ЗАПИСКИ МИХАИЛА ЧАЙКОВСКОГО

(МЕХМЕТ-САДЫК ПАШИ)

(См. "Русскую Старину", май, 1898 г.)

ХXXIX.

Беседа с Масгар пашею. — Возвращение в Стамбул. — Сербская оппозиция. — Риза-паша — Мы вступаем в сношение с Высокой Портой. — Посылка Людвига Зверковского в Сербию. — Поляки в Стамбуле. — Король Сигизмунд. — Соглашение с ксендзом Леленом, настоятелем лазаристов. — Приезд де-Буркене. — Французские паспорта для поляков.

Из разговора с Масгар-пашею я узнал две вещи, которые меня чрезвычайно заинтересовали. Он сообщил мне, что Оттоманская Порта, по Ункиар-Скелесскому договору, заключенному в 1834 г., обязалась выдать России всех дезертиров, которых было множество в Лазистане и в других пограничных провинциях Анатолии. Приказано было забрать всех дезертиров, которые окажутся в следующих трех пунктах: Синопе, Самсуне и Батуме. Разыскать этих дезертиров и передать их русским было поручено Изет-Мехмед-паше; Масгар-паша, владевший русским языком, был назначен ему в помощники. Изет-паша, прозванный хромым, славился храбростью, энергией и враждебным отношением не только к России, но ко всем европейским державам вообще: это проистекало не из фанатизма, [672] ибо он далеко не был фанатик, а из его политических убеждений. Он служил с детства в войске, сражался против Австрии, России и даже против Франции и привык смотреть на европейские державы как на врагов Турции.

Из числа нескольких тысяч арестованных им дезертиров и взятых турками русских пленных, этот визирь отправил к русскому консулу в Требизонд только двоих и то потому, что они обвинялись местными жителями в каких то преступлениях; по странному стечению обстоятельств оба эти дезертира оказались немцами, один из Риги, а другой из Дерпта. Всем остальным он приказал визировать паспорта под именем Махмудов, Ахмедов и т. п. мусульман. Русское правительство, которое, надобно отдать ему справедливость, по своим принципам, никогда не преследовало и не притесняло эмигрантов, не протестовало против этого и не требовало более выдачи; тем дело и кончилось.

Тут я узнал впервые достоверно, какая масса поляков проживала в разных местах Турции, скрываясь под мусульманскими фамилиями; мне тотчас пришло на ум, нельзя ли образовать из этих поляков какое-нибудь польское поселение, сгруппировав около него нравственно и политически других поляков, рассеянных в Турции, в особенности тех, которые, занимаясь свободными искусствами или какими либо ремеслами, не могли жить в поселении или приобрели с давних пор, где-либо оседлость.

Возвращаясь в Стамбул я имел уже определенный, до известной степени вполне обдуманный план действий, в основе которого лежали отношения, возникшие между мною и некрасовцами. В Стамбуле меня ожидал ответ князя Адама Чарторыйского, который одобрил все мои действия. К этому ответу было приложено очень хорошо написанное письмо на имя атаманов, стариков и всего войска, с собственноручной подписью князя Адама, приложением его печати и польско-литовского герба, — орла и всадника с мечем на коне; кроме того была прислана от княгини Анны тысяча франков на погорельцев и разные уборы для женщин, как то: ленты, кораллы, платочки и прочие. С этим ответом и с подарками, к которым я приложил письмо лично от себя, я отправил Равского немедленно в Биневле. С этого момента я сделался доверенным лицом некрасовцев и зачастую был их уполномоченным при Высокой Порте и при посольствах, с которыми у них бывали дела по поводу рыбной торговли, производимой ими и за пределами Турции.

Надобно сказать, что в Константинополе был представитель казаков — казак-паша; он избирался всякой дрянью, называвшей себя казаками, но которая состояла, в сущности, из польских и [673] украинских жидов и разных бродяг, стекавшихся в Константинополь со всего света. В числе этих, яко бы казаков, было человек до двадцати спившихся с круга запорожцев, остатков славного запорожского войска, переселившегося в Россию на берега Азовского моря. Казак-паша утверждался Высокой Портой, собирал с казаков подати и вносил их в казну, и по его удостоверение выдавались паспорта. Нельзя себе представить что либо более омерзительное и позорное этих стамбульских казаков. У казака паши была своя казацкая канцелярия с печатью, свои ясакчи, десятники; одним словом это была настоящая казацкая канцелярия, подобно латинской канцелярии не подчиненная греческому патриарху, который заботился исключительно о православных. В то время когда я приехал в Стамбул из Бруссы, казацким пашею был Аристарх по фамилии Тооль, двоюродный брать великого Лагофета; в молодости он был известный акробат и чревовещатель и забавлял турецких сановников разным фиглярством, передразнивал баб армянок, гречанок и т. п.; одним словом был шутом в домах турецких сановников и может быть этому обстоятельству был обязан своим местом. В Стамбуле насчитывали тогда более семи тысяч казаков, но в этом числе было всего 38 человек православных, несколько цыган и великое множество жидов; было между ними и несколько католиков, но последнее, при появлении в 1831 г. в Константинополе польских эмигрантов, перешли в латинскую канцелярию, которая находилась под покровительством католического епископа. Между казаками были также греки и армяне, которые покупали казацкие паспорта, чтобы скрыть под вымышленным именем следы какого нибудь преступления и впредь совершать таковые безопаснее на глазах полиции. Были между казаками и турки мусульмане; я видел между ними даже одного негра. При деятельном участии какого то Янкеля, служившего при Наполеоне I в уланах и которого все называли польским консулом, я побывал, переодетый, в одной кофейне и даже в корчме, где собирались эти казаки, в предместье Галата, был в их канцелярии, был даже на беседе, во время которой двое казаков — побили кулаками казацкого пашу Тооля и сами были побиты прочими казаками; все кричали, дрались, Тооль побежал в конак воеводы, откуда явились заптии; казаки-жиды разбежались, а казаки не жиды были посажены в тюрьму и по существовавшему в то время обычаю их побили за это по пятам. Это казачество показалось мне до того омерзительным, что я тогда же решал никогда не иметь с ними никаких дел. Казаки некрасовцы и казаки, жившие в Добрудже, принадлежавшие к войску Игната Некрасова, не имели почти никакого отношения к этой канцелярии; с прочими же казаками Добруджи [674] паша то и дело имел дела и тяжбы, выхлопатываю себе фирманы, ездил в Добруджу составлять списки казаков, выжимал из них несколько грошей, получал еще больше затрещин и тумаков и подавал на казаков жалобы, которые оставались без последствий.

