ЗАПИСКИ МИХАИЛА ЧАЙКОВСКОГО

(МЕХМЕТ-САДЫК ПАШИ)

(См. «Русскую Старину», апрель 1898 г.)

XXXVI.

Свидание с Фети-Ахмед-пашею. — Поездка на Родос. — Карантинный врач. — У Хозрева-паши. — Некрасовцы и их жизнь в Турции. — Сеймены.

На следующий день я отправился в Арнаут-Киой, вместе с г. Lahaileм, французом, женатым на племяннице доктора Маркополи. Последний был членом комитета реформ, преподавателем французского языка в медицинской школе, секретарем и приятелем Фети-Ахмеда-паши и впоследствии лектором султана Абдул-Меджида.

В Арнаут-Киое находился дворец султанши, супруги Фети-Ахмеда-паши, где он жил с нею, ибо, как супруг султанши, не был сослан, а получил разрешение жить во дворце под величайшем инкогнито, — вследствие этого не мог открыто принимать гостей и выезжать со свитою, подобающей ему по его сану и высокому положению в обществе, как зятю султана.

Я познакомился с Фети-Ахмедом-пашею еще в Париже, когда он был посланником во Франции. Султан чрезвычайно любил своего зятя за доблесть, выказанную им во время войны; он сражался под Варною, во главе четырех батальонов пехоты, не [424] сложил оружия вместе с остальным войском, пробился сквозь строй донских казаков и успел соединяться с отрядом Галиль-паши, зятем султана, за что получил в награду прозвище Фети — победитель и руку дочери султана Махмуда. По этому случаю он выказал замечательную честность и благородство: когда ему передали желание султана иметь его своим зятем, при чем он должен был, разумеется, расстаться со своей первою женою, которую он очень любил и от которой имел сына, то этот благородный человек не побоялся гнева своего монарха, упал ему в ноги и заявил, что не может прогнать мать своего ребенка, с которой он был счастлив, и не может не заботиться о ней. Султан оценил благородство чувств своего паши и назначил для его жены и ребенка красивый дворец на азиатском берегу, в Куру-Чесме, сказав ему: «продолжай заботиться о ней, я спокоен, что ноя дочь, будет с тобою счастлива».

Фети-паша принял меня очень любезно, как старый знакомый, и предложил мне и г. Lahail??ю позавтракать вместе с ним. Он высказал свое мнение, что мне в Турции нечего делать и что вообще вряд ли тут можно сделать что-либо для Польши. Лично, он сочувствовал полякам и их делу, но уверял, что в Турции о них нельзя говорить, что этого не допустить три союзный державы, с которыми действует заодно Англия; на Францию также трудно рассчитывать, так как она боится этих держав не менее Турции. Он отозвался о первом драгомане русского посольства, как о человеке в высшей степени неприятном, бессердечном и безжалостном, перед которым все трепещут со страха; он советовал мне избегать знакомства с ним, чтобы не навлечь на себя какой-либо беды, Lahaille поддерживал его. На этом наш разговор окончился, и мы расстались.

Lahaille, доктор прав и известный адвокат, несмотря на полученное им образование, был человек довольно простодушный и при том откровенный. Он рассказал мне, по пути из Арнаута в Перу, что состоял на пенсии у Фети-Ахмеда-паши, получая по 1,000 пиастров в месяц, но что паша, имея огромные расходы, не платил ему аккуратно этой пенсии и что однажды, будучи в стесненных обстоятельствах, он был вынужден попросить выдать ему эти деньги за несколько месяцев. Паша сконфузился, так как у него в тот момент не было денег для уплаты долга, а он понимал всю справедливость просьбы Lahaill’я. Подумав несколько минут, он сказал французу:

Какой ты, право, смешной Lahaille, что рассчитываешь на эту пенсию; это такие пустяки, что об них и думать не стоит. Ты знаешь, я важный сановник, зять султана и могу сделать многое. Как [425] придет к тебе какой-нибудь грек с просьбою замолвить мне слово за него, скажи ему: давай грек 1,000 пиастров и — в карман. Когда придет армянин: давай 2,000 пиастров и опять в карман. Если придет жид, возьми с него три тысячи, а если к тебе явится англичанин, немец или француз требуй с них известный процент или половину барыша. Увидишь, это будет выгоднее твоей жалкой пенсии; у тебя будут дома, именья, доходы.

Совет был недурен; не знаю только, воспользовался ли им честный Lahaille, так как я был с ним близко знаком, но не заметил, чтобы он был особенно богат; кажется, он ничего не оставил после своей смерти жене и детям, кроне пожизненной пенсии, назначенной ему султаном Меджидом, и незапятнанного, честного имени.

В тот же вечер мы сели на парусное судно, которое должно было доставить нас ровно через день в Теквирдаг, на остров Родос. Наше положение во время переезда было не особенно приятное, ибо мы не говорили и не понимали ни слова по-турецки и по-гречески, а капитан судна и матросы только и могли объясняться на этих двух языках. В полночь поднялся сильный ветер, судно летело как стрела, и мы не успели опомниться, как матросы закричали: Теквирдаг.

Пора была пристать к берегу, ибо в этот момента разразилась страшная буря; при входе в гавань у нас сломало руль и судно было залито водою; если бы не убрали паруса, то мы наверное очутились бы на дне морском.

