ЗАПИСКИ МИХАИЛА ЧАЙКОВСКОГО

(МЕХМЕТ-САДЫК ПАШИ)

(См. «Русск. Старину» ноябрь 1895 г.)

III.

Иосиф Стецкий. — Случай в монастыре — Игра в карты. — Общество «Зеленой книги».

Дом пана Стецкого был типичным домом зажиточного польского шляхтича, в который не проникли еще иноземные обычаи и который не был недоступен подобно другим домам польских магнатов. Его обширный старинной архитектуры палаццо был открыть для всех: гостей здесь принимали приветливо и прекрасно угощали; многочисленная прислуга, кроме камердинеров, была одета по-казацки. У него было много лошадей, собак, экипажей, а домовой оркестр состоял из 24 артистов, исключительно немцев; пели же казаки. Гостеприимство здесь было полное, и в течение целого года все апартаменты для гостей были постоянно заняты. Жена Стецкого стояла гораздо выше по образованно своего мужа, далеко не отличавшегося ни начитанностью, ни ученостью. У них был единственный сын, пан Людвиг Стецкий, человек весьма почтенный и добрый поляк, который, несмотря на все усилия ксендза Жебровского, не мог дойти до третьего класса: он остался верен семейным традициям. Это обстоятельство, впрочем, не помешало ему занять пост председателя главного Волынского суда и добросовестным исполнителем своей обязанности заслужить признательность населения. [150]

На охотах пава Стецкого, — может быть самых знаменитых из всех, какие когда-либо устраивались в Польше и Литве, не исключая даже, пожалуй, охот пана Коханка (Князя Карла Радзивилла), — более всего выделялся Николай Ворцель. На небольшой жмудской лошадке, подобной пресловутой лошадке из отряда Кейстута, он преследовать самых страшных и огромных диких кабанов, и когда Ривка со Срулем или Хайка с Мошкой (все собаки носили жидовские имена) останавливали зверя, Ворцель со своего коня вскакивал на кабана и наносил ему удар кинжалом под левую лопатку. Чаще всего кабан падал мертвым на месте, но случалось, что зверь, вырвавшись от собак и унося на себе охотника, мчался по чаще леса. В таких случаях никогда отвага, присутствие духа и хладнокровие не покидали Ворцеля, и благодаря этому ему всегда удавалось в конце концов убить кабана.

Когда пан Стецкий охотился с гончими в лесах, целые лесные урочища окружали оградой, охотников расставляли по линии и одновременно пускали 50 свор гончих. С разных пунктов окружающей урочища ограды выпускали по пяти или десяти свор; при каждых пяти сворах был особый доезжачий на коне, с арапником, кортиком и трубой.

Никакого огнестрельного оружия не было: барсучья охотничья сумка через плечо, шапка в сумке, не покрытая зимою и летом голова — таков был наряд доезжачего, который должен был скакать вслед за собаками. Когда собаки с лаем начинали гнать зверя, — поднимался адский гам, к которому присоединялась пальба залпами и одиночными выстрелами.

Это была настоящая буря, с громом и завыванием ветра. Дамы часто бывали на этих охотах, впрочем, редко на конях: для них выбирали живописный пункт, в тени дерев, около воды. Отсюда они могли следить за охотой, здесь же было место сбора охотников, и тут же приготовлялось кушанье. По окончании охоты, развешивали на деревьях дичь, играла музыка, визжали и выли собаки, а охотники кричали, ели, пили и беседовали. Так заканчивались охоты пана Стецкого.

Не могу не сознаться, что после школы Вольсея, вся межиречская школьная система показалась мне каким-то шарлатанским и варварским шутовством, но человек ко всему привыкает; привык также и я.

На каникулы, которые начинались 4 июля и оканчивались 4 сентября, на праздники Рождества Христова и на Пасху, — во время которых занят прекращались на две недели, — я ездил в Гальчинцы, [151] находившиеся в 200 верстах пути от Межиречья, а на праздники св. Троицы и на масленицу — в Бережное местечко генерала Корженевского, куда приезжали также мои мать и тетка. Для меня, дитяти Украины, это Надслучанское полесье было совершенно новым миром. Соседи съезжались к пану генералу, так как он был очень влиятельный человек среди пинских болот и польских лесов.

Михаил Корнеевич - Корженевский был на хорошем счету в Петербурге при дворе и в сенате. Он был владельцем Бережнянской и Мельницкой волостей, св. Кодни и Жеребков. Это был пан с головы до ног и такой ловкий человек, что Третяк, капитан гусарского полка Тулинского, владелец Овруча и вотчинник Залесский, ради его ловкости, горячо к нему привязался и верно служил ему. Поводом к этой привязанности послужило следующее обстоятельство.

В Бережном был очень богатый крестьянин, имущество которого определялось тысячами рублей. Он дал сыну образование в Домбровичском учебном заведении, посылал его за границу — в Германию, Данию, Швецию, и хотел освободить его от крепостной зависимости. Он обратился к генералу, как к своему барину. Генерал согласился дать вольную за 6 тысяч рублей. Эта сумма была выплачена, и вольная дана, с соблюдением всех законных формальностей.

Так как в то время в Poccии нельзя было не принадлежать ни к какому сословию и так как, с другой стороны, ему нельзя было сделаться дворянином, то отец вписал сына в мещанскую ревизскую сказку. Лишь только были выполнены все формальности перечисления в мещане, мещанское общество, как говорят злые языки, по наущению генерала, схватило юношу, чтобы отдать его в рекруты. Отец вне себя от горя, бежит к пану генералу. После долгих и усердных упрашиваний, уплатив вновь 6 тыс. рублей, ему удалось перечислить сына обратно в число крепостных генерала Корженевского. А так как потом проникнутый в Домбровичах революционным духом молодой человек стал распространять среди крестьян идеи о правах человека, то, два года спустя, он был отдан для исправления в рекруты. Отец гордился своим богатством, сын — ученостью; с отца Корженевский сорвал куш в 12 тысяч рублей, а ученого сына сдал в солдаты. Третяку, человеку почтенному, но польскому шляхтичу старого закала, до такой степени понравилось, что генерал так проучил хама, что он, без всякого вознаграждения, делая упущения в своем имении, согласился быть управляющим Корженевского и исполнял эту обязанность до 1831 г. Третяк был храбрым солдатом и честным человеком; но он ненавидел [152] хамов; если бы эти было в его власти, он бы всех их уничтожил без остатка без всякой жалости.

Я пробыл три года в Межиречье. Не могу сказать, чтобы проведенное здесь время оставило по себе неприятное воспоминание. Я полюбил моих учителей: в сущности, они хорошо знали преподаваемые предметы, были вообще людьми умными и учеными, а также горячими польскими патриотами.

Монастырь был очень обширен. К нему примыкали развалины, которые должны были напоминать о руинах Пальмиры и Бельбека, а этим самым и о Вольсее, который пользовался большим уважением со стороны пиаристов: они ставили его тотчас же вслед за Вольтером и Жан-Жаком Руссо.

В этих развалинах было много щелей и проходов, через которые можно было уходить и входить в монастырь. Привратник, человек непоколебимой честности и суровой добродетели, ни о чем не знал и смело мог присягнуть, что после 8 часов вечера никто не выходил из монастыря, а если и не хватало почти всех учителей и большей части учеников, то это были чары Л. Канафарта (Буфетчик, выдающий провизию) Сушинского, умершего еще во время Августа II. Труп его был похоронен в находящихся под монастырем пещерах, а так как не подлежало ни малейшему сомнению, что он был оборотнем, то его плечи и ноги были перевязаны конопляной веревкой и прибиты к земле крепким осиновым колом. Привратник, слесарь Личинский, — отец хорошенькой дочери, которую называли Личищанкой, — рассказывал, что он был свидетелем наложения заклятия на чародея, и просил учеников, чтобы они не позволяли себе в этом отношении никаких шалостей, так как он может поплатиться за это жизнью, как единственный свидетель-очевидец этой тайны.

Александр Омецинский, один из учеников, всегда готовых на всевозможные проделки, который, несмотря на то, что был всего в 3 классе, имел уже порядочные усики, почувствовал вдруг влечение к слесарскому делу, этому рыцарскому ремеслу, и занимался им под руководством панны Личищанки. Это не понравилось ксендзу Паевскому, преподавателю физики, у которого жил Александр Омецинский. Он всегда заставал у слесаря совершенно ненужного работника. Физики - люди практичные в жизни. Он и шепнул на ухо старому Личинскому: вздуй ты этого трутня, чтобы он не пользовался медом, который приходится по вкусу кое-кому почище его. Профессор был господин, привратник же — слуга, и вот старый слесарь порядком помял бока своему работнику. Избитый Олесь, вместе с Дмитрием [153] Четвертинским и Н. Чарнецким, пробрался в подземелье под костелом. Они вытащили из земли осиновый кол и разорвали конопляную веревку. Об этом никто не знал, но ночью ксендз-физик, который провел всю ночь без сна за рабочим станком слесаря, услыхал, как мечется мучимый кошмаром слесарь. Проснувшись, Личинский рассказал, что его душил и едва не задушил покойник Сушинский. Ксендз проявлял всегда большую предупредительность в отношении слесаря. Он тотчас же отправился в пещеру, заметить проделку, покропил св. водою, связал кости новым шнурком, вбил новый кол в могилу, — и все успокоилось. Личинский, кроме обязанностей слесаря и привратника, исполнял еще третью обязанность — звонаря. Старик по-прежнему занимался за рабочим станком, только Александр Омецинский был безвозвратно изгнан из его рабочей мастерской, дверь которой для Олеся была закрыта, подобно воротам неприятельской крепости. Но Омецинский поддерживал сношения с этою крепостью и знал обо всем, что произошло. Он решил устроить ксендзу самый оригинальный концерт.

Ксендз-физик спал в своей собственной келье. Олесь, с двумя товарищами, снова освободили из уз покойника Сушинского. В огромной изразцовой печке, согревавшей две кельи, одну, в которой спал ксендз с избранными учениками, и другую, где спали остальные его ученики, — поднялся вдруг шум , а потом какой-то дьявольский смех .

Ксендз вскакивает с кровати, набрасывает на себя рясу, поднимает тревогу.

Просыпаются и собираются на коридоре находившиеся в монастыре профессора и ученики. Является ксендз Бартошевич в эпитрахили, с крестом и св. водою. Дьявол хохочет и визжит. На коридоре беготня; раздается пение: «Всякое дыхание да хвалит Бога» и «Изыди, сатана». Дьявола гнали до отхожего места. Преследование длилось до наступления дня. Слух об этом происшествии распространился по всему городу. Почти все побывали в монастыре; только немногих не хватало; толпа любопытных стояла перед монастырем. А между тем на примарии (Первая молитва при наступлении дня) не звонят и не звонят.

Бегут к Личинскому. Дверь его оказывается запертою. Стучат. Никто не отвечает. Выламывают дверь и находят посиневший труп старого слесаря. В подземелье нашли освобожденный от уз кости покойника Сушинского, а в изразцовой печке, при содействии приглашенных трубочистов, нашли — кого бы вы думали? — Личищанку и [154] Олеся! Их вытащили оттуда, как волков из ямы, тихих и покорных.

Тотчас же произведено было следствие. Выводы, документы, аргументы были отосланы вместе с вещественными доказательствами к ксендзу Жебровскому на заключение. Решено было все это происшествие сохранить в глубочайшей тайне.

Олесь, как самый старший, был отправлен домой с надлежащею аттестацию, Дмитрий Четвертинский рехнулся, и всю жизнь у него не хватало пятой клепки, а Николай Чарнецкий сошел с ума и умер сумасшедшим.

