ЗАПИСКИ МИХАИЛА ЧАЙКОВСКОГО

(МЕХМЕТ-САДЫК ПАШИ)

(См. "Русскую Старину", август, 1898 г.)

L.

Сношении с поляками ультра-католиками. — Несчастная особенность польского характера. — Ксендз Терлецкий посылается с поручением склонить южных славян к унии и к признанию папской власти. — Положение дел в Венгрии. — Польский легион переходит из Оршова на сербский берег, а оттуда в Виддин.

Ультра-католическая или, иначе говоря, Иезуитско-польская партия давно уже относилась ко мне весьма недоброжелательно; причиною этого были отчасти мои сочинения, отчасти посылка меня с известным поручением в Рим и в особенности открыто высказываемое мною, при всяком удобном случае, убеждение, что Польшу погубила не анархия, не политическое безначалие и своеволие и не повстание, а злополучное присоединение поляков к западной церкви, тогда как все прочие славяне принадлежали к восточной греческой церкви. Вследствие чего Польша утратила свое влияние на политику, утратила первенствующую роли, которую ей надлежало играть в славянском мире и сделалась игрушкою в руках немцев — врагов славянства. Католицизм отдалил Польшу от Востока, заставил ее искать сближения с Западом, что в конце концов разумеется должно было привести ее к политическому упадку. Мое мнение было основано на истине и подтверждалось историческими фактами, поэтому оно и не нравилось [652] ультра-католикам. Их неприязнь ко мне усилилась не потому, чтобы я склонял поляков к переходу в магометанство: всем как нельзя лучше было известно, что я был тут не причем, но католики не могли простить мне того, что я содействовал поступлению в турецкое войско и на гражданскую службу в Турцию всех поляков, принявших магометанскую веру. Признаюсь, с точки зрения политики, меня радовало стремление поляков к мусульманству, ибо это давало мне возможность содействовать переходу моих соотечественников, а через них, быть может, и южных славян в подданство турецких султанов, по женской линии прямых наследников славянских правителей.

В то время в турецком войске служили немногие иностранцы, но было время, когда славяне, принимавшие магометанство, имели в нем большое значение и влияние. Вслед за славянами, в начале XVIII века начали переходить в магометанство грузины, также игравшие видную роль в военной службе, впрочем недолго. Связь турок с Кавказом поддерживалась постоянно черкесами, служившими в турецком войске, и черкешенками, попадавшими в их гаремы. В гаремах не было полек, но поляки служили в турецкой армии, и нам следовало извлечь из этого возможно большую пользу, что я и старался сделать; смело могу сказать, что если бы между нами существовало более согласия и более единодушия, если бы мы лучше понимали цель, к которой нам следовало стремиться и работали дружнее, то достигли бы и сами желаемой цели и увлекли бы за собою всех южных славян, с которыми мы имели возможность тесно сплотиться. Большую роль в этом случае могло сыграть магометанство, но к сожалению все было вконец погублено католицизмом.

Время показало, что с поляками ничего подобного нельзя было предпринимать; всему мешала их обособленность и несчастное я, вследствие которого чуть не каждый поляк впадает в донкихотство, полагая, что он ко всему способен, что нет в мире человека способнее его, что он может превзойти всех и действовать один на свой страх. Это донкихотство еще более усилилось во время эмиграции.

Поляки возвращались понемногу из Италии; некоторые из них остались в Афинах, но большинство прибыло в Стамбул. Турецкое войско наполнилось офицерами и даже унтер-офицерами поляками, докторами и аптекарями, также поляками; мне удалось даже поместить двоих поляков при французских консульствах, одного в Белграде, другого в Сараеве. Я всегда старался помещать поляков между славянами в качеств турецких и французских чиновников, с тою целью, чтобы они могли быть полезны правительствам, которые всегда покровительствовали нашему делу и нам самим, и в надежде, [653] что они сблизятся таким образом со славянами и, оказывая им кое-какие услуги, загладят этим до некоторой степени ошибку поляков, сражавшихся против славян вместе с венгерцами. К несчастью от поляков нельзя было добиться единодушия и согласия, какое существовало, например, между черкесами. Все паши и высшие сановники из черкес, состоявшие на службе султана, признавали над собою нравственную власть Сефер-бея-Зан-Оглу, жившего как бы в ссылке в Адрианополе; они во всем советовались с ним, передавали ему пожертвования, которые делались для их народа, и по его приказанию поддерживали соотечественников своим влиянием. Я сам видел, как эти сановники ожидали в приемной Сефер-бея того момента, когда он соблаговолит принять их; и однако, он не имел уже в то время никакого влияния в Турции, а был просто на просто отставной полковник русской армии.

У нас было иначе! Агентство князя Адама было всегда переполнено докучливыми просителями, хлопотавшими то о месте, то о денежном вспомоществовании; их просьбы всегда быстро удовлетворялись, но едва получив место или вспомоществование, каждый считали долгом кричать, что он вовсе не приверженец Чарторыйских, что он не признает князя Адама начальником или королем, или даже представителем польской справы, что он не намерен отказываться от своих убеждений в эмиграции, но будет поступать по собственному своему усмотрению и взглядам.

Посланный из Рима в Турцию ксендз Терлецкий, бывший некогда полковой врач Волынской кавалерии, состоявшей под командою Карло Ружицкого, был человек доблестный и почтенный, но, окончив с отличием курс наук в Виленском университете, он чувствовал отвращение к профессии врача и во время войны сражался в рядах войска, а в нашем полку исполнял обязанности врача. Эмигрировав из Польши Терлецкий был сперва ксендзом в одном католическом монастыре, затем сделался униатом и приехал на Восток с целью привлечь славян к унии и к признанию главою церкви папу. Чтобы покрыть издержки по его миссии, его снабдили целым складом самых разнородных вещей: у него были двустволки, часы, кольца, браслеты, женские уборы и всевозможные безделки. Он привез письмо от Замойского, в котором тот просил меня заняться продажей этих вещей или разыграть их в лотерею, чтобы выманить этим у турок как можно более денег, и отправить Терлецкого в Белград, дабы он мог начать свою миссию с наших друзей сербов.

Замойский писал откровенно, что он предпочитает, чтобы сербы были обращены просто в католичество, ибо уния, по его [654] словам, детище мертворожденное; общая вера не может быть без общей молитвы на одном и том же языке, каковым является в католичестве латинский язык, а у магометан — арабский; вера без обрядов все-равно, что дух без тела, и т. д. Тому подобными аргументами и доводами было исписано им несколько листов. Я не позволили ни продавать этих вещей, ни разыграть их в лотерею, а дали Терлецкому несколько тысяч франков в долг за счет Замойского, а в обеспечение этих денег взял присланные им вещи, коим составил подробный список, положив их на хранение в лавку Главаня. Терлецкий отправился в Белград, где сербы приняли его как нельзя лучше, даже предложили ему построить униатскую церковь, но о пропаганде против православия и слышать не хотели. Авраам Петроневич, один из влиятельнейших сербских сановников, особенно благоволивший к Терлецкому, сказал ему между прочим:

— Сражаясь за мадьяр вы убедились, наконец, в том, что вы сражались на пользу немцев, а теперь вы хотите довершить свою политическую ошибку, работая на почве религии в пользу тех же швабов, но мы останемся верны православию, так как мы хотим остаться славянами.

Терлецкий увидев, что ему тут нечего делать, уехали в Рим: так окончилась миссия первого тонера католицизма и унии в славянском крае.

Итальянцы приписывали свое поражение под Новарой неудачным планам генерала Хржановского и еще более неудачному выполнению этих планов генералом Ромарино, который хотя и были итальянец но служил ранее в польских войсках. Поэтому сардинское посольство и все итальянцы приписывали свое поражение и победу австрийцев неспособности поляков к военному делу.

Граф Андраши открыто жаловался на страсть генерала Дембинского к отступлению, говоря, что благодаря ему австрийцам пришлось изменить своим традициям: доказав австрийцам, что с ним нельзя соперничать в отступлении, Дембинский заставили их идти вперед.

Таким образом, слава о военных способностях поляков или лучше сказать об их умении выигрывать сражение была поколеблена. Хотя в недостатке личной храбрости их не мог бы упрекнуть и злейший враг, но все же это могло повредить деятельности агентства, как вдруг один ничтожный случай, сам по себе не имевший особого значения, изменил этот взгляд.

В экспедиции, предпринятой турками против арабов, два эскадрона турецкой кавалерии, действовавшие между Диарбекиром и Мушем, под предводительством Шамиля-Сольницкого, в которых служили Мехмет-Люборацкий и Исса-прусский, разбили на голову арабов и [655] сам шейх, предводительствовавший ими, был убит Мехметом- Люборацким. Вскоре были получены донесения Решида-паши о храбрости поляков и о том, как прекрасно они вели сражение. Этот факт, в связи с расположением, какое питали к нам турки, помог мне восстановить до некоторой степени нашу военную честь, поколебленную неудачными действиями польских генералов в венгерской и итальянской армии.

В Венгрии дела шли плохо. Венгерцы отступали перед победоносным войском русского царя, за которым скромненько шло следом, но все же шло вперед, австрийское войско. Это вынудило Кошута и мадьяров сделать то, с чего им следовало начать, а именно: назначить главнокомандующим венгерских войск генерала Бема. Утопающий хватался за соломинку. Я получил от генерала Бема, с которым находился постоянно в переписке, письмо следующего содержания:

«Я принимаю командование войском потому, что никто не хочет или даже не решается принять его, все бегут. Я ставлю все но карту, ибо иначе поступить не могу; либо Темешвар будет могилою венгерской свободы, либо венгерцы станут снова на ноги, но с условием, чтобы Польша с их помощью также стала на ноги и заняла место в ряду независимых народов. Через несколько недель я дам сражение».

Битва под Темешваром была проиграна; венгерцы капитулировали в Вилагоссе.

Короткое время спустя я получили от Владислава Замойского письмо, в котором он сообщал мне, что, посоветовавшись с генералом Высоцким, они решили распустить польский легион, предоставив полякам идти, кто куда захочет. Нашим агентам в Бухаресте и на Дунае было послано о том уведомление. Я написал Замойскому, не одобряя его плана, по которому поляки перешли бы границы Венгрии в-разброд, по одиночке; я доказывал, что подобный конец повредить военной славе поляков и польской справе с точки зрения дипломатия, и советовал послать весь легион в Оршово, чтобы он занял эту крепость и оборонялся в ней, в случае надобности, до прибытия сербских судов, которые перевезли бы этот отряд на сербский берег, в Сербию, откуда он отправился бы в Болгарию.