Положив начало сношениям поляков с некрасовцами, я возобновил знакомство с Вукашином, секретарем сербского посольства в Стамбуле, и через него познакомился с выдающимися сербскими деятелями, находившимися в то время в этом городе: с Авраамом Петроневичем, известным в Турции под названием Авраама Киайя (Kiaja), который, был директором департамента иностранных дел при Милоше, Милане и Михаиле, с Вучичем, известным удальцом, командовавшим войсками при Милоше, с Ильей Гарашаниным, одним из самых выдающихся сербов, с сенатором и бывшим директором департамента внутренних дел Стояном Зимичем, с бывшим председательствующим сената Алексеем Зимичем; с сенатором Тенко Стефановичем, с двумя братьями Ненадовичами, товарищами Георгия Черного и Милоша, также сенаторами, и с Лазарем Теодоровичем, сербским капу-кием, т. е. уполномоченным при Порте Оттоманской. Это были самые выдающиеся люди Сербии, которых я считал в то время предназначенные судьбой к великой роли среди славянских государств. Мои славянские симпатии заставляли меня всегда искать сближения со славянами предпочтительно перед западно-европейцами, и я с ними всегда быстро сходился. Я видел совершенно ясно все политические ошибки поляков и славян вообще, ошибки, на которые натолкнуло поляков католичество и немцы. Я не метал громы против России и всегда находил, что заняв подобающее ей место в славянском мире, она действовала логичнее и разумнее нежели поляки, но что и поляки в свою очередь могли бы пойти по этому пути, если бы ими руководили люди умные, любящие свое отечество. Во главе этих людей я ставил князя Адама Чарторыйского и Адама Мицкевича. Порицание мною нелепых и ни на чем не основанных мечтаний окатоличенных до мозга костей и онемеченных или лучше сказать увлекшихся западничеством поляков развязало язык сербам, которые при всей прямоте и откровенности, свойственной славянам были весьма сдержаны и недоверчивы и предпочитали не высказываться; многолетний гнет научил их тому, что величайшая добродетель умет держать язык за зубами, что если слово — серебро, то молчанье золото; таков вообще взгляд на Востоке, с которым впрочем я, лично, не вполне согласен.

Между мною и сербами сразу установилось полное доверие; они рассказали мне об отречении князя Милоша, к чему он был вынужден враждебным отношением к нему народа, который был страшно [675] возмущен его жестокостью и произволом. Беседуя об этом с сербами я заметил, что между ними было две партии: люди сановные сожалели князя Милоша, хотя они сами были главною причиною его падения; писатели и ученые радовались победе, свободе, но не имели еще представления о том, как и чем заменить этого сурового, грозного и даже жестокого монарха, который все же был настоящий славянин. Разговаривали, спорили, но несмотря на все различие во мнениях и взглядах сербы были готовы действовать заодно и идти рука об руку. Это меня поразило, точно также как и Людвига Зверковского, присутствовавшего при нашей беседе; трудно было не согласиться с тем, что эти сербы отличались большей широтой взгляда и большим политическим смыслом, нежели поляки, и что они были гораздо практичнее нас.

В кратковременное царствование малолетнего Милана и во время малолетства князя Михаила (После отречения Милоша в 1839 г. управление перешло на короткое время к его сыну Милану, а по смерти его князем Сербии был признан Портою младший сын князя Милоша, Михаил Обренович, родившийся в 1825 г. и убитый в 1868 г. приверженцами партии Омладинов. В. Т.) сербское правительство не сумело поднять значение Сербии в глазах соседних славян; правители ее старались только провести в сознание общества и упрочить в нем понятия нового государственного устройства, которое можно назвать сербской конституцией. В это время были произведены реформы во всех отраслях администрации и с этой целью были привлечены из областей воеводы, управлявшие этими областями, и личности, состоявшие на службе Австрии — как люди более образованные и знакомые с административной рутиной. Реформы не могли быть произведены в один день и в один месяц, на это требовалось время. После сурового и грозного правления Милоша, это переходное время легко могло вызвать смуты и беспорядки. Сербы, вызванные из воеводств, считались в народе онемеченными сербами и даже прямо немцами, а славяне, как известно, относятся к немцам не только с предубеждением, но с насмешкою, презрением и даже с ненавистью.

Почти все преобразования в сербской администрации были произведены по образцу австрийских учреждений. Из этого сербы вывели заключение, что их хотят онемечить, и они вооружились против новых порядков, нового образа правления и даже против тех людей, которые стояли во главе правительства и которые до тех пор были любимцами народа.

Подобное положение дел могло, весьма естественно, возбудить мечты людей честолюбивых, стремившихся к значению и власти, без [676] всякой надежды добиться ее при обыкновенном порядке. К числу таких людей принадлежали: Цветко Раевич, кажется серб из Болгарии занимавший какую то должность и имевший доступ к молодому князю Михаилу, и Рано, или Ранов, болгарин из Чаркиоя, учитель молодого князя. Они убеждали его в том, что великое дело, начатое его отцом, гибнет, что княжеская власть заменена законом, что князь стал слугою народа и закона, перестав быть его властителем; что сербы, предназначенные Богом занять первое место среди славян, с одной стороны, онемечены, а с другой, отданы во власть турок, в неволю; и что долг молодого князя — спасти дело, начатое его отцом и поднять сербский народ, которому угрожает гибель.

Эти речи понравились молодому князю и всем его родным. Людей, действовавших в духе закона, начали устранять от должностей, самые законы старались обходить; в то же время некоторые из сербов вошли в тайные, противозаконные сношения с болгарами и, как говорят, с босняками и черногорцами. Авраам Петроневич Вучич, братья Зимичи, Илья Гарашанин, Тенко Стефанович и Ненадович открыто стали во главе оппозиции против князя.

Для того, чтобы предотвратить бунт, всех их вызвали в Стамбул, где по этому делу производилось следствие, а князь Михаил образовал новое министерство, поставив во главе его Цветко Раевича.

Об этих событиях в Сербии уже так много писали, что я не вижу надобности описывать их в моих воспоминаниях со всеми подробностями; остановлюсь только на моем личном участии в них не позволяя себе даже судить о том, кто тут был прав, кто виноват.

Члены оппозиции, находившиеся в Стамбуле, утверждали, что русское посольство относится к ним недоброжелательно и всеми силами поддерживает князя Михаила, который поощряет волнение в Болгарии; они объясняли это стремлением России к расширению своих границ. К этому мнению присоединились Австрия и Англия; за ними его стала повторять Франция и мало помалу все уверовали в то, что это так и есть на самом деле. С другой стороны, сербы вполне верили в доброжелательство к ним турок и приписывали медленность при разборе их дела проискам России. Первый драгоман русского посольства, грек из Фанары, человек грубый, хвастливый, ненавидевший славян, своим поведением давал пищу этим толкам.

Таково было настроена сербской оппозиции, когда я приехал в Стамбул. Я тотчас решил воспользоваться им, чтобы вмешаться в сербские дела, заинтересовать ими поляков, заставить их вместе [677] с тем интересоваться южными славянами вообще, и предложить Высокой Порте услуги поляков, т. е. князя Адама Чарторыйского.

Для этого надобно было, прежде всего, получить доступ к турецким сановникам; между тем, у меня не было в Константинополе знакомых и я решительно не знал, к кому обратиться и кто бы мог меня представить властям. Я решил, наконец, отправиться самому, без всякой рекомендации к Риза-паше. Взяв своего толмача Яна Саиха, я отправился рано утром в селение Кади-киой, расположенное в Анатолии, где я надеялся застать этого сановника, так как я знал, что он наблюдает лично за постройкою загородного дома, который сооружался там для него.