Другое происшествие имело политический характер. Было два ученика, один Дм. Злотницкий, сын участника Тарговичской конфедерации и несчастного коменданта Каменец-Подольска, без выстрела сданного русским, другой — молодой Бут, сын барона Бут, полковника, командовавшего драгунами Суворова во время резни в Праге. По мысли Януша Воронича — наказывать детей за преступления родителей — Дм. Злотницкого повесили на полотенца в дверях, и, если бы не ксендз Бенчковский, он не увидел бы больше Божьего света. Молодого Бута завели на чердак и свергнули со второго этажа, как с Тарпейской скалы, на камни. Он сломал себе ногу и на всю жизнь остался хромым. Виновные были наказаны, но не очень строго, так как была принята во внимание горячая любовь к Польше, а ксендзы- пиаристы все страстно любили Польшу.

Всего несколько человек было нас из учебного заведения Вольсея, но мы задавали тон всей школе. Мы развили в школе такую ненависть к немцам, что уроки немецкого языка, которые были необязательными, из 900 учеников посещали только трое, и этих троих маленькие пузыри преследовали толчками, щелчками, а, случалось, и камнями. Напротив, уроки русского языка, в виду того, что это язык славянский, посещали все, кроме трех немцем, которых называли немыми.

Славизм так вошел в моду, а латынь (lacina), или как ее называли «лапсвинь» (lapswina) пользовалась таким пренебрежением, что в воскресенье на униатских богослужениях ксендза Лихачевского, базильяна, который состоял при монастыре для отправления богослужения на славянском языке, все бывали, хотя это было необязательно. Ксендзы-пиаристы, по меньшей мере, не препятствовали этому течению. Это дало повод подозревать их в желании учредить народную польскую церковь, с богослужением на польском языке.

Как на главных сторонников этой идеи, указывали на ксендза Зарецкого и ксендза Бенчковского. Первый, уже после моего выхода из школы, перешел в униаты, а так как там он подвергался [155] преследованиям, то принял православие и сделался православным священником. Тем не менее, это был прекрасный поляк, готовый на всякие жертвы и очень даровитый; ни уговоры, ни самолюбие, ни надежда на выгоды, но одно только сильное убеждение побудили его к этому шагу. Он был префектом гимназии, а сделался сельским священником и в тиши посвятил себя наукам и добрым делам. Ксендз Бенчковский постоянно говорил о необходимости ввести в богослужение польский язык, а по крайней мере славянский язык св. Кирилла и Meфодия, но оставался до конца префектом.

По поводу латинского языка в богослужении произошло прискорбное событие. Ксендз Лихачевский заболел. Ксендз Бартошевич служил вместо него. Ни о чем не зная, студенты, по обыкновению, собрались в большом числе на это богослужение, но, услыхав латинский язык, когда ксендз пел «Oremus», стали кричать; «Мы не согласны, мы не согласны!» А когда запел:-«Ite missa est», закричали: «И этого блюда (misy) не желаем — напрасно», — и какой-то негодяй бросил камнем и так несчастливо, что выбил глаз ксендзу Бартошевичу.

Огромная, неслыханная профанация! Ксендз, епископ Цецишевский, прислал для расследования дела ксендза суфрагана Пивоницкого. Бедный куратор был как на иголках, не зная, как тут поступить, так как и от правительства был тоже прислан артиллерийский полковник Ловцов, команда которого квартировала в Ровенском уезде и в Межиречье. Это был почтенный русский. Тотчас после прибытия он обратился к студентам, собранным на плацу перед школой, с речью. Речь эту я запомнил дословно. «Видите ли, молодые люди, — сказал он : — если виновник будет открыт, то он будет подвергнут строгой каре, так как это ксендз, наместник Бога, а с религией нельзя шутить, равно как и с правительством. Если я буду поэтому спрашивать каждого в отдельности: «ты выбил ксендзу глаз?» а каждый мне ответить: «нет, не я», — то я тогда спрошу: «ведь должен же был кто-нибудь бросить камень и выбить глаз, само не могло это сделаться!» и если при этом все вы крикнете: «мы все!» тогда, вероятно, царь не будет наказывать 900 человек за один глаз, и дело кончится ничем». Почти все профессора были довольны речью полковника, так как ксендз Бартошевич, в качестве вице-ректора — хозяина монастыря, часто досаждал им и вообще вмешивался в чужие дела. Куратор шепнул на ухо полковнику, чтобы он приказал взять артиллеристам стога сена, стоявшие около Гаручского пруда.

Было произведено следствие, окончившееся так, как предсказал Ловцов.

Я привел эти три случая потому, что они лучше всего [156] обрисовывают дух учителей и учеников межиречской школы, которая, после Кремонца, наравне с Уманью, своими учениками приобрела столько похвал и уважения для так называемых русских земель. Приведу один случай, в котором я был действующим лицом, и который может показать, до какой степени в нашей школе была развита религиозная и политическая терпимость, как старались развить в учениках самостоятельность, и как ее награждали.

Я был на втором курсе, когда у нас производили экстраординарный экзамен пан Малецкий, ректор Виленского университета, и пан Ян Вылежинский, маршалек Новоград-Волынского уезда, визитатор русских земель.

Экзаменовали из польской истории, преподавание которой стояло у нас очень высоко. Мне предложили перечислять польских королей, которые более всего были полезны Польше, и тех, которые причинили ей более всего зла, руководствуясь при этой оценке своим собственным убеждением и не обращая внимания на мнения историков, по руководствам которых преподавали у нас историю.

Я ответил, что более всего заслуг имеют пред Польшей следующие короли. Болеслав Храбрый, который хотел сблизить поляков со славянами и воцариться, как польский король, над всеми славянами, Божьей, а не немецкою милостью. Болеслав Смелый, который, видя, что самым сильным препятствием в политике его предка был католицизм, нанес сильный удар католическому костелу в Польше, чтобы отторгнуть Польшу от костела и натиска с Запада и вернуть ее к церкви восточной, для того, чтобы она стала во главе славянских народов. Эта великая, могучая идея потому погибла, что этот монарх, человек огромного ума и смелого сердца, был полон сомнения и предрассудков о загробной жизни. Он пожертвовал славой земной жизни за сон, за грезу вечного блаженства в будущей жизни. Тем не менее два Болеслава показали, что нужно Польше и к чему она должна стремиться.

Владислав IV Ваза, видя, что 1езуиты стараются опьянить шляхту католицизмом и привилегиями, чтобы уничтожить единственную постоянную вооруженную силу — казачество, чтобы удержать поляков в зависимости у немцев и латинского костела и подавить раз на всегда мечты о самостоятельности, о славянстве, — ободрил казаков, подучил их даже смирить гордость шляхты и наказать иезуитов. Этот король не так понимал польскую историю, как ее писали историки. Он знал, что под Клушином не Жолкевский, с пятью тысячами панцерных и королевских гусар, но 40 тыс. казаков, под командою Конашевича Сагайдачного, одержали большую победу. То же следует сказать и про Ходкевича под Хотином. Под Конотопом же [157] выиграл сражение не Потоцкий с Яблоновским и с тремя тысячами поляков, но Ян Выговский с кошем Запорожья и с реестровыми полками и 50 тыс. казаков и татар. Он знал, что казачество — постоянное войско, а знамена шляхты и королевских гусар — ополчение, сегодня сильное, как гром, завтра — беспомощное, как жаба. Этим своим шагом он воздавал должное Стефану Баторию, который создал это казацкое войско, чем оказал Польше равную Владиславовой услугу.

Более всего виноваты пред Польшей: Ян Собесский, который защищал немцев, вместо того, чтобы дать возможность побить их и даже самому помочь в этом, чтобы немцев и на семя не осталось. А также двое саксонцев, которые споили до последней степени польскую шляхту, нарядили ее во фраки и парики, от учили ее от езды на конях и посадили в экипажи.

Все это я проговорил, как по-писанному.

Все были очень удивлены, но ничего не сказали. От волнения я не мог спать целую ночь. На следующий день меня встретили очень приветливо. Мне дали 4 высшие награды и разрешили носить шпагу, подобно светским профессорам.

С этого дня в школе меня стали считать великим человеком, и с этим наименованием я покинул, по окончании 3 го курса, гимназию, получив прекраснейший аттестат зрелости.

На шестнадцатом году я был бакалавром математики и словесных наук, и как для помещика, — человеком вполне законченным в научном отношении. Моя мать этому очень радовалась, а главным образом, по ее собственному признанию, ее утешало то, что все эти успехи не вскружили мне головы.

Меня любила прислуга и крестьяне, у меня были истинные друзья.

В Киеве часто велась крупная игра. Два шурина — Витославские, Дембовский, владелец старого Константинова, генерал Исленев и князь Голицын играли в фараон и в штос, по истине, дьявольски. Банкомет держал банк, пока лежавшая пред ним куча ассигнаций не дорастала до его носа; ставили на карту по 100 тысяч рублей, душевые записи переходили из рук в руки, как рубли.

Меньшую игру вели: генерал Гацкевич и полковник Млокосевич.

Здесь офицеры, средней руки помещики и адвокаты несли последние свои гроши в жертву фараону, но тут практиковались вольты, намусленные пальцы, накладные карты. Тут то генерал Гацкевич, — который не воевал, но распространял среди итальянцев демократизм — играя пополам с одним почтенным русским, который спокойно смотрел, как рубли приплывают и уплывают из их общего банка, и получив за мошенничество пощечину от [158] гусарского ротмистра, прехладнокровно закричал: «Стойте!» и, пристально смотря в лицо своему товарищу по игре, добавил: «Все пополам!» Тут и ротмистр, и все игроки зааплодировали Гацкевичу и стали продолжать игру.

Если можно было сказать, что Варшава — танцевала, Краков — молился, Львов — влюблялся, Вильно — охотилось, то старый Киев — играл в карты и, в виду этого, пред возрождением университета св. Владимира, забыл, что он предназначен Богом и людьми быть столицей всеславянства.

Тотчас же после моего приезда по окончании школы, я был поставлен моею матерью вполне независимо: я получил в свое распоряжение экипаж, лошадей, особую прислугу и доходы с деревни Агатовской.

В приличном экипаже, без ментора или ассистента, мать поручила мне сделать визиты родне, начиная со старосты Бахтынского; на дорогу я получил 300 дукатов. Я поехал один, но, признаюсь, чувствовал некоторую тревогу; слава Богу, что был со мною Игнатий, неотступный слуга, камердинер и руководитель с колыбели.

Заехал я в Радомысль, где в то время был уездным хорунжим мой двоюродный брат, сын Сымфориана Чайковского, большой гуляка. В Радомысле стоял гарнизоном Алексополийской пехотный полк под командою полковника Повало-Швейковского, украинца, родом из Полтавской губернии, одного из главных начальников готового уже вспыхнуть заговора Зеленой книги.

В день моего приезда был большой обед и бал у полковника по поводу состоявшеяся накануне обручения хозяина дома с панною Юлей Вонсович, которая недавно была обручена с князем Александром Ипсиланти, умершим в австрийской тюрьме в Ольмюце, и которая, по мнению старых богомолок-ханжей, должна была приносить несчастье своим женихам, так как, будучи католичкой, обручилась с православным.

Я был представлен полковнику и любезно им принят; я старался разыгрывать роль пана. Здесь я встретился с полковником Муравьевым-Апостолом, которому меня представил Повало-Швейковский, как шляхтяча казацкого происхождения; с Бестужевым и многими другими заговорщиками.

