно сильный мороз, и по дороге лежал глубокий снег; нас застигла по пути такая снежная метель, что мы потеряли несколько лошадей; у нас также заболело несколько солдат. Я ехал по обыкновению всю дорогу верхом, во главе моего полка, и так заболел по приезде в Битаглию, что едва не умер.

В марте месяце, я получил приказание явиться в Стамбул. В это время садразамом был назначен Фуад-паша, а сераскиром [442] Мехмед-Ружди-паша. Когда я явился в сераскериат, то мне было объявлено желание султана зачислить меня окончательно в иерархию) турецкого войска, и мне был вручен фирман о назначении меня фериком, т. е. дивизионным генералом.

Звания миримиряна и бейлербея не считаются военным званием, они означают только происхождение из дворянской среды и дают право на звание паши; поэтому все запорожские гетманы получали звание миримиряна и бейлербея, по той же причине и я пользовался этим званием. В царствование султана Абдул-Меджида, бейлербей считался важнее ферика, а миримирян выше ливаони (бригадного офицера); в царствование же султана Абдул-Азиса этот порядок был изменен. По правде сказать, я неохотно расстался с званием, которое было освещено традицией, так как я страстно любил все, что имеет историческую основу; но я не мог противиться воле монарха, теме более, что мое новое звание совершенно точно определяло мое положение в войске. Мехмед-Ружди-паша сказал мне по этому поводу: «было бы несообразно, чтобы, командуя полком, вы не носили военного звания», таким образом я сделался фериком, т. е. дивизионным генералом.

Во время моего пребывания в Константинополе было получено известие о восстании, которое вспыхнуло в Греции и угрожало престолу короля Оттона; вследствие этого войска были двинуты в Фессалию.

Я поехал морен в Салоники, а оттуда сухим путем в Лариссу (Иенишер), где губернаторствовал Измаил-паша, внук Али-паши.

В Лариссу подходили со всех сторон войска; ожидали прибытия маршала Абдул-Керин-Надир-паши, который должен был принять начальство над всеми войсками, стянутыми на границу Греции.

LХХII.

Взяточничество турецких пашей. — Восстание в Польше в 1863 г. — Маркиз Велепольский и граф Замойский, их взаимные отношения. — Положение офицеров-поляков, служивших в Турции. — Мнение Чайковского о восстании. — Сераскир Фуад-паша и его организаторская деятельность. — Гуссейн Авни-паша.

Поимка разбойника Щемо интересовала гражданское и военное управление Фессалии гораздо более, нежели усмирение восстания в Греции, хотя это восстание могло распространиться и на наши владения, ибо греки были не прочь овладеть не только Ионическими островами, [443] но также Эпиром, Фессалией и даже Македонией; но у нас об этом не особенно тревожились. Щемо, арнаут, бывший чауш сергердаря Габи-паши, служа много лет в полиции, прекрасно изучил местные обычаи и сумел войти в близкие сношения с жителями и в особенности с местными землевладельцами беями, которым он помогал держать в повиновении кнетов. Когда наше войско было отозвано из Фессалии, Щемо оставил службу, собрал шайку разбойников из арнаутов и греческих поликаров и стал хозяйничать в Фессалии, как у себя дона, нападал на деревни, на фольварки, обирал и убивал путешественников, в особенности грабил почту. Губернатор не заботился о спокойствии вверенной ему провинции, и Щемо вскоре навел ужас на всю Фессалию. Для поимки его был послан маршал Абди-паша, с четырьмя батальонами пехоты, тысячью башибузуками, двумя стами жандармов, четырнадцатью эскадронами кавалерии и двумя орудиями. Оба паши, военный и статский, разъезжали в удобных экипажах по большим дорогам из села в село, а войско шло вслед за ними колоннами по краю дороги, отыскивая Щемо, но он не показывался, и никто не ног сказать, где он находится.