Все удалось, как нельзя лучше; Риза-паша был настроен и соблаговолил меня принять. Я заявил ему прямо, безо всяких предисловий и оговорок, что я поляк, присланный князем Адамом Чарторыйским, для того чтобы, опираясь на славян, найти возможность быть полезным Турции, которая одна изо всех держав была верною союзницею Польши до конца, и помочь султану в борьбе с его врагами, которые в то же время враги Польши.

Он выслушал меня весьма внимательно, хотя видимо был удивлен моими словами; ему приходилось, вероятно, первый раз в жизни слышать подобное предложение. Он спросил:

— Кто же вы? генерал, министр? Можете ли вы выставить по первому требованию сто тысяч войска?

Я отвечал безо всякого смущения, что я поручик польской кавалерии, действовавшей в 1831 г.; что я польский шляхтич, присланный тем человеком, за которым мы признаем право на корону Польши; что я готов на все и имею совершенно ясное представление о делах.

— Что же вы хотите, чтобы я со всем этим сделал?

— Поддержите меня в моей деятельности и воспользуйтесь всем тем, чего мне удастся достигнуть — вот и все.

Я начал говорить о сербах, о том, что сербскую оппозиции легко заставить признать верховную власть и покровительство Высокой Порты, что сербы просят покончить их дело и дозволить им вернуться на родину, где они готовы отдать себя во власть закона и местных властей, если за ними будет признана какая-либо вина. А для того, чтобы освободить Высокую Порту от наплыва иностранцев, ежели им будет отказано в позволении вернуться на родину, они будут просить разрешения выехать за границу и эмигрируют. Я прибавил, что по возвращении и в Сербии они обязываются изменить политику нынешнего правительства, которое подстрекает славян-райев, подданных султана, к восстанию против его власти, и даже изменить весь состав правительства. [678]

Он слушал ее внимательно, подробно расспрашивал обо всем, требуя на все точного объяснения и видимо тщательно все взвешивал и обдумывал.

— Все это прекрасно; а в конце-концов ты хочешь, чтобы наше правительство заключило союз с твоим начальником; я ничего не имею против этого, но прежде всего ты должен показать, что можешь сделать и каким образом ты это сделаешь, а там увидим. Твое предложение мне нравится, я вижу, что ты не шарлатан, а человек правдивый и честный; только прежде всего необходимо, чтобы твое слово перешло в дело.

Мы расстались весьма дружелюбно и я тотчас отправился к сербам; они выразили полную готовность последовать моему совету, но опасались, чтобы в случае отказа на их просьбу их не сослали в какую-нибудь пустынную местность Анатолии, как это часто делали в Турции с людьми неспокойными.

Я отправился к французскому посланнику, графу де-Понтуа, рассказал ему все дело и получил столько бланков для паспортов, за подписью посланника и с приложением посольской печати, сколько было в Константинополе сербов. Когда я привез им эти бланки, они стали смотреть на меня, как на человека всесильного в дипломатическом мире. Прошение сербов о дозволении им вернуться на родину тотчас было составлено, переведено и переписано. Я отправился вместе с Петроневичем, Вучичем и Алексеем Зимичем к Риза-паше, который принял нас весьма любезно и едва мог скрыть свою радость, пожимая мне руку.

— Напиши пожалуйста своему начальнику, что ты приобрел ему союзника; с этой минуты я прошу тебя обращаться во всем ко мне, ты будешь работать на пользу нашего общего дела.

Эти слова, сказанный нашею в присутствии сербов, придали мне еще более веса в их глазах.

Боязнь создать массу новых эмигрантов была причиною того, что. к возвращению сербов на родину не было сделано ни малейшего препятствия; они отправились в Белград. Вместе с ними уехал Людовик Зверковский, которого я назначил состоять при них в качестве агента князя Адама; этим было положено начало политическим сношениям между поляками и сербами и их общей деятельности на почве славянства.

Это обстоятельство придало мне также вес в глазах французского посольства, с которым мне пришлось иметь деловые сношения, а доброжелательное отношение ко мне Риза-паши придало мне авторитет настоящего агента. Прусские офицеры, состоявшие инструкторами турецкого войска, которые почти все имели польские фамилии как [679] напр. Кучковский, Годлевский, Зиоменский и два других, фамилии которых я не припомню, явились ко мне с визитом и заявили, что, будучи по происхождению поляки, они рады помочь мне в чем могут и готовы к моим услугам. Я от души поблагодарил их; к сожалению я не мог разговаривать с ними без толмача, так как они не говорили ни по-польски, ни по-французски. Сердце радовалось видя, что в них проснулась польская кровь, но грустно было видеть, до какой степени славяне способны онемечиться.

В Стамбул приезжало довольно много поляков под чужими паспортами и даже вовсе без паспортов; хотя их никто не трогал, но они не могли найти себе место, ибо им не выдавали никаких свидетельств, которые обеспечивали бы им право безпрепятственно проживать в этом городе, и они всегда были под страхом, чтобы Высокая Порта, по собственному своему побуждению или под давлением иностранных держав, не была вынуждена удалить их из столицы, как личностей подозрительных. В таком случае им угрожала бы нищета, которая могла довести их до отчаяния. Многие из этих несчастных пьянствовали, а пьянство могло повлечь за собою всякого рода бесчинства и даже преступления. Приведу здесь один случай, доказывающий, как нельзя лучше, что за народ были эти стамбульские поляки. Между ними был один варшавянин, человек образованный, прекрасно владевший немецким языком, но большой плут и гуляка; поляки прозвали его королем Сигизмундом потому, как мне говорили, что его мать торговала на площади Сигизмунда; он страшно воровал и был несколько раз пойман и уличен в воровстве полицией. Так как все знали, что я бывал у Риза-паши и что я поляк, то этого мошенника препроводили ко мне; я его уговаривал, убеждал, но ничего не помогало; он продолжал пить и воровать. Потеряв терпение, я позвал нисколько поляков, таких же пьяниц и, быть может, таких же бездельников, как он и передал им этого человека с рук на руки, сказав: «поручаю его вам, наставьте его и присмотрите за ним, чтобы он впредь не делал подобных вещей: это позор для польского имени».

Они поклонились, поблагодарили и ушли вместе с королем Сигизмундом, как самые лучшие друзья. На другой день трое из них явились ко мне в виде депутации и доложили, что они рассмотрели поступки короля Сигизмунда, что он не совершал крупных краж, ибо они не превышали в общей сложности сумму 1,000 пиастров; однако, они наказали его так хорошо, что, надобно полагать, он более не будет делать подобных вещей; с этим они ушли.

Нисколько дней спустя я узнал, что они зашили его в мешок и утопили в Босфоре. Труп всплыл и был признан, но следствия по [680] этому делу не было произведено; надобно было положить конец подобному порядку вещей.

При содействии и посредничестве первого драгомана французского посольства М. Цора, я вошел в соглашение с настоятелем лазаристов, ксендзом Леленом, относительно того, каким образом дать полякам политический habeas corpus.