На меня, человека нового, это собрание производило несколько странное впечатление. Перешептывание с таинственным видом, любопытство, беспокойство, глубокая задумчивость на лицах одних, — задумчивость, от которой, несмотря на все усилия, они не могли освободиться; утрированная веселость других, обнаружившая свою искусственность; все были на стороже, не раздастся ли на улице звон [159] колокольчика. Ожидали и готовились; в том, конечно, не было ничего удивительного, так как большая часть гостей была в заговоре. Тем не менее играли в карты и вели крупную игру, и как печальные, так и веселые, продолжали понтировать.

Банк держал известный Обревский. Начал понтировать и я, сей час же проиграл свои 300 дукатов. Мне сделалось неприятно. Бросив игру, я сознался в причине этого с полной откровенностью моему двоюродному брату, который предложил одолжить мне денег, но у меня, однако, хватило силы воли поблагодарить его, но не взять.

Незаметно оставив бал, я отправился в заезжий дом, где стояли мои лошади, и обо всем рассказал Игнатию. Он почесал затылок, сказав: «У меня есть еще мелочь, расплатитесь и тотчас же возвратимся домой; тут нечего сидеть, так как кто может поручиться, что бес не соблазнить панича продолжать игру, когда станут уговаривать».

Слова его пришлись мне по сердцу. Немедленно были запряжены лошади, и не успели еще заметить моего отсутствия, как я уже катил на моей пятерке по тракту на Луков. На другой день под вечер я был в Гальчинцах, рассказав матери обо всем искренно и откровенно.

Она не сделала мне ни одного замечания, ни одного наставления; только на устах ее я заметил едва приметную улыбку, которая показалась мне очень грустной. Это мне было более неприятно, чем если бы меня встретил заслуженный выговор. Я был сам не свой, отправился в огород, в конюшни, в псарню, не замечая, чего я ищу. Вернувшись к себе, я нашел на столе триста дукатов, и мать, позвав меня к себе, сказала, что нужно, чтобы я ехал навестить родню, что это моя обязанность. Мы попрощались, причем ни слова не было сказано о радомысльском приключение

Я посетил всю родню, но с того времени совершенно утратил страсть к карточной игре, страсть, которая, признаюсь, была во мне развита в сильной степени. Умная мать достигла того, что я стыдился сам пред собою, а не пред другими.

Не буду писать о сообществе Зеленой книги. Об этом так много было написано официально и неофициально, что, желая что-нибудь сказать, мне пришлось бы написать или, вернее, переписать то, что было напечатано. К тому же я был слишком молод, едва успел сойти со школьной скамьи, и потому я не мог в то время ничего существенного знать об этом заговоре, а тем более составить себе определенное о нем мнение.

Однако, насколько помнятся мне разговоры людей, посвященных и здравомыслящих, мне кажется, что сообщество это, проникнутое [160] сперва славянскими или всеславянскими идеями, благодаря стараниям вступивших в него немцев, или, может быть, вследствие влияния англичан на полковника Пестеля, главного деятеля этого заговора, — утратило первоначальную свою окраску и поставило главной своей задачей — борьбу с монархом и монархизмом и учреждение республики. Английское правительство бесспорно доказало, что во всех заговорах всего света, между прочими и в заговорах французских и русских, — оно принимало деятельное участие через своих неофициальных, но хорошо оплачиваемых агентов. Это традиционное оружие английского правительства, которым оно умеет хорошо пользоваться. Всеславянство является постоянной угрозой для немцев и для Англии, которая родственна германцам по происхождению и придерживается германской политики. Пропаганда, имевшая целью сближение поляков и русских, освобождение в политическом отношении славянских народностей, с целью побудить их объединиться и образовать единое всеславянское государство, вовсе не предопределяя заранее формы его правления, — была искажена и выродилась в простой бунт с забавными рассказами о царе Константине и Конституции, его жене. Такие рассказы циркулировали среди солдат русских войск и даже среди простонародья.

Два полка гусаров, Александрийский из Троянова, под командою полковника Александра Муравьева, и Ахтырский из Любара, под командою полковника Артамона Муравьева, выступили с генералом Гейсмаром для усмирения бунта Московского пехотного полка, во главе которого стал, устранив его командира, подполковник Муравьев-Апостол. Возмутившееся войско находилось на Украине, кажется, белоцерковских (владениях), графини Браницкой. При генерале Гейсмаре состоял адъютант Флориан Ржевусский, сын Северина Ржевусского, командира эскадрона войск Наполеона; это был очень способный и энергичный человек, как и все Ржевусские; он был с нами в наилучших отношениях, и я повторяю здесь то, что рассказывал этот офицер. Братья Муравьевы, Александр и Артамон, были одними из ревностнейших тамплиеров и более всего оказывали влияние на сближение поляков и русских.

Когда же развилось сообщество Зеленой книги, они чрезвычайно к нему охладели, но в виду воинской чести и товарищества, у них не хватало отваги выйти из его состава; они оставались членами этого товарищества, но только по имени.

Генерал Гейсмар знал об этом, но, как говорил Флориан Ржевусский, он не слишком доверял этим достойным всякого уважения и почтенным полковникам. По приказанию генерала Рота, он дал им это поручение, чтобы, в случае какого-нибудь доноса или [161] обнаружения из перехваченных бумаг имен полковников, иметь возможность обелить их пред правительством и освободить от ответственности.

В этих полках было несколько других офицеров, принадлежавших к товариществу или заговору, а солдаты рассуждали о конституции и о Константине. Муравьев-Апостол рассчитывал наверняка, что высланные полки гусар присоединятся к нему, и потому не приказал заряжать ружья; фронт развернулся, как для приема, и он сам ехал навстречу. Полки гусар шли рысью колоннами поэскадронно, полковники были пред фронтом, а генерал Гейсмар между двумя колоннами. Приблизившись, колонны, без всякой команды, пошли шагом. Генерал со словами: «все пропало» — повернул коня назад. Тогда Флориан Ржевусский пустил коня вскачь прямо на Муравьева-Апостола, с криком «ура!» и с приподнятым палашом. Как он сам рассказывал, он не тронул Апостола ни рукою, ни палашом, но он сидел на горячем и твердоуздом коне, который ударил грудью коня Муравьева-Апостола, и всадник упал на землю. Тогда гусары, видя подполковника на земле, по приказанию своих полковников, двинулись курц-галопом, а солдаты Московской пехоты побросали оружие — и все было кончено.

Когда возвращался генерал Гейсмар, оба полковника с Флорианом Ржевусским подехали к нему, чтобы рапортовать о случившемся. Генерал Гейсмар, который был, несмотря на то, что немец, храбрым солдатом и честным человеком, донес генералу Роту обо всем, как оно в действительности происходило, и приписал успешное выполнение поручения отваге и присутствию духа Флоpиана Ржевусского.

Несмотря на самые благоприятные для обоих полковников Муравьевых донесения генералов Гейсмара и Рота, прямо из Петербурга пришел приказ арестовать их и под стражей из жандармов отправить в столицу. Арест этот приписывали проискам немецкой партии, которая питала живейшую антипатию ко всей фамилии Муравьевых, известной своими архи-славянскими чувствами.

Тогда же был арестован полковник Повало-Швейковский и много других русских офицеров. Из помещиков были арестованы: Петр Мошинский, волынский губернский маршалек, Карвицкий, президент главного Волынского суда, несколько других волынских, подольских и украинских помещиков и между ними Людовик Собанский. Из польских офицеров были арестованы полковник Крыжановский и майор Маевский, но дело их велось в Варшаве. [162]

IV.

Увлечение охотой. Женщины. — Охоты.

Я вовсе не имею намерения описывать политические сообщества, заговоры и бунт. Я упоминаю обо всем этом только настолько, насколько события эти касались круга моей жизни. Заговор был подавлен, бунт — усмирен, а политические сообщества оставили после себя только предания, какие оставляют после себя обломки разбитого корабля.

Правительство обнаружило могучий ум, силу и железную волю. Народ не был увлечен призывом, которого он не понимал, который был чуждым его духу и сердцу. Наказания были суровы я, но заслуженные.

Все эти обстоятельства произвели, однако, известное пробуждение в русских землях Волыни, Подолии и Украины. Оживление это более всего отразилось на молодежи и женщинах. Люди средних лет и чиновные, хотя и не принадлежали ни к каким сообществами знали о заговоре и были как обухом пришибленные: сидели они дома, не выезжали в города и местечки, собирались в маленькие кружки — и то в самом близком соседстве — играть в вист и марьяж, чему был очень рад пан Стромилло, известный игрок, который не только совершенствовал их в игре, но сообщал им такие известия, о которых они боялись даже спрашивать. Как же было им не бояться, когда в Житомире сидели под надзором, пан Северин Залесский, бывший житомирский маршалек, пан Адам Пулавский, потомок основателя Барской конфедерации, состоявший в родстве со знаменитейшими русскими дворянскими родами; если так поступали с такими влиятельными лицами, то, что же было бы с мелкою шляхтою?

Молодежь стала охотиться, ездить по ярмаркам, устраивать кутежи, вести бродячий образ жизни, как бы приучая себя к рыцарской жизни.

Как прежде она пересела с коней в экипажи, так теперь — бросила экипажи и села на коней. Несколько лет тому назад на 20 миль кругом, с трудом можно было достать пару борзых, да и то чаще всего паршивых; а теперь каждый, во что бы то ни стало, спешил раздобыть борзых и верховых лошадей. Экипажи — это для стариков и для людей ни к чему негодных; молодому человеку, и при том же шляхтичу, нужны конь и седло. Изменилось время, а вместе с ним и люди.

Граф Туркул, президент киевский, отдал деревню с несколькими десятками крестьянских усадеб за пару борзых; чтобы [163] сохранить потомству память об этом поступке, эту деревню назвали — «Два пса».

Генерал Корженевский, мой дядя, — который, в течете своей долгой военной карьеры, хотя и был ротмистром и бригадиром, но ни разу не садился на коня, выписал теперь откуда-то из Литвы борзых и белого верхового коня, который достался мне, после того как генерал-лейтенант свалился с него в присутствии императора Николая.

Так как борзые и уланки вошли в моду, то тотчас же и явилась спекуляция на них.

Некий старый шляхтич, участник Барской конфедерации, по фамилии Яголковский, сидел себе где-то в Молдавии или Валахии со времени раздела Польши и терпел большую нужду, так как, из опасения уронить шляхетское достоинство, не желал ни работать, ни заняться торговлей, следуя шляхетскому правилу: — когда беда, то к жиду, — он жил милостию жидов. Теперь же, узнав от них, что деется на Божьей Руси, прибыл в окрестности Бердичева с валашскими борзыми и племянницами молдаванками; продав один транспорта, без помощи жидов, и даже надувая их, так как уже беда кончилась, поехал за другим транспортом, третьим, четвертым: сбыт на этот товар был большой.

В течение двух лет он купил себе деревеньку за 40 тысяч польских злотых; кроме того инвентарь и переделки обошлись ему в 5 тысяч.

Капитан Лаговский, прозванный Канцио, офицер армии Наполеона, брат храброго полковника Петра Лаговского, тот самый Канцио, который, не умея командовать ни по-польски, ни по-французски, ни на каком-либо другом языке, имел обыкновение выкрикивать, вместо команды, непонятные слоги: «ту, туф, тоф» и, наконец, «смирно!» этот Канцио, прослышав о Яголковском, взялся и сам за спекуляцию, которая не может вовсе позорить шляхтича, ибо при ней не приходится прибегать к аршину или кварте. А ведь шляхетское достоинство, как бы то ни было, следует соблюдать, хотя бы из уважения к праотцам, принадлежащим к доброй родовитой шляхте.

