ЗАПИСКИ МИХАИЛА ЧАЙКОВСКОГО

(МЕХМЕТ-САДЫК ПАШИ)

(См. "Русскую Старину", июнь, 1898 г.)

ХLII.

Знакомство с Семеном, атаманом Блатнеровского куреня. — Болгария. — Рущукский вилайет. — Саид-паша. — Виддинский внлайет. — Бендерли. — Гуссейн-Ата, его управление и отцовская опека над болгарами. — Сомоводский монастырь, Тырново. — Де-Вильмен. — Габрово, школы, ректор Почобут. — Павликане и помаки. — Филиппополь. — Епископ Канова. — Капуцины — Адриавополь. — Возвращение в Стамбул.

Перед отъездом из Добруджи, мы посетили атамана Блатнеровского куреня, Семена, жившего в селе Сейменах, на берегу Дуная, населенном молдаванами. Он был со своим куренем на службе в Силистрии и защищал на берегу Дуная так называемый Запорожский редут в то время, когда русские овладели этой крепостью. Семен со своим куренем, в котором было до тысячи человек казаков, переправился на остров со знаменем, частью на лодках, частью вплавь; пройдя по острову, он пробрался мимо русского караула, переправился через реку у Дели-Ормана и добрался лесами до самой Шумлы. За этот подвиг Мехмед-Решид-паша подарил ему великолепную саблю с золотой рукояткой, осыпанной драгоценными каменьями, и красную шубу, подбитую мехом белых волков. [198]

По окончании войны и переселении запорожцев в Россию, он поселился в этой молдаванской деревне, выстроил себе очень удобный и красивый домик и хозяйничал, командовал молдаванами, гонял их палкой на работу, а турецкие власти не только не ставили это ему в вину, но относились к нему, напротив, с особым уважением, ибо он имел саблю и шубу, пожалованный ему султаном, и были силен и могуч, как дуб; он не только мог легко переломать кости человеку, но без труда гнул железный подковы.

Из Тульчи мы поехали по берегу Дуная в Рущук. Все села, которые мы проезжали на этом пути, были населены настоящими болгарами, не смешавшимися со славянами; это были, ни дать ни взять, прежние круглолицые гунны с их узкими глазами, притом отличные и выносливые наездники. Мы видели крошечных мальчиков, бесстрашно гарцевавших на необъезженных лошадях. Все они прекрасные наездники, но, в общем — народ еще довольно дикий, к которому только что начала проникать цивилизация.

Мы видели своими собственными глазами, как несколько турок из Дели-Ормана напали на болгарское селение, в котором было около 20-ти домов, и захватили все их имущество, жен и дочерей, а болгары падали перед ними ниц, как перед Богом, между тем, как нам они ничего не хотели дать, когда мы их вежливо просили и даже предлагали им за все деньги; у них на все был один ответ: «нема!» Когда же нагайка нашего Степана прогулялась у них но спине, то сразу все нашлось, так как всего было вдоволь; вообще материально болгары были вполне обеспечены, но нравственный гнет, который они испытывали со стороны турок, лишил их чувства собственного достоинства. Этот гнет давал себя знать особенно сильно в Рущукском губернаторстве. Часть Болгарии, заключенная между Балканами и Дунаем, разделилась в то время на два губернаторства: Виддинское и Рущукское. В последнем начальствовал Саид-Мирза-паша, татарин из Добруджи; он был в родстве и в свойстве со всеми тамошними татарами и позволял им безнаказанно грабить и разорять бедных болгар. Я познакомился с Саид-Мирза-пашею; он еще был в то время человек бодрый, здоровый, настоящий ногайский татарин; его домашним врачом был доктор Калиш, вероятно уроженец Калишского воеводства, который позднее был прусским и австрийским консулом, а в то время занимался врачеванием и был вместе с тем казенным толмачем. Нам толмача не понадобилось, так как паша долгое время служил в войске вместе с казаками и, имея с ними постоянный сношения, мог объясняться с нами совершенно свободно. Паша принял нас весьма любезно, а доктор Калиш выказал нам [199] большую симпатию; в нем заговорила польская кровь, и он выразил мне готовность служить делу, которое он называл «нашим». Надобно заметить, что я и впоследствии все время был с ним в наилучших отношениях.

Вступив в Виддинский санджак, мы застали там совершенно иные порядки. Управителем этой провинции был Бендерли-Гуссейн-ага-паша, предпоследний ага янычар, впоследствии визирь, который их уничтожили. Турок, родом из Бендер, он служил с молодых лет в Балте и имел постоянные сношения с поляками и польскими конфедератами. Он смолоду имел совершенно иные понятия, иные взгляды; он отделался от фанатизма, который более всего тормозил прогресс не потому, чтобы правила и истины, изложенный в Коране, побуждали к этому людей, но потому, что эти великие истины дурно ими поняты и истолкованы.

Главным населением своей провинция он считал болгар, людей смирных и трудолюбивых, но обедневших вследствие вымогательств со стороны начальствующих лиц, в особенности со стороны беев, которые назначались по большей части из болгар, но, приняв магометанство, забывали свою национальность и были самым несносным начальством дли своих единоплеменников.

Ага-паша купил несколько десятков тысяч голов рогатого скота в Италии и в Украине, целые табуны лошадей и роздал их болгарам своего вилайета с некоторым количеством денег, в виде пособия и с единственным условием, чтобы они возвратили эти деньги, когда будут в состоянии, но при этом он обязал их никому, кроме него, не продавать зерновой хлеб, шелк, плоды и собственные их изделия и нигде не покупать заграничных изделий, нужных для народа, кроме как у него. При этом он платил им на 5% дороже за все местные продукты и произведения, а за вещи и продукты, привозимые из-за границы брать 5% дешевле прочих. Он учредили во всех городах, местечках и больших селах конторы дли покупки и продажи товаров и назначал заведующими этими конторами по большей части болгар. Он имел свои банкирские конторы не только в городах своего вилайета, но и во всех главных турецких портах и заграницею, как например, в Триесте, Ливорно, Марсели и Манчестере. Во главе этого предприятия были поставлены братья Симоновы, арнауты, получившие образование в Европе. Он скупал у разорившихся беев их фольварки и земли и приобрел, таким образом, в Турции до 400 поместий, где поселил болгар, назначая их управителями этих имений. Таким образом, он стал денежным царьком; его страховые полисы и векселя ценились наравне с векселями Ротшильда и самых первых банков в мире. [200] Австрийское правительство относилось к нему недоброжелательно, так как это подрывало торговлю Австрии с Болгарией и с европейской Турцией, ибо то, что делалось в Виддинском вилайете, отражалось косвенно и на других вилайетах. С сербами и румынами Гуссейн-паша был в наилучших отношениях. Таковы были взгляды этого выдающегося деятеля.

Гуссейн прибегал к самым решительным мерам дли пресечения злоупотреблений и поборов, которые чинили беи и аги. Приведу тому один пример: со времени завоевания Болгарии в ней сохранился обычай взимать зубной налог, которым завоеватели облагали покоренных и который был для последних весьма разорителен.

Дело происходило следующим образом: бей или ага, приехав в болгарскую деревню, приказывал изжарить себе баранов, индюков и иную живность. Когда все требуемое было принесено, он съедал по кусочку каждого блюда, оценивал стоимость всего принесенного по своему собственному благоусмотрению, высчитывал то, что им было съедено, а остальное приказывал убрать и уплатить ему стоимость всего приготовленного чистыми деньгами для поддержания его зубов — это и была, так называемая, зубная подать. Какой-нибудь ага объявлял о сборе этой подати циркулярами, которые читались во всех селах и местечках, несмотря на то, что сбор этот был запрещен. Гуссейн-паша велел ловить виновных в этих злоупотреблениях, и когда их приводили к нему, то он приказывал безо всяких разговоров вырывать им зубы и отпускал их по домам, приговаривая: «теперь у тебя нет зубов, следовательно, ты не имеешь более права на зубную подать, ступай себе с Богом». Ни лета, ни служебное и общественное положение не спасали виновного от этого наказания, которое избавляло его, как говорили ага, от более строгого наказания за нарушение запрещения взимать такие подати. Мы видели беззубых дервишей и имамов, видели богатого бея, занимавшего видную должность, у которого были вырваны зубы для того, чтобы он не имел более права собирать зубную подать. Гуссейн-паша поступал также энергично во многих других случаях и это было, действительние всех запрещений, фирманов и ираде. В Виддинском вилайете злоупотребления были искоренены и болгаре жили, как у Христа за пазухой.

Вот какая огромная разница существовала между двумя болгарскими провинциями, расположенными у подошвы одних и тех же Карпатских гор, омываемых одним и тем же Дунаем; вся разница была в том, что ими управляли разные люди — это лучшее доказательство того, что все законы и правительственные распоряжения [201] остаются мертвою буквою, когда нет людей, способных провести их в жизнь.

Несколько лет спустя, прусский посланник, с которым я был хорошо знаком, просил меня познакомить его с Бендерли-Гуссейн-ага-пашею, чтобы иметь понятие о его богатстве и восточной пышности. В то время ага-паша не занимал никакой должности и жил в своем дворце, в Эмиргиане, на европейском берегу Босфора. Мы отправились к нему вместе с посланником. Паша принял нас в небольшом зале, убранном роскошными коврами и материей, сотканной из золотой и серебряной бити, перевитой ярким шелком. В этой комнате стояли диван, на котором не могло поместиться более двух человек, и одно кресло. Паша сидел на диване; я уступил, из любезности, послу место возле хозяина дома, но паша взял меня за руку, посадил рядом с собою, а послу указал на кресло сказав:

— Не мыслимо, чтобы немец сидел на высшем месте, нежели ты, польский шляхтич; у нас это не допускается.

Посол, как человек вежливый и благовоспитанный, только улыбнулся; впрочем, он был вполне вознагражден радушием, которое выказали ему паша, и осмотром его роскошного помещения и драгоценностей.

Приехав в Виддин, я послал свой паспорт и фирман тамошнему паше, спрашивая, когда я могу его видеть? Не прошло и получаса, как в каравансарай, где я остановился, явились эфенди, офицеры и заптии, которые привели мне коня с вызолоченной сбруей. Мне не дали времени переговорить с толмачом, посадили чуть не силою на коня и повели в конак, где нас встретили паша и, дружески обняв меня, сказал:

— Чайка-Чайковский, вероятно, сын или родственник моих приятелей, моих товарищей по оружию, должен быть моим гостем, а ничем иным.