Одновременно я послал Зверковскому, дли передачи по назначению письма к князю Александру, Вучине, Аврааму Петроневичу и Илье Горашанину, вместе с моими инструкциями, коими я предписывал ему хлопотать о том, чтобы в Оршово были высланы казенные суда с правительственным комиссаром, для перевозки польского легиона [656] но сербский берег. Я просил сделать это в награду за услуги, оказанный сербским правительством, мною и Зверковским и в знак побратимства славян с поляками, что заставит последних стать в политике на истинный путь.

Высокая Порта весьма благоразумно не мешалась в это дело, но белградскому губернатору было послано приказание не препятствовать этой манифестации славян в пользу поляков.

Благодаря сочувствию к нам сербского правительства и неутомимому старанию Людовика Зверковского, в Белграде согласились исполнить все, что я просил. В Оршово были высланы казенные суда под казенным флагом и с правительственным комиссаром Максимовичем; на сербском берегу для принятия польского легиона было выставлено четыре батальона народной милиции и отряд сербской конницы.

Весь польский легион, пехота, конница и артиллерии, были посажен на суда в Оршове. Так как Максимовичу было приказано ни с кем не вести переговоров кроме как с графом Владиславом Замойским, племянником и представителем князя Адама Чаторыйского, союзника Сербии, то генерал Высоцкий и все прочие польские генералы сдали номинально командование легионом Замойскому, и он, как командующий этим легионом, вступил на сербскую землю, приветствуемый залпами из ружей и пушек сербской милиции.

По обычаю сербов и других южных славян для оказания большей почести этому воинскому отряду стреляли настоящими пулями; пули свистели, оглашая берега Дуная, сербские знамена развевались рядом со знаменем польского легиона; так братались два родственных славянских племени. Правда это братанье было вызвано несчастьем, но все же это служило предзнаменованием, что так могло бы быть и в случае победы.

Вступив на сербскую землю, польский легион выстроился в боевой порядок и, эскортируемый сербской милицией и народом, отправился в Болгарию. На границе произошло трогательное прощание. Владислав Замойский вручили сербскому комиссару Максимовичу письменную благодарность к князю Александру, сербскому правительству и народу от побратимов поляков и от представителя князя Адама Чарторыйского графа Владислава Замойского.

Все это совершилось так быстро и в таком порядке, что ни Австрия, ни Россия, ни даже Англия не могли этому помешать. Совершившийся факт не вызвал протеста со стороны правительств, неприязненных полякам и польской справе, и не причинил ни малейших неприятностей и хлопот Высокой Порте.

Польский легион вступил в величайшем порядке в Виддин, [657] где он был принят турецким войском. Вслед за легионом, туда стали приходить остатки венгерского войска; обезоруженные они приходили отдельными группами в величайшем беспорядке, так что у турок, видевших это, сложилось убеждение, что настоящим войском, сражавшимся за мадьяр, были поляки, а мадьяры только ходили за ними по пятам; это снова увеличило обаяние польского имени в глазах турок.

Из Виддина, Замойский и польские генералы благодарили меня за все сделанное для них и для польской справы; быть может Замойский никогда еще не был так искренен и сердечен, как этот раз, благодаря меня за оказанную услугу.

Я получил также благодарность от оттоманских властей и от французского посольства. Людовик Зверковский привез мне благодарность от сербов, за то что я доставил им случай принять в этом деле участие, вполне соответствовавшее их братским чувствам к полякам; их признательность князю Адаму было высказана в столь трогательных выражениях, что я плакал от радости при мысли, что я мог сделать приятное этому доблестному поляку, этому отцу Польши. Такова была деятельность агентства князя Адама по устройству судьбы эмигрантов после крайне неполитического и безрассудного вмешательства поляков в войну венгерцев с Австрией.

LI.

Поляки и венгерцы в Виддине. — Положение Вл. Замойского. — Совещание Высокой Порты о дальнейшей судьбе эмигрантов. — Приезд кн. Радзи- вилла. — Совет, поддерживаемый улемами, отказывает в выдаче эмигрантов России н Австрии. — Бем, Кмет и и многие другие поляки и мадьяры принимают магометанство. — Моя беседа с лордом Редклнфом. — Прискорбные факты происходившие в Виддине. — Переевд эмигрантов в Шумлу. — Возвращение Фуада-эфенди из Петербурга. — Решение вопроса об эмигрантах. — Поступление эмигрантов-мусульман в турецкое войско.

Поляки и венгерцы съезжались на берега Дуная в Виддин. Благодаря моему старанию и заботам, они явились туда под начальством Замойского, как вполне организованное войско и расположились лагерем; в глазах местных властей и турецких поддонных они пользовались известной славою как военные, а Замойский как представитель власти. Таким образом, я исполнил свою обязанность в качестве политического агента князя Адама Чарторыйского.

Начальник Виддина, Зия-паша сразу начал сноситься во всех [658] делах с Замойским и с польскими генералами, прибывшими вместе с ним и вслед за ним; поляки и венгерцы, даже сам Кошут и граф Батиани были рады этому выходу из своего затруднительного положения. Замойский, как представители князя Адама и его племянник, сразу занял особое положение. От него зависело сохранить его до конца, действуя прямо и чистосердечно, как подобало представителю князя Адама, если не полноправному претенденту на польскую корону, то человеку несомненно заботившемуся о судьбе поляков, об их доброй славе. Но дли этого Замойскому надобно было отрешиться от всяких личных побуждений и быть его представителем в полном смысле этого слова, быть поляком сердцем и душою.

Поляки и венгерцы не горевали в Виддине, не сетовали на свою судьбу, у них было всего вдоволь. Турецкие власти доставляли им съестные припасы как победителям, о вино было так дешево, как вода из Дуная; болгары привозили его бочками за бесценок, чуть не даром. Все веселились и кутили напропалую; можно сказать не преувеличивая, что эти храбрые воины были уверены, что они сделали великое дело — уйдя с поля битвы на отдых и толкуя на все лады о сражениях, в которых они не участвовали. Так точно было и с нами в 1831 г.; шатаясь по Германии, кипятясь во Франции, как у себя в Польше, каждый из нас мнил себя богатырем.

Рассказывают, что Адам Мицкевич, возмущенный подобными кутежами в Дрездене, сказал однажды на большом обеде, данном поляками: «нам следовало умереть на польской земле»; а старик Казимир Малаховский, обиженный его словами отвечал: «а что же вы не дрались с нами, вместо того, чтобы потом сочинять об нас элегии». Малаховскому рукоплескали, не поняв Адама Мицкевича.

Привожу дословно сказанное Мицкевичем в ответ Малаховскому.

— Я сражался, но к несчастью не был убит; если бы мне пришлось снова пережить все то, что я испытал, то я дрался бы пока меня не убили, и все-таки не ушел бы из Польши заграницу пожинать жалкие лавры на чужбине и кормиться на чужой счет. От подобной жизни сердце должно обливаться кровью, если человек не топит своего горя и своей чести в рюмке вина. Чтобы терпеть жизнь в эмиграции, человек должен пить; в этом случае я понимаю пьянство.

В Виддине кутили, а что еще хуже, играли в карты; это порождало споры, зависть, недоброжелательство. Освоившись несколько с своим положением и сойдясь с турками, поляки начали чуждаться друг друга, каждый стал преследовать свои личные цели, действовать в свою голову, стараясь перещеголять другого; таким образом, индивидуальные черты польского характера, не сдерживаемые страхом, вы [659] казались с полной бесшабашностью и во всей их неприглядности; бездействие и праздность давали этому еще большую пищу. Дней через десять после того, как эмигранты собрались в Виддине, я начал получать от знакомых и незнакомых мне поляков письма и заметки, в которых они ни словом не касались дел польских и венгерских, но злословили, жаловались друг на друга или хвастались то тем, то другим.

Пока все это происходило в Виддине, на берегах Дуная, после настоящей войны на поле битвы с оружием в руках, между державами началась другого рода война, посредством дипломатических нот. Австрия и Россия требовали выдачи венгерских и польских эмигрантов; прочие державы не могли быть против этого вполне законного требования, так как оно основывалось на договорах, заключенных этими двумя государствами с Высокой Портой. Высокая Порта принимала ноты к сведению, но не принимала мер к их удовлетворению.

Граф Андраши, главный агент венгерцев, не желая быть выданным Австрии, уехал из Стамбула в Париж, а другой агент Сплени сошел с ума. Я остался один защищать интересы польских и венгерских эмигрантов.

Когда ноты не возымели желаемого действия, в Стамбул был прислан адъютант русского царя, князь Лев Радзивилл, хлопотать о выдаче эмигрантов по требованию России и Австрии. Превратное истолкование Балта-Лиманского договора заграничной дипломатией и общественным мнением было причиною того, что Решид-паша отказался от управлении министерством иностранных дел, передал его своему товарищу Аали-эфенди, а сам был назначен председателем совета.

Несмотря на перемены, происшедшие в министерстве, в нем остались и продолжали иметь влияние лица, относившиеся к нам доброжелательно; в нашу пользу действовали также Мехмет-Али-паша и Фети-Ахмет-паша — два зятя султана, и придворные, между ними в особенности Ферид-эфенди, в то время первый секретарь султана, человек весьма достойный и разумный патриот, и Этхем-паша, дивизионный генерал, заведовавший в канцелярии султана военным отделом, один из даровитейших турецких деятелей. Я был с Этхемом-пашою в дружеских отношениях; нас соединяло взаимное уважение и общность взглядов на турецко-польские интересы, коими я руководился в моей деятельности.

Я отправился к генералу Опику, в Терапию, чтобы переговорить с ним о нашем деле; у него были в этот день вечер с танцами, но генерал, пригласив с собою лорда Редклифа, прошел с нами [660] в отдельную комнату. Лица обоих посланников выражали озабоченность и тревогу. Лорд Редклиф заговорил первый. Выразив глубокое сожаление по поводу домогательств России и Австрии, он высказал свое мнение, что иначе и быть не могло, приняв во внимание договоры, заключенные ими с Турцией; Австрия и Россия ссылаются на то, что все политические преступники, скрывающиеся в других странах, выдаются этими государствами беспрекословно по первому требованию и без всяких рассуждений законным властям, в подданстве которых они состоят. А так как мятеж есть политическое преступление, следовательно мятежники должны быть выданы и укрывательство их не может быть допущено. Английское и французское правительства не замедлит сделать надлежащие шаги и обратиться к милосердию и человеколюбию русского и австрийского императоров, в надежде, что их заступничество не останется без последствий и что наказание ожидающее преступников будет смягчено; Англия и Франция не могут поощрять Турцию сопротивляться этим требованиям, а должны, напротив, склонять ее к выполнению трактатов, ибо хорошие союзники должны оберегать друг друга от всяких неприятностей и недоразумений.