Купил он себе огромную бричку, покрытую белым полотном, похожую на подвижной шатер, запряг в нее четыре лошади, посадил в бричку несколько борзых — для охотников, несколько племянниц — для любителей, несколько обезьян — для модниц , несколько попугаев для выживших из ума старых дев-ханжей, и так ездил от дома к дому, на подобие бернардинского монаха, собирающего милостыню. И он тоже спустя два года сделался помещиком.

Крым тоже откликнулся на этот спрос; татары навезли в Бердичев крымских борзых, выкрашенных в красный, зеленый, [164] голубой цвета. Моя сестра, Ружицкая, купила для меня в подарок пару таких борзых; ее занимала мысль, какие-то будут щенки от таких удивительно-цветных отца и матери, пока ее муж не приказал вымыть этих собак с мылом и вытирать их щетками добела. Этот случай дал повод их маленькому сыну Стасю приказать положить находившегося на дворе цыганенка, намылить его и тереть щетками, чтобы он сделался белым. Цыганенок кричал, как будто с него сдирали кожу; его освободили, но Стасю ничего нельзя было сказать: он следовать примеру отца.

Всюду в окрестностях до сумасшествия увлекались охотой; у меня самого было болёе 30 борзых.

_______________________________________

Мы разделяли всех женщин русских земель, с физиологической и философской точки зрения, на пять категорий. К первой категории принадлежали те, которые всем сердцем и всей душою любили Польшу, любили ее больше всего на свете, больше, чем себя, чем родных; кто не был поляком, тот в их глазах не был человеком. Сердцем и умом они стояли гораздо выше мужчин; если бы дошло до дела, то, может быть, и в этом отношении они бы превзошли мужчин. Старые матроны этого времени были почти все такие, а среди молодых во главе стояли женщины знатнейших родов. Всех их мы называли польками.

Представительницы второй категории занимались чтением, посвящали себя даже литературной деятельности, заботились о распространении в обществе коррентности и хорошего тона; однако, они не были ни скучными, ни неуживчивыми, но лишь требовали, чтобы мужчины в салонах не держали себя, как на ярмарке, в кабале или на охоте; благодаря этому, они имели большое влияние на воспитание молодежи. Их называли учеными.

К третьей категории принадлежали русалки, вертушки, шалуньи.. С ними приятно было проплясать мазурку, сделать такое па, чтобы искры с сердца посыпались; ездить, в большой компании с маскарада на маскарад, на маювки, кататься на масленицу в санях.

Домоседки составляли четвертую категорию. Это были почтенные особы, которые воспитывали детей, сидели дома, занимались хозяйством, чтобы домашние и гости имели, что поесть и выпить; приготовляли разные превкусные вещи для охотников, возвращающихся с охоты, для рыцарей, утомленных зноем и ратными трудами.

Наконец, к пятой категории принадлежали, как мы их называли, лафиринды. Разговоры их отличались принужденностью, чувства — утрировкою; они были неприятны тем, что не понимали других, или их [165] нельзя было понять; взгляды у них были неверные; со злости они были плаксами. Однако и они были польками и любили Польшу, ибо которая же полька не любит этой бедной Польши? Потому-то, Бог полюбил полек и сделал их, по образу и подобию своему, первыми женщинами в Mире.

То, что прежде происходило только в некоторых местах, теперь имело место повсюду в трех губерниях. Многочисленное общество собиралось на охоты, которые чередовались с танцами, научными рассуждениями и даже с музыкальными вечерами и театральными представлениями.

Весь край поделился на околодки, и в каждом околодке начинали собираться соседи и компаниями ездить в самые богатые дома, где проводили несколько дней, и снова всем обществом ехали в другой дом. В таких поездках принимали участие от десятков до сотен человек. В назначенные дни приезжали из городов чиновники, военные и все вообще, принадлежавшие к числу шляхты. С утра ехали на охоту; в полдень дамы, одетые в утренние костюмы, привозили завтрак; после завтрака снова охотились, больше для удовольствия прекрасных дам, чем для добычи дичи; к обеду возвращались домой, а после обеда — музыка, танцы, часто театральное представление, пение, научные диспуты, литературные чтения.

С 4-го июля, в день св. Иосифа, начиналась охота на птиц: уток, коростелей, дупелей, куропаток, тетеревей, глухарей, рябчиков; все это гибло под выстрелами охотников. Старики в дрожках и на иноходцах, паничи с буфетчиками со значками на плечах, присоединялись к этим охотам. Буфетчик, с тростью в руке, командовал, поварята и мальчики, моющие посуду, маневрировали с сетями и с шнурками, легавые вертели хвостами, загоняли стадо и затем делали стойки; тогда натягивали сеть, а что уходило из -под сети, гибло под когтями соколов и кречетов, которых буфетчики выпускали на бедных перепелов.

В это время была уборка хлеба: на полях жали, собирали рожь, связывали снопы и складывали их в копны. Дамы и девицы надевали на голову венки из васильков и маков и других полевых цветов, наряжались в батистовые с белыми вышивками рубахи и разыгрывали роль простых крестьянок-жниц.

Со дня св. Варфоломея, 15-го августа, начиналась охота на волков. Молодых вабили, подражая вою старых; под утро вабили старых, подражая вою молоды; выслеженные таким образом, волки падали под выстрелами охотников и зубами борзых.

Со дня св. Михаила начиналась охота с борзыми в степях, с гончими в лесных урочищах, на крупного и мелкого зверя; в [166] пущах — на кабанов, на лосей, серн, а часто и на рысей, иногда на медведей с ищейками, с облавой; на дроф, на белых куропаток с подъездом; на уток и гусей на прудах; из шалашей стреляли тетеревей, приманивая их на чучела.

Со дня поминовения всех усопших, когда выпадал снег, начинали охотиться с борзыми, с гончими, с ружьями, устраивали ночные охоты с поросенком на волков и засады. Так продолжалось до 15-го февраля, когда охотничий сезон оканчивался.

Старики понемногу совершенно сблизились с молодежью; знакомились друг с другом, знатные знакомились с неродовитыми, приучались к тягостям, к отваге, к ловкости, к предусмотрительности, чтобы всегда быть наготове; молодые рассказывали, старики давали советы, дамы побуждали к охотничьим подвигам, в награду веселились, и никто не думал об усталости, об отдыхе, кутили до поздней ночи, а чуть свет уже охотились; закаляли себя, чтобы быть рыцарями, знакомились с полем, привыкали умываться дождем, обсыхать на ветру, спать на голой земле, мало спать и всегда быть на ногах. Учились владеть оружием и убивать. Это была рыцарская школа любителей, а русалки-чародейки были духом, очарованием, поэзией этой школы; что бы там ни говорили, а общество, из каких бы людей оно ни состояло, если только в нем нет женщин, должно в конце концов или обратиться в скотское состояние или демократизироваться; среди нас были женщины и, благодаря этому, мы остались рыцарями, польскими шляхтичами. После Иосифа Стецкого, об охотах которого я уже говорил, самые знаменитые охоты были у Чечела, на Волыни, у генерала Козловского, в Зазовье на Украине, а также у мaйopa гусаров Эмме, под Любаром. Охоты у этих трех лиц отличались друг от друга своей организацией и заслуживают упоминания.

У Чечела псарня не отличалась ни многочисленностью, ни высоким качеством собак; но на всем лежала печать немецкой систематичности и прусского порядка; собаки были клеймены гербом Чечела и номером; таким же клеймом были помечены мешки с сетями, с провизией, с амуницией, с оружием; оружие тоже было украшено гербом и занумеровано. Охотники, доезжачие, например, кучера — все были в зеленых ливреях, с гербами на пуговицах; ливреи эти различались, сообразно функции и достоинству каждого; все было взвешено и измерено. Ежедневно составлялись рапорты, формальный список охотников и собак, с отметками инспектора, который два раза в месяц лично производил осмотр. Однако, охоты эти походили на малый дождь из большой тучи. На охотах этих было все слишком по-немецки; русины — люди крепкоголовые — не могли к ним приучиться. [167]

У генерала Козловского было иначе. Это был казак из Украины, сын генерала и адъютанта Суворова, прозванного этим последним знайкой и это по следующему поводу. Суворов имел обыкновение в дороге сажать около себя адъютанта и спрашивать его, чья это деревня, чей дом, чьи лошади? И как только адъютант, отвечал: «не могу знать», кричал «прочь, незнайка!» и тотчас высаживал его из экипажа и лишал адъютантства.

Наконец, во время Итальянской кампании не хватило адъютантов: все они были незнайки. Он взял первого попавшегося ему на глаза офицера из уланов. Жребий выпал на поручика Козловского, который слышал об этих увольнениях адъютантов, и так как казаки народ себе на уме, то он тотчас нашелся. Суворов спрашивает: «чей это дворец?» — Козловский без запинки отвечает: — «маркиза Альдобранди». — «Чьи лошади?» — «Аббата Сталинели». И так отвечал на все вопросы. Суворов повторял : «знайка», — двигал его по службе чин за чином до генерала и не расставался с ним до самой смерти, Как отец не понимал слов: не знаю, так сын не понимал слова: невозможно.

Под Эриванью, с тремя тысячами кавалерии, он разбил стотысячное войско Абас-Мирзы. Эривань досталась Белому Царю, а Паскевич был сделан князем Эриванским. Через горы, по которым могут только карабкаться армянские и курдистанские козы, он перешел с кавалерией до Эрзерума и за Эрзерум до самого Трапезонда — купать коней в Черном море.

Вернувшись в Зазов, он стал охотиться, в полном убеждении, что если офицеры хороши, то всякое войско будет хорошим, а чтобы офицеры были хороши, — нужно придать им энергии по-старинному. Поэтому, он муштровал казаков, этих офицеров охоты; к ним он был очень требователен, а собаки должны были идти туда, куда шли казаки.

Maйoр Эмме так обучал и обращался с своими собаками, как с солдатами. Недворян он приказывал бить палками, пока они не делались образцовыми солдатами, или не отправлялись на кладбище. По его мнению, арапник в умелых руках может делать чудеса как с людьми, так и с животными; в этом отношении люди не отличаются от животных так, как они отличаются от этих послединих даром слова.

Любопытный тип охотника без собак и без ловцов, как король Ян — без земли, как главный вождь эмиграции — без войска, или диктатор без страны, представляли собою шамбелан (камергер) Вонсович. Он охотился языком. Например: пробираясь сквозь кусты, в чаще какой-то литовской пущи, он потерял ружье; вдруг, [168] на него выходить медведь — огромное чудовище; он угощает медведя албанским нюхательным табаком и, когда этот последний начинает чихать, закидывает ему на шею веревку и приводить к королю Станиславу-Августу, для того, чтобы медведь протанцевал менуэт с паней Косовской. Рассказывал также он, без малейшей запинки, как он, напоив до пьяна в лесу водочной брагой стадо диких кабанов, загнал их пьяных во двор в Ставки, где был такой голод, что собирались уже бросать жребий, которых крестьянина и крестьянку придется по очереди съесть.

Пан Яшовский на Подолии рассказывал, что, не имея ни пуль, ни крупной дроби, выстрелил в кабана, зарядив ружье косточками от слив; два года спустя он наткнулся на кабана, на котором выросла слива, осыпанная плодами; на этот раз оловянною пулею он убил этого кабана и так наелся слив, что заболел несварением желудка; сливы эти, однако, были вкусны, как бы поджаренные на жиру.

Даже сенатор Ильинский устроил охоту на лосей в своем Новом Риме. Этот Ильинский — лицо историческое. Камергер и любимец императора Павла, кардинал гражданско-военный in partibus, директор св. инквизиции, под главенством отцов иезуитов обосновавшейся на болотах, на которых стояла эта Roma Nuova.