Он произнес это очень чисто на наречии русин, но с польским акцентом.

Когда я посидел у него некоторое время и выпил кофе, ибо я не курил табаку, он рассказал мне, что, живя в Балте, он был в самых приятельских отношениях с полковником Чайка-Чайковским, командовавшим казацким полком, занимавшим караул в Ягорлыке, с его братом Христофором, поручиком народной кавалерии, а также с Лукою Чайко, куренным атаманом Поповинчевского куреня.

На следующий день приехал из Белграда Людовик Зверковский с известием, что князь Михаил Обренович был вынужден [202] отказаться от престола и уехать из Сербии, а на его место избран князь Александр Карагеоргиевич. Он же, Зверковский, узнав о том, где я нахожусь, поехали мне на встречу и привез мне письма от Абрама Петроневича и Ильи Горашанина, а от князя Александра два письма, одно к князю Адаму Чарторыйскому, а другое лично мне. Князь благодарил нас в этих письмах за поддержку, выражал желание продолжать с нами сношения, ручаясь за дружеские чувства сербов к полякам и выражая со своей стороны глубокое уважение к князю Адаму.

Это было осуществлением моей политической программы — завязать сношения между поляками и славянами, не касаясь вопроса о религии, которая составляет главную причину отчуждения поляков от южных славян. Это отчуждение заставляло меня более всего опасаться, что мне не удастся привести в исполнение свой план; теперь же это препятствие было устранено и между нами завязались сношения.

Я отправил немедленно Людовика Зверковского по Дунаю в Стамбул с бумагами и с моими донесениями; а сам поехал в Тырново. Мне хотелось взглянуть на древнюю столицу Болгарии.

По пути в Тырново я провели несколько дней в так называемо м Самоводском монастыре, в окрестностях болгарской столицы, где мне хотелось осмотреть и изучить древние памятники, хранившиеся в монастыре. Монахи подарили мне портреты всех болгарских королей, рисованные на пергаменте, натертом воском, и раскрашенные яркими красками, серебром и золотом, и рукопись на болгарском языке о посольстве, посланном греческим королем к Аттиле, и о приеме этого посольства. Рукопись эта была написана по-славянски, кириллицей, из чего надобно было заключить, что она было написана позднее, когда болгары уже переняли от сербов славянский язык и обычаи. Рукопись и портреты болгарских королей были посланы мною в Париж, за что я получил благодарность от г. де-Вильмена, бывшего тогда министром народного просвещения.

Мертвые памятники Тырнова не говорит о былой славе этой древней столицы болгарских королей; о ней более напоминают ее живые памятники, в особенности женщины, которые замечательно хороши собою и хорошо сложены; ноги и руки у них маленькие, чисто аристократические, они разговорчивы, кокетливы и очень остроумны, так что с трудом верится, что это болгарки; они скорее походят на парижанок, нежели на славянок или на татарок.

Мы проезжали через огромные болгарские села: Драново и Габрово; в последнем селении и в укреплениях насчитывалось до 20 тысяч болгар. В этом селе не было ни одного турка, кроме мудира, управлявшего им, и нескольких заптиев. В Габрове была школа, [203] основанная и содержавшаяся на капитали, пожертвованный с этой целью князем Воронцовым и Палаузовым, выходцем из Болгарии, принявшим русское подданство, одним из самых образованных славянофилов; в этой школе было более 500 учеников. Ректором ее был болгарин Почобут, окончивший курс в Харьковском университете, известный историк и горячий болгарский патриот. Мы посетили эту школу и заметили, что дети учились в ней очень охотно и были весьма любознательны. Вообще, начиная с Тырнова, мы подмечали в болгарских детях везде необычайное стремление к науке; где мы ни останавливались на ночлег, всюду дети прибегали к нам с книжками, чтобы похвастать своими знаниями, и показывали нам нарисованные ими картинки.

Мы переехали Балканы у Шипки, и, спустившись на ту сторону гор, заехали в Казанлык, знаменитую царицу роз всей Болгарии, а затем отправились в Карлово.

Тип болгар, живущих по южному склону Балкан, не напоминает так резко туранского происхождения, как болгары, живущие на северном склоне этих гор, ближе к Дунаю; в них заметнее славянские черты лица, напоминающие отчасти сербов, отчасти поляков. В царствование Османа III, когда турки владели Каменец-Подольском, Хотином и их окрестностями, 40 тысяч польских семей было выселено в окрестность Филиппополя (по-болгарски Пловдива) дли разведения в этой местности риса. Все эти поляки были католики; с ними переселились два главных ксендза-каноника или епископа: Павел, которого называли Павликом, и Ян. Часть этих поляков сохранила католическую веру, и турки, по восточному обычаю, прозвали их по имени их священников: павликанами, т. е. людьми Павлика и Яна; другая часть поляков, принявших мусульманство, была прозвана помаками. Павликане остались жить в долинах, в окрестностях Филиппополя, а помаки поселились в горах и в лесах Деспотодага; в этих горах три каравансарая по сей день носят название Старой Польши (Stara Polska).

В Филиппополе я познакомился с епископом Кановой, настоятелем пиемонтских капуцин, который был прежде епископом католиков-павликан и пользовался всеми привилегиями, какие имело обыкновенно духовенство в Турции, где оно было для людей своего вероисповедании как бы верховной властью, помимо правительственной власти. Кроме этих привилегий, утвержденных договорами, католическое духовенство пользовалось над бедными павликанами правами спагов или помещиков.

В то время в окрестностях Филиппополя было до семи деревень, населенных павликанами, а в самом городе их насчитывали [204] до тысячи душ; в каждом селении находился капуцин, управлявший им вместе с послушниками; жители называли их помещиками, кланялись им в ноги, а капуцины дули их палками, как польские шляхтичи свою челядь: народ должен был отбывать им барщину. До появления капуцин павликан насчитывали до 60 тысяч, а в то время, когда мы приехали в Болгарию, их осталось едва ли семь тысяч; все прочие перешли в православие или магометанство.

Вначале в этих селах были капуцины из австрийцев, но они совершали страшные злоупотребления и некоторыми поступками страшно восстановили против себя мусульман; так например они подговаривали павликан бунтовать против правительства. Однажды эти несчастные попали на монастырь, раздели догола всех капуцин и, связав их ветвями, выгнали голых за город. Местные власти не обратили на это почти никакого внимания. Однако павликане недолго пользовались свободой. Вследствие стараний австрийского интернунции на место капуцин-немцев, к ним были посланы капуцины из Пиемонта, которые поступали на первый взгляд менее своевольно, нежели их предшественники, но, в сущности, обращались с павликанами также сурово, всячески угнетали их. Я сам был свидетелем этого сурового, нечеловеческого обращения; при нас виновных били палками. Мы осматривали школу, в которой готовили певиц для костела и куда принимали только самых красивых девушек, выходивших обыкновенно из школы с прибавлением семейства. Я осмелился завести об этом речь с епископом Кановой, который казался мне человеком довольно умным и считался католиками чуть не святым. Он отвечал, что это совершенно в порядке вещей, что на их жалобы не стоит обращать внимания, и что если бы у свиньи были рога, то она забодала бы весь мир.

По всем вышеизложенным причинам, павликане были далеко не так развиты и цивилизованы, как болгары, принадлежавшие к православной церкви; что касается их материального быта, то по сравнению с болгарами павликане были бедняки и совершенно утратили всякий признак своего польского происхождения, между тем как мусульмане сохранили некоторые черты польского характера вместе с польским языком, обычаями и с преданиями старины. Всего этого у павликан нельзя было отыскать ни за какие деньги. Единственной причиной этого обстоятельства было, к сожалению, католическое духовенство. Возможно ли, чтобы болгар влекло к католицизму, когда они видели от него такие печальные плоды.

Из Филиппополя мы поехали в Адрианополь, вторую после Бруссы столицу ислама, откуда он распространился среди христианского населения. [205]

Местоположение Адрианополя, лежащего при слиянии трех рек: Тунджи, Арды и Марицы, выбрано турками весьма удачно, и вполне удовлетворяло требованиям завоевателей, ибо в древние времена всякая столица представляла собою не что иное, как большое складочное место военных запасов и снарядов, от которого шли во все стороны водяные и сухопутные пути, помогая завоевателям удерживать власть в крае.

В Адрианополе я познакомился с семейством Вернаци. Сам отец был драгоманом при Наполеоне, во время его похода в Египет, затем канцелярским чиновником при маршале Мормонте, когда тот управлял Иллирией и Далмацией, и наконец, вицеконсулом в Адрианополе; у него было бесчисленное множество сыновей и племянников, живших в Карагаче — небольшом селении близ Адрианополя, которое смело можно было назвать поселением Вернаци. Знакомство с этим семейством было дли меня весьма полезно впоследствии, при моих политических сношениях с болгарами, и дало мне возможность получать самые точные сведения о положении дел в этой стране.

Из Адрианополя я отправился в Родос, а затем в Стамбул. Я возвращался туда с совершенно готовым, выработанным планом действий на пользу польской справы. Бог благословил мои старания и мое страстное желание быть ей полезным; я был доволен собою, питая в то время лишь одно опасение: поймут ли это поляки, захотят ли они и сумеют ли понять это и не превратятся ли все мои начинания, все планы в пустые мечты вследствие непонимания ими своих политических целей и задач — так как ими было погублено дело отечества? Я боялся этого и молился Богу, говоря: Господи, осени поляков светом разума! дай им познать истину!

ХLIII.

Возвращение в Стамбул. — Политика Риза-паши. — Султан Абдул-Меджид. — Поездка в Париж. — Последние переговоры с лазаристами относительно польской колоши у подошвы Алем-Дага. — Подготовка учителей для Болгарии. — Увеличение константинопольского агентства.

Я возвратился в Стамбул с совершенно готовым планом действий уже агентом, каким и был признан Риза-пашею, французским посольством и о. лазаристами. Риза-паша отправился вместе со мною к великому визирю, Топал-Мехмед-Изету-паше, человеку военному [206] старого закала и старых взглядов в полном значения этого слова, закоренелому в своих убеждениях и выросшему в понятиях прежнего века. Он относился враждебно к России и ко всем христианским державам, за исключением Франции, потому что к ней принадлежал Наполеон I, славный своими военными подвигами и завоеваниями; кроме того он относился весьма доброжелательно к полякам. потому что он знавал в молодости барских конфедератов и сочувствовали им.