Все сказанное было совершенно справедливо, законно и дипломатично, я ничего не мог возразить против аргументов посланника, которые я передаю здесь со всевозможной точностью, однако я не мог с ним согласиться.

Генерал Опик был скорее солдат, нежели дипломат, можно даже сказать — не имел никаких дипломатических способностей, но будучи гораздо сердечнее эгоистичного и надменного лорда Редклифа, сказал мне со слезами на глазах, крепко пожимая мне руку:

— Если бы они (эмигранты) были здесь, в Стамбуле, я бы их тотчас посадил на посольское судно и отправил во Францию, хотя бы мне пришлось за это лишиться места.

Я улыбнулся и сказал:

— Если бы они здесь были, я бы не довел ваше превосходительство до необходимости рисковать своим положением и сумел бы отправить их куда бы они сами пожелали, но об этом нечего говорить, точно также, как я не могу ничего возразить на совершенно справедливые слова лорда Редклифа; но что бы вы сделали, господа, ежели бы Высокая Порта отказалась исполнить требования Австрии и России?

Лорд Редклиф взглянул на меня с таким удивлением, что я отступил несколько шагов, полагая, что сказал какую-либо величайшую нелепость, Затем, он произнес насмешливо:

Ежели Высокая Порта решится на такое безрассудство, то и я [661] сделаю глупость, сяду на коня, обнажу саблю и вместе с поляками и венгерцами пойду воевать с Россией, а если понадобится — даже и с Австрией.

Тут уж я, в свою очередь, засмеялся.

— Если так, то я надеюсь, что мы будем сражаться бок-о-бок с вами, но пока дело до этого дойдет, я хотели бы знать, что бы вы, господа, сделали, если бы Порта действительно ответила отказом на предъявленное ей требование?

Я сказали это с такою уверенностью, что оба посла ответили в один голос:

— Посмотрим, но что-то не верится, что бы это могло случиться.

У меня уже была заготовлена записка, которую я хотели представить султану. Желая придать моим доводам более убедительности, я напоминали в этой записке одну статью Кучук-Кайнарджийского мирного договора, освобождающую от выдачи и от дальнейших розысков всякого человека, принявшего господствующую веру того правительства, во владениях которого он нашел убежище; на этом основании я доказывали, что если бы не все эмигранты, а хотя бы только некоторая часть их приняла магометанство, то Высокая Порто было бы вправе отказать в выдаче новых мусульман, а прочие кабинеты защитили бы христиан, из опасения, чтобы они не перешли поголовно в мусулиманство; таким образом этот вопрос мог бы быть решен к выгоде и к чести Высокой Порты и султана.

Я отправился с этой запиской к Решиду-паше; прочитав ее внимательно он одобрил ее по существу, отметив также ее удачную редакцию и взяв с нее копию, приказали передать самую записку султану; вместе с тем он написал несколько слов Ферид-эфенди, прося его передать султану записку не медли, ибо дело не терпело отлагательства.

Я передал Решид-паше весь мой разговор с двумя посланниками; на что он сказал: «подождем до завтра, мне кажется, что это дело можно будет уладить».

Я отвез записку во дворец и в тот же вечер побывал у Фети-Ахмета-паши и у Мехмета-Али-паши. Последнего я упросил приказать своему адъютанту, полковнику Этхем-бею приготовиться ехать с моим драгоманом Саихом и с моими письмами в Виддин и в случае надобности ожидать там дальнейших приказаний.

На следующий день Решид-паша был приглашен во дворец, и султан поручил ему заняться этим делом, несмотря на то, что министром иностранных дел был Аали-эфенди. Решид-паша тотчас прислал мне сказать, что по воле султана это дело будет вестись через меня. Я отправился за приказаниями к Решиду-паше и в [662] тот же день послал Саиха с полковником Этхем-беем с письмами к Замойскому и к генералу Бему, коим я описали все происшедшее. Чтобы расположить Замойского в пользу моего плана, я выхлопотал у Мехмета-Али-паши приказ на имя Зия-паши, повелевавший ему войти в соглашение с Замойским относительно снабжения эмигрантов зимней одеждой; я старался привлечь польских эмигрантов к Высокой Порте и к магометанству, пекущемуся о своих последователях, если не соображениями высшей политики, то материальной выгодой.

Я написал Решиду-паше восемь пунктов, на основании которых можно было бы настаивать на том, чтобы посланники поддержали Высокую Порту в ее отказе о выдаче эмигрантов соседним державам.

Требование, предъявленное князем Радзивиллом уже обсуждалось между тем в совете министров. Двое из них решительно высказались за выдачу эмигрантов, а именно: Аали-паша, министр иностранных дел, и Измаил-паша, министр народного просвещения; Решид и Риза паши не приехали на заседание; против выдачи эмигрантов высказались только двое: Фети-Ахмет и Мехмет-Али-паша; остальные, после долгого колебания сказали нерешительно: «их следует выдать, нас обязывают к тому договоры, мы недостаточно сильны, чтобы начать войну, к тому же это дело неправое».

Когда я предъявил посланникам повеление султана и показал им выработанные мною пункты, то они приняли, после долгого совещания следующие два пункта: первый, в котором говорилось, чтобы они немедленно написали своим дворам, требуя во имя человеколюбия и цивилизации, чтобы они поддержали в Париже и Лондоне решение Высокой Порты; второй пункт, чтобы не ожидая ответа от своих кабинетов они послали в Дарданелы флот, находившийся в Пирее и у сирийских берегов, дабы показать, что в случае неожиданного нападения, он готов защищать Оттоманское государство.

Генерал Опик, который руководствовался всегда внушениями своего сердца, собственноручно засвидетельствовали, что эти два пункта приняты послами, и я отправился с этим документом к Решиду-паше, который был этим вполне доволен, зная, что большого от них нельзя было добиться. Все же это была некоторая поддержка, хотя и не достаточно веская, для того, чтобы отвечать отказом на требование держав. Так как султан повелел присутствовать на совете министров при обсуждении этого дела улемам, то я отправился, по желанию Решида-паши, к шейху и к сераскирам Румелии и Анатолии с оригиналом обязательства, подписанного английским и французским посланниками; это было сделано с целью придать им бодрости [663] в борьбе с трусливым Аали-эфенди и его партией. Помянутые три сановника Высокой Порты были так благоприятно настроены, что мне не пришлось прибегнуть ни к каким особым доводам и убеждениям, они прямо заявили, что коран не позволяет выдавать своих последователей, что лучше подвергнуться всем опасностям самой губительной войны, нежели нарушить правила гостеприимства, предписываемый кораном.

В этом смысле улемы высказались на совете; все присоединились к их мнению, за исключением Аали-эфенди и Измаила-эфенди, которые упорно настаивали на выдаче эмигрантов и на соблюдении договоров. Заключение совета было представлено на утверждение султана. Прежде нежели была объявлена его воля, Зия-паша прислал из Виддина с курьером известие, что Бем, генерал Кмети и многие высшие и низшие офицеры, а равно солдаты венгерцы и поляки приняли магометанство. Это известие поддержало законное решение совета, которое было скреплено подписью султана. Князь Радзивилл повез этот ответь в Петербурга.

После этого не было и помина о тех поляках и венгерцах, которые остались христианами; Австрия и Россия не требовали их выдачи, в полной уверенности, что этот раз Франции и Англия поддержали бы Турцию из религиозных побуждений, хотя бы это повело к войне, как совершенно справедливо заметили лорд Редклиф, строго обсуждая поступок Бема и Кмети, в особенности первого.

Но осуждая генерала Бема, английское правительство в то же время посоветовало генералу Гюйону, англичанину, перейти в магометанство, для того, чтобы иметь своего соотечественника среди этих новых подданных Оттоманской империи; также принял магометанство, под именем Тейжи-паши, находившийся в то время в Стамбуле полковник Кольман, родом словак, начальник штаба венгерской армии, человек в высшей степени образованный; генералу Бему дано имя Мурада, Кмети — Измаила, Гюйону — Хуршида.

Англия, приняв участие в этом вопросе, стала действовать чрез своего посланника в Стамбуле в таком смысле, чтобы не повредить своим отношениям к России и в особенности к Австрии. Английское правительство приказало своим посланникам в Петербурге и Вене предложить правительству заменить выдачу эмигрантов христиан и мусульман поселением их внутри страны, с воспрещением выезда куда-либо; английскому же посланнику в Стамбуле было приказано принудить к этому Высокую Порту, угрожая ей тем, что если отказ исполнить это требование вызовет войну, то Англия не только не окажет Турции материальной поддержки, но не допустить и [664] Францию вмешаться в эту войну, и Турции будет предоставлена своим собственным силам и средствам.

Лорд Редклиф, при всей своей порядочности, был слишком настойчив и самонадеян; он считал себя дипломатом непогрешимым и хотели прослыть таковым в дипломатических кружках, в особенности в Турции. Он себе приписывал главным образом победу в вопросе об эмигрантах, считал своим делом тот факт, что Турция отвергла требование России, которую он ненавидели, и что Высокая Порта и султан выказали такую твердость. Посланник превозносить султана за то, что он ответил отказом на предъявленное ему требование, а тут как на зло было получено от лорда Пальмерстона приказание, повелевавшее ему сделать такой шаг, который уменьшали его победу и в особенности значение английского влияния. Чтобы выйти как-нибудь из этого крайне неприятного для него положения, лорд Редклиф начал поносить поступок генерала Бема в таких непристойных выражениях и такими яркими красками, что я были вынужден написать ему довольно резкое письмо, прося его перестать злословить человека, который более всех прочих поляков отличился во время войны и которым Польша может гордиться.

После этого письма я был приглашен на свидание в Терапию, где было летнее помещение английского посольства. Я описываю это свидание, чтобы дать понятие о том, к каким уловкам прибегали этот грозный дипломат, перед которым дрожали турки и даже само турецкое правительство и который нагонял страх даже на своих товарищей по дипломатическому корпусу.