Проведя целый месяц в таких поисках, паши возвратились, не напав на след разбойников. Тогда на поимку их были посланы драгуны, которые изловили их в Эпире. Поимка Щемо принесла более всего пользы губернатору Эпира, Гусни-паше, который поместил его в хорошеньком конаке, поил, кормил, навещал его, рассказывая ему о разбойниках-арнаутах, которые сделались со временен важными сановниками, и так сумел вкрасться к нему в доверие, что Щемо выболтал ему о своих сношениях с беями, чорбаджияни и даже с чиновниками Фессалийского губернатора. Гусни-паша составил им поименный список и против фамилии каждого бея отметил ту сунну, какую он желал получить с них за то, чтобы их не выдавать. Наибольшей мздою — в пять тысяч турецких лир, был обложен сам губернатор. С этим списком отправилось от его имени к беям доверенное лицо с таким ультиматумом: либо заплати деньги, либо в Стамбул будет послано донесение, следствием которого может быть потеря места, конфискация имущества или изгнание.

Все беи уплатили то, что с них требовали, и вдобавок благодарили, говоря, что паша пощадил их и потребовал немного. Эта жатва принесла ему свыше трех миллионов пиастров. Мне рассказывали об этом два бея, которые сани порядком поплатились.

Когда сбор был покончен, Гусни-паша препроводил Щемо в Лариссу, с дружеским советом повесить его, не препровождая [444] в Стамбул, чтобы он не бежал с дороги, как это случилось в Янине. Совет его был исполнен. Щемо привезли в Лариссу вечером, а на утро он уже был повешен. Все дело до поры до времени было шито-крыто; Гусни-паша получил даже повышение и в конце-концов стал, во главе министерства полиции. Но где повадился кувшин по воду ходить, там ему и голову сложить; с течением времени были обнаружены все его злоупотребления, и он не только потерял место, но даже был сослан.

Стоявшая жара не позволяла ни производить учения в поле, ни охотиться. Соскучившись от бездействия, я взялся за перо и написал сочинение: «Dziwne zycia dziwnych Polakow», которое было издано в Лейпциге и появилось в «Собрании польских писателей», издаваемом Брокгаузом. Лишь только я окончил это сочинение и размышлял о том, чем бы мне заняться до осени, как было получено известие о злополучном восстании, вспыхнувшем в Польше.

Я собрал к себе офицеров-поляков и советовал им подать просьбу Фуаду-паше, назначенному в то время сераскиром, и высказав в ней нашу признательность турецкому правительству и нашу готовность по-прежнему служить султану, упомянуть о том, что мы все-таки не перестали быть поляками и хотим служить отечеству и польскому делу; поэтому мы просим войти в наше положение и обсудить вопрос о том, каким образом мы могли бы исполнить свой долг по отношению к Польше, не нарушая наших обязанностей относительно Турции; одним словом, чтобы мы могли быть поляками, не переставая быть достойными слугами султана.

Прошение это было написано мною и одобрено всеми единогласно. Я просил драгун, чтобы они выбрали из своей среды одного офицера, который отправился бы с этой просьбою в Стамбул. Большинством голосов был избран капитан Карл Маркварт.

— Признаюсь откровенно, я был горячим сторонником политики маркиза Велепольского и считал великого князя Константина Николаевича одним из самых способных и самых благородных людей в мире. Мне было известно о несчастной зависти, с какою Замойские относились к маркизу Велепольскому, так как еще зимою я виделся с двумя доверенными лицами Замойского, которые приезжали в Стамбул с целью посмотреть, что я делаю, и разузнать мои дальнейшие намерения. Из разговора с ними я убедился, что Андрей Замойский опасался, как бы Сигизмунд Велепольский, пользуясь именем своего отца, не сделался для него опасным соперником и не помешал ему осуществить его намерения. К сожалению, Замойских всегда занимала одна мысль — о железном фонде. Я хорошо помню слова этих господ: [445] Преданные вере наших отцов, как ревностные католики, мы будем энергично противиться панславянским стремлениям Велепольского.

Я видел ясно, что эта политика, напоминавшая политику Владислава Замойского, не могла привести ни к чему иному, как к новым распрям и ссорам, как это было в 1855 и 1856 гг.