Отцы лазаристы купили незадолго перед тем на имя г-жи Главани довольно большой кусок земли у подошвы южного Алем Дага, на азиатском берегу. На небольшом пространстве этой земли были возведены постройки, но большая часть представляла из себя пустырь, отчасти поросший лесом; местами на нем были пригорки, местами можно было выкорчевать землю под пахотное поле. Я предложил ксендзу Лелену войти в компанию с князем Адамом Чарторыйским, для эксплуатации этой земли и вместе с тем для оказания помощи и покровительства католикам: т. е. выкупать их из неволи, дать им возможность исповедовать их веру, с условием, что французское посольство доставит всем лицам, которые будут принадлежать к этому обществу, французские паспорта и возьмет их под опеку французского правительства; говоря языком, принятым на Востоке, это значило, что они будут принадлежать к французской канцелярии. Это был первый пункт нашего условия. Затем было решено, что князь Адам Чарторыйский даст 25 тысяч франков на покупку скота. Столько же дадут лазаристы. Поляки-католики будут исполнять полевые и иные хозяйственные работы, как это принято в Польше, и за свой труд они будут получать вознаграждение и будут иметь право селиться в известном месте, строить хаты, корчевать отведенную им часть поля и вести свое собственное хозяйство. Им будет выдаваться вспомоществование деньгами, материалом и домашним скотом, который они будут обязаны отработать. Люди, владеющие каким-либо ремеслом, принадлежа к сельскому обществу, могут жить в городах. Все поляки без исключения будут платить подати турецкому правительству, а десятая часть дохода будет откладываться ежегодно в общественную кассу с тем, что эти деньги будут употреблены на выкуп других поляков из неволи и на первое обзаведение их в селении. Этот договор должен быть заключен по праву долгосрочных договоров на 29 лет; по истечении этого времени он может быть продолжен, с согласия обеих сторон, на таковой же срок. Это поселение может быть подчинено настоятелю лазаристов в Стамбуле и агенту князя Адама Чарторыйского в Турции, который назначил с своей стороны известных лиц для наблюдения за порядком. Лица, облеченные властью лазаристами, будут заведовать хозяйством и администрацией общества, лица же, [681] поставленные агентом князя Адама, будут наблюдать за порядком в поселении и заботиться преимущественно о поляках.

Выработанный в этом смысле проект был послан в Париж, на просмотр и утверждение князя Адама и старшего настоятеля лазаристов, ксендза Этьена, прелата известного своим умом, а французское посольство приказало выдавать паспорта всем полякам, которые явятся с моей рекомендацией. Граф де-Понтуа был замещен в это время бароном де-Буркене (de Bourqueney); это был человек чрезвычайно умный, сердечный и смело можно сказать способнейший из всех французских дипломатов, которых мне когда- либо и где-либо приходилось встречать.

Знакомство и сношения с такими личностями, как де-Буркене и Риза-паша придали мне в глазах общества еще большее значение и вес. В феврале месяце, снабдив французскими паспортами до тысячи поляков, я решил, не теряя времени и не ожидая ответа из Парижа, отправиться в Добруджу, и Болгарию, запасшись фирманом и рекомендательными письмами.

ХL.

Чумный лазарет. — Отъезд из Константинополя. — Отзывы Ислам-бея или Мирзы-бея о татарах. — О бурлаках и об их отношениях с евреями. — Селение Слава. — Казаки Добруджи; прием, оказанный нам в Славе. — Осип Семенович Гончаров. — Отъезд в Бабадаг.

Перед отъездом из Константинополя Людовик Роберт, директор турецких карантинов, предложил мне осмотреть чумный лазарет, устроенный на одном маленьком островке, лежащем между Стамбулом и Скутари. Эта страшная болезнь посетила Стамбул в 1841 году в последний раз, и в то время, когда я приехал в этот город; она уже ослабевала. Когда мы прибыли на остров, в лазарете было более сорока больных; из них большинство прогуливалось по двору, обнесенному железною решеткою; нам разрешили подойти к ним поближе, но предостерегали нас, чтобы мы их не трогали руками и не касались их своим платьем. Страшно было взглянуть на этих больных с потухшим взором, с мертвенно-бледным или багрово-красным лицом.

В скором времени мы сели на пароход австрийской компании и отправились в Кюстенджи. В то время в Турции никто и во сне не видал не только железных, но даже шоссейных дорог, но там существовала австрийская компания дилижансов, перевозившая [682] пассажиров и товары из Кюстенджи в Черноводы, куда ходили австрийские пароходы по Дунаю.

В Кюстенджи мы остановились в отеле австрийского лойда, который содержал офицер-кроат, служивший в одном из пограничных полков. Мы еще не решили окончательно что делать, когда в Кюстенджи прибыли пилигримы из татарских поселений, отправлявшиеся в Мекку; при них находились беи, которые должны были посадить их на пароход.

Татары пользовались еще в то время особыми вольностями и привилегиями; они поставляли, между прочим, людей и лошадей в 1-й кавалерийский полк 3-го корпуса, который, состоя исключительно из татар, считался самым доблестным полком турецкой конницы. В нем были еще в употреблении татарская сбруя и седла, и не было введено, как в прочей турецкой кавалерии, обучение искусству верховой езды под руководством инструкторов итальянцев. Присутствию этих инструкторов смело можно приписать то обстоятельство, что турки, от природы прекрасные наездники, умеющие ездить в совершенстве на своем восточном седле, поступив в регулярное войско, будучи посажены на так называемое испанское седло и обучены по правилам итальянской школы верховой езды, становятся никуда негодными ездоками. Мурад-бею удалось спасти свой полк от этих непрошенных учителей; пригласив в инструкторы поляка Юшинского, он довел этот полк до такого совершенства, каким славилась польская кавалерия во времена Константина Павловича.

В то время в Добрудже было до двадцати тысяч татар, между ними ногайцы из Буджака и выходцы из Новороссийских степей; они сосредоточивались главным образом в Восточной Добрудже.

На следующий день мы отправились к полковнику Мурад-бею, где собрались гости по случаю нашего приезда.

Мирза-хан и полковник Мурад-бей выразили желание, чтобы мы, по татарскому обычаю, сошедши с коней, омочили конец своей сабли в баранью кровь и выпили бы по кубку кумыса, в знак союза, заключенного с ними, что мы и исполнили.

Татары проводили нас всей громадой, верхами с борзыми собаками и соколами в руках; они неслись всю дорогу вскачь; мне пришлось первый раз в жизни видеть нечто в роде татарской охоты. К огромным, двухсаженным палкам было прикреплено что-то вроде железной рукоятки с загнутыми книзу когтями. Татары рассыпаются по степи и высматривают своим соколиным оком бегающего в поле зверя; выследив его, они загоняют его в круг, а затем гонят вдоль по дороге и замучивают обыкновенно до смерти.