Меня ввели в одну из комнат нижнего этажа, расположенную под библиотекой лорда Редклифа, в которой он обыкновенно работал и принимали тех лиц, с коими хотели переговорить с глазу на глаз; комнату заперли и попросили меня подождать. Вскоре я услышал, что в библиотеке, над моей головою, кто-то расхаживали столь быстрыми, тяжелыми шагами, что потолок дрожал; шаги сменились топотом, при чем было слышно, что на пол бросали что-то тяжелое, что бренчало и звенело; как я потом убедился, это летели на пол принадлежности камина — лопаточки и щипцы. Над моей головой происходили такой адский шум, что я начинал бояться, не погибну ли я под развалинами обрушившегося потолка. Я испытывал то же чувство, которое испытывают новички при поступления в какое-нибудь тайное общество, как это описывается в романах. Эти гимнастические упражнения продолжались полтора часа, как я отметили совершенно точно по своим часам. Наконец зазвонил звонок так громко, как будто его сорвали со шнурка, и вошел слуга, [665] который повел меня к своему барину, предупреждая, что милорд раздражен и страшно не в духе.

Когда дверь отворилась, милорд, человек огромного роста, стояли посреди комнаты, отирая с лица пот и дыша всей грудью; видимо он были весьма утомлен. Он указал мне на кресло; мы сели. Я смотрел на него в упор; он опустил глаза и уставился на пол; таким образом мы просидели некоторое время молча. Наконец он прервал молчание, начав не с обвинения генерала Бема, а с перечисления услуг, оказанных им полякам, Польше и польской справе в Вене, Кракове, Петербурге и наконец здесь, в Стамбуле; говорил о своих дружественных отношениях к князю Адаму Чарторыйскому, о том, что он сразу оценил меня и ценит меня высоко, видя во мне единственного человека из поляков, рожденного быть министром, дипломатом; поэтому его огорчает, что я заступаюсь в столь резких выражениях за генерала Бема, и он уверен, что если бы генерал не прибегнул под защиту мусульманства, то ему удалось бы защитить его вместе со мною от когтей князя Радзивилла, который приехал с намерением посягнуть на жизнь своих соотечественников. Затем, вместо того, чтобы осуждать генерала Бема, он принялся порицать князя Радзивилла, а я стали защищать его, говоря, что он не совершил никакого преступления, а исполнил только приказание своего монарха; мне известно, что он исполнил свою обязанность, а его личных чувств я не знаю. Лорд Редклиф был возмущен тем, что я его защищал, и сравнил мое поведение с поведением князя Радзивилла.

Мне было известно, что дня два перед тем лорд Редклиф давал обед и вечер в честь князя Радзивилла, как посланника русского царя; я сказал с улыбкой:

— Итак, милорд, вы утверждаете, что князь Радзивилли достоин величайшего порицания, я же заслуживаю величайших похвал, и что всякий честный и порядочный человек сообразно с этим должен относиться к нам?

— О, разумеется, иначе быть не может.

— Так поэтому то, ваша светлость, и отворяете настеж двери, принимая князя Радзивилла, а Чайковского принимаете тайком в боковую дверь, и если бы, сию минуту, неожиданно вошел сюда кто-либо из чинов русского или австрийского посольства, то ваша светлость были бы рады спрятать меня хоть в камин.

Лорд покраснел, замолчал и немного погодя сказал тихо:

— Это печальная обязанность дипломата.

Пододвинув ко мне свое кресло и пожимая мне руку, он продолжала: [666]

— Все это переменится, все будет иначе, будем надеяться на справедливость Божью.

Мы начали беседовать как самые лучшие приятели; после бури наступило ведро. Лорд Редклиф просил меня не подстрекать турецких министров отвечать отказом на предложенную Англией меру, обещая, что она будет принята только официально, для вида, и что он найдет средство не допустить ее осуществления; было бы очень дурно, по его словам, если бы турки отказались исполнить предложение Англии, ибо это повредило бы более всего польской справе, возлагающей все свои надежды на Турцию.

В Петербург был послан молодой дипломат Фуад-эфенди, которому, по настоянию Англии, ведено было предложить петербургскому кабинету, что эмигранты будут поселены внутри страны; этим хотели смягчить отказ, посланный с князем Радзивиллом, и покончить это запутанное дело. Турция боялась войны, ибо победоносное русское войско находилось еще в Венгрии, а в Румынии был оставлен оккупационный корпус и носился слух, что значительный силы сосредоточены в Бессарабии и в Подольской губернии. Притом славяне, подданные Австрии и Турции, были убеждены, что русские войска пришли на помощь славянам, а не швабам и австрийскому императору. Надобно сознаться, что при подобных условиях было бы неблагоразумно затеять войну; надобно было удовлетвориться одержанной, на благо человечеству, дипломатической победой, которая много способствовала славе султана Абдул-Меджида и даже могуществу Оттоманской империи. Великодушие султана и мудрое решете его советников примирило общественное мнение христианских и цивилизованных держав с мусульманами и с мусульманской империей.

В то время, как все это происходило в Стамбуле и решение Высокой Порты, отказавшейся выдать эмигрантов, избавило их от страха, в Виддине происходили прямо-таки позорные, скандальные вещи. Саих, посланный мною в эту крепость еще до решения вопроса об участи эмигрантов, прибыв туда вместе с полковником Этхем-беем, отдал Замойскому мое письмо и показал письмо, писанное мною к генералу Бему, спрашивая, разрешает ли он передать его генералу? Это было сделано по моему приказанию; я хотел этим исполнить свою обязанность как агент и почтить власть князя Адама Чарторыйского в лице Замойского. Владислав Замойский был дипломат, знакомый со всеми бывшими трактатами и договорами; он был, так сказать, строгим блюстителем закона и формы и не верил в случайную удачу, в возможность действовать иначе как на законном основании. Он был убежден, что только переход генерала Бема и прочих поляков в мусульманство может спасти эмигрантов от [667] выдачи их России и Австрии. Поэтому он тотчас велел Саиху отнести письмо к генералу Бему, и когда этот прекрасный и честный человек заявил, что он примет магометанство не только для того, чтобы спасти поляков и венгерцев, но и для того, чтобы служить впредь польской справе в Турция, то Замойский были удивлен его самопожертвованием и хвалил его за этот поступок. Когда же опасность миновала, то в нем проснулось усердие к религии, он начал критиковать и осуждать генерала Бема и всех тех, кто спас эмигрантов от грозившей им опасности; многие вторили ему, кто из зависти к Бему, кто в надежде получить разные блага через Замойского, который делали видел, что от него все зависит, но не исполняли ничьих просьб. Те, которые отдалились от Бема, потому что не надеялись уже ничего получить через него, сделались самыми ярыми его врагами. Началась кутерьма, недостойная польского имени, неприличная для порядочных людей, ее затеявших, так что правительство было вынуждено разделить эмигрантов на два отдела: на мусульман и христиан и отправить оба отдела в Шумлу.

Благодаря моим стараниям, начальство над магометанским отделом осталось за генералом Бемом, которого все знали с тех пор под именем Мурада-паши; начальником христианского отдела остался Замойский.

Чтобы упрочить власть Замойского и поднять его значение, мне удалось, при помощи Антона Аллеона, обставить дело так, чтобы деньги, предназначенные на содержание эмигрантов, пересылались Аллеоном к Стояновичу, зажиточному болгарину, проживавшему в Шумле, который выдавал их под квитанцию и расписку Замойского. Справедливо говорить, что тот только и начальник кто чеканит монеты и имеет право раздавать их; так было и с Замойским.

В Шумле неприятности, враждебные демонстрации и скандалы не прекратились. Мурад-паша с мусульманами заняли так называемый кавалерийские казармы; Замойский с христианами поместился в казармах пехоты; следовательно, образовалось два лагеря. Надобно сознаться, что венгерцы вели себя гораздо благопристойнее, не ссорились между собою и между ними существовало известное единодушие и согласие.

Вначале турецкое правительство хотело зачислить всех поляков в турецкое войско, без различия вероисповедания. Мехмет-Али поручил мне составить список офицеров по старшинству чинов, вполне полагаясь на добросовестность Замойского. Составленные таким образом списки доставили мне из Шумлы Косцельский; он сам был отмечен в них майором, а Людовик Быстроновский полковником. [668]

Турки не наводили по этому поводу никаких справок, не требовали подтверждения ни от генерала Дембинского, ни от Высоцкого, довольствуясь подписью Замойского.

Список мусульман подал генерал Бем; они были тотчас приняты в войско и размещены по турецким полкам. То же самое было бы и с христианами и нам удалось бы тогда же организовать польский легион, который состоял бы но службе Турции, но неурядица и своенравие поляков все испортили.

После своих домашних распрей они начали выражать неудовольствие своим положением, властями и высказывали желание оставить Турцию. Видя совершенную невозможность устроить что-либо порядочное и прочное из этого огромного скопища людей, я просил Замойского переговорить с их бывшими начальниками и прислать кого-либо из эмигрантов с изъяснением их желаний, но прислать как можно скорее, до возвращения Фуада-эфенди из Петербурга, дабы Высокая Порта могла высказать свое решение самостоятельно, а не под влиянием ответа, полученного из Петербурга.

После долгого ожидания прибыл наконец какой-то пан Белинский; это задержало распределение христиан в войске. Я едва успел распределить по полкам мусульман, как прибыл из Петербурга Фуад-эфенди с ответом, что император Николой согласен на то, чтобы начальствующие лица были поселены внутри страны, но всех прочих эмигрантов советует выселить в Америку. Кроме того, он привез собственноручное письмо императора к султану, в котором царь требовал моего удаления из Турции. Царь дважды упоминал в разговоре с Фуадом обо мне, как о человеке, коего присутствие в Турции мешает хорошим отношениям русского правительство к Высокой Порте. Султан приказал немедленно ответить, что мое присутствие не приносить никакого ущерба Оттоманской империи.

Ахмет-Тевфик-эфенди был послан в качестве правительственного комиссара дли ратификации договора, утвержденного султаном, за исключением пункта, касавшегося моего удаления из Турции, по поводу которого был послан собственноручный ответ султана императору Николою.

Все бывшие начальники польского легиона мусульмане были высланы в Алепо; христиане, в числе которых были генералы Дембинский, Высоцкий, Кощут и граф Батиани, были высланы в Кутайю.