Риза-паша хотел дать своему молодому монарху садр-азамом человека, который мог бы изменить традиции, унаследованный от хромого Хозрева-паши, имевшего правилом делать всевозможный уступки иностранным дворам, и не только следовать их советам, но даже испрашивать их приказания; новый садр-азам должен был посбавить спеси слишком зазнавшимся богатым грекам и армянам, которые интриговали против всех и каждого, и сделать кое-какие уступки мусульманам, которые не сочувствовали гатишерифу, Гюльхана, танджимату султана и рекрутскому набору, произведенному самим Риза-пашею, положившему начало регулярному войску Оттоманской империи.

Султан Абдул-Меджид отличался выдающимися качествами ума и сердца; отец его, султан Махмуд, желая дать своему наезднику европейское образование и вместе с тем не отвратить его от ислама, вполне достиг своей цели, ибо молодой султан, оставаясь верным последователем пророка, был в то же время человек высоко образованный, стремившийся к прогрессу. Тяжелы были последние годы царствования султана Махмуда. Преобразование янычар, войны с внешними врагами, восстание в Альбании и Курдистане, освобождение сербов, попытка египетского паши отложиться от Турции — неоднократно угрожали гибелью государству, которое было спасено только верою и могучею силою ислама. Результатом этих внутренних потрясений было усиление иноземного влияния и недовольство турецких подданных султана.

Риза-паша, пользовавшийся доверием султана Абдула-Меджида, задумав провести в садр-азамы Топал-Изета-пашу, устранил все» посторонние, нежелательные элементы и составил министерство из людей знающих, даровитых, а сам остался во главе военного ведомства.

Вверив отдельный отрасли управлении таким лицам, при которых административная машина не могла доставить садр-азаму никаких хлопот и затруднении, он предоставили ему разыгрывать роль Гарун-Аль-Решида.

Едва вступив в должность, новый садр-азам издал приказ, коим повелевалось всем христианским подданным султана носить [207] нашитые, но фески черные пиявки из черного шелка или сукна. Все заволновались, осуждали это распоряжение, но в конце-концов решили, что армяне и греки — настоящие пиявки, высасывающие у мусульман, деньги, что это эмблема подходить им как нельзя лучше, так пусть же они ее носят, если не хотят носить чалму или прежнюю шапку.

Великий визирь, подражая Гарун-Аль-Решиду, часто ходили по городу переодетый; однажды, едучи верхом на осле переодетый дервишем, он встретили одного из богатейших армян, недавно приехавшего из Парижа, который, занимая видное положение в обществе и находясь в хороших отношениях со всеми посольствами, пренебрегали приказом садр-азама и ездили в феске без пиявки. Дервиш. встретив армянина поздоровался с ним, приветствуя его по-мусульмански: «Селям алей кум» (да благословить тебя Бог). Армянин» шутя, ответил по-турецки же: «Алей кум селям» (Бог до благословить тебя). Дервиш задали ему вопрос, давно ли он стали последователем ислама, и когда армянин снова ответили шуткой, то он свистнул: со всех сторон сбежались кавасы, заставили армянина сойти с лошади, положили его на землю и порядком отдули его палками.

Приказ садр-азама стал соблюдаться со всею строгостью; мусульмане подняли голову, и если им приходилось поневоле смотреть с почтением на форменную шапку европейцев, за то они смотрели с высоты своего величия на феску с нашитою на ней пиявкой.

Садр-азам постоянно следили за точным соблюдением мер и весов, за тем, чтобы хлеб и прочие продукты были доброкачественны и строго наказывали купцов за малейшее нарушение этих правили.

Возле лавок ежедневно можно было видеть купцов прибитых к дверям за ухо гвоздями, которые были вынуждены стоять все время на цыпочках, чтобы не оторвать себе уха; это наказание полагалось за обвешивание и продажу недоброкачественных продуктов. Мера эта, довольно дикая я жестокая с европейской точки зрения, снискала садр-азаму любовь всего мусульманского и христианского населения города, которое прозвало его отцом города.

Садр-азам весьма мало вмешивался во внутреннее управление государством и в дело внешней политики, но его полицейский меры и решительный образ действий внушали страх не только европейскому населению Константинополя, но и дипломатам. На несправедливый требования драгоманов и даже посланников турки отвечали от его имени дерзко, надменно и даже заносчиво.

Риза-паша достиг своей цели; кратковременное управление Топали- Изета-паши в звания садр-азама подняло значение мусульманства и [208] самобытность Турции и подготовило почву для самостоятельного управления государством молодым султаном.

Трудно поверить, до какой степени доходило в то время в некоторых случаях невежество французских и других европейских дипломатов; исключение составляли в этом случае только члены русского и австрийского посольств. В подтверждение моих слов приведу следующий случай. Г. де-Бутенваль, первый секретарь французского посольства, занимали это место много лет подряд и жил постоянно в Константинополе. Когда я говорили, в его присутствии, с г. де-Буркене о болгарах, первый секретарь посольства спросить меня, разве действительно существуете болгарский народ; он всегда думали, что слово «болгарин» значить пастух. Таким образом, я был для этих дипломатов новым Колумбом, открывшим существование болгар но Балканском полуострове.

Войдя в сношение с сербами и казаками, я занялся вводом во владение и устройством имения, приобретенного для будущей колоши или для будущего польского поселения у подошвы Алем-Дага. Собрав с разных сторон до восьмидесяти поляков и руссин, я избрал для этой колонии местность в урочище, называемом цыганским логовищем, в прекрасном строевом лесу, возле студеного ключа. Окрестная местность была холмиста, пригорки сменялись небольшими долинами и оврагами, изобиловавшими превосходными пастбищами, где можно было найти отличную пахотную землю; в этой местности протекало два ручья, которые никогда не пересыхали, была масса каштанов, дикого винограда и всякого рода зверей и птиц.

Возле самого источника мы поставили несколько шалашей, сделанных из хвороста, засыпанного землею. Новые поселенцы работали за известную плату на фольварке ксендзов-лазаристов, находившемся в нескольких верстах оттуда, расчищали у себя в колонии новину и припасали материал для построек. Я оставил на первое время для надзора за ними Равского, до приезда настоящего надсмотрщика, которого мне обещали выслать из Парижа.

Собранный мною для колонии сброд состоял из людей своевольных, упрямых, которые, на первых же порах, по польскому обычаю, стали тратить попусту время в ненужных разговорах, начали бунтовать и дошли до того, что даже грозили Равскому убить его, если он не исполнить их требований. В первый момент я был чрезвычайно возмущен случившимся и сгоряча хотел обратиться дли усмирения бунта за содействием к турецким властям или во французскую канцелярию. Но обсудив дело хладнокровнее, я сам отправился в поселение с Людовиком Зверковским и двумя слугами, из которых [209] один, малоросс из Киевской губернии, был человек смелый и обладали большой физической силой.

В фольварке о. лазаристов мы не застали ни одного поселенца: все они были у себя дома и в крайне возбужденном состоянии. Видя, что с нами не было Равского, как это выяснилось из дальнейшего разговора, они решили тотчас пожаловаться и свалить на него всю вину за случившееся. Равский был человек честный и правдивый; мне было известно, из его донесения, что зачинщиком бунта был некто Казимир; я знал так же, как велико было участие в этом деле каждого колониста. Позвав Казимира в шалаш, выстроенный для меня и заперев дверь, я сделал ему строгий выговор, а Зверковский собственноручно закатил ему тридцать здоровых ударов ногайкой. Затем я спросил его: кто бунтовал более всех кроме тебя? Он отвечал: Яков.

Был призван Яков, которого сам Казимир наказал беспрекословно.

Яков наказал третьего бунтовщика и так далее; сорок два человека получили, таким образом, изрядное внушение; остальные не были виновны. Мне бросилось в глаза, что все виновные были уроженцы, Царства Польского; литовцы и малороссы не принимали участия в бунте и впоследствии были охраною порядка в поселении и самыми надежными людьми, но которых правительство вполне могло положиться. Вскоре, после этой расправы, приехали Равский; поселенцы один за другим кланялись мне в ноги, благодарили за отцовское внушение и обещали исправиться для собственной пользы, ибо они понимали, что порядок и власть необходимы, а бунтовали только по свойственной полякам страсти к своеволию и неурядице; таков несчастный польский характер. Спокойствие было водворено, но после этого случая поселенцев пришлось наказывать за каждый проступок; сам ксендз Лелен должен был дать на это свое согласие.

В поселении остался Людовик Зверковский, а Равский были послан мною на постоянное жительство в Добруджу, в качестве нашего агента. Агентство это было учреждено с разрешения Оттоманского правительства при поддержке и покровительстве французского посольства.

Устроив, таким образом, дела, я отправился с Саихом в Париж.

Большой радостью для меня было увидеть князя Адама, всех его родных и близких. Владислав Замойский, поздравляя меня с успехом моей миссии, сказал:

Ну что, видите к чему нас привели договор, заключенный с князем Вазовичем: я это предвидел, нет худа без добра. [210]

Мне хотелось немного отдохнуть, но не давали покоя; я должен был дать отчет г. Гизо и г. Цинтрату о моих сношениях с сербами и обо всем, что я видел на Востоке; должен был писать записки, донесения и вести корреспонденцию с Белградом и Стамбулом. Кроме того, мне поручили вести переговоры с уполномоченным лазаристов, ксендзом Стефаном, относительно поселения под Алем-Дагом. Ксендз Стефан, человек умный и практичный, отлично видели, что князь Адам не мог или не хотел дать достаточную сумму денег в распоряжение лазаристов, для заведения всего необходимого дли колонии имущество, поэтому он подол мне мысль войти в соглашение с членами общества католической пропаганды, известным под названием: «Лионского общество распространения католической веры», которое обладало значительными капиталами и тратило их щедрою рукою на нужды заграничных миссий. Я познакомился с членами этого общества чрез г. Сент-Альбина, бывшего собственника Constitutionel?я, и чрез о. Стефана, который был пэром Франции. Благодаря протекция Цинтрата, я добился того, что это общество ассигновало шесть тысяч франков в год, на поддержку польской колонии, на выкуп поляков-католиков из неволи от черкес и поселение их в колонии. Заручившись таким капиталом на неограниченный срок или лучше сказать на вечные времена, я набросал следующий проект условия, которое лазаристы должны были заключить с князем Адамом: капитал, данный князем Адамом, на покупку скота, в размере пятнадцати тысяч франков, составит основной капитал колонии; из него будут выдаваться поселенцам пособия и известная сумма денег на покупку скота. Урочище «Цыганское логовище» с потребным количеством земли дли пастбищ составить собственность князя Адама Чарторыйского, по правилам долгосрочной аренды, на 99 лет, с правом возобновления арендного договора на дальнейший срок, по желанию князя. Управляющие колонией будут назначаться от имени князя Адама, а поселенцы будут иметь дело непосредственно с управляющими колонией, которые будут сбирать с них десятинный сбор, дли расширения колонии. Ксендзы-лазаристы примут колонию под свое покровительство.