Поохотившись на земле этих татар в Добрудже, мы простились [683] с ними и поехали далее по так называемой казацкой степи. Местность была совершенно ровная, нигде не виднелось ни деревца, ни селения, ни отдельного хутора; сочная, высокая трава колыхалась на этой степи под дуновением ветра, словно морская волна. Двое татар проводников указывали нам путь к корчме, содержимой евреем с пейсами, в лапсердаке и ермолке, где мы могли переночевать. Солнце уже закатилось, а корчмы все еще не было видно; наконец, послышалось ржанье лошадей, блеяние баранов и мычанье коров, которым вторил лай собак и доносившейся издалека шумный говор и смех.

Подле корчмы мы увидели целую ватагу людей, которые гуляли, веселились и разводили костры, собираясь провести ночь под открытым небом; шинкарь еврей отвел нам для ночлега отдельную комнату. По его словам, корчма «Выгнанка» была выстроена Гассан- беем, губернатором Добруджи, в степи, на земле, принадлежавшей правительству. Гассан-бей вошел в компанию с евреем, доставлял в корчму вино и водку и получал половину чистой прибыли от продажи; бурлакам отпускали водку и вино в кредит, на книжку. Слава корчмы и напитков, в ней подаваемых, кредит и присутствие жида привлекали туда бурлаков со всей Добруджи; всякий шел туда погулять и выпить в долг. Жид ловко уговаривал казаков селиться в этом месте; Гассан-бей доставлял материал на постройки, бурлаки работали и пропивали свой заработок, но были настолько честны, что работали до пота лица, пока не отработают своего долга, а затем, разумеется, бросали свои дома, огороды и поля. Бей отдавал их в наем как свою собственность или как выморочное имение другим людям — румынам или болгарам, которые становились таким образом как бы его крепостными, иди же продавал эти села как свою личную собственность и доносил Высокой Порте, что он отдал такое-то и такое-то количество полей, лесов и покосов под казацкое поселение, на что он выдал им жалованные грамоты и получал от Высокой Порты похвалы за свое усердие и за свое старание увеличить число населенных мест. Он получал право на владение этими селами даром и становился крупным землевладельцем или продавал свои земли за хорошие деньги. Таким способом некоторые турки наживали в Добрудже огромные состояния.

Источником этих доходов были бурлаки; которые пользовались поэтому у властей уважением и всякого рода поблажками. Это были все беглые из Украйны, Волыни, Малороссии и даже из Литвы; между ними встречались также дезертиры из русского войска.

Во время моего первого приезда в Добруджу, по статистике евреев, которые одни имели об этом сколько-нибудь точные сведения, число бурлаков доходило до шести тысяч человек; они владели 23 [684] деревнями, ими построенными и населенными; в этих деревнях они жили, так сказать, оседло, хотя иногда случалось, что они умышленно сжигали свои дома и уходили на новые заработки в корчму. Жид с пейсами и корчма «Выгнанка», выгода и свобода были лозунгом бурлаков; так как мужское население значительно превышало число женщин, то жены по добровольному соглашению переходили через месяц или через два от одного мужа к другому, а затем снова возвращались к первому мужу и снова покидали его. Подобные временные браки освящались религией; попы считали нужным делать казакам эту поблажку, чтобы не отвратить их от православной веры, к которой они принадлежали; что всего удивительнее, евреи, содержавшие в этих казацких селениях корчмы, в злоупотреблениях и распущенности подражали польской шляхте. Мы сами были свидетелями этого и по просьбе бурлаков наказывали их за эти злоупотребления, что евреи переносили как нельзя более покорно.

Когда мы приехали в селение Присуха (Przysucha), населенное исключительно бурлаками, то к нам явились все жители этого села, принесли нам в подарок кур, хлеб и соль и приведи с собою двух девушек, чуть не подростков; обвиняя жида арендатора корчмы, у которого мы остановились, в том, что он обесчестил этих девушек, просили меня произвести следствие и наказать еврея, угрожая в противном случае повесить его иди посадить на кол. Жид дрожал со страха, пал мне в ноги и сам просил меня расследовать дело и наказать его. Я должен был уступить общей просьбе; хотя еврей запирался, но вина его была доказана и я приговорил его к 60 ударам розгой; приговор мой был исполнен в точности. Бурлаки и сам еврей благодарили меня и разошлись вполне довольные. В тот же день вечером я видел, как наказанный мною еврей бил бурлаков палками, гоня их на работу, и те не протестовали, а повиновались ему с величайшей покорностью. Таковы были эти бурлаки и их отношение к жидам, бывшим посредниками между ними п местными властями. Я не слыхал, чтобы между бурлаками были воры и убийцы; на мой вопрос по этому поводу один из турецких начальников отвечал:

— Бурлаки честные люди, они пьянствуют, но не убивают людей; они уважают чужую собственность, а если воруют жен, то только друг у друга, а не у посторонних; бурлак работает как вол, как муравей, а денег не берет; было бы у него, что съесть и выпить — с него довольно; это честный народ.

Из «Выгнанки» мы заехали на ночлег в деревню Кавкаджию, а оттуда отправились в Славу, одну из пяти деревень, населенных казаками, староверами Добруджи, которые пользовались одинаковыми [685] правами и привилегиями, как казацкое войско Игната Некрасова. Это были выходцы из России, принадлежавшие к разным религиозным сектам, к которым после 1828 года присоединились несколько семейств запорожцев; все они признали себя старообрядцами, чтобы иметь право воспользоваться привилегиями, данными некрасовцам. Во время войны они выставляли также, как и некрасовцы, известное число солдат, с тою разницею, что сами редко шли на службу, а посылали в войско своих сыновей или ставили за себя наемников малороссов, бурлаков или цыган, которым они давали лошадей, оружие и некоторую сумму денег. Войсковыми атаманами и прочими войсковыми властями были у них всегда настоящие некрасовцы или бывшие запорожцы; сами они торговали рыбой, пиявками, и разным мелким товаром и вообще занимались разными коммерческими предприятиями. По большей части они все были женаты. Впрочем, их нельзя ни в каком отношении сравнить с некрасовцами из Биневле; их военная выправка и посадка на коне не могли сравняться с кавалерийскою выправкою настоящих некрасовцев; что касается нравственных качеств, они и тут во многом уступали некрасовцам. Вообще казаки Добруджи стояли нравственно очень не высоко, что они и доказали в 1828 году, когда им было поручено препроводить турецкие гаремы из Добруджи и из Силистрийского округа в Адрианополь; они позволили себе по пути насилия над женщинами и грабили мусульман. Турецкие власти, со свойственной им хитростью, только сделали выговор виновным и велели им конвоировать гаремы до Царьграда; когда же они явились туда, их всех заключили в крепость и приговорили к работам в арсенале на десять лет; принадлежавшие им лошади и оружие были проданы в возмещение убытков за произведенные ими грабежи. Просидев в тюрьме целый год, они были выпущены на свободу только по просьбе некрасовцев и во внимание к их военным заслугам. Эти казаки такие же староверы, как и биневлевские некрасовцы, но они гораздо более уважают свое духовенство; в окрестностях Славы у них есть богатый монастырь, и священники пользуются в нем большим уважением. Многие из них занимаются разными посторонними делами, даже торговлей и спекуляцией, это единственное духовенство между сектантами, которое интересуется внутренней политикой и имеет большое влияние на казаков Добруджи.