Замойский, как французский подданный, родившийся во Франции и отбывший воинскую повинность чрез подставного рекрута, пользовался полной свободой и приехал на несколько дней в Стамбул. Поляки, пожелавшие выехать за границу, были посланы в Мальту на счет [669] турецкого правительства, но весьма многие остались в Турции; из венгерцев большинство вернулось к себе, но родину.

Более сто человек поляков, принявших магометанство, были зачислены в первый гвардейский пехотный полк, состоявший под командою Саид-бея, родом поляка из Хотина, человека в высшей степени сурового, который сумели строгими наказаниями искоренить в поляках-мусульманах не только ослушание, но и польский дух. Несколько лет спустя мне случилось видеть отставных поляков из этого полка; никто не говорил уже по-польски, и если который из них и признавали себя поляком, то говорил озираясь во все стороны, как бы опасаясь, не собирается ли кто-нибудь ударить его за это палкой. Саид-бей говаривал, что каждого человека можно гнуть как воск, во все стороны, но надо гнуть умеючи; до некоторой степени он был прав.

Махмуд-паша, бригадный генерал, командовавший гвардейским полком в Шумле, по происхождению русин из Екатеринославской губернии, придерживался совершенно иных правили, нежели Саид-бей; он хотел снискать любовь поляков-магометан, поступивших в кавалерию, кротостью, обходительностью и поблажками; из его полка чуть не все поляки разбежались или сделались негодяями.

К характеристике этих двух личностей надобно прибавить, что Мехмет-паша любил вспоминать о своем украинском происхождении, выражал симпатию к Польше, звал всякого поляка паном и не позволял произнести оскорбительного слова против христиан и христианства, тогда как Саид-бей отказывался от своей польской национальности, говорил, что его родители были буджакские татары, превозносил мусульманство и все турецкое, называл каждого поляка гяуром, неверным и иными бранными словами. Эмигранты-христиане, жившие в пехотных казармах, боялись его и чрезвычайно уважали; стоило ему прикрикнуть, они тотчас стихали и в казарме водворялся порядок; он превратили поляков, принявших магометанство, в послушных, толковых солдат, в настоящую военную машину. Это прекрасно характеризует польский характер; нужна строгая власть в руках иностранца, чтобы обуздать их высокомерный и своенравный нрав и приучить их к порядку.

Состав эмигрантов, прибывших в Стамбул, был самый разнообразный; тут были люди весьма достойные, были и артисты, и всевозможные предприниматели, изобретатели, спекулянты. Но справедливость требует сказать, что помимо известной компании шулеров, состоявшей из завзятых мошенников, все прочие проходимцы из эмигрантов возбуждали скорее смех, нежели чувство отвращения. [670]

LII.

Революционное движение в Европе затихает. — Поступок Австрии с венгерскими генералами. — Выступление турецких войск из Румынии на усмирение бунта в Боснии. — Французское правительство отказывает мне в дальнейшем покровительстве и паспорте; равнодушие, с коим отнеслись к этому польские власти в Париже. — Мое намерение перейти в магометанство. — Подарки и безграничная доброта султана Абдул-Меджида.

Мятежи и народные волнения, тревожившие Европу, прекратились; политический мир возвращался к спокойствию, к нормальному порядку вещей. Несмотря на капитуляцию в Вилагоше и на представление России, которой Габсбурги были обязаны сохранением своей власти над венгерцами и даже над прочими славянами, несколько венгерских генералов были повешены, как самые отъявленные, опаснейшие злодеи. Вероятно, это было необходимо дли упрочения власти молодого монарха, для вящшей его популярности между мадьярами, славянами и румынами; последствия показали, что он был прав.

Хитер и коварен был старик Меттерних; никогда еще Россия в момент величайшего раздражения не прибегала к подобным мерам; ни один польский генерал не был повешен после 1831 г., хотя многие из них были в руках русских властей. Однако, Англия и вслед за нею вся цивилизованная Европа окрестили Россию страною азиатской, варварской, тогда как Австрия, за ее поступок с венгерцами, была сопричислена к самым цивилизованным, гуманным нациям, и вместе с Англией, кичившейся своим управлением в Инда, стала во главе защитников права и человеколюбия.

Карл-Альберт, отрекшись от престола, удалился в Испанию, а Виктор-Эммануил вступил на отцовский престол скорее по милости Габсбургов, нежели старика Радецкого. В Италии и Германии водворилось спокойствие, а Франция, позабавившись республикой, стремилась к монархии.

Турецкое войско выступило из Румынии и было двинуто в Боснию, где начались волнения среди мусульман, которые хотели сохранить свои старинные привилегии и не допустить введения тенджимата: это волнение не имело, собственно говоря, революционного характера, ибо лица, им руководившие, были согласны в большинстве случаев признавать верховную власть Порты, но не хотели только допустить реформы Командующим войском, посланным для усмирения бунта и для введении тенджимата, был назначен Омер-паша, с коим я познакомился по этому случаю. Он был доволен успехом, одержанным им в Бухаресте, который смело можно было назвать его [671] политическими лаврами. Благодаря уменью и ловкости Фуада-эфенди, который во время венгерского восстания исполнял должность политического комиссара в Болгарии, Турция вышла победительницей из затруднительного положения, не восстановив против себя своих союзниц, Австрию и Россию, и снискала вместе с тем расположение злополучных венгерцев; турки, несомненно были обязаны этим дарованиям и неутомимой деятельностью Фуада-эфенди, но честь этой заслуги падала до некоторой степени и на Омера-пашу, что открыло ему дорогу к новым почестям и назначениям. Турецкое правительство возлагало на него большие надежды, и Решид-паша старался повлиять на него чрез Фети-Ахмета-пашу; один только Риза-паша относился к нему несочувственно, говоря, что он далеко не такой человек, каковы были боснийские визири — славяне, и что не таковым хотелось бы ему видеть славянина на службе султана и турецкого правительства.

Омер-паша произвел на меня весьма приятное впечатление; он принял меня крайне любезно, и я, в первое же свое посещение, просил его причислить к штабу войска, отправляемого в Боснию, Мех-мет-бея (Ласского), Искиндер-бея (Илинского), Якуба-агу (Якубов- ского) и Махмуда-агу (Фрейнда); кроме того я представил ему ксендза Филиппа Пашалича, который мог быть ему весьма полезен своим знанием местности и местных обычаев. Эти четверо поляков оказали видные услуги Турции и прославили польское имя на военном поприще.

Людовик Зверковский, коего здоровье сильно пошатнулось, должен был уехать из Белграда, где он оставил несчастного Душинского; Зах, поступивший на сербскую службу после того, как он оставил службу в агентстве, не мог вернуться на занимаемое им место несмотря на то, что агенты князя Адама, потерпев неудачу в Венгрии, снова обратили свое внимание на славян.

Между Сербией и Турцией возникли, при посредстве Людовика Зверковского, столь дружественные отношения, что сербское правительство предложило ссудить Турции несколько миллионов франков, находившихся в сербской сберегательной кассе, для приобретения пароходов, которые, плавая под турецким флагом и под надзором турецкого правительства, могли бы заменить австрийские пароходы на водах Дуная в той части его, которая принадлежала Турции и на Саве. Это предложение сулило выгоды обеим сторонам и могло создать между ними более прочную связь, основанную на денежном расчете. Решид-паша отлично это понимал и поспешил принять предложение сербского правительства, но Австрия, узнав о том, помешала выполнению этого плана чрез своего консула в Белграде, встретив в этом поддержку со стороны Англии. Дабы не возбудить гнева лорда Редклифа, [672] пришлось отказаться от этого предложения, которое отдало бы в распоряжение Высокой Порты сербские деньги в самый разгар славянских волнений против Турции и вместе с тем дало бы сербам возможность отделаться в торговом отношении от влияния Австрии. Дунай сделался бы тогда не только по названию, но ка самом деле турецкою рекою.

Короткое время спустя генерал Опик сообщил мне с большим волнением и негодованием, что президент французской республики, Людовик-Наполеон-Бонапарт, исполняя желание русского императора, выраженное в собственноручном письме его к Наполеону, приказал не оказывать мне далее покровительства и не выдавать мне французского паспорта и что вслед за этим приказанием было получено письмо от императора Николая к султану, с требованием немедленной высылки меня из Турции.

Многие из моих парижских друзей, а также многие из членов французского посольства, относившиеся ко мне с любовью и уважением, торжественно уверяли меня, что, князь Адам не сделал со своей стороны ни малейшей попытки уладить это дело, хотя имел полную к тому возможность. Пани Белопиотрович, рожденная княжна Кунигунда Гедройц, всегда относившаяся чрезвычайно доброжелательно ко мне и ко всей моей семье, писала, что успех, с каким я вел возложенное на меня дело, и уважение, коим я пользовался у султана и у сановников Высокой Порты, а также влияние, которое я имел на славян, возбудили в Владиславе Замойском опасение, как бы я, ослепленный своим успехом и влиянием, не вздумал действовать по своему собственному усмотрению и не поколебал бы его значение в глазах князя Адама; поэтому он не сделал ни шага к тому, чтобы побудить президента французской республики отвечать на требование России отказом; ее же, пани Белопиотрович, он просил не вмешиваться в это дело, говоря: пусть приедет сюда, он и тут может заявить себя, мы о нем не забудем.

Одновременно я получил письмо от князя Адама, написанное в самых дружеских, даже соболезнующих выражениях, в котором он говорил, что не забудет меня, прибавляя, что Владислав Замойский посылает мне инструкции с указанием, как я должен поступить перед отъездом из агентства.

В этой инструкции мне повелевалось сдать агентство со всеми бумагами Владиславу Косцельскому и выхлопотать, чтобы Высокая Порта выдавала агентству во время управления им, Косцельским, ту же субсидию, которая выдавалась при мне.

Я тотчас сдал агентство, но мне не удалось добиться того, чтобы субсидия выдавалась в распоряжение Косцельского; ее стали выдавать на руки [673] Антону Аллеону и в его полное распоряжение; впрочем, размер субсидия остался тот же, даже жалованье Косцельскому не было уменьшено. Я исполнил все добросовестно, как следовало, но не мог при этом отделаться от гнетущего чувства скорби и печали.

Я не знал, что мне предпринять, куда ехать и откуда взять паспорт. В первый момент я думал ехать в Одессу, полагаясь единственно на милосердие русского императора, ибо в то время я уже был крайне возмущен отношением ко мне поляков. Между тем, я получил приглашение явиться к Решид-паше.