Это условие обеспечивало существование колонии, являлось несомненным доказательством деловых отношений, возникших между князем Адамом и лазаристами, придавало польской колонии народный, самостоятельный характер и ставило ее, в отношении политическом и религиозном, в совершенную независимость от ксендзов-лазаристов, подчиняя ее исключительно власти поляка — князя Адама Чарторыйского.

Г. Гизо вполне одобрил действие де-Буркене, выдавшего [211] французские паспорта всем лицам, принадлежащим к польской колонии и жившим в ней или вне ее пределов, и приказал внести их в список лиц, находивших под покровительством Франции. Таким образом, был обеспечен законным путем политический habeas corpus поляков, проживавших на Востоке; достаточно было моего удостоверения для того, чтобы каждый поляк, в случае надобности, получил французский паспорт.

Г. де-Виллемен, принявший меня так любезно, как я того не заслуживал, приказал снова выдать мне дубликаты всех вышедших за последнее время книг, доставленных в министерство народного просвещения, для пополнения библиотеки польской колонии, в которой уже насчитывали в то время свыше тысячи томов.

В это время я познакомился довольно близко с г. Пиколо Савовичем и его дядей, приехавшим на время в Париж. Я завел с ними разговор о народном образовании в Болгарии, в котором замечался недостаток единства и которое своим направлением зачастую возбуждало неудовольствие и подозрительность турок. Я высказал свое мнение, что следовало бы обставить дело таким образом, чтобы, заботясь о просвещении болгар, внушить вместе с тем туркам уверенность, что это не принесет вреда государственным интересам Оттоманской Империи. Будучи в наилучших отношениях с Нафи-эфенди, в то время турецким посланником в Париже, я высказал ему эти соображения. Посланник переговорил об этом с Гизо, а Савович препроводил ему объемистую записку, в которой он развил ту мысль, что наилучшими посредниками в этом важном деле могли бы быть поляки. Гизо находил, что лучше всего было бы вызвать людей подготовленных к учительской деятельности и желающих посвятить себя ей и разослать их по школам Болгарии, чтобы ввести в них единообразную систему преподавания и такой дух, который заслужил бы одобрение турецкого правительства.

Однажды вечером, на собрании, происходившем у Гизо, на котором этот вопрос обсуждался в моем присутствии, между Гизо, князем Адамом и Нафи-эфенди было решено, что Гизо даст на это дело нужные средства, а князь Адам прикажет выбрать из среды поляков на первый раз человек тридцать способных к учительской деятельности; они будут помещены в одном доме по близости от заведения Братства христианских школ и в шесть месяцев, под надзором и руководством членов этого братства, пройдут весь курс наук, а затем, снабженные элементарными руководствами на болгарском языке и турецкими паспортами, отправятся в Болгарию.

Для начала дела, Гизо приказал выдать князю Адаму довольно [212] значительную сумму денег, что-то около двадцати тысяч франков. Не знаю, как это случилось, но заведующим этим делом, имевшим такую огромную будущность и обставленным так практично, был назначен Александр Панча, милейший товарищ и добрейший человек, но не годившийся для этого дела ни по своим способностям, ни по образованию. Когда мне сообщил об этом Тржецяк, я подумал, что он шутит, и поспешил к князю Адаму, но уже было поздно. Князь Адам был очень весел (как всегда при виде Александра Панчи, который держал себя с напускной важностью, но при этом балагурил и всех потешал) и сказал:

— Ну вот, слава Богу, мы и нашли министра народного просвещения для Болгарии; славный парень; я уверен, что он их цивилизует скоро и хорошо.

Нечего было возражать; за него был прекрасный пол. Меня очень удивляло, что Панчу сильно поддерживал Владислав Замойский и не мог нахвалиться этим выбором; Карл Сенкевич пожимал плечами и говорил: «договор, заключенный с князем Вазовичем, заставил нас играть политическую роль на Востоке; как знать, быть может, просветительная миссия Александра Панчи доставит нам влияние на славян»; а Адам Мицкевич говорил, что «на свете творятся такие чудеса, что может быть из этого дива и выйдет что- либо путное».

Александр Панча пригласил по своему собственному выбору в учителя тридцать человек поляков. Все они были прекрасные офицеры, люди честные, достойные и готовые воевать хоть с самим чертом, но у всех у них были красные носы, все они имели пристрастие к бутылочке. Александр Панча радовался этому, приговаривая:

— Мне таких-то и нужно удальцов; как они стукнут, как крикнут, так у болгар со страха душа в пятки уйдет. Они сумеют внушить к себе уважение, а без этого с диким народом ничего не поделаешь.

Я оставил это ученое учреждение в полном ходу: члены Братство христианских школ отшлифовывали старых удальцов, как малых школьников; вначале дело пошло на лад, но в скором времени, боясь, чтобы удальцы не соскучились, директор школы позволил им держать под столом бутылочки с живительной влагой. Они угощали ею своих наставников, а те, как люди вежливые, не отказывались от угощения и вместо обучения мало-помалу начались попойки; впрочем, все шло еще прилично. Несколько времени спустя они вздумали для своего развлечения петь песни, как бы обучаясь хоровому пению, а так как блага цивилизация, распространяемой в Болгарии, должны были коснуться и прекрасного пола, то на уроки стали приглашать [213] вскоре лореток и гризеток, чтобы посмотреть, как подействует но них просвещение. Началось настоящее столпотворение, возник настоящий bal Mabil; в конце концов школа была закрыта. Дело кончилось совсем по польски. Александр Панча не повесился с горя, а уехал со своей семьею в Милостово (Milostowo), вероятно с намерением вводить там просвещение по своей преобразованной системе.

Все это случилось три месяца спустя после моего вторичного отъезда из Парижа, откуда я отправился на Восток с надеждою внести просвещение в Болгарию и, прибыв на место, принял все необходимые меры к тому, чтобы подготовить для этого почву и расположить болгар в пользу посылаемых им учителей-поляков; но человек предполагает, а Бог располагает.

Еще в то время, когда я был в Париже, князь признал необходимым расширить деятельность нашего агентства, увеличив число агентов, которых я мог бы посылать в разный места, смотря по требованиям нашей политики; я избрал Франциска Заха, морава, двух братьев Будзинских, моих давнишних приятелей, Юлиана Корсака из Подолии и по рекомендации Адама Мицкевича — хорвата Еленского и литвина Будриза; кроме того, я пригласил Станислава Дроздовского, доктора медицины и хирургии, в качестве врача агентство.

Наметив этих лиц для дальнейшей деятельности вместе со мною на Востоке, я списался с ними, и все они выразили мне готовность отдать себя в полное распоряжение князя Адама.

XLIV.

Недобрые вести, полученные из Стамбула. — Внезапный отъезд из Парижа. — Мюнхен и Вена. — Кн. Меттерних. — Неприятная встреча на пароходе. — Австрийский генерал. — Приезд в Белград. — Совещание с сербами. — Я ищу убежища в крепости. — Вторичное избрание кн. Александра. — Орсово. — Возвращение в Стамбул. — Польская колония — Дело боснийских францисканцев с епископом Боришичем. — Условие, заключенное с ними. — Устройство духовных дел новой колонии.

Из Стамбула было получено довольно неприятное известие. Россия и вслед за нею Австрия и Пруссия протестовали против избрания на сербский престол кн. Александра Карагеоргиевича. Англия, видя, что последние события послужили в значительной степени к усилению влиянии Франции на славянское население Турецкой империи, присоединилась к протесту трех кабинетов и предъявила турецкому правительству еще более серьезный требования, так как одною из [214] главных целей, преследуемых ею на Востоке, было не допускать усиления французского влияния и действовать наперекор французской политике. Г. де-Буркене энергично поддерживали права Оттоманской Порты и Сербии, но ему было послано из Парижа приказание присоединиться к протесту остальных кабинетов и посоветовать Высокой Порте согласиться на уступки. Де-Буркене к протесту не присоединился, но дал оттоманскому министерству следующий совет.

— Если вы достаточно сильны, чтобы настоять на своем, говорил он, — не уступайте; если дело дойдет до войны, я уверен, что мое правительство, несмотря на все свое желание мира, не оставит Турцию но съедения врагам, но в первый момент вам необходимо постоять за себя; если же вы не рассчитываете на свои силы, то уступите; подчиняясь необходимости, вы не покроете себя бесчестием; сербы поймут, что вы были к этому вынуждены.

Турецкое правительство уступило и изъявило свое согласие, чтобы были произведены новые выборы, но, по представлению старого князя Меттерниха, России, Австрии, Пруссии и в особенности Англии, было решено удалить из Сербии на время выборов: Авраама Петроневича, Вучича, Стояна Зимича, Алексея Зимича и Илью Горашанина. Русским комиссаром, под председательством которого должны были происходить выборы, был назначен генерал-адъютант Ливен. Австрия и Англия, имевшие в то время огромное влияние на Обреновичей, — первая, потому что она оказала им гостеприимство, а вторая, в силу своих давнишних отношений к старику Милошу — желали возвращения этого рода на сербский престол и были готовы поддерживать виды России относительно славян. Назначение комиссаром Ливена было приятно Англии, во-первых, потому что это были человек немецкого происхождения, а не славянин, а во-вторых, потому, что он был племянник русского посла в Англии, который, занимая свой пост много лет кряду, совершенно сроднился с английской аристократией.