Эти казаки населяли пять обширных селений в окрестностях Мачина, а именно: Славу, Журиловку, Сарычиоль, Сиры-киой и Камень, одно селение — Новинка или Дыждар, близ Гирсова, и село Татарника, близ Силистрии. Все эти селения пользовались правами, дарованными некрасовцам; в них насчитывали до двухъ тысяч душ обоего пола. [686]

В некоторых городах Добруджи, в Тульче, Исаков, Мачине, Гирсово и Бабадаге было много разных сектантов, между прочим староверов, но весьма немногие пользовались такими привилегиями, как некрасовцы.

В Славе нас приняли очень любезно, так как некрасовцы предупредили жителей о нашем приезде. Старики и духовенство тотчас вступили с нами в разговор о Польше и о казачестве. Они охотнее некрасовцев говорили о политике и более внимательно следили за нею, но в них не было того военного духа, как у некрасовцев. Последних можно было назвать рыцарством, а казаков Добруджи — купечеством, мещанством.

В Славе войсковые власти выразили нам желание, чтобы мы посетили все казацкие поселения, переговорили бы со всеми старшинами и завели с ними постоянные отношения. Нам дали в почетные проводники одного из самых молодых, но вместе с тем, самых умных стариков, человека бывалого и более знакомого со светом, нежели прочее казаки; его звали Осип Семенович Гончаров. Мы поехали с ним прежде всего в Бабадаг, где жил в то время губернатор Добруджи.

XLI.

Бабадаг. — Юлиан Юшинский, иначе Мустафа-бей, журиловский бимбаш — В гостях у Степана Карагарманца, последнего кошевого запорожских казаков. — Рассказы о Запорожье. — Совещание в Сиры-киой. — Атаманы пяти деревень. — Вилковские старики. — Монахи из Белокриницкого монастыря. — Обсуждение вопроса о дальнейших сношениях с казаками — Остатки Сечи. — Монастырские нрава.

Едва успели мы приехать в Бабадаг, как в казармы прилетел турецкий офицер и бросился в мои объятия, восклицая:

— Мой поручик! мой начальник!

Он обнимал меня и плакал от радости. Это был Юлиан Юшинский или татарин Липка из Августовского повстание. Прослуживши в моем взводе до окончания войны он отправился в Турцию и поступил бимбашем (майором) в регулярный татарский полк, под именем Мустафы-бея.

Вслед за ним явился приветствовать нас губернатор Добруджи, Гассан-бей, также татарин, вместе с двумя судьями; они привели мне четырех баранов с золочеными рогами, расписанными розовой краской, которые должны были находиться все время при мне в виде [687] почетной стражи; с ними явилась целая толпа оборванцев разных национальностей, которые составили мою свиту. Содержание их не стоило мне ни гроша; но одни из них приходили, другие уходили и я даже об этом не знал; они находились в полном заведовании и распоряжении Равского. Я не противился атому, ибо таков обычай на Востоке; чем больше при человеке состоит всяких оборванцев и нахлебников, тем более он имеет веса и значения.

Юшинский много рассказывал мне о Степане Карагарманце, последнем кошевом Запорожского войска, который жил в степи близ Каракермана. — Юшинский уверял, что от него можно узнать много интересного, но предупреждал меня, что к кошевому не следует ехать большой компанией, так как это может ему не понравиться и он, пожалуй, откажется принять нас.

Из Бабадага я поехал в Журиловку, другое поселение казаков Добруджи, известных под общим названием некрасовцев, и должен был провести у них несколько дней, так как они решительно не отпускали меня. В Журиловке я познакомился между прочим с праправнуком славного кошевого атамана Лоха, который много лет подряд был гетманом у запорожцев в турецких владениях и предводительствовал им в войнах с Россией, Сербией и Грецией. Согласно преданию, этот суровый человек перевешал на своем веку более 300 евреев-арендаторов, и не мог надивиться тому, что какой-нибудь повешенный им еврей не успеет еще похолодеть на виселице, как уже является другой жид с просьбою отдать в аренду шинок и спешит дать задаток, в полной уверенности и надежде, что и его современем повесят. В Добрудже многие еще помнили Лоха и его проделки. Запорожские казаки, подобно польской шляхте, имели свое veto, свое nipozwalam, свои выборы. Они свергали по своему собственному усмотрению атаманов и выбирали на их место других. Но у них была медвежья шуба, крытая алой материей, принадлежавшая еще славному Дорошенко, которая не подлежала ни выборам, ни liberum veto; и пока она была на плечах кошевого атамана, до тех пор он считался непогрешимым как папа и его нельзя было сменить. Лох, любя власть более всего на свете, не будь глуп, зашил на себе эту шубу и не вылезал из нее ни днем ни ночью, ни летом, ни зимою: таким образом он стал непогрешимым. Как только на общественной площади поднимался шум, он выскакивал в своей непогрешимой шубе непременно с нагайкой в руке и расправлялся по своему со старшиною и с казаками, приказывал повесить еврея-арендатора на том основании, что если не он сам, то его водка была причиною шума и волнения. Тотчас водворялся порядок и Лох [688] властвовал над казаками до тех пор, пока не умер в шубе, кошевым атаманом славного Запорожского войска.

Оставив всю свою свиту в Журиловке, я отправился Сидоренко, с молодым Лохом и с казаком Степаном на поиски кошевого. Лох знал степь как свои пять пальцев и умел ориентироваться по курганам и пригоркам. Карак своими белыми домами и мечетями остался вправо, желтые хезного озера виднелись влево, а впереди расстилалась зеркало Черного моря: было совершенно тихо. Равский запел.

Czorne more lezyt tycho
Nema czajki z kozakom
Nasze zamki, jakby lycho
Powalilo nad Dniprom

(Черное море тихо, на нем не видно лодки с казаком, наши замки черт разрушил над Днепром).

В этот момент из-за бурьяна показался казак на породистом коне, за ним бежало шесть борзых, черных с серебряными ошейниками, блестевшими у них на шее подобно звездочкам. Несмотря на теплую погоду казак был в бараньей шапке. Он направлялся прямо к нам. Лох посему на встречу, сошел с коня, почтительно поклонялся, нагнул голову до самых стремян и сказал несколько слов, указывая на нас, мы задержали своих лошадей.

Казак подъехал к нам, поклонился, сняв шапку, — мы отвечали тем же, и попросил нас к себе в гости.

У кургана, стоявшего как бы на страже у самого моря, ибо кончалась зеленеющая степь, и начинались прибрежные пески, он остановился:

— Миновав этот курган я попрошу вас сойти с лошадей и пожаловать в мою казацкую хату.

Он свиснул; словно из-под земли выскочили три казака, схватили под уздцы наших лошадей, а мы пошли далее пешком вслед за кошевым, который указывал нам путь.