Этот сановник передал мне желание его монарха, чтобы я не уезжал из Турции и не бросал службы. Султан отозвался обо мне так: я нашел в Чайке истинного друга для себя лично и для моего государства и его хотят отнять у меня.

Решид-паша предложил мне принять магометанство, заявив Высокой Порте о своем желании официально, и принять мусульманское имя, обещая, что я буду освобожден от излишних обрядов; по его мнению, это было единственное средство исполнить желание султана и по прежнему служить Турции и польской справе, которой, по его словам, я мог бы даже служить деятельнее, чем прежде, ибо никто не заставит меня отказаться от служения.

Я согласился на это предложение, ибо всем сердцем любил султана Абдул-Меджида и Решида-пашу, что вполне оправдывалось их отношением ко мне. Как много я сделал для польской справы и как мало дли Оттоманской империи и как велика была разница в оценке моих заслуг со стороны оттоманских и польских властей! Я почти не винил в этом князя Адама, зная, что он подчинился в этом случае влиянию Владислава Замойского и прочих поляков, которые завидовали мне вследствие своей бездарности и боялись меня, создавая себе призрачные страхи.

Я подал Высокой Порте письменное заявление о своем желании принять магометанство; мне дано было имя Мехмед-Садык: последнее слово означает «верный» и было дано мне по предложению Фуада-эфенди в знак моей верности и преданности Турции. Шейх-ислам подарил мне золотые часы, сказав, что один из его предшественников подарил такие же часы Скиндер-бею, когда тот принял магометанство. Султан приказал выдать мне на обзаведение сто тысяч пиастров, все знакомые паши прислали мне более или менее ценные подарки.

Я просил Решида-пашу не давать мне никаких чинов, чтобы никто не мог сказать, что я принял магометанство для того, чтобы получить эти чины, так как это могло поколебать мое влияние на славян и следовательно повредить моей службе турецкому правительству. [674]

Я получил письмо от Замойского, который чрезвычайно сожалел о моем переходе в магометанство не потому, что это было пагубно для моей души, но потому, что это могло причинить материальный ущерб агентству и колонии; турки могли, по его словам, сократить или совершенно отменить субсидию, и тогда все погибло бы, так как князь Адам был не в состоянии покрыть все необходимые расходы. Глубоко возмущенный этим письмом, я сгоряча пожертвовал на агентство те сто тысяч пиастров, которые были мне подарены султаном, чтобы этим возместить причиненный мною убыток. Султан, узнав об этом пожертвовании, сказал, что я имел полное право распорядиться деньгами, которые были моей собственностью, и что он не осуждает этого благородного поступка; он повелел выдавать мне пожизненную пенсию по пяти тысяч пиастров ежемесячно, выразив желание, чтобы я употреблял их на свое собственное содержание. Кроме того он приказал купить для меня в окрестностях Стамбула фольварок, который был дан мне в пожизненное владение.

Пожертвование мое было принято и сто тысяч переданы агентству.

Решид-паша изъявил, наконец, свое согласие по моей просьбе на то, чтобы часть субсидии, ассигнованной на агентство, выдавалась в распоряжение Косцельского, но требовал, чтобы в политическом и административном отношении им управляли по прежнему Антон Аллеон. Если бы недоверчивость и непрактичность не были отличительною чертою Замойского, то дело агентства могло бы идти своим порядком, так как я мог отлично столковаться с Косцельским, который был человек практичный и способный. Замойский, завзятый католик, принял с распростертыми объятиями мусульманские деньги, но не хотел допустить участия мусульманина в делах польского агентства. Вскоре агенты начали получать самые противоречивые инструкции, приказания и распоряжения. Последствия этого сказались прежде всего в Белграде. Душинский, не имевший никаких дипломатических способностей, не знавший людей и самого дела, получая одновременно приказания из Стамбула и Парижа, которые он не подвергал ни малейшей критике, натворил такую галиматью, что мне пришлось отправиться в Белград.

Таким образом агентство князя Адама пришло в упадок в Белграде, в пункте самом важном для польской справы, если поляки хотели иметь что-либо общее со славянским миром. Несмотря на все настоянии Людовика Зверковского и на собственное мнение князя Адама, находившего, что не следует терять этого пункта, Замойский умел повести дело так, что в Белград никто не был послан; деньги же, предназначенные на это агентство, он требовал выслать [675] в Париж на издание сочинения Душинского, в котором тот отрицал славянское происхождение руссин.

Однако Решид-паша не дозволил уничтожить это агентство. По совету Антона Аллеона было решено отдать часть субсидии Косцельскому, а остальные деньги ассигновать на содержание агентство в Бухаресте и Белграде. Таким образом начался между нами настоящий разлад, но от этого нисколько не пострадало репутация и имя князя Адама, ибо, радея о польской справе, первою моею заботою было всегда не только поддерживать с ним сношение, но держать высоко его политическое знамя. Так как не нашлось поляка, которого можно было бы послать в Белград, то нам пришлось назначить туда далматинца, Бана, человека весьма толкового, но наши сношения с сербами упрочились только благодаря тому, что сербский уполномоченный при Высокой Порте Константин Николаевич, зять князя Александра, во всем сносился со мною и что я сносился письменно непосредственно с Авраамом Петроневичем и с Ильею Горашанином.

Заведенная таким образом машина могла сослужить хорошую службу польской справе, но Владислав Замойский и тут все испортил. Вечно недоверчивый, скрытный, постоянно желая во все вмешиваться и всем руководить и не умея ничего сделать не повредив самому делу, он завел переписку с Саихом, с братьями Иордан и со многими другими личностями в Стамбуле. Это было с его стороны некоторого рода контролем над Косцельским и надо мною, что само собою разумеется вносило разлад между людьми, служившими общему делу, и вредило ему.

Подкапываясь под Косцельского, хотели отделаться и от меня, чтобы взять в свои руки, в свое собственное распоряжение все агентство, или скорее ассигнованные на него средства.

Косцельского удалось, наконец, поссорить с Аллеоном, так что он не мог далее оставаться но своем месте. Поэтому он уехал из Стамбула и отправился в Париж; Саих поступил на турецкую службу. Таким образом распалось агентство, по справедливости называвшееся агентством князя Адама; но собственно агентство польской справы, связанное нравственно общностью интересов с Оттоманским правительством, продолжало свое существование. Управлявший колонией Юл. Михаловский уехал из Адамполя; тогда я, хотя и был магометанин, вошел по собственной своей инициативе, в переговоры с уполномоченные лазаристов, ксендзом Думергою, приехавшим на короткое время в Стамбул, с коим я были давно знаком, и упросил Станислава Дроздовского принять на себя обязанность директора колонии, о майора Верусского управлять ею. Таким образом было спасена колония и самое агентство, которое могло продолжать свою [676] деятельность в ожидании дальнейших приказаний от князя Адама, когда Владислав Замойский, наконец, опомнился бы.

С князем Адамом и со всеми его родными я оставался по прежнему в самых лучших отношениях, равно и с княгиней Анной Сапега, которая, будучи горячей патриоткой, покровительствовала детям поляка, всею душою служившего польской справе.

Желая отдохнуть от всех этих передряг и даже несколько устраниться от них, я уехал в подаренный мне фольварок Зашлы- Босна (Sazly-Bosna).

По количеству земли это было прекрасное имение; в нем было до трех тысяч моргов пахатной земли и до тысячи моргов сенокоса. Когда я собрался в Зашлы-Боснию, Решид-паша уверял меня, что мне не высидеть в деревне и двух недель, однако я прожил там шесть месяцев; было бы хорошо, если бы я прожил там и всю жизнь. Я приезжал в Стамбул только по требованию Решида-паши и моего приятеля и сотоварища по политической деятельности, Антона Аллеона, и то не засиживался там долго.

Мои соседи, турки, были по большей части из янычар и сипаев деребеев; они не сеяли, не орали, но собирали жатву, ничего не покупали, а имели все необходимое, даже в изобилии и были весьма гостеприимны. Каждый из них имел прекрасного коня и был вооружен с головы до ног, так что он сам и его конь представляли собою настоящий арсенал; у каждого янычара была борзая собака, но такая, которая не догнала бы и хромого зайца, и такой сокол, который не настиг бы и хромую курицу. Когда наставало время посева, сенокоса, жатвы и уборки овощей в огороде, янычар выезжал ежедневно на охоту, на поиски за зверем на большую дорогу. Встретив проезжих гяуров, он приглашал их к себе погостить, причем в случае отказа угрожал им заряженным пистолетом или отточенным ятаганом. Трудно было отвечать отказом на такую просьбу; набрав нужное число работников, он просил их помочь ему в работе за его хлеб-соль; сам становился возле них за компанию с нагайкой в руке, как какой-нибудь украинский эконом доброго старого времени, и поощрял их к работе также по-старинному обычаю, а когда работа была окончена, отпускал их на волю, пожелав счастливого пути. Иной раз, в сердцах, случалось выпустить ятаганом гяурскую душу из гяурского тела; хотя бы гяуры об этом узнали, янычар не подлежал ответу, так как этому проступку не было свидетелей из мусульман. При таком способе хозяйничанья хлебопашество и сельское хозяйство их процветало. Мусульмане по целым дням распивали кофе и покуривали трубки, по вечерам угощались водкой, а христиане, гяуры, работали, как волы, не получая никакой платы. [677] При саксонцах не лучше было и в Польше. Так как в доме всегда нужно иметь на всякий случай наличные деньги, то по ночам янычары охотились на купцов, на евреев, армян; кто попадался на дороге, у того отбирали деньги, а если купец защищался, то его убивали, таким образом у янычар всегда были деньги на уплату податей, на одежду, табак и кофе.

Впрочем, янычары были весьма порядочные люди, услужливые и вдобавок интересные собеседники. Между ними были особенно известны: Ахмет-ага, который объездил владения султана от Белграда до Багдада, проездом был даже в Алжире и провел несколько лет в плену у русских в Саратове. В то время он имел фольварок в Туссун-киойе, четырех сыновей, нескольких внуков, множество женщин в гареме, и все они ничего не делали, только приказывали и распоряжались. Гяуры, райя исполняли за них всю работу.

У другого янычара — Реджеб-аги я сам видел более шестидесяти часов, хотя он не был часовых дел мастером; он посылал эти часы для продажи в Салоники, вероятно, из опасения, чтобы тут, в Стамбуле, их не признали, как вещи украденный.