В Новом Риме было большое палаццо, с цельными зеркальными стеклами в огромных окнах, с огромными зеркалами, которые купил польский шляхтич, так как они были слишком дороги для русского императора. Сенатор сидел в кардинальской пурпурной мантии, с звездами и орденами целого света; возле него сидела его супруга; с одной стороны — несколько иезуитов, с другой несколько гусаров. Прием был барский, охота под руководством двух сыновей сенатора удалась отлично. Но более всего у меня сохранилась в памяти опера «Донжуан», разыгранная по-итальянски крепостными артистами сенатора. Сенатор, пользуясь своим значением в Риме, с разрешения св. отца выслал несколько десятков мальчиков и столько же девочек в св. столицу, для изучения музыки и пения. А так как это были крепостные, записанные в ревизские сказки, следовательно, души их были собственностью сенатора, то этот последний, из опасения, чтобы им случайно не захотелось свободы, поместил их в коллегии св. Иисуса, под опекой и властью отцов иезуитов.

Предприятие удалось: они вернулись артистами и даже недурными; в Риме никто не остался. Сенатор по контракту отдавал их внаем в театры: Киевский, Житомирский, Бердичевский, Каменец-Подольский, и за это получал хорошие деньги звонкою монетою.

Удивительные были эти окрестности Бердичева в то время! Они были полны жизни, полны возвышенных стремлений среди шляхты, а [169] оригиналов было столько, что можно было сказать, на бердичевских ярмарках рассыпался воз с ними.

В прежних своих сочинениях я уже о них писал, и мне не хотелось бы повторяться, хотя, мне кажется, невозможно не сказать о них несколько слов, так как при каждом воспоминании минувших лет они у меня проходят перед глазами.

Таким оригиналом был Дон-Кихот литовский, польский шляхтич, татарин Ахметович, который называл себя пашей, — не сыном солнца, так как этот титул принадлежит султану, — но внуком луны, почетным приставом сенатора-кардинала Ильинского, имеющим свою резиденцию в развалинах ратуши в Новом Риме.

Он был сотрудником в литературных замыслах и произведениях графа Генриха Ржевусского, поклонником и восхвалителем ума этого человека, но обличителем и бичом Божьим его бессердечии.

Отсылаю читателей к написанной мною книге, под заглавием «Разговоры», в которой я много писал об этом литовском Дон -Кихоте, который, кроме рыцарских подвигов героя Сервантеса, обладал еще даром ясновидения и пророчества.

Помню, как Ахметович ездил от дома к дому и бормотал, как бы сквозь сон:

-Внутри земли разжигается и тлеет огонь, откроется кратер вулкана, польются потоки лавы, но все это кончится ничем; так будет повторяться несколько раз, доколе одноязычные не объединятся в одной вере и в одном деле; тогда запоют аллилуйя, аллилуйя и будет истинная «осанна».

Каждый истолковывал себе эти слова, как хотел, и Ахметович слыл за прорицателя.

Заслуживают также упоминания братья Каменские, подканцлер из Рачек и шамбелан из Рузек. Подканцлер был страстным охотником; женившись, он, по словам шамбелана, хотел переделать детей своих в собак. У него было четыре сына: Шум, Тартас, Блопот, Галас и одна дочь Вида (Клички собак).

Шамбелан первую дочь назвал Иануарией, желая иметь живой календарь, но, как говорил подканцлер, на этом и забастовал.

Эти почтенные люди не верили ни в разделы, ни в иноземное господство; присутствие русских, из правительственных учреждений и войска, по мнению Каменских, объяснялось бунтом казаков, которые где-то там, на Украине, шатались. У себя дома они никогда долго не засиживались и были очень редкими гостями; все их [170] имущество, имевшее кое-какую ценность, находилось на хранении у ксендзов-кармелитов, под охраною бердичевской чудотворной Божьей Матери; скота они не держали, так как он может подвергаться скотскому падежу, да и гайдамаки съели бы; полей не засевали, ибо гайдамаки могли бы стоптать посевы и там не росла бы трава; крепостных отпустили на чинш; эти чинши и продажа лесов были для них достаточными доходами. Бидусю и январскую девицу они оставляли, по очереди, соседям в депозит; Шум сделался капитаном уланов, Галас ксендзом, Тартас и Клопот — поручиками, а двое стариков ездили из дома в дом.

Пани Грабовская, владетельница Игорлика, Слободыч и многих других деревень, некогда влюбленная в Казимира Пулавского, который в то время служил в народной кавалерии и лихо плясал мазурку и обертас, — хотя ей было около 70 лет, хотя у нее были внуки и правнуки, — переодевалась, в память о возлюбленном, в уланскую куртку и, при цыганской музыке, плясала до изнеможения, а после горько плакала. А была она Ирод-баба. В гусарском ротмистре Геренгросе, хотя он был немец, она усмотрела сходство с Казимиром Пулавским.

Это был один из тех жалких немчиков, которые из года в год тянутся из Вестфалии и Гессена на подкрепление немцев, осевших уже в Российском государстве, чтобы дубить славянскую кожу, собирать славянские рубли и показать, что, только благодаря немецкому уму, может жить и увеличиваться могущество и слава российская; один из тех немцев, которые дали повод генералу Ермолову на вопрос императора Александра I, чем его наградить, ответить:

— Сделайте меня, ваше величество, немцем!

Немчик, с ведома полковника, тоже немца, позволил себя похитить польке.

Немчик кроткий, понятливый, какими, обыкновенно, бывают немцы, посланные на заработки в славянские края, готовый на все, чтобы только на старость не быть бедным немцем, но достигнуть среди славян положения барина, стать польским шляхтичем, превратиться из холопа в пана, — научился польскому языку, как Казимир Пулавский, танцевал, как он, мазурку, обертас и выдавать себя за конфедерата. Год спустя, тощий, как копченое мясо, но с карманами, наполненными золотом, он перевелся в гвардию, на должность адъютанта г-жи Багратион, жены хромого Багратиона; прослужив два года, перешел в гусары, с чином полковника.

Воздух Бердичева и его окрестностей был пропитан духом какого-то причудливо-веселого остроумия; может быть, на это влияло [171] плодородие земли, а, может быть, также и проделки жидов, которых насчитывалось в самом Бердичеве 40 тысяч.

В Бердичеве происходили ярмарки; каждая длилась почти четыре недели. На ярмарках бывали по 40 тысяч лошадей табунных и по 20 тысяч стоявших в конюшнях; по сто тысяч разного рода скота; смола и деготь привозились в таком количестве, что ими можно было засмолить и вымазать дегтем все Российское государство, а других товаров, женских безделушек, драгоценностей, изделий из золота и серебра было столько, что человек просто до одури доходил, смотря на них. Были гастрономические заведения, которыми могли бы гордиться Париж, Лондон, Вена, и о которых Стамбулу никогда и не грезилось; были кондитерские, были театры, где разыгрывали комедии, трагедии, мелодрамы; цирк, которого первый наездник стал позднее алхимиком и медиком-полковником.

Бердичев с Гнилопятом — это, как Стамбул с Босфором; кто в нем был , тот никогда о нем не забудет, а кто бывал на его ярмарках, у того навсегда сохранится желание туда вернуться.

Шляхта и крестьяне веселились в Бердичеве по-своему, но всегда по-казацки.

Когда парубок-молодец хотел повеселиться во всю ширь, он покупал себе ореховое седло, уздечку из сыромятного ремня, ногайку и дикого табунного коня. В пятницу под вечер, когда евреи прекращают торговлю и, готовясь к шабашу, шатаются по улицам, как муравьи, молодец, оседлав своего коня пред Махновецкою, Белопольскою или Житомирскою заставами, заставив его бросаться вправо, влево, становиться на дыбы, въезжал на улицы, нанося удары ногайкой лошади, полосовал также жидовские лбы; поднимался гвалт, крик, суматоха, но ни один жид не смел приблизиться к коню и казаку, ибо ничто не могло предохранить его от ударов копыт коня и ногайки; все бежит, падает друг на друга, перемешивается, подобно еще не окрылившейся саранче. Проскакав, таким образом, до Бродской заставы, за Гнилопят, молодец чувствовал себя удальцом.

Шляхта обезьянила с хлопов. Три брата Боровецкие, получив огромное наследство после дяди, пользовались им следующим образом:

В огромную коляску дяди, запряженную восьмеркой лошадей, садились три брата, а перед ними и вокруг них мешки с рублями-карбованцами; казаки на конях впереди и позади; так триумфально выезжали они через Махновецкую заставу, перед самым шабашем, когда всюду полно жидов. Братья бросали направо, и налево рубли, а кортеж безостановочно шагом двигался вперед. Жиды бросали [172] ради праздника торговлю, но не поднять рубля — было бы непростительным грехом; рубли падали под колеса, под лошадей, а жиды дрались из-за них, и пока три брата успевали доехать до Бродской заставы, было около копы (60 штук ) раненых жидов.

Шляхта подражала простонародью, а медведь захотел подражать шляхте.

В одну из пятниц, перед наступлением вечера, извозчик остановился около корчмы, сам зашел в комнаты, а лошадей привязал вожжами к столбу; вслед за ним пришел цыган с медведем. Медведя привязал к саням, а сам зашел пропустить рюмочку.

Между тем медведь соскучился; вероятно, у него зазябли ноги; он топал, топал, наконец, стал одною ногою в сани; это ему понравилось; он стал другою ногою, а затем и сел в санях. Лошади захрапели, разорвали вожжи и во весь дух понеслись по направлению к Бердичеву. Испуганный медведь поднимается, хватает за постромки, кони летят, медведь рычит, погоняет. Так они мчались, пока лошади не попадали, чтобы больше уже не вставать.

Сколько жидов искалечили — этого ни полиция, ни сам черт не сосчитали, но племя жидовское не пропало!

На жалобы евреев полиция отвечала:

— Черт его знает, откуда был казак, как приехал, так и уехал; ищите ветра в поле.

Шляхта позабавилась, что же тут дурного? Лучше пусть кутить, чем занимается каким-нибудь предосудительным делом.

Кто послал медведя курьером — неизвестно; ни один указ не говорит, как следует поступить с медведем в подобном случае; впрочем, медведи Радзивиллов и жиды Радзивиллов — обратились к ним с жалобой. Нужно было вам сидеть на Песках! Это — ваш город.

Жидов сажали под арест, и они должны были еще платить большие штрафы.

Пески Бердичева, подобно Гете в Риме, были еврейским городом; они находились в треугольнике, образующемся пересечением Житомирской и Бродской улиц, и были заслонены от человеческого взора большими каменными домами богачей Израиля. Они представляли собою множество сгромоздившихся деревянных домиков, пересеченных узенькими улицами в разных направлениях. За мельницами Пески достигали болотистой части Гнилопята; на улицах, в летние яркие дни, была такая грязь, что лошадь по брюхо должна была в ней бродить, прямо таки — тонула. Грязь эта распространила такое зловоние, что свежий человек доходил до одурения, сделав несколько шагов [173] среди этих Песков нового рода. Ни одного христианина нельзя было встретить на Песках, там жили одни только жиды с паршами, с гноившимися глазами; лица у них были желтые или страшно бледные; под домами были устроены подземные конюшни, где всегда можно было найти много лошадей и без меры всевозможных контрабандных товаров. Полиция, вынужденная сделать обыск в этом квартале, вымазывалась дегтем, как от чумы, старалась исполнить, что следовало, очень скоро, чтобы не долго тут гостить. На этих Песках Израиля было до 10 или 15 тысяч народонаселения; здесь были наибольшие богатства, а также были такие упрямые раввины, что, родившись тут, тут же и умирали, ни разу в жизни не вздохнув иным воздухом.