Нигде не было видно ни хаты, ни куреня, ни строения, ни какого либо навеса, был только довольно широкий вход, ведший как бы в пещеру - это была землянка. В самом конце пещеры находились две обширные избы для кошевого, с печами и с отверстиями для света в которых были вставлены стекла; все стены были покрыты роскошными коврами, на которых было развешано всевозможное оружие седла, бурки, охотничьи и воинские принадлежности; на полу лежали мягкие ковры; сиденья были устроены из подушек и ковров. Не [689] доходя до этих изб, находились две землянки, одна — по правую сторону для слуг, а другая — по левую, служила конюшнею, в которой стояло шесть великолепных лошадей. Таково было помещение пана кошевого, которому прислуживало шесть казаков. Мы пробыли у него восемь дней, прекрасный стол, всевозможный удобства, охота, рыбная ловля — все это было к нашим услугам. Постараюсь передать здесь как можно точнее, насколько мне позволить память, все что он рассказывал нам о Сече и о последних моментах ее существования.

— Я не буду говорить вам, — так начал кошевой, — ни о гетмане Дорошенко, который первый перешел с запорожцами в подданство султана, ни о гетмане Мазепе, который последовал примеру Дорошенко после Полтавской битвы; вы знаете все это из истории лучше меня.

Когда императрица Екатерина заняла земли запорожского войска своими войсками и издала указ о выселении запорожцев с Днепра на Кубань и на берега Черного моря, куренный атаман Бахмат чуть не с половиной своих казаков пробился сквозь русское войско и ушел в Буджак, а оттуда на Дунай и далее. Он вступил со своими запорожцами на службу турецких султанов, но запорожский кош сохранил при этом все права и привилегии, коими запорожцы пользовались на Днепре. Кошевой пользовался всеми преимуществами и отличиями двухбунчужного паши, с титулом миримирама, главного над главными, а войско получало в мирное время продовольствие на 14 куреней, т. е. на 1400 казаков, а во время войны продовольствие и жалованье, подобно янычарам, с обязательством нести службу на суше и на море. Кошевой атаман получил от султана бунчук с двумя концами и булаву, а войско — двухцветное знамя: на белом поле золотой православный крест, а на черном поле серебряный месяц. Войсковая хоругвь была освящена патриархом в присутствии 12 епископов. Запорожские казаки жили под покровительством султана как у Христа за пазухой: сначала они поселились на левом берегу Дуная, а впоследствии перешли на правый берег. У них было два выдающихся кошевых атамана: Мороз, киевлянин, отличившейся в морском сражении с греками, при капудане (морском министре) Топал-Хозрев-паше; на его судне находилась турецкая касса. Не будучи в состоянии оборониться под Хиосом от нападавших на него греческих судов, он взорвал свой корабль на глазах у Хозрева-паши и таким образом касса не досталась грекам. Мороз в начале был монахом, чернецом, подобно блаженной памяти Петру Конашевичу Сагайдачному и также как он был храбрым атаманом. Другой атаман, Лох, польский шляхтич из Украины, никому не говорил своей настоящей польской фамилии, но по шляхетски управлял кошем, [690] по шляхетски вешал жидов и наказывал врагов султана и Высокой Порты. Прочее атаманы были люди ничтожные, не грамотные и находились совершенно в руках евреев иди армян.

Эти армяне посоветовали последнему кошевому атаману Запорожской сечи Гладкому распустить запорожцев на заработки, на волю, а продовольственный их паек продать армянам, что и было им исполнено. Армяне так сумели обойти турецких сановников, что те молчали, хотя все это было им известно; запорожские казаки получили приказание отправиться в Силистрию для обороны тамошней крепости. По существовавшему издавна обычаю, в Сече не было и двух тысяч человек, способных владеть оружием; все они тотчас были посланы в Силистрии. Затем начали силою набирать других казаков и набрали их наконец всего до 3-х тысяч, как вдруг был получен приказ строгого визиря и сераскира Решид-паши: послать 40 запорожских куреней в Шумлу, ни одного человека менее, иначе кошевой атаман поплатится за это головою. Как быть? атаман обратился за советом к своим единомышленникам-армянам, которые научили его как поступить. В один прекрасный день кошевой атаман приказал войску собраться на площадь; произведя ему, смотр он велел писарю, обозному, двум куренным атаманам и мне сесть вместе с ним в лодку. Мы вышли из Дунавца в Дунай и прибыли в Измаил; все мы до того потеряли голову, что никто из нас не спросил, что все это значит. Все было заранее подготовлено и условлено: нас встретили русские офицеры и солдаты и привели нас прямо к Белому Царю. Император Николай Павлович имел царственную наружность и осанку. Кошевой принял его подданство со всем своим войском, сложив у его ног печать, булаву и казацкий список. Войскового знамени с ним не было, ибо оно было отправлено с войском в Силистрию. Приняв подданство России мы слились с людьми одной с нами веры, одного племени, и царь принял нас как славян, как детей православной церкви. Мы остались в Измаиле, а кошевой с двумя атаманами вернулся в Сечь; с ними было отправлено четыре батальона русской пехоты. Запорожцы тотчас сели на лодки и поплыли с кошевым в Измаил. Но с женщинами было много хлопот, они не хотели уходить и защищались оружием: однако их забрали с детьми и пожитками и посадили на лодки. Старая наша Сечь и село Райя были сожжены до тла; от них остались одни дымовые трубы, которые стоят по сей час. Нас послали на берег Азовского моря где мы образовали Азовское казачье войско. Мы гонялись на своих лодках, как наши предки в доброе старое время, за черкесскими ладьями вдоль берега моря до Требизонда и даже до Синопа. Все было бы хорошо, служба царская — служба славянская, всякий [691] нес бы ее охотно до тех пор, пока ему служили бы руки и ноги, но всему помешали проклятые немцы; трудно было им подчиниться; немец мирволил своим землякам — немцам, не стало силы долее терпеть, я и бежал туда, где могу жить на свободе, и вот сижу в этой яме, где мне придется сложить свои кости.

Он слышал от атамана Блатнеровского куреня, который жил еще в то время на Дунае и властвовал над казаками, что хорунжий Василий Скерниевский отвез войсковое знамя в Стамбул я оставил его по приказанию сераскира в доме православного патриарха, а сам отправился доживать свой век в Святые горы (русский монастырь).

Восемь дней, проведенных нами в беседе с этим стариком-запорожцем, пролетели как один миг.

На обратном пути мы вернулись снова в Журиловку, а оттуда проехали в Сиры-киой, самое главное поселение казаков Добруджи. Там ожидали нас атаманы всех почти селений, собравшиеся под председательством сиры-киойского атамана Кузьмы Василиска.

Каждое казацкое село в Добрудже имело своего местного атамана я ведало своими собственными делами, но в более важных случаях все атаманы собирались в Сиры-киой, каждый с одним или с двумя стариками, и между ними председательствовал сиры-киойский атаман, как наистарейший по служебной иерархии.

У добруджских казаков не было войскового или походного атамана; они шли на войну под предводительством войскового атамана некрасовцев; он предводительствовал ими, утверждал выбранных ими сотников, поручиков и других должностных лиц, которые сохраняли свое звание до самой смерти.

Пользуясь всеми правами и привилегиями некрасовцев, казаки звонили по несколько раз в день в колокола, воздавая хвалу Богу за эти привилегии.