Для безопасности моего имении, со всеми этими соседями необходимо было поддерживать добрые отношения. Управляющим моего фольварка был Махмуд-ага (Муха), кавалерийский поручик, татарин из августовского отряда повстанцев, откомандированный в мое распоряжение; помощником его был Мурад-ага (Трескин), присланный мне генералом Бемом, украинец, служивший прежде в русском уланском полку. На их обязанности лежало поддерживать с янычарами добрые соседские отношения и они справлялись с нею как нельзя лучше.

Как к новому мусульманину, ко мне съезжались из окрестностей все турки, в особенности во время Рамазана. Я отлично знал, что между ними не было особенных охотников до поста и молитвы; около фольварка было несколько изб, населенных христианами, а мусульманские селения, в которых были мечети, находились в расстоянии полмили; ходить туда было далеко, а приглашать к себе имама значило бы лишать правоверных жителей села священника, поэтому надобно было довольствоваться тем, что за них возносил бы молитвы и совершал бы обряды по их поручению кто-либо другой; моим соседям это нравилось, так как сами они в это время потихоньку ели и пили, а другие за них постились и молились; поэтому они охотно посещали меня. Желая подать им хороший пример и не вводить их во искушение, я построил в саду весьма изящную и удобную мечеть, а так как Махмед-ага оказался прекрасным имамом и также хорошо умел петь Аллах экбер, как Veni Creator, то я назначил его [678] имамом и начал принимать гостей с молитвою; в особенности приглашал их на вечернюю молитву, во время которой приходится до семидесяти раз делать коленопреклонение. Мои гости стали понемногу разъезжаться один за другим, говоря всем и каждому, что теперь время тенджимата, а я фанатик, настоящий дервиш и они боятся навлечь на себя подозрение тех правительственных властей, которые стоят во главе реформ, ибо, попав в подозрение, дело могло дойти и до обнаружения их настоящих грехов. Число гостей в моем доме уменьшилось, но добрые соседские отношения, между нами не прекращались и время проходило таким образом весьма приятно.

LIII.

Счастливые дни, проведенные мною в Зашлы-Босна. — Иерусалимский вопрос. — Ключи от гроба Господня. — Мои переговоры с Лавалетом касательно посылки оттоманского флота в Тунис. — Отношение между Высокой Портой и Россией ухудшаются. — Приезд князя Меншикова. — Окончание злополучных, волнений в Боснии; ошибка Омера-паши. — Лорд Редклиф противится назначению генерала Бема. — Переговоры с князем Меншиковым. — Пожаръ в моем конаке и гибель всего моего имущества. — Щедрая и дружеская помощь, оказанная мне турками. — Разрыв Высокой Порты с Россией. — Отъезд князя Меншикова и русского посольства в Одессу.

Никогда еще, со времени моего отъезда из Ходни, из Украйны, мне не жилось так хорошо и привольно как в Зашлы-Босна. Я пользовался благоволением столь умного и великодушного монарха, каков был султан Абдул-Меджид, имел таких покровителей как Решид и Риза-паши и два зятя султана Мехмет-Али и Фети-Ахмет, таких друзей как Антон Аллеон, Матюрин Цор, Иоанн Гика и др. — чего же еще недоставало для моего счастья? День проходили за днем один счастливее другого; мне жилось так хорошо, так приятно, что, привыкнув к постоянным треволнениям и заботам, я невольно задавал себе вопрос: не сон ли все это? и боялся пробуждения.

Мое хозяйство процветало. Я посадил в своем фольварке виноград, малину, крыжовник, картофель, — хотя это были овощи не казацкие, а немецкие, — занялся огородничеством и отделал свой дом так, что он был вполне приспособлен, как для летнего, так в для зимнего помещения. У меня было сто лошадей арабской, курдистанской и болгарской породы, которые паслись в степи; болгары как центавры стерегли мой табун; на горах паслись прекрасные овцы с ягнятами и баранами. — Сердце радовалось, видя, что мое благосостояние растет с каждым днем; я думал: «отсюда я уж [679] не уйду, буду сидеть тут, как сидел бы спокойно в Галчинце, если бы, подобно неразумному теленку не побежал, задравши хвост, туда, куда бежали другие. Я мечтал покончить тут жизнь и даже выбрал себе место для могилы, а имущество свое разделил на четыре части, чтобы каждому из моих детей досталась по равной части. Я был так счастлив, так доволен собою и всем миром, что мне ни разу ни приходило желание взяться за перо и заняться бумагомаранием. Я не старался убить время, чтобы прогнать тоску, так как время летело незаметно. Но всему бывает конец. — Настал конец и моему счастью; меня вызвали в Стамбул.

Отношения между Высокой Портой и Россией ухудшились. Отказ Порты относительно выдачи польских и венгерских эмигрантов должен был вызвать ее неудовольствие; раздражение русского монарха увеличивалось тем, что Порта отрицала право России покровительствовать православным подданным Турции. В это же время возник, по почину Франции, так называемый Иерусалимский вопрос; Франция, во имя католицизма, коего она считала себя покровительницей, выразила желание получить ключи от гроба Господня; Высокая Порта снизошла на ее требование. Тогда Россия, во имя православия, потребовала, чтобы ей была оказана подобна же привилегия; она настаивала, чтобы ключ этот находился в ее руках на том основании, что в Оттоманской империи было несравненно более православных, нежели католиков, и что в Иерусалим съезжается гораздо более православных богомольцев. Министром иностранных Дел в Турции был в то время Фуад-паша, председателем совета — Решид-паша, а Мехмет-Али — был великим визирем. Фуад-паша, не придавая этому вопросу особенного значения, как он того и заслуживал, велел сделать второй ключ, точь-в-точь подобный первому, вручил один из них французскому посольству, а другой русскому послу, и говорил шутя своим приближенным: «пусть узнают, который ключ настоящий и который поддельный». Болтливые приятели Фуада-эфенди разболтали во всех посольствах об этой остроумной и дипломатичной его выдумке; в Стамбуле по этому поводу много смеялись, но в Петербурге взглянули на дело иначе, и адмирал князь Меншиков был послан в качестве чрезвычайного посланника, с повелением объявить Турции войну, которой русский император желал не ради завоевания Турции, но для того, чтобы вернуть утраченное на Турцию влияние России и уменьшить влияние западных держав. Может быть эта война была необходима России еще потому, что христианские и славянские подданные Турции начали забывать понемногу о том, чем была дли них веками Россия, и льнули к Западу.

Я приехал в Стамбул до прибытия князя Меншикова и тотчас [680] отправился к Мехмету-Али-паше, у которого я застал Решида-пашу и Фуада-эфенди; они возложили на меня дипломатическое поручение к французскому посланнику Лавалету. Султан решил послать флот в Тунис, чтобы этим подтвердить свои верховные права над этой областью, удостовериться в преданности тунисского бея и обеспечить себе от него помощь людьми и деньгами на случай войны, объявления которой все ожидали с часа на час. Это распоряжение показалось французскому посланнику нарушением прав его правительства, покровительствовавшего тунисскому бею, поэтому он протестовал против посылки флота. Отменить данное приказание в то время, когда флот уже вышел из гавани и стоял, готовый к отплытию, в Мраморном море, было бы признаком большой слабости и могло подать другим посольствам пример действовать подобным же образом.

Я отправился к Лавалету, старался убедить его всевозможными аргументами; и настолько успел в этом, что он согласился принять объяснение, что посылка флота в Тунис не имеет целью уменьшить привилегии и власть тунисского бея. Удостоверение в этом было выдано Лавалету, который сам редактировать его, и флот вышел в море; за это я получил благодарность от министерства.

Хотя я не нес официально никаких служебных обязанностей, но турецкое правительство возлагало на меня с тех пор неоднократно различные поручения при переговорах с французским, итальянским и даже с английским посольствами.

Еще до приезда князя Меншикова случились два события весьма неприятные для моей славяно-турецкой политики, которую я строго преследовал во все время моей политической деятельности. Федерации южных славян под верховной властью султана, потомка сербских королей по женской линии — такова была цель к которой я стремился. Поэтому я не мог без грусти смотреть на то, что делалось в Босния. Омер-паша одержал победу, так оно и должно было быть, но он не должен был преследовать и угнетать боснийскую шляхту, состоявшую из мусульман, ибо через нее халиф ислама вернее всего мог действовать на славян и подчинить их своей власти. Без мусульманской боснийской шляхты между султаном-мусульманином и славянами-христианами не существовало бы никакой связи. Омер-паша сделал крупную политическую ошибку, поляки же, знавшие его намерения не постарались разъяснить ему требований здравой политики и до того закоснели в боях и победах, что сами более всего помогали ему в деле угнетения боснийской шляхты.

Босния сделалась страною демократическою и готова была подчиниться венгерцам, швабам или панславиму, но замкнулась от [681] потомков сербских королей. Всему этому был виною Омер-паша и, по моему убеждению, также поляки.

В Вене и в Белграде этому радовались, но в Стамбуле это произвело самое неприятное впечатление; приходилось мириться с совершившимся фактом, но если бы не война с Россией, то победитель боснийской шляхты, победитель ислама, наверно не был бы осыпан милостями и наградами, какие выпали на его долю впоследствии. Англия и Австрия были довольны тем положением, в какое Омер-паша поставил Боснию и в особенности боснийскую шляхту; и то, чего Австрия не могла сделать для человека, дезертировавшего из ее армии, то сделала дли него Англия, раздув славу Омера-паши и взяв его под свое особое покровительство. Омер-паша сделался любимцем лорда Редклифа, английского министерства и парламента. По отъезде из Стамбула де-Буркенея и Матюрина Цора, французское правительство также мало интересовалось славянами, как и прежде: оно было в совершенном неведении относительно всего случившегося и, не понимая последствий этого события, относилось одинаково равнодушно к победителю и к побежденным.

Это равнодушие Франция и заискивание Англии, доходившее до смешного, до такой степени поразило кроат, что они стали относиться неприязненно и даже враждебно к французам и ко всему французскому, что имело самые печальные последствия для Турции и для всего хода дел.