Однако делать было нечего; так как восстание началось, то рассуждать было не время; надобно было думать только о том, как бы быть полезным Польше.

Капитан Маркварт возвратился вскоре с письменным ответон Фуада-паши, в котором паша, выражая свое полное сочувствие нам и нашему делу и поблагодарив нас за доверие, с каким мы обратились к нему, обещал передвинуть наш полк в Балканы и писал, чтобы мы были готовы выступить, но при этом советовал соблюдать порядок и спокойствие и присовокуплял, что если офицеры не хотят ждать, то он разрешает мне уволить их в отпуск, выдать им прогоны из кассы 3-го корпуса и отправить этих господ немедленно, чтобы не подать повода к каким-либо возражениям со стороны дипломатов, которые не сочувствовали польскому восстанию.

Одновременно с этим письмом командующий 3-м корпусом получил приказание удовлетворить все мои просьбы относительно увольнения офицеров в отпуск и выдачи им денег на дорогу.

Я прочел офицерам письмо сераскира и объяснил им наше положение.

Несколько офицеров подали вслед за тем прошение об отпуске и уехали, но некоторые, не довольствуясь теми льготами, которые предоставило им турецкое правительство, начали склонять солдат к дезертирству; мало того, подучили их похитить полковое оружие. Когда эти господа были удалены из полка, то у нас водворилось спокойствие; случаи дезертирства стали редки, но наш полк уже не был послан в Балканы, так как он потерял доверие правительства. Я боялся просить об этом, не решаясь брать но себя ответственность за полк; между тем эта демонстрация могла иметь самые важные последствия. С точки зрения нравственной, она могла поднять дух жителей Украйны; чего не могли сделать золотые грамоты, то сделали бы наверно казацкое имя и воспоминание о запорожском коше. В Балканах ряды нашего войска могли увеличиться болгарами, которые не только братались с нами, но желали вполне слиться с нами. Но поляки не хотели иди не могли понять сущность дела. Поляки никогда не оказывали нашей организации, как я уже говорил, ни нравственной, ни материальной поддержки; они относились к ней не только равнодушно, но даже пренебрежительно. [446]

Я не удерживал ни одного офицера, выразившего желание ехать в Польшу, и даже помог им чем мог, хотя смотрел на это восстание как на величайшую ошибку, когда-либо сделанную Польшею, ибо поляки затеяли его в царствование императора Александра II, который, предав забвению все прошлое, дал полякам величайший знак своего благоволения, послав наместником в царство Польское своего родного брата. Политика маркиза Велепольского, хлопотавшего о слиянии поляков со славянами, сулила нам в будущем большие выгоды; перед Польшею открывалось широкое будущее, но зависть и недоброжелательство не позволили полякам воспользоваться этим. Таков был мой взгляд на повстание; в этом духе а писал моим друзьям в Париж. Я горевал над участью поляков и Польши, и от всего сердца желал им с честью выйти из этого затруднительного положения. Мне не хотелось, чтобы поляки выказали себя неблагодарными по отношению к турецкому правительству, которое относилось к нам всегда так прекрасно, и я прилагал к этому всевозможное старание.

Вскоре к нам приехал маршал Абдул-Керим-Надир-паша, которому было поручено объехать границы; я, как человек, хорошо знакомый с местностью, был назначен сопровождать его. Этот объезд продолжался полтора месяца. Моим сыновьям, из коих старшему Раза-паша дал название Тимур-бея, а младшему — Музафер-бея, велено было исполнять обязанности штабных офицеров: они снимали план местности и укреплений и заслужили одобрение маршала. В продолжение этой поездки во время своих разговоров с маршалом я старался всячески поднять в его глазах значение казаков и всей нашей организация.

Рапорт, представленный маршалом по объезде границы, был весьма благоприятен для нас и, так сказать, загладил все то, в чем провинились казаки и драгуны. Я получил от Фуад-паши благодарность за добросовестное исполнение своих обязанностей, и мне было приказано послать эскадрон казаков и эскадрон драгун в Стамбул для представления султану и самому явиться туда же, отослав полк в Битаглию.