Получив все эти известия из Константинополя, я узнал вместе с тем о желании Риза-паши, чтобы я, как можно скорее, возвратился в Стамбул, дабы принять сообща какие-либо меры.

Я сообщили князю Адаму об этом письме, полученном мною столь своевременно, что о случившемся не появилось еще известий в газетах, которые, вероятно, еще ничего не знали об этом. Князь Адам, взяв с собою письмо, поехал со мною к Гизо.

Первым словом этого министра, у которого мы застали г. Цинтрата, было: «Чайка должен, не теряя времени, отправиться в Белград, этого требует де-Буркене; я полагаюсь на его уменье спасти [215] дело или, по крайней мере, повернуть его так, чтобы, в случае неудачи, мы могли бы наверстать потерянное».

По его приказанию мне были выдан из министерства паспорт на имя кавалерийского офицера г. де-Вонно (de-Vanneanx), письмо к г. де-Буркене в Мюнхене, г. де-Флагану (de-Flahant) в Вену и к консулу Цодриге в Белгрод.

Гизо признался князю Адаму, что ему было совестно сообщить ему о давления, произведенном Англией на короля, и о выказанной им слабости, так как он желал во что бы то ни стало сохранить мир. Гизо хвалили действия де-Буркене и отзывался с величайшей похвалою о Риза-паше, меня же просили выехать, как можно скорее, чтобы я успел прибыть в Белграде» прежде, нежели газеты начнут, по своему, разбирать этот вопрос. Я решил выехать в ту же ночь, что и исполнили.

Взяв с собою Саиха, я отправился в Страсбург, в Германию; ехал день и ночь не останавливаясь, пробыв короткое время в Мюнхене, чтобы повидаться с де-Бургуеном и получить от него некоторые сведения и указания относительно того, какие предосторожности мне следовало принять, чтобы не быть узнанным в Вене, где я думал остановиться на нисколько дней. Де-Бургуен был предупрежден о моем приезде г. Гизо и давно знал меня лично. Он был в наилучших отношениях с князем Адамом, с Владиславом Замойским и со многими поляками, так как жили долгое время в Польше, служа в канцелярия маршала Даву.

Он рассказывал мне, между прочим, что самым страстным желанием маршала Даву было получить корону Польши; он вели об этом переговоры с Наполеоном через императрицу Жозефину и неаполитанского короли Иоахима Мюрата, с которым он были с давних пор в дружеских отношениях, и со многими известными поляками, которых он говорил: «когда у нас будет сто тысяч человек под ружьем, мы будем хозяевами положения и не будем жертвами политики».

По словам де-Бургуена, поляки, которым Даву открыл свои желания, сообщили об этом князю Адаму Чарторыйскому, бывшему в ту пору на стороне России, чрез Матушевича, Меттерниху — чрез Лауру Тарновскую, а князю Иосифу Понятовскому чрез его племянницу, г-жу А. Потоцкую, и эти три лица разрушили все планы маршала Даву. Наполеон не мог противиться энергичным представлениям австрийского двора; к тому же он имел более высокое понятие о способностях князя Иосифа Понятовского, нежели заслуживали этот пустоголовый, хотя довольно храбрый король польский(?); он не хотел обидеть его и отстранить от себя, а князь Адам Чарторыйский, желая отвлечь [216] поляков от Франции, подал мысли образовать под покровительством России польские легионы. Казацкие полки, которые должны были образовать ядро этих легионов, вошли впоследствии в состав Бугской и Украинской уланской дивизии русского войска; Даву были озлоблен против Наполеона I, а поляки, как говорили де-Бургуен, лишились короля, который был бы вторым Стефаном Баторием.

Приехав в Вену, я в тот же день отправился с визитом к г. de-Flahant, который принял меня весьма любезно; его супруга, видавшая меня в Париже, чрезвычайно смеялась над моими очками и париком. Г. de-Flahant просил меня во время пребывания в Вене не иметь никаких сношений с поляками, так как полицейские агенты старика Меттерниха неусыпно следили за ними день и ночь; он был бы весьма огорчен, если бы со мною случилась какая-либо неприятность, так как г. Гизо желает, чтобы я доехал благополучно до Белграда. — Прощаясь со мною, он сказал:

— Мне очень жали, что вы трудитесь и подвергаете себя всевозможным случайностям, тогда как этот вопрос можно считать окончательно решенным. Обреновичи должны возвратиться на сербский престол, этого хотел князь Меттерних, Россия и Англии; кто же в состоянии противиться их воле? Я обедал вчера у князя Меттерниха с князем Милошем, этим сербским богатырем, и с его сыном, князем Михаилом, который показался мне человеком весьма интеллигентным и образованным. И того и другого нельзя назвать сторонниками Россия; я убедился в этом из их разговора со мною и с князем Меттернихом, о чем и донес сегодня г. Гизо. Я сомневаюсь, чтобы вы успели приехать в Белград во время, ибо выборы начнутся не далее, как через две недели, а князь Меттерних уверял меня, что партия Обреновичей очень сильна в Сербии и что сербский народ предан Милошу. Советую вам вернуться в Париж и выяснить там невозможность сделать что-либо в настоящее время.

Я не оспаривал его доводов, но отвечали, что я никоим образом не могу остаться, что я должен ехать.

Семейство Flahant пригласило меня в немецкий театр, где со мною случилось следующее неприятное приключение. Владислав Замойский, сидевший в партере, узнал меня, несмотря на то, что я был переодет, и назвал мою фамилию своему брату Августу, сидевшему возле него; они, как близкие знакомые de-Flahant?a, пришли к ним в ложу, в которой, кроме меня, сидело несколько австрийских дипломатов. De-Flahant чрезвычайно сконфузился, но его жена, как женщина, более ловкая и находчивая, прервала их, когда они обратились ко мне с приветствием, сказав:

Вероятно, вы познакомились с г. де-Ванно во время путешествия [217] в Африку; он гостит у нас, прошу вас отобедать у нас завтра, вы побеседуете у нас, вспомните прошлое; вечером у нас будет музыка; может быть нас посетить и князь Меттерних, если вы дадите слово быть у нас.

Затем она обратилась к австрийским дипломатам, сказав:

— Пан Замойский намекает но что-то таинственное, чего он нам не объяснил.

На следующий день, встав довольно рано, я отправился с Саихом осматривать Вену; в это время в отель явились два полицейских агента Меттерниха, которым было приказано следить за мною; они забрались бы в мою комнату и осмотрели бы мои вещи, если бы в это время не приехали ко мне с визитом de-Flahant. Это так удивило их, что они поспешили удалиться из отеля, но слуга de-Flahant’а узнали в них шпионов Меттерниха и его приближенных; один из служащих в отеле сказал мне, что они разыскивали какого-то поляка Чайка-Чайковского.

Перед обедом Замойский говорил с г. de-Flahant и со мною об этих шпионах и советовал мне быть крайне осторожным, ибо он был вполне уверен, что старик Меттерних приедет на вечер.

De-Flahant, некогда красавец из красавцев среди гусар Наполеона I, подстрекаемый своею женою, набрался храбрости и представил меня князю Меттерниху, как кавалерийского офицера, едущего в Стамбул и Аравию для ознакомления с различными породами лошадей. Старик Меттерних с любопытством оглядел меня с головы до ног; видимо моя наружность не возбудила в нем никакого подозрений, ибо он спросил, не пожелаю ли я осмотреть казенные табуны в Венгрии, сказав, что он прикажет в таком случае показать мне эти во всех отношениях чрезвычайно интересные конские заводы. Поблагодарив его, я отвечал, что постараюсь но обратном пути воспользоваться его любезностью, но что сначала я хочу осмотреть табуны, так сказать, диких лошадей, чтобы иметь возможность правильнее судить об усовершенствованиях, достигнутых в цивилизованных странах, поэтому я не осматривал наших конских заводов во Франция и в Англии, не побывав в Аравия. Он признал мое мнение справедливым и основательным и сказал мне весьма любезно, что прикажет заготовить для меня нужные бумаги, чтобы я мог на обратном пути беспрепятственно осмотреть заводы.

Я был очень рад тому, что мне пришлось видеть этого дипломата и разговаривать с ним. Его можно было назвать тираном славян и в особенности поляков, с которыми он играл, как кот с мышью, прежде, нежели задушить их. Несмотря на это поляки, а наипаче польки, преклонялись перед великим Меттернихом и ожидали [218] от него чудесного спасения Польши. Ему воскуряли фимиам, ему приносили дары знатные дамы из Тырнова, из Ланцкароны, пред ним склоняли голову потомки Ягеллонов. Как достойно сожаления Польша, если лучшие ее сыны так легко могут идти на помочах у немца.

На следующий день я отправился на пароходе в Пресбург; там происходило какое-то собрание мадьяр. Все гостиницы, кофейни, все общественные сады были переполнены мадьярами, которые расхаживали в своих доломанах, побрякивая саблями и шпорами. За каждым венгерцем шел немец-стрелок, в обшитой галуном одежде, в треугольной шляпе с пером. Венгерцы разговаривали между собою по-венгерски, а к немцам обращались по-немецки, сопровождая свои слово бранью и прозвищами. Признаюсь, мне чрезвычайно нравилось в венгерцах это презрительное отношение к немцам; я видел в этом огромное их преимущество перед поляками: благодаря этому они сохранили свою народную самобытность и сохранять ее впредь. Это были мадьяры, а не рабы.

В Пеште было не мало исторических памятников, между прочим — замок, сохранившийся со времени владычества мусульман; возле самых стен этого замка было обширное поле, но котором, по преданию, расположился лагерем король Ян Собесский, когда, одержав над турками победу под Веною, он заставил их удалиться из Венгрии. По странному стечению обстоятельству в пивной, стоявшей на этом поле, мы видели двух молодых словаков, которые декламировали друг другу, по очереди, «Османиаду» Гундулича — славянскую поэму, в которой наш богатырь, Ян Собесский, был описан славянским поэтом самыми неприглядными красками. От этих же двух словаков я слышал народную песню о визире Ахмете Соколовиче, босняке, который предпринял экспедицию в Беч — так называют босняки Вену, — и намеревался истребить этот город до тла, чтобы в нем не осталось камня на камне; после этого славяне должны были насыпать огромный холм из щебня и мусора, взятого из развалин немецких зданий, а на верхушке этого холма построить беседку для Соколовича, где он мог распевать вместе с певцами и гуслярами о свободе славянских народов.