Решид-паша, из уважения к английскому посланнику, а быть может и к Австрии, которую он не хотел восстановить против себя, не выразил своего порицания действиями Омера-паши, но впрочем и не одобрял его. Зато Риза-паша громко осуждал Омера-пашу, называл его поступок не только политической ошибкой, но преступлением против Ислама, так как это лишало его поддержки народа, который более всего содействовал упрочению власти Оттоманской Империи. Его неприязненное отношение к этому паше дошло до того, что он поручил мне составить обстоятельную записку о служебной деятельности генерала Бема, Мурада-паши, и сделать оценку его военных способностей; я исполнил это приказание самым добросовестным образом. Несколько дней спустя, Решид-паша пригласил меня к себе и сообщил, что в случае войны с Россией, которая весьма вероятно будет скоро объявлена и которой я буду очень рад, прибавил он с улыбкою, Риза-паша хочет вызвать в Стамбул генерала Бема и поручить ему главное начальство над войсками в Балканах и на Дунае; в таком случае он потребует, чтобы вы состояли при нем в качестве офицера его штаба, или в качестве [682] правительственного политического комиссара. Покуда Решид-паша велел мне хранить это в тайне.

В тот же вечер, присутствуя на обеде у Лавалета, я был чрезвычайно удивлен, когда он стал рассказывать о том, как лорд Редклиф горячился, узнав о намерения Риза-паши вызвать в Стамбул генерала Бема, и говорил, что это будет с его стороны насмешкою над христианами и над союзницами Турции, Австрией и Россией; что этот поступок будет лишен всякого здравого смысла. Когда же Лавалет заметил на это, что генерал Бем и Омер-паша одного поля ягода, так как оба они были христиане и приняли магометанство, а Омер-паша даже более виноват против Австрии, ибо он дезертировал из ее армия в то время, когда Бем сражался в рядах австрийского войска в качестве простого солдата, не будучи подданным Австрии и не состоя в списках ее армии, то лорд Редклиф замолчал, и Лавалет торжествовали, что он заставил его молчать.

Я не мог уснуть всю ночь и на следующий день рано утром поехал к Решиду-паше, чтобы передали ему все слышанное. Лишь только я окончил свой рассказ, приехал лорд Редклиф; я спрятался в соседнюю комнату п слышали оживленный разговор, причем то и дело упоминались имена генерала Бема и Омера-паши. По отъезде лорда, Решид-паша спросил меня, чем вызвано токая ненависть против генерала Бема? я не мог ответить на это, но заметил, что лорд, по всей вероятности, говорить и действует по наущению Австрии. Риза-паша смеялся над гневом лорда, говоря, что когда дело дойдет до войны, то назначение главнокомандующего все же будет зависели не от лорда, о от воли султана.

Пока происходили все эти переговоры, было получено горестное известие о кончине генерала Бема.

Я не позволяю себе никаких комментарий по поводу смерти этого героя польской справы; его здоровье несомненно было потрясено и силы надорваны трудами и страданиями нравственными и физическими, но в то же время не подлежит сомнению, что весьма многие заинтересованные в том, чтобы он преждевременно покончил свое существование, были роды, что он скончался вовремя для них. Питая большую симпатию к генералу Бему как к человеку храброму, сердечному и преданному патриоту, я были чрезвычайно огорчен его смертью, которая была, по моему мнению, событием в высокой степени прискорбным для польской справы, ибо ни один из наших генералов не мог заменить его, не мог сравняться с ним ни храбростью, ни именем, ни готовностью жертвовать собою для общего дела.

Приехал, наконец, князь Меншиков, человек весьма ловкий я [683] остроумный. Предание гласит, что ежели одно поколение в роде Меншиковых славится своим умом, то следующее за ним поколение не может таковым похвастать; так дело шло с самого начала до настоящего времени. Приехавший адмирал принадлежал к поколению умных Меншиковых. Он поехал к сановникам Высокой Порты в пальто, а не в мундире и это пальто прославилось так же, как серая куртка Наполеона I. Князь был с визитом у великого визиря; они беседовали с ним холодно, неприветливо и даже неприязненно, но оба держали себя с большим достоинством. Гордый вельможа не захотел сделать визита Фуаду-эфенди, сказав, что ноги его не будет у такого лицемера; Фуад-эфенди в тот же день подал в отставку, а Решид-паша был назначен на его место министром иностранных дели. Если князь Меншиков желал войны, то эта перемена, вероятно, была ему приятна, ибо Решид-паша также хотел войны.

Начались переговоры, или лучше сказать, споры словесные и письменные; князь Меншиков был резок и надменен, Решид-паша был холоден и сдержан. Они не могли, да и не хотели понять друг друга; ни один из них не хотел уступить, оба желали войны. Можно даже сказать, что они вели переговоры именно о войне.

Ни в Париже, ни в Лондоне не было и мысли о коалиции против России; об этом не думали также в Стамбуле, во французском и английском посольствах. Душою этой коалиция был Решид-паша; он рассчитывал при ее помощи поднять значение Оттоманской империя, поправить зло, причиненное ей Венским договором 1815 года, когда Турция, держава европейская, хотя и мусульманская, не была признана равноправной прочим державам, в числе которых фигурировали Испания, Дания и даже Португалия. Решид-паша был уверен, что если коалиция осуществится, то нечего бояться завоевания Турции, он знал, что в случае победы или поражения одинаково будет заключен такой договор, в силу которого Турция все же будет включена в число европейских держав. Когда существование Турции будет признано таким образом политическим актом, то будет уже не трудно произвести все нужные реформы и избавиться от договора, стеснявшего правительство и подданных султана. Выработав этот проект в своем уме, он представил его на благоусмотрение султана Абдула-Меджида, который его одобрили. Можно смело сказать, что кроме приближенных султана: Ферида-эфенди, в то время его первого секретаря, и Эдхема-паши, дивизионного генерала, начальника военной канцелярии султана, из посторонних лиц знали об этом проекте только Антон Аллеон и я, ибо первый драгоман Наполеона III Матюрин-Цор и князь Адам Чарторыйский узнали об этом от нас же. Лорд Редклиф, по обыкновению играл в диплома [684] тические жмурки, а Решид-паша очень ловко внушал ему свои мысли чрез любимца лорда — Равелиано и ловко умел повести дело так, что лорд Редклиф принял его мысли за свою собственную и со свойственным англичанам упорством стал добиваться ее осуществления.

Около этого времени меня постигло несчастье: дом, в котором я жил, сгорел до основания; я сам едва спасся, так как пожар случился около полуночи. Деревянный, хотя и громадный дом сгорел менее чем в полчаса. Пока начали стрелять из пушек, пока явилась пожарная команда и с нею сам великий визирь, живший по близости, дом обратился в пепелище. Убыток был огромный; все мои бумаги, вся политическая переписка, дневник моего путешествия по Турции, документы, касавшиеся истории Запорожья и казаков Игната Некрасова, описание Добруджи, повесть из быта казаков, проживавших в Турции, все погибло в огне. Несколько дней перед тем я получил от Брокгауза двенадцать тысяч франков за восемь томов новых моих сочинений, за которые я хотел взять двадцать тысяч; эти деньги, коллекция оружия, весьма дорогая и ценная дли меня, как память, и много других вещей, погибли в пламени.

Все знакомые паши пришли мне на помощь; каждый из них прислать мне какой-либо подарок. Султан также вспомнил о нас и велел выдать мне пятьдесят мешков золота, что составило двадцать пять тысяч пиастров. Все это было сделано от чистого сердца, так что я по неволе забыл о понесенных мною убытках; в особенности в съестных припасах у меня не было недостатка. Мои соседи по фольварку Зашлы-Босна навезли мне такую массу всякой живности, яиц, масла, сыра, меду и разных других продуктов, что в моих кладовых оказалось запасов на целый год.

Князь Меншиков все еще находился в Стамбуле. Английское посольство передавало удивительные рассказы о том, как он притеснял бедных турок и как относился свысока ко всем посланникам за исключением английского. Я часто видел, как лорд Редклиф проезжал или проходил мимо русского посольства с грозным нахмуренным видом и с вызывающим выражением лица, а за ним шествовал г. Пизани с улыбкой на устах и с бумагами под мышкою. Они угрожали таким образом русскому адмиралу, что дескать «побьем и опишем».

Эдхем-паша, посланный однажды к князю Меншикову с каким-то сообщением, застал его расположенного к откровенности; князь говорил о неприятностях, которые могла навлечь на себя Франция, и напомнил о недоброжелательном отношении христиан и славян к мусулиманскому правительству. Эдхем-паша, которого нельзя было [685] упрекнуть в избытке терпения, отвечали, что если Россия рассчитывает на помощь славян и христиан, то почему бы и Турции не обратиться за такой же помощью к черкесам, к жителям Дагестана и к татарам и даже к полякам. Князь Меншиков выслушал его терпеливо, не прерывая и не противореча и, наконец, сказал: «если бы все турки были такие смелые и такие хорошие патриоты, как паша, то быть может, мы могли бы поладить с ними». С этого момента он стал чрезвычайно любезен с пашою, и когда паша уходил, то он проводил его до лестницы. Князь не притеснял турок и не помыкал ими, как лорд Редклиф; он уважал тех, которые умели защищать и любить свою родину.

Князь Меншиков любил вкусно поесть. Повар русского посольства, видимо, не мог угодить его прихотливому вкусу, так как был объявлен конкурс для пробы поваров. У меня был в время повар грек по имени Маноли, настоящий артист своего дела, настоящий талант. Я посоветовал ему принять участие в конкурсе, что он и сделал. Он одержал пальму первенства; князь Меншиков, призвав его спросил у кого он служил? Он отвечал, что и теперь еще служить у Садык-бея. Князь улыбнулся.

— У Садык-бея Чайковского, сказал князь; и он позволил тебе поступить ко мне во служение?

— Не только позволил, но даже советовал мне попробовать счастье на конкурсе.

— Хорошо, оставайся у меня! Я знаю его родных и были приятелем его дяди Корженевского.

Маноли прослужили у князя все время, пока он были в Стамбуле, и князь часто говаривать: у меня повар от Чайковского.

При всем том меня считали в то время злейшим врагом русских и самым зловредным из поляков.

Таково было положение дел, когда после столь странных переговоров, князь Меншиков прервал вдруг всякие сношении с Высокой Портой и, взяв со собою посольство, выехал с ним в Одессу, а опустевшее здание, с которого был снят двуглавый орел и русский флаг, охранялось турецким правительством. Однако война не была еще объявлена.

Перевод В. В. Тимощук.

(Продолжение следует).

(пер. В. В. Тимощук)
Текст воспроизведен по изданию: Записки Михаила Чайковского (Мехмед-Садык-паши) // Русская старина, № 9. 1898

© текст - Тимощук В. В. 1898
© сетевая версия - Тhietmar. 2013
© OCR - Тамара. 2013
© Русская старина. 1898