При самом въезде в Бердичев, со стороны Махновецкой заставы, происходила торговля лошадьми. Обширный слегка возвышавшийся плац был покрыт клетками из крепких дубовых досок; туда, во время ярмарок загоняли табуны лошадей табунных, заводских, татарских, киргизских и разных других пород, азиатских и европейских. Во всех конюшнях, в огороженных дворах, - всюду лошади. В то время самые лучшие запряжки лошадей выходили из табунов президента Ивановского. Кроме указанных мест торговля табунными лошадьми велась также за городом на прилегающих к Бердичеву лугах, и там-то обнаруживалась ловкость табунщиков и их лошадей.

Во время каждой ярмарки устраивались скачки на почтовой дороге. Самыми страстными спортсменами были Запольские, Абрамович и Мирза-Али. Бились о заклад на огромные суммы.

Говоря о ярмарках в Бердичеве, нельзя умолчать об Абрамовичах. Это было семейство богатое, владевшее почти всеми имущими в окрестностях Мурованой Махнувки. Происходили они из татар и получили шляхетство еще в очень отдаленные времена. Они отличались смелостью, ловкостью и подвижностью, как все татары; вели торговлю лошадьми, любили заниматься разными спекуляциями и потому были в тесных сношениях с евреями. Это были настоящие представители ярмарочной шляхты, обмануть родного отца при продаже лошади — это был, в их глазах, поступок, которым можно гордиться. Однако среди них были очень почтенные люди.

Одной из трагикомических ярмарочных сцен была губернаторская ревизия. Пред самою ярмаркою приезжал губернатор с огромным числом чиновников и с доносчиком о контрабанде; тотчас же печатают все подвалы, ставят стражу и начинают обыскивать подвалы поочередно, не найдется ли там брабантских кружев или брильянтов, или же ищут в овсе, нет ли там скрытой [174] контрабанды; операция эта идет лениво, а тут — на носу открытие ярмарки. Приступают к торгу. Губернатор получает условленное число червонцев и, оплатив хорошо доносчика, отсылает его в наказание на месяц или на два в какой-нибудь монастырь, чтобы его там хорошо кормили, хорошо поили впредь до другой ярмарки.

Мне не случалось слыхать, чтобы в Бердичеве когда-нибудь поймали хоть одну контрабанду, а искали ее постоянно. Ревностные были губернаторы, но видно уже в Бердичеве евреи были такие добросовестные, такие строгие исполнители уставов и законов.

Бердичев приносил очень большой доход своему владельцу и правительству; достаточно будет сказать, что за одно только право продавать дрожжи уплачивалось 40 тысяч польских злотых. Народный польский банк открыл бюро ссуд в Бердичеве, а другое такое же в Одессе.

Я так много высказал об этом еврейском Бердичеве, как бы писал о старом Киеве. Это потому, что, по моему мнению, только эти два города во всей Руси носят особый отпечаток; они не получили иноземной окраски, не подогнаны по образу и шаблону городов Запада; в них одних сохранился еще дух славянства, шляхетства, казачества.

Старый Киев — это всеславянская столица славянского духа. После поляков-казаков явились поляки-русины и должны появиться поляки-славяне, потому что это колыбель славянской веры, веры народной. В Киеве зародилось славянское рыцарство, здесь оно растет и разрастется и примет величественные размеры всеславянства.

Бердичев был кивотом тщеславия шляхты; и жиды, и ярмарки были нужны для этого тщеславия, чтобы оно могло жить, как душа в теле. Шляхтич в Бердичеве не изображал из себя дэнди, не щеголял утонченностью обращении или умом — нет, он только принимал участие в ярмарках; вскочив на коня, он на нем и вертелся, желая выказать его с хорошей стороны; покончив, бил по рукам, вспрыскивал продажу венгерским или просто водкой, на полученные деньги дулся в бильярд с гусаром, танцевал трепака с девчинами, а потом снова на коня — продавать или покупать. Когда нет денег, когда беда, тогда к жиду: дай взаймы, Мойса, дай взаймы, Сруль, а когда беда кончилась, то жид страшно третировался: гнойливый Берко, паршивый Гершко! Этого нельзя встретить ни в Париже, ни в Лондоне, ни у немцев; на всем этом лежит отпечаток чисто польского рыцарства, удали, тщеславия, поэтому эти участники ярмарок были смелыми повстанцами, и эти балагуры будут дельными славянами, как были, так и останутся, гордой шляхтой. Местность эта была богата не только своими ярмарками, но и людьми [175] науки: Карл Сенкевич из Калиновки; Ян Сенкевич, историк — труженик, Алоисий Телинский, автор «Варвары»; Симон Конопацкий, чувствительный певец селянок; Пиотровский, умный исследователь польского законодательства и чужеземного права, перешедшего в Польшу; Словацкий, профессор литературы, отец Юлия Словацкого; товарищи моей молодости и военной жизни: Карл Ружицкий, Ян Омецинский, Михаил и Викентий Будзинские и др. — все это шляхта из окрестностей Бердичева; они показали, что умели владеть и саблей, и пером.

Эта благословенная земля явным образом пользовалась покровительством Матери Божьей Бердичевской, которая, в то время, когда султан Осман владел Каменец-Пододьском, а его визири проникали по разным направлениям в русскую землю, ликом своим помрачила взоры турка и сохранила в неприкосновенности Бердичев и его окрестности. Потом вывела конфедератов барских невредимыми и свободными на новые битвы, на новые труды и вдохновила ксендза Марка.

Ясно, что эта местность была под ее охраной.

В целой Польше и Руси не было так привольно жить, как в Бердичеве; здесь веселились шумно, по-шляхетски, а не по-французски, не по-немецки. Слова не говорились на ветер, а поступки были серьезными поступками. Я не могу не вспоминать об этом еврейском Бердичеве; уже я состарился, а еще о нем мечтаю, пред внутренним взором моим стоить он, как бы вчера только с ним расстался, и так люблю, как если бы в нем мне предстояло жить и в нем умереть.

V.

Житомир. — Выборы. — Окрестности и их обитатели. — Лошади. — Умственное движение. Материальные улучшения в окрестностях. — Составь общества того времени в крае.

Мне было лет семнадцать, когда наступили дворянские выборы в Волынской губернии, в состав которой входить в то время Бердичев и его окрестности. Я был еще малолетним, так как только по достижении 18 лет дворянин имел право голоса, а для того, чтобы иметь право быть выбранным и исполнять обязанности по выбору, — надлежало иметь не менее 24 лет; но мать моя желала, чтобы я познакомился с помещиками и вступил в их круг. Поэтому я [176] и поехал с самым младшим дядей Иосифом Глембоцким. Я получил право и привилегию подачи голоса, вероятно, по ходатайству моих дядей или друзей моего покойного отца.

Мы с дядей остановились в большом каменном доме, половину которого заняли мы, в другой же половине остановился Михаил Чацкий, который и быль избран волынским губернским предводителем дворянства.

У нас было людно и шумно, так как того желала моя мать; всегда было много гостей, были экипажи, верховые лошади; мы жили на широкую ногу, благодаря чему я сразу приобрел симпатии дворянства.

Выборы происходили каждые три года; выбиралась следующие лица: губернский предводитель дворянства, первое лицо среди дворян и их начальник; президенты первого и второго департаментов; в первом — решались уголовные дела, и на должность президента этого департамента выбирали человека богатого, который на хорошем счету у правительства, чаще всего — пана; в президенты второго — человека умного и честного, знакомого с правом и указами, и пользующаяся симпатиями дворян, хотя бы даже и не богатого.

Далее следовали уездные предводители дворянства 12-ти уездов, из которых состояла в то время Волынская губерния; уездные подкомории — должность скорее почетная, чем сопряженная с какими-либо обязанностями; депутаты двух департаментов; уездные хорунжие; наместники предводителей дворянства; эти последние должны были быть постоянно в движении, в разъездах; на эту должность выбирали молодых и богатых; уездные судьи; их помощники; каждый уезд выбирал по одному писарю; в писаря выбирались люди, имевшие достаточный навык писать, деятельные, не кутилы и т. д. Все эти чиновники исполняли свои обязанности безмездно, с дворянским сердцем, они посвящали свое имущество для дворянских сердец.

Исправники и заседатели или ассессоры были в то время выборные и получали жалованье; но позднее их стали назначать от правительства, как губернаторов и других коронных чиновников, которых было немало.

Дворянский дом, или зал выборов, представлял собою огромное каменное здание, которое находилось в полном распоряжении дворян. Полиция, жандармы и чиновники в форменном костюме, даже сам губернатор, не имели права туда являться.

Губернатор Гижидкий, генерал русской армии, поляк, — который поэтому, хотя и был первым чиновником, но не любил уз права и по природе быль склонен к нарушению всех правовых норм, — вошел в тот дом в губернаторском мундире, окруженный жандармами. [177]

Ян Куровский, гордый шляхтич, без дальних околичностей закричал: «Прочь отсюда!» И шляхта за ним закричала: «прочь, прочь!» а Викентий Ледуховский, бывший губернский предводитель дворянства, принеся книгу законов, успокоил распетушившегося губернатора и заставил его удалиться словно в воду опущенного.

С этого времени он являлся лишь в качестве помещика Житомирского уезда.

Во всей России шляхетский дом называли: «дворянская дума».

Выборы иногда отбывались очень чинно, прилично, а иногда с гамом и криком. Дворяне-выборщики походили на молоко, поставленное на огонь; тихо и спокойно варится оно, просто любо смотреть, — как вдруг начинает пениться и все уходить из кастрюли.

В выборах губернских должностных лиц важную роль играли овручане; в этом уезде было более 400 избирателей. Житомирцы были более богаты и отличались большою гордостью, независимостью и самостоятельностью: они не позволяли большими панам управлять ими.

Овручане были бедны и многочисленны. Часто можно было встретить овручанина, не имеющего ни одной души, но подающего голос в качестве владельца 25 душ, ссуженных ему богатым, так как нужно было иметь 25 душ, чтобы иметь право вотировать. Taкие меценаты набирали целую свиту овручан , благодаря которым и производили давление на выборы. Одним из самых сильных меценатов этого рода был генерал Корженевский. Он владел частью Житомира, которая называлась Коденькой; тут были домики, как бы нарочно построенные для вербовки избирателей, просторные и удобные, с огородами, садами, окруженные палисадом — они походили на острова. Сюда в крытых еврейских повозках свозили овручан, и пан Корженевский, бывший маршалек овручский, гостеприимно принимал у себя своих братьев — шляхту-овручан. Третяк, Рожанский и Барановский привозили овручскую шляхту, оставались вместе с нею в окруженных палисадом домах, гостили и наблюдали за тем, чтобы никто не имел никаких сношений с внешним миром, пока не окончатся выборы губернских должностных лиц.

По окончанию выборов овручан отпускали на волю, оканчивались ухаживания за ними, угощения, братство, — и дороги пана-мецената и его братьев-овручан совершенно расходились.

Житомирцы делились на две партии. К первой принадлежала шляхта, бывшая в союзе с овручанами и состоявшая из сторонников равенства, хотя, может быть, и не знавших, что такое демократия. Сторонников другой партии считали аристократами. [178]

Выпущенные на волю овручане с житомирцами оживляли кутежами другие уезды.

Достойно удивления, что, хотя Житомир — губернский город, а Киев — город трех губерний, университета, город дорогих для славянского сердца памятников, расположенный в местности столь очаровательной, что во многом не уступает Стамбулу, — польская шляхта не чувствовала себя в этих городах совершенно привольно, в то время, когда в этом дрянном Бердичеве, в болоте, среди жидов, была свобода и веселее, шляхта чувствовала себя как у себя дома, строила воздушные замки и стремилась к осуществлению своих фантазий. По крайней мере до 1831 года в одном этом городе братались поляки с русскими; те и другие старались высказать свои мысли, стремления, предположения и комбинации; рассуждали по-славянски о славянских вопросах.