Против Нового Мяста (Nowo Miasto) на пароход сели два человека, которые были мне хорошо известны в бытность мою в Стамбуле: Рано или Ранов, учитель князя Михаила Обреновича, и Берто-дер-Давид, бывший драгоман сербского агентства; оба ярые сторонники Обреновича, ехавшие в Землин, чтобы оттуда действовать в пользу избрания его на престол. Несмотря на мои очки и парик, последний узнал меня и подошел с приветствием. Я принял его [219] весьма холодно, заметив, что, вероятно, он ошибся. Тогда он сказал:

— Мне кажется, я вижу пред собою пана Чайкевского, известного славянского писателя, с которым я познакомился в сербском агентстве в Стамбуле.

Я улыбнулся.

— Вероятно, вы хотите сказать Михаила Чайковского, а не Чайкевского; я его хорошо зною; между нами столь большое сходство, что меня часто принимают за него.

Они оба начали допытываться обо мне у Саиха, который, будучи осторожен, и сдержан, как восточный человек, сказал им, что он едет со мною из Вены, ему известно, что я офицер, служащий во французской кавалерии, и что мы едем в Землин.

Когда он разговаривал с этими господами я подошел к нему и попросил его занять для меня комнату в отеле и присмотреть за моими вещами, так как я намереваюсь пробыть несколько дней в Землине. Это их несколько успокоило, но они то и дело оглядывали меня с головы до ног и, как мне рассказал впоследствии Саих, говорили между собою по-французски: «он так похож, у нас есть его портрет в одном из его романов; надобно получше разглядеть его; он ведь злейший враг нашего дела, его не следует допускать в Белград».

Меня пробирала дрожь при одной мысли, что я могу попасться в руки полицейских агентов Меттерниха. Приняв самый равнодушный вид я отправился прямо к коменданту Землина.

Пароходы не подхолили к самой пристани, потому что в Австрии все еще боялись занесения чумы из Турции; по правилам карантина сербские лодки не могли приставать к австрийскому берегу, а австрийские лодки не могли никого высадить на сербский берег.

Я не помню фамилии генерала, бывшего комендантом Землина; это был человек уже не молодой, кавалерийский генерал, немец, но он говорил очень бегло по-французски и был чрезвычайно вежлив и любезен. Я предъявил ему свой паспорт, письмо к консулу Кодриге, с которым мне нужно было видеться, сказав, что на следующий день мне необходимо отправиться на пароходе в дальнейший путь. Старый генерал послал своего адъютанта спросить, ходят ли еще лодки, так как становилось поздно. Вероятно я ему понравился, ибо когда адъютант доложил, что лодки более не ходят, то он приказал дать мне свою собственную лодку, взяв с меня слово, что, вернувшись на следующий день, я буду его гостем. Я изъявил свое согласие. Когда адъютант провожал меня до лодки, я увидел издали г.г. Берто-дер-Давида и Рано, которые спешили к генералу, как [220] я узнал впоследствии от Саиха, с моим портретом и с просьбою арестовать меня.

Я переплыл благополучно чрез Саву и, вступив на сербский берег, отправился прямо на квартиру Авраама Петровича и застали его совершенно готовым выехать с товарищами на следующий день в Вену, чтобы не встретиться с генерал-адъютантом Ливеном который должен был вскоре приехать в Белград; они делали это по совету русского консула Ващенки. Я был против такого отъезда и предложил им собрать как можно скорее возможно большее число избирателей в скупщину, чтобы Ливен, приехав, застал их в сборе и чтобы несколько из самых известных представителей скупщины явились генерал-адъютанту тотчас по его приезде и подали бы ему вполне мотивированную записку, в которой было бы изложено, что спокойствие края требует, чтобы все пятеро сановников, получивших приказание выехать из края, присутствовал на выборах, ибо иначе вспыхнет революция, могущая повлечь за собою самые печальные последствия, и что в виду этого они решили обратиться к комиссару державы, покровительствующей Сербии, которая заботится, как всем известно, о благе и спокойствии этой страны. Я советовал им заявить, что если просьба их не будет уважена, то они разойдутся по домам, не произведя никаких выборов, так как они не желают подвергать страну всем ужасам революции.

Предложение мое было принято почти единогласно. Горашанин тотчас разослал пандуров, чтобы ускорить прибытие в скупщину избирателей, которых уже съехалось в город довольно много. Записка была написана; избиратели, приехавшие в Белград, так много шумели и галдели, что сам Ващенко уверовал в возможность революции. Сделав визит г. Цодригу, который, как выяснилось из нашего разговора, был совершенно непричастен всему происходившему в Сербии и относился вообще недоброжелательно ко всем славянам, как грек, мечтая о Византийском царстве, я решил для безопасности переехать в крепость, к Гафуз-паше, который был комендантом этой крепости и начальником всех турецких войск, сосредоточенных в ней.

Гафуз-паша послал своего адъютанта с толмачом в Землин за Саихом и моими вещами. Австрийский генерал не сделал никаких затруднений, но сообщил Гафузу-паше и сербским властям о доносе Берто-дер-Давида и советовал следить за мною во избежание новых осложнений.

Проведя несколько дней с сербскими сановниками, я снискал полнейшее их доверие, так что они стали следовать всем моим [221] советам беспрекословно и еще более уверовали в мою политическую проницательность, когда генерал Ливен, приехав и приняв прошение от депутации, снисходя к ее просьбе, изъявил согласие на то, чтобы все пятеро сановников присутствовали на выборах. Узнав об этом, я уже не сомневался, что князь Александр будет вторично избран, и отправился к нему с поздравлением и у него же, в присутствии Петроневича, Вучича и Горашанина, составил проект постоянного агентства в Белграде, которое должно было поддерживать политические сношения между князем Александром и князем Адамом, между Польшей и славянами. Таким образом возникла при моем содействии некоторая связь между поляками и славянами.

За день до выборов я уехал из Белграда в Смедерево, а в Теки получил от Петроневича известие, что князь Александр снова избран единогласно, что Ливен признал его избрание правильным и законным и в этом смысле послал донесение своему двору. Это известие привез мне Танаш-бей, как его называли, командовавший в то время кавалерией и ехавший в Виддин к Ага-паше. Мне говорили, что он был родом цыган.

Цыгане получили право гражданства в одной только Сербии, в царствование Милоша, и начали вести оседлый образ жизни; Милош образовал из них кавалерию. Каждое семейство было обязано выставить всадника с конем, с полной сбруей и вооружением. Я видел этих кавалеристов; все молодцы собою, в гусарском мундире старого покроя, на прекрасных лошадях боснийской породы. Цыгане отличные наездники, любят покрасоваться на коне и похвастать. В них есть известная щеголеватость, которая непременно должна быть присуща всякой женщине и кавалеристу. Признаюсь, я не мог надивиться практичности Милоша, придумавшего употребить цыган с такою пользою; я уверен, что эта кавалерия, будучи употреблена в дело, где следует, под предводительством доблестного начальника, может принести не малую пользу на поле битвы. Сербская кавалерия, босняцкая и польская шляхта, и все казаки, и болгары представляют собою храбрую, непобедимую славянскую кавалерию, с которой не может сравняться кавалерия других стран. Я уверен, что ни тевтонская, ни латинская и даже туранская конница не могут выдержать с нею сравнения на поле битвы и в военной службе в мирное время.

В интересах нашей политики я сделал со своей стороны все, что мог, чтобы удержать на престоле Карагеоргиевича, но, приняв во внимание все то, что сделал для Сербии Милош, я не могу понять, каким образом умный, сознающий свои интересы и тяготеющий к славянству сербский народ мог быть против Милоша и желал свергнуть род Обреновичей. В этом случае сербы последовали [222] примеру поляков и босняков и доказал, что в них есть жилка политической бестолковщины, присущей славянам, за что немцы прозвали их рабами и хотят веки вечные властвовать над ними.

Чтобы скорее добраться до Стамбула, я поехали из Теки по Дунаю в лодке в Орсово, где я намеревался сесть на пароход, идущий вдоль Румынского берега до Черновод, но в наказание за эту поспешность чуть было не попал в руки австрийцев. Из Вены уже было послано приказание следить за Чайко-Чайковским, а из Землина — обратить внимание на француза, едущего вместе с молодым левантийцем.

По странному стечению обстоятельств, в тот момент, как я вышел из лодки и меня окружили таможенные чиновники и полиция, ко мне подошел Дубровчиц, далмат, приятель г. Мариновича, с которым я был хорошо знаком в Стамбуле и имел даже деловые сношения. Назначенный консулом в Тульчу, он ехал к месту своего назначения. Поздоровавшись со мною, он взял меня под руку и приказал отнести мои вещи в отель, где он остановился; с вещами отправился Саих, которому он дал по-гречески совет быть крайне осторожным. Меня же он повел в квартиру одного из своих приятелей, серба из Воеводзины, Богдановича, занимавшего тут видное служебное положение. По дороге он уверял меня, что Богданович человек честный и убежденный славянин, которому можно довериться и на которого можно вполне положиться, что у него есть сын, служивший в рядах польских повстанцев в 1831 г. Я отлично помнил, что в нашем полку было два молодых охотника, из которых одного звали Богданович, а другого — Берцевичем, о чем я тут же сообщил пану Дубровчицу.

Старый сановник принял меня очень сердечно; сын его действительно служил в нашем полку, но он находился в то время в Черниовицах. Тотчас послали за Саихом и за моими вещами, мы же с Дубровчицем и Богдановичем сели в экипаж и поехали в Мехадие (Mehadji), куда все чиновные лица приезжали обедать и слушать музыку и где я познакомился с полицейским комиссаром, которому было поручено следить за мною и арестовать меня. Я был представлен ему, как старинный знакомый этих господ. Я отлично пообедал, слушал музыку и чешские песни, а ночью отправился прямо на пароход, который стоял уже у пристани. Богданович проводил меня до самого парохода; Дубровчиц поехал вместе с нами. Капитан парохода, Гурович, пришел сказать, что все мои бумаги у него. Таким образом, славяне вырвали меня из рук меттерниховской полиции.