Собравшись с казаками на беседу, мы обсуждали с ними вопрос о дальнейших сношениях с поляками и с князем Адамом Чарторыйским. На этой беседе присутствовали два старика из Вилкова-поселения, расположенного на берегу моря при устье Килийского рукава Дуная. Они находились в то время в подданстве России и несли службу на канонерках на Дунае; были тут и два монаха из Белокриниц — староверческого поселения в Буковине, подвластного Австрии.

В Вилкове жило 1.200 семейств староверов. Меня несколько удивило, что на наше совещание были приглашены русские подданные, но что же было делать? Я отнесся к ним весьма дружелюбно, но говорил с ними осторожно, ибо с самого начала моей политической [692] деятельности, под руководством князя Адама, я держался того убеждения, что с нашей стороны было бы величайшей и непростительной ошибкой сеять в стране смуты и поощрять народ к недовольству и мятежу. Я хотел приобрести для поляков в Турции нравственную поддержку, т. е. поддержку на дипломатическом поприще и вместе с тем материальную поддержку, т. е. поддержку войска, поэтому я не входил ни в какие сношения с вилковскими казаками до заключения Парижского трактата, когда Вилков перешел в ленное владение султана и, следовательно, вошел в состав Оттоманского государства.

Монахи Олимпий и Павел Васильевы из Белокриницкого монастыря находились в этот момент в Сиры-киойе случайно; они объезжали староверческие поселения, собирая фонд на поддержку староверов против русского правительства. Старый князь Меттерних, как честный и добросовестный союзник России, по своему обыкновению, втайне деятельно помогал Белокриницкому монастырю; монахи этого монастыря имели с ним непосредственный сношения; в особенности монах Олимпий, который сам говорил мне, давая клятву в истине своих слов, что эти сношения стоили им огромных денег, который старый князь Меттерних без всяких объяснений получал от староверов, постоянно требуя все более и более. По всей вероятности он писал петербургскому кабинету, что староверы обеднели, а он по-просту ставил их в невозможность действовать против русского правительства; таков обычай венского кабинета с точки зрения дипломатической добросовестности.

Монах Олимпий был человек проницательный, льстивый, прекрасно владел немецким языком, был молод, красив собою, чрезвычайно вежлив и прекрасно умел вести разговор о политике. Монах Павел Васильев был человек видающийся, ученый и настоящий сектант по стойкости своей в вере и по самопожертвованию.

Такие люди были не лишнее в нашем обществе, и я нашел в них деятельную и разумную поддержку. Между мною и казаками-староверами Добруджи был заключен договор, в силу которого мы обязались действовать единодушно; нами было написано сообща письмо к князю Адаму, подписанное атаманами и стариками, в котором они выражали свою радость по поводу того, что между нами завязались сношения, обязывались действовать с нами единодушно, и просили оказать им поддержку при сношениях с Высокой Портой и с западными державами. Я послал это письмо в Париж чрез Константинополь, Так как у меня было несколько польских булавок и [693] браслет, которые очень понравились казакам, то я дал по одной вещи каждому атаману и двум вилковским старикам.

На этом собрании меня чрезвычайно поразили слова Прокопа, новинкевского атамана.

— Если князь Адам Чарторыйский действительно хочет остаться польским королем, на что он имеет право, то почему же он не чеканит монеты, почему он не раздает орденов — знаки монархической власти?

Я не замедлил донести князю об этих словах особым рапортом, так как они согласовались с проектом Евстафия Янушкевича относительно календаря и монет. Эта мысль несомненно была практична, ибо она возникла одновременно в уме людей практичных, но совершенно незнакомых друг с другом и живших в разных пунктах земного шара.

Из Сиры-киойя я отправился взглянуть на развалины Сечи, находившаяся в 5-6 часах езды оттуда. Места, где стояли хаты, были наполнены водою и грязью, остатки печей обросли травою; на бывшей казацкой площади паслись овцы и табуны лошадей, которые при нашем приближении понеслись вскачь по этим развалинам. В двух верстах оттуда находились развалины села Раи, где жили женатые запорожцы, которых выселяли из Сечи, чтобы они на свободе плодили и ростили казачат. Рая представляла собою подобный же развалины. Таковы были остатки Запорожской Сечи.

По берегу Дунавца, почти до самого Дуная, тянулись промысловый заведения, где пластали и солили рыбу, приготовляли икру и рыбий клей; эту работу исполняли по преимуществу старые запорожцы. Усатые, с обритой бородою и коротко обстриженными волосами, в заплатанных и засаленных рубашках и шароварах, в юфтевых сапогах и шапках из бараньего меха, они походили на выходцев с того света; они работали в поте лица и гуляли во всю.

Насколько мы могли заключить из рассказов самих запорожцев, на берегу Дунавца, на судоходной части Дуная, на берегу заливов св. Георгия и Сулины, в селениях Эдрелезе и Кара-Орман, а также на острове Сулине проживало еще до пяти тысяч запорожцев, но у них не было уже ни своего атамана, ни своих чарбаджей; они разделялись на артели или громады, которые нанимались на рыбные промыслы к армянам, грекам, жидам и чаще всего к казакам Добруджи и к некрасовцам.

В 22-х верстах от Тульчи, в урочище Фелиции, было два монастыря: мужской и женский; их разделял небольшой ручеек. В этом монастыре находили приют все неудачники, пьяницы обоего пола, вообще все подонки Запорожья, для которых монастырь служил [694] богадельней. Самые монахи и белицы также не отличались особенно строгими нравами.

Когда мы прибыли в Добруджу, в обоих монастырях проживало свыше 300 человек обоего пола. Мы посетили монастырь в воскресный день и были свидетелями крика, гульбы и самого отвратительного бесчинства, ибо тут гуляла не молодежь, а старики и бабы; это походило на настоящее дьявольское наваждение, как будто сам черт выскочил из ада, чтобы погулять вместе с людьми. Отец Паисий, родом из Ходни, принял нас с большим почетом, нежели он принимал константинопольского патриарха, а сам был так пьян, что то и дело падал нам в ноги.

Из монастыря мы поехали в Тульчу, которая была в то время еще довольно плохим городишком, но в него, стекалась масса народа всевозможных национальностей и вероисповеданий. В местечках Добруджи и в Тульче смело можно было насчитать от 4-5 тысяч русских, русинов, казаков и поляков.

Я никогда не рассчитывал найти в Добрудже столь многочисленного элемента, который мог бы служить с пользою делу польской справы, тем более, что я тут нигде не встретил и следа польских демократов и йезуитов, — самых опасных врагов польской справы. В Добрудже все были преисполнены самым благородным, ревностным желанием служить Польше и относились с особым уважением к польской шляхте и к самой польской справе.

Перевод В. В. Тимощук.

(Продолжение следует).

(пер. В. В. Тимощук)
Текст воспроизведен по изданию: Записки Михаила Чайковского (Мехмед-Садык-паши) // Русская старина, № 6. 1898

© текст - Тимощук В. В. 1898
© сетевая версия - Тhietmar. 2014
© OCR - Тамара. 2014
© Русская старина. 1898