Эскадрон казаков, посланный в Стамбул, был сборный, а из драгунского полка был послан первый эскадрон. Люди, лошади и обмундирование этих эскадронов не оставляло желать ничего лучшего; но казаках был их традиционный мундир, а на драгунах был мундир, напоминавший мундир 5-го уланского полка во время войны 1831 г.

Сераскир Фуад-паша принял меня весьма любезно; это был настоящий джентльмен, прекрасно образованный, любезный, [447] красивый собою и быстро все схватывавший, приятный и остроумный собеседник, он был вместе с тем, прекрасный дипломат и хотя никогда не был на войне, но отлично понимал дух, потребности войска и без сомнения лучше многих маршалов мог бы предводительствовать армией. Усмирение Эпира и Фессалии доказало его способности как дипломата и предводителя войска. Как сераскир или военный министр, он много сделал для того, чтобы поднять значение корпуса офицеров; благодаря ему турецкие офицеры перестали носить за пашами папуши (туфли), перестали быть слугами и сделались настоящими офицерами; окончив свои служебные обязанности, они проводили время вместе с пашами, садились при них за стол, беседовали с ними в гостиной. Фуад-паша дополнил то, чего не доставало войску Риза-паши. Он сделал бы еще много полезного, если бы не был к несчастью так скоро сменен; на его место был назначен маршал Гуссейн-Авни-паша, который сумел испортить все заведенное в войске Риза и Фуад пашами.

Фуад-паша происходил из хорошего старинного рода, давшего Турции не мало ученых, историков и поэтов; он учился в молодости медицине и был врачом; по смерти отца, обезглавленного по повелению султана Махмуда, он поступил в драгоманы и посвятить себя политической карьере, исполнив весьма удачно многие возлагавшиеся на него дипломатические поручения. Султан Абдул-Меджид, убедившись в способностях Фуада-паши во время его службы на границе, послал его для усмирения мятежа в Сирию и Дамаск, что он и исполнил с удивительной энергией и ловкостью и за что он был пожалован маршалом. Султан Абдул-Азис, по вступлении на престол, назначил его сераскиром; смело можно сказать, что после Риза-паши не было более способного и дельного сераскира.

Гуссейн-Авни-паше по выходе его из военной школы покровительствовал один из преподавателей этой школы француз, капитан Маньян (Magnan), которому он отплатил pа это ненавистью также как и всем прочим французам. Онер-паша аттестовал его во время войны 1854 г. человеком неспособным, за что он воспылал ненавистью ко всем иностранцам, были ли то христиане или мусульмане, пренебрегал старыми офицерами, оскорблял их и наводнил армию офицерами, окончившими курс в военной школе. Они не успевали ознакомиться хорошенько со службою, как их уже назначали дивизионными и корпусными командирами. Его ненависть к Риза-паше и ко всем иностранцам сблизила его с Али-пашею, который разыгрывал роль архи - турка, чтобы этим отличиться от Решид и Фуад-пашей,

Фуад-паша назначил Гуссейн-Авни-пашу своим помощником, [448] каймакамом, что принесло огромный вред ему самому, турецкому войску и всему государству. Он питал к Риза-паше такую страшную ненависть, что когда тот умер и он, будучи в то время сераскиром, должен был отдать ему последнюю честь, как заслуженному предводителю войск султана, то он не поехал на его похороны, сказав своим друзьям:

Я рад и счастлив, ибо на свете не может быть величайшей радости и удовольствия, как видеть своего врага зарытым в землю так глубоко, что ему оттуда не встать.

Эти слова характеризуют лучше всего этого сановника.

Перев. В. В. Тимощук

(Продолжение следует).

(пер. В. В. Тимощук)
Текст воспроизведен по изданию: Записки Михаила Чайковского (Мехмед-Садык-паши) // Русская старина, № 8. 1900

© текст - Тимощук В. В. 1900
© сетевая версия - Тhietmar. 2013
© OCR - Тамара. 2013
© Русская старина. 1900