Всему этому много помогало то, что в Бердичеве постоянно был размещен по квартирам дивизион кавалерии; офицера все были люди, принадлежавшие к хорошим родам, прекрасно воспитанные, а по своим кутежам походившие на шляхту. Польская молодежь сближалась с русскими кавалеристами и браталась с ними; при этом смело могу сказать, что только одна шляхта окрестностей Бердичева, может быть, в целой Польше, — знала, что такое славизм, и имела к нему влечение.

Поляки из окрестностей Бердичева видели на ярмарках Александра Карагеоргиевича, сына героя Сербии, а позднее князя этого умного рода славянского; вместе с ним Янковича, Ненадовича и других сербов, в то время скитальцев, покинувших свой край; видели болгар — Априлева, Палаузова и черногорцев. С ними познакомились, а затем совершали охотничьи экскурсии в Новую Сербию, где были поместья этих эмигрантов. Видели, где и как они живут; знали, что есть запорожцы, польские выходцы, вооруженные рыцари за Дунаем, что есть некрасовцы. Шляхта знакомилась с этими живыми книгами славянства, о чем не грезили ни велико-поляне, ни слепые мазуры, ни краковяки, ни даже галичане. Велико-поляне — умные, философы — знали и дебатировали о великих ученых, об онемеченных славянах, и сами понемногу онемечивались во имя Запада и цивилизации — Канта, Гегеля, Шелинга.

Для краковяков и мазуров славяне — это схизма, осуждение, погибель душ. Галичане в то время знали словаков, продававших порошок против блох, слыхали о Ганке, Шафарике, но все-таки повторяли: «мадьяры, братушки, — умеют владеть саблей, но не отказываются и от кружки! они за нас все знают и все сделают».

У нас было иначе, — мы читали сочинения, выходившие в Харькове, Одессе, Москве и Петербурге, где уже серьезно занимались [179] славянским вопросом. Так не могло быть под властью монархов немцев, которые в то время более чем когда-либо прилагали усилия, чтобы убедить, что славы- это склавы, служившие для римлян гладиторами, а для германцев — кнехтами; а все эти рассказы о сербских царях и королях босняцких, а также и болгарских — это мифы. Это незнакомство с историей славян, это превратное понимание славянщизны есть и еще долго будет великим несчастием поляков.

Польское общество не завязало тесных сношений с обществом русским, главным образом потому, что вся высшая администрация слагалась в то время из поляков и курляндцев. Губернатором после генерала Гижицкого, шляхтича сварливого и неприятнаго по своему несколько грубому обращению, был назначен Анджейкович, литвин, человек в высшей степени деликатный и прекрасно воспитанный.

Pyccкие чиновники состояли по большей части из малороссов, которые гораздо больше любили домашний очаг, чем общество — малороссы трудолюбивы, добросовестно исполняют свои обязанности, не пьют, довольствуются небольшими деньгами и таковых не собирают, но идеалом их является домашняя, семейная жизнь, соловей и цветы.

В деревнях помещичья жизнь протекала шумно, весело и в высшей степени цивилизованно; почти в каждом более состоятельном доме была значительная библиотека, слагавшаяся из избранных сочинений на различных языках; везде подписывались на газеты виленские, варшавские, а во многих местах — на французские; умственное движение было большое. В то время общество, по своим литературным и философским воззрениям, делилось на партии. В литературе вся молодежь и женщины стояли за романтизм. Адам Мицкевич, лорд Байрон, Пушкин — были идолами этой партии. Другая партия, слагавшаяся из стариков, единственно для того, чтобы показать, что у нее есть свое мнение, упорно стояла за классицизм. Людвиг Осинский стоял во главе этой партии. У этих последних на все доказательства, на все проявления чувств был всегда один и тот же ответ. Брали книгу стихов Мицкевича, как это делал Осинский, открывали ее и монотонно читали: «глухо всюду, темно всюду!» и, положив книгу на стол, продолжали: «вероятно, будет глупо». Отсюда происходили большие споры, даже поединки; но, к счастью, сторонников классицизма было очень мало, и ода к молодости, которую все повторяли и которою все восхищались, доконала классицизм. В философии были сторонники Канта и сторонники Яна Снядецкого, но последние, благодаря народной симпатии, а также благодаря здравому смыслу, который, к сожалению, не всегда бывает спутником поляков в точных [180] науках и в политике, одержали верх над сторонниками немецкой философии, которой не понимали даже ее поклонники. Любимою темою поклонников этой последней философии было удивление пред доказательством существования дьяволов и ангелов. Эта-де мировая цепь, связанная звеньями от камней и предметов неорганических до растений, до гадов, рыб, птиц, зверей — до самого человека, не могла быть прервана между человеком и Богом, Творцом всего; этими звеньями должны быть дьяволы и ангелы. Над этим рассуждением противники немецкой философии смеялись, как и над всем, что принадлежало немцам.

Яна же и Андрея Снядецких почитали за величайших мужей науки в Польше. Это краткое обозрение далекого прошлого выказывает умственное движение того времени в землях русских.

Не было деревни, где бы не было удобной и красивой усадьбы; даже в малых деревнях, которые отдавались в аренду или в которых жили только экономы, были чистенькие усадьбы, содержавшиеся в образцовом порядке. Хозяйственный постройки соответствовали усадьбам, особенно выделялись по своей роскоши конюшни.

Избы крестьян, особенно в окрестностях Бердичева, были очень чистые, изобиловавшие садами и водою; эти деревни среди степей походили на рощи; население их отличалось богатством, веселым нравом, необыкновенною ловкостью и большою привязанностью к добрым и справедливым господам; может быть, в этой околице более сохранился казацкий дух, чем в целой Украине.

Считаю необходимым сказать несколько слов о лошадях. В то время, когда Вацлав Ржевусский воспитывал породу арабских степных коней в великолепных ставранских конюшнях, когда князья Сангушко скрещивали арабскую и английскую породу с польскою, чтобы иметь лошадей как в Англии, президент Ивановский добыл, скажу даже, откопал породу старо-польских коней, джаметов, на предках которых гусары и панцырные рыцари развозили некогда рыцарскую славу Польши; лошади эти походили на того коня, на котором сидит бронзовый Ян III в Варшаве.

По примеру этих двух помещиков целая околица бердичевская занималась коневодством, не для скачек, но главным образом для верховой езды, а затем для езды в экипажах. Эти лошади очень ценились и хорошо оплачивались; польское войско и русская гвардия в Петербурге получала самых лучших своих офицерских и унтер-офицерских коней из окрестностей Бердичева.

По поводу лошадей приведу один забавный случай.

У президента Ивановского была дочь, очень красивая, прекрасно воспитанная и обладавшая большим приданым. Претенденты [181] съезжались со всех частей Польши. Однажды было их двое: граф Р. из Познани и граф Ск. из Галиции; оба молодые, светские. Видя образцовое, украинское хозяйство Ивановского, начали говорить об немецких улучшениях; не видя у президента ни одной овцы, ни одного барана, стали доказывать, приводя цифры, что мериносы обогащают край, между тем как лошади доводить его до бедности, и стали советовать завести мериносов вместо лошадей, которых у президента было очень много.

Ивановский слушал как бы в чаду; он был уже в то время 70-летним старцем; наконец воскликнул:

-Скажите, пожалуйста, вы поляки?

И, получив утвердительный ответ, покраснел так, что даже лысина побагровела:

-А на чем же вы будете выгонять немцев из Польши, не на баранах ли? Фу, стыдитесь, милостивые государи, вы — подольше быки, уезжайте себе с Богом, здесь для вас нет места! — Графы должны были уехать, а президент выдал дочь за Подольского, шляхтича-домоседа, но который владел прекрасным табуном польских лошадей. Президент Ивановский вызывал одобрение и подражание; во всех окрестностях Бердичева разводили лошадей, чтобы из славянских земель изгонять немцев; может быть, даст Бог, это и наступить когда-нибудь!..

Я был помещиком и, признаюсь, чувствовал себя очень счастливым; я любил мать, и мать любила меня; среди нашей родни господствовала сердечность и непринужденное желаниe сообразовать свои поступки с удовольствием других.

При всем этом я любил охоту, собак и лошадей.

В Гальчинце, где я родился и где жил, собиралась молодежь из окрестностей; у нас была библиотека, состоявшая из нескольких тысяч томов очень почтенных сочинений и многих рукописей; библиотека эта была отдана в распоряжение моих друзей и товарищей увеселений.

В то время можно было и учиться, и веселиться, и кружок молодежи, который несколько лет спустя создал бердичевский бунт, а позднее полк волынской кавалерии Карла Ружицкого, собирался и веселился в Гальчинце.

Охотились, веселились, иногда танцевали, но чаще всего читали и рассуждали. Смело могу сказать, что став, вместе с Яном Омецинским, во главе этой молодежи, — он, как человек более опытный и пользующейся доверием окружающих (так как был на несколько лет старше меня); а я благодаря моему значительному состоянию и по доброй воле, — двинули ее и по стезе знания, деятельной любви к [182] родине и ее истории, сделали их шляхтичами, в истинном значении этого слова, шляхтичами, владеющими и пером, и саблей; умеющими и танцевать, и молиться (do tanca i do rozanca).

Крестьяне называли нас — наши господа. Мы братались с крестьянами не вследствие золотых грамот, не вследствие мании сближения с простонародьем, сближения, которого многие старались достичь, наряжаясь в свитки и посещая корчмы, — нет, мы сближались с ними, допуская их до наших охотничьих и рыцарских развлечений, разговаривая с ними на охотничьих привалах, как на местах побоищ славы, разделяя вместе с ними пред кострами охотничью трапезу, отдыхая под одними и теми же стогами сена.

Это сближение на охоте сглаживало различия наших чувств и понятий, давало нам возможность понять друг друга и приготовляло к рыцарскому братству на полях битвы, к служению одному делу.

Золотых грамот простой народ не понимал, шляхта имела о них очень смутное представление и относилась к ним с большим недоверием. Крестьяне боялись быть обманутыми, а шляхта хотя и добродушно, но, может быть, и хотела обмануть, и обманывала. Переодевание в свитки, хождение по корчмам, танцование с крестьянками, даже случаи вступления с ними в брак — все это было коварством по отношению к простому народу, какой-то нелепой комедией со стороны шляхты. Вся эта хлопомания была горькою иронией, братство же на охоте было делом вполне естественным, освященным традициями, делом, к которому и шляхта, и крестьяне привыкли чрез рассказы, чрез воспоминания отцов и дедов.

Это братство на охоте имело также и ту пользу, что приучало нас относиться с уважением не только к товарищам охот наших, но даже и к их семействам, что является необходимым условием к установлению хороших отношений между шляхтою и крестьянами. Мне не доводилось слышать, чтобы кто-нибудь из нашего кружка позволил себе низко злоупотребить силою и принуждением по отношению к своим крепостным крестьянкам, так как эти крепостные были сестры, дочери, жены товарищей наших охот. Было сохранено уважение к этому побратимству, чего, к сожалению, вне нашего кружка не было: часто случались злоупотребления, которые смело назову ошибками и преступлениями, и которые более всего поселили рознь и даже ненависть между крестьянами и шляхтою.