Я возвратился в Стамбул, куда прибыл вскоре Франциск Зах, [223] который, имея рекомендательные письма к сербским и турецким властям и к французскому консулу, тотчас были послан постоянным агентом в Белград. Уроженец Брина, в Моравии, он был всей душою предан славянству; это был человек высоко образованный, способный и без сомнения один из лучших дипломатических агентов, при том личность в высокой степени честная и преданная своей родине, что он доказал как нельзя лучше, отказавшись от выгодной должности во Франции для того, чтобы служить отечеству.

Мы занялись с Людовиком Зверковским проведением границ земель, который принадлежали поселению; мы разделили всю землю на две колонии: Адам-киой или Адамполь, или Адамовка, по имени князя Адама, и Анна-киой или Аннополь, по имени княгини Анны. В первой из них, как бы по мановению волшебного жезла, появился довольно порядочный домик для управляющего колонией и несколько домов для поселенцев; во второй колонии было построено четыре дома для них же.

Отец Владислава Замойского подарил мне когда-то часы, в которых механизм приводился в движение ртутью, без завода, и которые были пожалованы ему императором Николаем. Я продал эти часы вице-королю египетскому за двадцать шесть тысяч пиастров. Получив деньги, я употребил их на обстановку дома, разведение сада и приобретение всего нужного для администрации колонии. Чтобы пробудить ее к жизни и дать поселенцам возможность честного заработка, я завел небольшую псарню, назначил доезжачих. В колонию начали ездить на охоту члены французского посольства, французские офицеры, служившие в то время в Турции, и французы, проживавшие в Перу или приезжавшие в Стамбул на время. Они нанимали у поселенцев лошадей, останавливались у них в домах, нанимали их дли охоты, покупали у них разные вещи; началась торговля, колония оживилась и зарабатывая деньги стала богатеть. Псарня сделалась источником дохода для колонии; так продолжалось несколько лет. Прибывший из Алжира капитан Иосиф Жуковский был назначен смотрителем колонии. Страшный лакомка, он был знаком с кулинарным искусством и прекрасно умел принять и угостить гостей; в этом отношении он был очень полезен для колонии, которая начала быстро развиваться, несмотря на скудость ее средств, на трудность, с какою было сопряжено корчевание земли и подготовка ее к пашне, и на разношерстный состав поселенцев. Колония сделалась многолюдной, жизнь в ней кипела ключом, а главное, к удивлению всех и каждого, поляки управлялись в ней сами, без всяких недоразумений и неудовольствий, ни на кого не жалуясь и ни к кому не [224] обращаясь за посторонней помощью; окрестные жители относились к поселенцам с доверием и уважением.

Вскоре после моего приезда в Стамбул возникло дело между епископом Барышицем, назначенным Австрией епископом в Боснию, и францисканцами, жившими в Боснии, которые, защищая свои давнишние привилегии, не хотели признавать его духовной власти. На стороне францисканцев была боснийская шляхта и мусульмане, а епископ Барышиц мог рассчитывать на поддержку со стороны Австрии и на сочувствие англичан, греков и армян, имевших большое значение у местных властей. Сербское правительство, не сочувствовавшее католицизму, относилось недоброжелательно к францисканцам, которые при поддержке мусульман и босняков представляли собою сильную партию, угрожавшую до некоторой степени православию, а следовательно и славянству; епископа Барышица, поддерживаемого немцами, оно считало ставленником католиков в Боснии и поэтому обратилось к Высокой Порте с просьбою удалить его. Высшие турецкие сановники, под давлением интернунции, графа Штюрмера, одного из самых ловких и опытных дипломатов, вышедших из школы Меттерниха, держали сторону епископа.

Прибывшая в Стамбул депутация францисканцев, ксендзы Филипп Пашалич, Мориан Шумич и Лаврентий Каравала, явились прежде всего ко мне. Всесторонне обсудив дело, я пришел к убеждению, что в интересах Высокой Порты было необходимо устранить влияние Австрии и приобрести расположение католиков Боснии, чтобы помешать распространению среди них православия; это отвечало видам Франции, которая в силу заключенных ею договоров считалось покровительницей католических подданных Оттоманской империи. Было бы также недурно освободить этих славян-католиков от влияния Австрии и отдать их под покровительство Франции; это могло быть полезно полякам, дав им предлог войти в сношение с боснийскими славянами-католиками. Поэтому я взялся помочь им с условием, что в случае благополучного окончания дели они выстроят в польской колонии дом и часовню и обязуются содержать священника-босняка из францисканцев, который будет настоятелем церкви. Когда они дали мне в том обязательство, я тотчас отправился к Риза-паше и к г. де-Буркене, чтобы разъяснить им все дело; они признали мои доводы вполне справедливыми и обещали все уладить. Ксендз Лелен, настоятель лазаристов, не только дал на это свое согласие, но оказал мне со своей стороны величайшее содействие, и между нами тогда же было заключено условие во французской канцелярии.

Советь министров, по представлению Риза-паши, дол указ, которым были подтверждены старинные привилегии францисканцев и [225] было приказано удалить епископа Барышица. Интернунции ссылался на права костела, на авторитет Рима, назначившего боснийским епископом Барышица, но французский посланник как законный покровитель католической церкви, защищал привилегии францисканцев, утвержденные папою и неоднократно им подтверждавшийся, и право Порты Оттоманской требовать удаления епископа, нарушающего спокойствие в крае.

Дело было решено в самом непродолжительном времени; права францисканцев были подтверждены фирманом султана. Епископ Барышиц был удален из Боснии раз на всегда, а францисканцы сохранили право избрать епископа из своей среды, представив его на утверждение Рима и Высокой Порты.

Домовая церковь была выстроена в Адамполе, настоятелем ее был назначен Филипп Пашалич. Так как он состоял в то же время уполномоченным францисканцев при Высокой Порте, то он взял себе викарного ксендза, францисканца и босняка. Таким образом, колония, служившая убежищем для поляков, которые должны были по политическим причинам оставить свое отечество, была поставлена независимо и самостоятельно в отношении религии и вступила в общение с одним из самых доблестных славянских народов, подходившем к полякам, как народ шляхетный и исповедующий одну с ними католическую веру. Это был большой шаг вперед на пути польско-славянской политики, в нем была будущность и залог действительной силы.

XLV.

Вопрос, какая политика наиболее соответствует интересам польской справы и как действовать впредь. — Боснийские паши. — Мустафа-Бабич на смотру. — Созвание депутатов.

Продолжительный разговор, который и имел с Людвигом Снядецким и с поляками о Польше и о польских делах вообще, еще более утвердили во мне мое давнишнее убеждение, что главною причиною политического упадка и всех бед, постигших доблестный польский народ, было отделение Польши от славянства, присоединение ее к католической церкви и принятие поляками западных нравов и обычаев и так называемой западной цивилизации. Поляки не могли слиться окончательно с народами тевтонского и латинского происхождения; они сохранили самобытные черты славянской национальности, но [226] при этом отвернулись от славянства, внушили к себе недоверие немцев и латинской церкви в лице Иезуитов, в славянах же возбудили ненависть к самим себе и к своим поступкам. Тевтоны и швабы с давних пор старались всячески унизить королевство польское, а сами поляки, упорствуя в той бессмысленной политике, которую они окрестили названием «стойкого преследования своей политической миссии» и которая влекла их к Западу, сделались слепым орудием немцев и даже их жертвою. Это ложное положение породило все их дальнейшие ошибки и промахи, которые помешали им вернуться на путь истинный.

Каждый раз, как польская шляхта раздувала пламя мятежа, увлекая за собою народ, немцы и латинская церковь с западными демократами расстраивали их планы, охлаждали их пыл и разъединяли народ со шляхтою; каждое новое повстание было новою ошибкой, которая все более и более губила Польшу, как самостоятельное государство. У славян болело сердце при мысли об отрекшихся от славянства единоплеменниках, но отступники так закоренели в своих ошибках, что им никак нельзя было помочь; они жили в политическом грехе, умирали в нем и вколачивали в гроб дело своей отчизны.

Слушая рассказы тех, кто сам видел и слышал эмиссаров эмиграции, прозванных мучениками польской справы, нельзя было удержаться от грусти и негодования при мысли, что они поселяли в несчастном народе ненависть к шляхте, что они сеяли религиозную вражду между людьми, которые, исповедуя разную веру, все же были детьми одного и того же славянского племени и одним и тем же сердцем любили свое общее отечество. Они сеяли в несчастной Польше недоверие, подозрение, ненависть, были причиною всех политических ошибок и преступлений, содеянных поляками; быть может сами они были люди самоотверженные и преисполненные добрых намерений, но, увлекшись ложными взглядами, они гибли на виселице и в ссылке; посеянные же ими плевелы заглушили добрые злаки, которые могли бы принести Польше хорошие плоды. Едва ли не безобиднее были те мошенники эмиссары, которые обманом или застращиванием выманивали в Польше вдовий грош и тратили его на свои удовольствия в Париже и Лондоне. Жалкая политика пропаганды и эмиссаров оказалась пагубной и непрактичной для самих повстанцев; она навлекла на Польшу одно бедствие за другим и обрекла ее на бездействие.

Противодействовать этому страшному злу можно было, но нашему мнению, только двояким способом: вернуть поляков к славянству, помочь им войти в сношение со славянами, не затрагивая вопроса [227] религии, и создать за границею из поляков военную силу, которая было бы готово взяться за оружие, в случае европейской войны. Таково было выработанная и принятая нами программа действий.

С Сербией у нас уже начались сношения и Франциск Зах был уже в Белграде; эти сношения велись по всем правилам дипломатического искусство и доставили нам не только вес, значение и влияние в глазах турецкого правительства и французского посольство, но совершенно изменили положение князя Адама Чарторыйского, о вместе с тем и всего польского вопроса в Париже и Лондоне, где с князем Адамом начали вести с этих пор переговоры, как с монархом, с которым надобно было считаться. Он представил несомненные доказательство своего влияние на сербов, на которых в Европе начинали тогда смотреть как на народ, около которого могли сгруппироваться современем южные славяне; влияние князя на сербов было так очевидно, что западные кабинеты должны были признать, что в политическом отношении сербами могли руководить только поляки, находившиеся под властью князя Адама.