Общество того времени в политическом и социальном отношении можно было разделить следующим образом: богатые помещики, владевшие многими селами, иногда местечками, принадлежавшие к старинным шляхетским родам, владельцы земских имений, и то только перешедших к ним по наследству от отцов и предков. Это [183] последнее обстоятельство было одним из существеннейших условий для принадлежности к так называемым в других местностях магнатами или, как у нас их называли, колигатам. Они стояли во главе этой привилегированной от рождении касты, к ней присоединялись выдающееся ученые, известные и уважаемые писатели, лица, занимающие высокий пост по дворянским выборам, и заслуженные военные, особенно в польском войске; во время Наполеона I быть простым солдатом под командою генерала Домбровского — значило быть паном, хотя бы без денег и без имений, колигатом, всегда желательным гостем в обществе колигатов; такой человек мог, ни о чем не заботясь, спокойно пользоваться жизнью.

В то время я не придавал такого значения, какое придаю теперь, тому обстоятельству, что только в окрестностях Бердичева генерала Домбровского, создателя польских легионов, ценили гораздо выше, чем князя Иосифа Понятовского, этого всадника-кутилу. Мазурек Домбровского был в сердцах и устах всех, кто носил польское имя; Домбровского славу и заслуги хвалили трезвые, а геройство князя Понятовского только полупьяные или даже совсем пьяные.

Люди, которые нажили состояние подрядами, торговлей или промыслами, всегда оставались «доробкевичами» (т. е. людьми, которые трудами достигли благосостояния, так сказать, доработались до состояния).

Титулованные — графы, бароны, получившие эти титулы при помощи заискиваний или за деньги, не пользовались уважением среди шляхты. Даже принадлежавшие к лучшим родам, лишь только получали титул, тотчас же подвергались отчужденно от общества, а чаще всего являлись посмешищем, единственно потому, что были графами или баронами; этих последних больше всего было жидов. Панки или полу-панки, владельцы маленьких деревень или частей деревень, арендаторы, высшие служащие больших панов , казенных имений, монастырских имений — составляли один класс, который ничем не уступал первому в привилегиях и прерогативах, но в обществе его скорее терпели, чем принимали; отсюда возникло неудовольствие и склонность к демократии. У них проглядывало смутное желание, чтобы богатство панов каким бы то ни было способом уничтожить, а крестьян прижать еще более. В то время еще не было ни теории, ни демократических обществ, но были вожделения, которые, без сомнения, породили современную польскую демократию. Однако, ничего не было легче, как сближение панов с панками и с полу-панками: нужно было только немного ума и много сердца, и были бы достигнуты единство и сила. Чиншевая шляхта была бедна и несчастна, и поэтому пала духом и поступилась своим шихетским достоинством. Пан, [184] который, если только он был хорошим человеком, был матерью для крестьян, для шляхты был мачехою, хотя бы был и наилучшим.

Квартиры для солдат, подводы для войск, кормовое довольстве — все это падало на чиншевого шляхтича.

В деревнях, которые не были господскими, а были собственностью их населения, владельцы нескольких моргов пользовались своевольною свободою. В сущности, там паном был жид арендатор; он успел с жидовскою ловкостью привлечь к участию попа и задобрить деньгами правительственных чиновников, шляхта-владельцы и сами, и их жены по очереди ходили сторожить у его дверей, унижались пред ним; но когда наступал срок платежа, когда доходило дело до расчета или уплаты, тогда жида-парха — в ухо и по пейсам, били, били, а, пропив все деньги, снова с повинною возвращались. Такая жизнь извращала ум и чувства, и стремление к высшим целям и гордость проявлялись в причинении зла, в процессах, в побоищах. Упаси Боже было быть соседом такой деревни. Шляхта этой категории, исповедовавшая православную веру, была в братских сношениях с крестьянами, в виду одной веры и одного языка, но шляхта католическая была с крестьянами в неприязненных отношениях, а поэтому администрация пользовалась этою последнею для всевозможных экзекуций за недоборы, за невыполнение различных поручений; эти экзекуторы были невыносимее солдат и жандармов, так как угнетали православие во имя костела католического апостольского римского.

Мещане слагались из евреев, кацапов, разноверцев, которые занимались торговлею, съемкою в аренду садов, извозным промыслом; они были порядочными и состоятельными людьми. Были и мещане христиане-украинцы; это были амфибии между шляхтичем чиншевым и крестьянином; помещик, как мог, тянул с них доходы, а правительство держало его под своею опекою и брало все, что оставалось после помещика. Они платили помещику чинши втрое больше, чем шляхта, а правительству — платили подать, доставляли рекрутов и исполняли всякие повинности; это были коровы, у которых было много владельцев; их доили до крови и выдоили все высшие стремления, которыми они не были проникнуты в такой степени, как шляхта или даже крестьяне. Даже евреи не отказывали себе в удовольствии мучить их. Мещане доставляли наймитов и наймиток евреям.

Вольные крестьяне, так называемые вольно живущие, почти все селились в лесах; это были paбочие на стеклянных заводах, плотники, рудокопы и производители всевозможных лесных продуктов. Многочисленные поселки их были расположены около стеклянных фабрик, рудников; народ все красивый, сильный, трудолюбивый и любящий [185] повеселиться, прекрасные работники; между ними некоторые зарабатывали даже до ста злотых в день кристаллизациею и резьбою стекла, выливанием зеркал, отливанием железных изделий и другими подобными занятиями; они не были прикреплены к земле, не были ревизскими душами того или другого помещика, или правительства; они могли переходить с места на место, по выполнению предписанных формальностей.

Однако паны с администрациею внесли поправку в эту вольность, или «безпанство», которое хотя и могло иметь некоторые благие результаты, но гораздо более должно было принести дурных последствий. В поселках паны открыли торговлю всеми предметами, начиная от дерева на постройку хат, до уборов, до предметов первой необходимости, до женских безделушек, шинков с различными напитками, даже детских игрушек. Все эти товары принадлежат пану, и пан — единственный и главный торговец и все дает в кредит, только записывая в прошнурованные книги, в которых пишутся и заработанный деньги; к концу года — расчет. Мне не случалось слышать, чтобы заработок сравнялся с долгом. Спустя несколько лет у каждого вольно-живущего накопляется более десяти тысяч долгу, и должник теряет свою свободу, пока не расплатится, а так как он не может расплатиться, то и является зависимым от своего кредитора в такой же степени, как и настоящие крепостные. Этот способ закрепощения долгом свободного человека хотя на первый взгляд и кажется несправедливым вполне законен там, где собственность служит основой общежития; это закрепощение приносит даже известную выгоду самим вольно-живущим, так как заставляет их оставаться на одном месте, а ведь только камень, долго остающийся на одном месте, обрастает (мхом). С другой стороны — устраняете пронырливую конкуренцию спекулянтов, которые, открывая новые фабрики, рассчитывали бы нажиться, переманивая заманчивыми обещаниями рабочих с других, прежде открытых фабрик, и таким образом вынуждая эти последние прекратить производство; но делать это было не так легко, когда можно иметь этих работников, только уплатив наличными деньгами по их долговым обязательствам. Этот способ, по-видимому, безнравственный — обеспечивает существование фабрик их улучшение и рост.

Может быть, эта система долговых капиталов, улучшенная в смысле добросовестности и приноровленная к условиям места и времени, была бы наилучшей переходной ступенью от крепостной зависимости к полной свободе, так как она положила бы преграду к тому, чтобы непривычная жизнь без господина не перешла в своеволие, распутство, а может быть и преступления. [186]

Крепостные крестьяне, ревизские души, так сказать невольничество того времени, если у крестьян был добрый пан, хорошо понимавший свой собственный интерес, было настолько счастливо, настолько благополучно, насколько можно было требовать. Три дня барщины в неделю, 12 дней в году — натуральной повинности по исправлению дорог, плотин и мостов, 12 дней работы, сверх указанной, — в пользу помещика — это не очень много, не очень обременительно. Пан, заботясь о своем добре, не допускал крепостных до голодной смерти, до нищенской жизни, не допускал даже до того, чтобы у них не было домашнего скота. После трудов, крепостной мог спокойно лечь спать, не думая о завтрашнем дне, и вместо утешения: «Бог даст!» иметь уверенность: «пан даст!»

У злого пана крепостная жизнь была адом. В то время было возбуждено уголовное преследование против пана Г., и этот помещик сидел в тюрьме за бесчеловечно-жестокое обращение с крепостными. Он вешал женщин к потолку за волосы и понемногу подрезал волосы бритвою до тех пор, пока не оставалось так мало, что они не могли удержать женщины, она обрывалась, оставляя у потолка вместе с волосами кусок сорванной с головы кожи.

Другой помещик пан И. А. приказал пахать бабами и девками; падали бедняжки, таща плуг, а барские сыщики осыпали их ударами батогов; воля панская сравняла их со скотом.

Пан Т., гусарский офицер, пригласил к себе на пирушку товарищей-гусар, а дворовым казакам и вестовым гусарам приказал силою привести молодиц и девок для участия в этой пирушке; пока они кутили, братья и отцы этих несчастных жертв распутства привезли возы сухого сена и соломы и обложили им дом, как окопом, и затем подожгли. Дом горел, а они, как духи-мстители, стояли вокруг, с ружьями, с кольями и топорами: ни одна живая душа не вышла из дома — все вместе погибли. Крестьян погнали в Сибирь на поселение, вся деревня выселилась, а пепелище барского дома осталось ужасным назиданием.

Видели панов В и Д., которые ставили на карту и проигрывали своих любимых казаков, жен и дочерей — одному, мужей и отцов — другому. Видели многих, продававших крепостные души, как скот, хуже, чем собак и дешевле.

Царские указы, действительно, не позволяли продавать души без земли, но не запрещали покупать землю без крепостных. Поэтому в один день продавали души с землею, а на другой — покупали обратно землю без душ; души оставались у купца; все было можно — только осторожно.

Были и добрые помещики, но таких было мало; вообще стыдились [187] проявлять доброту и человечность; кто не приказывал жестоко наказать розгами крепостного, сорвавшего грушу, тот не был хватом.

И такие люди превратились позднее в горячих демократов!

Такие отношения между помещиками и крепостными поселили ненависть крестьян и господ друг к другу. Правительство и администрация были совершенно непричастны к этому злу; никто не может указать ни на одно распоряжение, побуждавшее к этому; напротив, по-отечески предостерегали; правда, оберегали шляхту от обид и мести, так как все еще продолжали считать шляхту опорою трона. Правительство предоставило помещикам полнейшую свободу заняться улучшением быта своих крепостных, даже поощряло и награждало тех, которые по-отцовски обходились с крепостными, а чиновникам было строжайше приказано не вмешиваться в отношения между господами и крестьянами, должно признаться, в этом отношении мы не испытывали со стороны чиновников никакого давления или неприятностей.

Старый Поляновский из Лещина, человек почтенный и большой житейской опытности, видя, что молодежь о чем-то сговаривается и к чему-то готовится, сказал:

«Сидите тихо, вы теперь словно в раю, чего же вам не хватает? С вами обходятся осторожно, как с нарывом, так как боятся вашего яду; поэтому воздерживайтесь от всяких проявлений, которые могут обнаружить, что вы всего лишь безвредная жаба; а беспомощною жабою вас можно назвать потому, что вы одни; нужно сердцем приблизиться к сердцам крестьян, относиться к ним справедливо, признать их людьми; а когда вы будете вместе, то будете силой тогда можно будет попробовать. Так говорил старый Поляновский. Его не слушали. Теперь следует ударять себя в грудь и искать иного пути, который бы был и с правдой, и с Богом.

Перев. с польского Турцевич.

(Продолжение следует).

(пер. ?. Турцевича)
Текст воспроизведен по изданию: Записки Михаила Чайковского (Мехмед-Садык-паши) // Русская старина, № 12. 1895

© текст - Турцевич ?. 1895
© сетевая версия - Тhietmar. 2013
© OCR - Тамара. 2013
© Русская старина. 1895