С босняками-католиками мы завязали сношения чрез монахов-францисканцев и их настоятеля, жившего в поселении Адамкиой; к ним присоединились вскоре некоторые другие босняки. В Стамбул были вызваны в это время из Боснии двое наших, владевшие поместьями.

Одного из них звали Фазли-Шериф; по происхождению татарин, он с давних пор поселился в Боснии, где был главою эмиров, ведших свое происхождение от самого пророка и поэтому имевших, привилегию носить зеленую чалму. Надобно заметить, что в Боснии вся шляхта добровольно приняла магометанскую веру, чтобы сохранить свои шляхетские привилегии, и славилась мусульманским фанатизмом, который выражался тем, что эта шляхта принимало в свою среду всех потомков из рода пророка, которые не подверглись в Боснии тем неприятностям, какие они терпели в прочих провинциях Турции, а пользовались там, напротив всеобщим уважением и почетом. Их было так много, что над ними был установлен особый начальник, который выбирался обыкновенно из рода шерифичей. Они заведовали всем церковным имуществом и домами, в которых давали помещение потомкам пророка, а сами наживали огромные состояния; таким образом род шерифичей был чрезвычайно богат, хотя не пользовался особенной любовью и уважением босняков, по причине своего иноземного происхождения.

Другого пашу, приехавшего в Стамбул, звали Мустафа-Бабич; он происходил из старинного боснийского рода и владел поместьем Бабич, близ Краиово: в числе его предков были рыцари, [228] славившиеся в Германии еще в первые времена христианства. В семействе Бабичей звание паши и право на владение наследственным имением переходило от отца к сыну; из их же семейства назначались начальники сипаев для всей Боснии. Мустафа-Бабич был шляхтич-босняк в полном значении этого слова: из себя видный, красивый, храбрый и отважный. Босняки любили его и называли красавец-мужчина. При Мустафе-паше (так называли его в Боснии, сам же он называл себя Мустафа-Бабич) постоянно находился ксендз-францисканец и имам; первый были его секретарем и хранителем его семейного архива, а второй его домашним священником и как бы живым доказательством того, что Мустафа был последователем ислама.

Несколько лет спустя мусульмане Крайны напали на пограничные владения Австрии, убили несколько человек и ограбили пограничные села. Елачич, впоследствии бан Кроатии, командовавший в то время войском на границе, не мог добиться правосудия у боснийских властей и послал отряд австрийских войск, чтобы отомстить за это нападете; лишь только этот отряд перешел границу и вступил в Крайну, к границе поспешил Мустафа-Бабич во главе многочисленного отряда сипаев, в числе которых были эмиры в зеленых чалмах, и прогнали австрийцев. По этому поводу между австрийским правительством и Высокой Портой произошел оживленный обмен дипломатических нот, и обоих пашей потребовали для объяснений в Константинополь.

Паши застали в Стамбуле князя Филиппа Пашалича; он привез ко мне Мустафу-Бабича, с просьбою дать ему совет и отправиться с ним к Риза-паше. Мне пришлось взять на себя эти хлопоты, так как это давало мне случай сблизиться со славянами. Отцы-францисканцы замечательно ловко написали оправдательную записку от имени Мустафы-паши. У помянув о заслугах рода Бабичей, которые славились в Германии своими рыцарскими подвигами в то время, когда еще и слуха не было о Габсбургах, царствующих ныне в Австрии, они описали подробно, при каких обстоятельствах Бабичи были назначены, фирманом султана Баязета, предводителями сипаев, с обязательством охранять границу Боснии; этот фирман был подтвержден султаном Махмудом. Поэтому, говорилось в записке, Мустафа-Бабич, желая свято исполнить обязанность, которую так долго несли все Бабичи, охраняя границы турецких владений, услыхав о вторжении чужеземного войска, вскочил на коня, чтобы прогнать его; так как австрийцы оказали сопротивление, то он был вынужден драться с ними.

Эта защитительная записка была написана высокопарным слогом по-турецки, по-латыни и на боснийском наречии. Я повез [229] Мустафу-Бабича к Риза-паше, а от него к де-Буркене, взяв с собою первого драгомана французского посольства г. Дора. Они посмеялись над удальством Мустафы-Бабича, о поступке которого решено было довести до сведения интернунция. Граф Штюрмер понимал, что главным виновником всего этого был Елачич. Не желая отдавать этого дела на суд других дворов, которые могли в него вмешаться, и опасаясь скандала со стороны паши, которым руководили францисканцы, бывшие в то время на ножах с Австрией, он признал Бабича невменяемым и дело было замято.

Оба боснийских паши были назначены ливами — бригадными генералами регулярного войска, с обязательством носить мундир, присвоенный этому войску. Фазли-паша безропотно повиновался этому приказанию, но Мустафа-паша явился на смотр войск в Скутари, накинув мундир низама в виде пальто на боснийский гусарский кунтуш малинового цвета, отделанный золотым галуном и драгоценными каменьями. Когда на смотр приехал султан Абдул-Меджид, Мустафа сбросил с себя мундир низама и явился перед султаном боснийским шляхтичем, в малиновом мундире, заявив, что потомок Бабичей не может и не должен предстать в ином виде перед своим монархом, потомком Баязета и Махмуда. Султан усмехнулся своей обычной доброй улыбкой, и Риза-паша оставил эту продеку шляхтича без последствий.

В это время приехали назначенный в распоряжение агентства Юлиан Корсак, человек высокообразованный и чрезвычайно даровитый. Мне никогда не приходилось встречать человека одаренного более пытливым умом, более здравым суждением и который умел бы так ясно и убедительно изложить свой взгляд письменно. Это были шляхтич, дворянин, привыкший жить в довольстве, ни в чем, не нуждаясь; от природы довольно ленивый, он обладал огромной памятью и прекрасным слогом. Мне удалось поместить его секретарем к Тагир-паше, который отказался от управления флотом, получив звание визиря и наместника боснийского. Юлиан Корсак отправился в Боснию вместе с визирем и с двумя боснийскими пашами. Перед своим отъездом Мустафа-Бабич пожертвовал на постройку дома и домашней церкви в колонии и на корчевание полей дли священнического дома 20 тысяч пиастров, сказав, что он дает эти деньги ради братания босняков с поляками. С тех пор мы имели постоянного агента в Боснии и завязали сношения с католиками и мусульманами дружественной и родственной нам Боснии, а при посредстве Сербии могли иметь влияние и на православное население этой провинции.

Александр Панча ошибся в своих расчетах, и так хорошо [230] задуманный план сношений с болгарами, обещавший большие выгоды Высокой Порте, болгарам и польской справе — не удался; надобно было изыскивать иной способ поправить дело.

В это время Риза-паша решил окончательно вступить на путь преобразований; исполняя желание султана Абдул-Меджида, он хотел в то же время заслужить уважение цивилизованного мира. Два ираде султана возвестили об этой реформе.

Первым ираде были созваны депутаты изо всех провинций Турецкой империя, по два человека из каждой провинции — как христиане, так и мусульмане, а также евреи из главных городов Турции. Эти депутаты должны были заявить правительству о нуждах своего края и изложить свой взгляд, каким образом они могли быть удовлетворены.

Вторым ираде повелевалось сформировать три батальона, исключительно из христиан, с офицерами христианами, которым был присвоен соответствующий мундир. Эта была первая попытка привлечь христиан к службе в турецком войске.

Европейская печать не сумела или, лучше сказать, не хотела оценить как должно мероприятий Риза-паши.

В то время, когда депутаты съехались в Стамбуле, я познакомился с зятем султана — Мехмедом-Али-пашею, командовавшим в то время артиллерией. Встретив со стороны этого сановника весьма любезный прием, я вполне сошелся с ним во взглядах на политику и поэтому мог впредь во всех отношениях рассчитывать, на поддержку с его стороны.

Созванные в Стамбул депутаты не были, по большей части, на высоте своего призвания, они трепетали и боялись турок до смешного; я сам был свидетелем на приеме у Мехмедо-Али-паши того, что когда депутатам ожидавшим его выхода, подали в виде угощении трубки с чубуками, осыпанными драгоценными камнями, то они были до того смущены, что едва слуги успели удалиться, как они выбежали на улицу, побросав чубуки, со страху, как бы паша, выйдя к ним, не приказал их задушить или утопить, как это делалось в прежнее время.

Депутаты-мусульмане, беи и аги, владевшие селами и фольварками, как все прочие мусульмане не сочувствовали танджимату, поэтому весьма естественно, они желали, чтобы власть осталась по-прежнему в руках мусульман и чтобы христианам не было дано ни малейшей надежды на какие-либо перемены в будущем; они совершенно не сочувствовали цели, ради которой были вызваны на совещания. Кроме Франции все прочие державы, покровительствовавший Турции, были против созвания депутатов; кажется, более всего восставала против [231] этого Англия, всячески старавшаяся поддержать существование Оттоманской империи, не самостоятельное, а подчиненное ей.

В европейских газетах писали, что, созывая депутатов, турки хотят обратить танджимат и все реформы в посмешище, что это не более как позорная комедия, придуманная противниками танджимата, которые видят в этом средство вернуться к прежнему порядку вещей. Султан все это читал и все это ему было известно. Недовольный тем, что ему не удалась мера, которую он считал необходимой для осуществления реформ; он был убежден, что все фирманы и танджиматы останутся мертвою буквою, до тех пор, пока не найдется подходящих людей, чтобы привести их в исполнение, и поэтому он вызвал из Англии своего посланника Решида-пашу и с его помощью думал осуществить свой давнишний план преобразования мусульманского государства в великую и могущественную Оттоманскую империю, в которой все его подданные пользовались бы в одинаковой степени свободой и благосостоянием.

Депутаты были распущены по домам, ровно ничего не сделав, и министерство пало.

В числе вновь назначенных министров был сераскир Сир-Киатиб-Мустафа-паша бывший секретарь султана Махмуда — личность весьма интересная для поляков.

Перевод В. В. Тимощук

(Продолжение следует)

(пер. В. В. Тимощук)
Текст воспроизведен по изданию: Записки Михаила Чайковского (Мехмед-Садык-паши) // Русская старина, № 7. 1898

© текст - Тимощук В. В. 1898
© сетевая версия - Тhietmar. 2014
© OCR - Тамара. 2014
© Русская старина. 1898