В то время в Турции уже были введены карантины, которые находились под ведением француза, Людовика Роберта, исполнявшего свои обязанности чрезвычайно добросовестно. Мы прибыли в Родос ночью; до рассвета оставалось 3 часа; нас отвели в турецкую кофейню, где мы решительно ни с кем не могли объясняться, ибо карантинный чиновник говорил только по-турецки, а доктора еще не было. Мы принялись пить кофе.

Против нас сидел какой-то пожилой человек, в арабском, бурнусе, с чалмою на голове; он принадлежал видимо к высшему классу общества, ибо содержатель кофейни и все посетители, которые, несмотря на поздний час, было довольно много, относились к нему с особым почтением. Он сидел у окна, возле которого стояла оседланная лошадь; этот человек то и дело поглядывал на нас, идя лучше сказать уставился на нас как в одну точку, но не мог говорить с нами.

Наконец явился карантинный врач, англичанин, по фамилии Керков; он не обучался медицине и ранее нигде не практиковал, [426] а жил в Неаполе своими средствами и в виде развлечения интересовался политикой, принимал участие в разных заговорах и был членом разных тайных обществ. Наконец, ему пришлось бежать из Неаполя, он прибыл в Стамбул, где по милости сэра Страдфорда Каннинга стал доктором медицины и хирургии и получил место карантинного врача в Родосе, с хорошим окладом, и состоял под покровительством Англии, на что указывала его шапка с широким галуном. Он нанял, или по английскому обычаю, завладел четырьмя лавками на четырех главных улицах Родоса и устроил в них аптеки, в которых ровно ничего не было кроме подкрашенной в разный цвета водки, стоявшей на окнах в больших стеклянных бокалах; аптекарями были просто на просто шинкари, жиды. В базарные и ярморочные дни сэр Керков появлялся на улицах Родоса в своей шапке с галуном, с огромной палкой в руках, сопровождаемый двумя ясакчами, также вооруженными дубинами; они загоняли люд Божий в аптеки, где христиане и мусульмане, без различия вероисповедания, должны были выпить по стаканчику подкрашенной водки, в виде предохранительного средства против чумы и иных заразных болезней, за что платили по 5-ти пиастров. Протежэ сэра Страдфорда Каннинга зарабатывал этим огромный деньги.

Мы познакомились с этим доктором, с которым могли разговаривать по- французски; как только он вошел, человек в бурнусе вскочил со своего места и сказал по- турецки, как нам перевел доктор, что он желает иметь этих людей, т. е. нас, своими гостями, так как мы ему понравились. Это был один из домовладельцев Родоса, родом араб из Сирии, вероятно маронит, по фамилии Саих, женатый на венгерке, г-же Кисек, внучке управляющего князя Ракоци, который скончался в Родосе. Не было никакой возможности отказаться от этого предложения, ибо он уже велел забрать наши вещи; нам подведи двух верховых лошадей и мы отправились вместе с Саихом к нему в дом. Его семейство состояло из отца, матери, двух сыновей и дочери. Старик Саих привел своего старшего сына, карантинного чиновника и предложил его мне в драгоманы безо всякой платы, прося только не отказать ему в этом, так как моя физиономия очень ему понравилась. Этим предложением нельзя было пренебрегать; молодой Ян Саих говорить по-французски довольно плохо, но зато по-турецки и гречески говорить превосходно. Таким образом нарождавшееся польское агентство приобрело своего драгомана и в этом отношении не уступало другим посольствам. Главным агентом был я, управляющим агентством — Верещинский-Корчак; первым секретарем — Лудвиг Зверковский-Ленуар, [427] правителем канцелярии Викентий Равский и драгоманом Ян Саих.

Вскоре в квартиру Саиха пришел доктор Константин Маркополи; он повел меня к Хозреву-паше. Когда мы вошли, визирь сидеть на софе, одетый в меховую одежду из чернобурых лисиц. Увидев меня, он вскочил с дивана, стал обнимать и целовать приговаривая:

— Обнимая тебя, я обнимаю моего могущественного, хотя лично незнакомого мне друга, князя Чарторыйского, обнимаю моего дорогого генерала Хржановского.

Затем он усадил меня рядом с собою.

Хозрев-паша был небольшого роста, довольно полный, широкоплечий; лицом напоминал хищную птицу, но не орла и не сокола, и был хромой, как дьявол Твардовского. Причиною его хромоты был случай настолько интересный, что я не могу умолчать о нем.

Хозрев-паша был наместником в то время, как Мехмед-Али, будущий вице-король Египта, был простым бинбашем, сардарем арнаутов, служивших в Египте. Хозрева-пашу нельзя было упрекнуть в недостатке энергии в управлении, которую он доводил зачастую до жестокости, но он не отличался храбростью и отвагой. Мехмед-Али подметил это и решил воспользоваться этим обстоятельством. Он то и дело тревожил наместника донесениями о заговорах, о сборищах мамелюков, об их намерении напасть на Каир; кажется даже он поощрять их втайне к возмущению чрез своих клевретов. Когда тревожное состояние духа наместника было доведено этими донесениями до высочайшей степени, он доложил ему однажды, что мамелюки взбунтовались и подступают к городу. Наместник заперся в крепости, которая была довольно хорошо укреплена. Вдруг, однажды, ночью послышались выстрелы и необычайный шум. Мехмед-Али вбежал в комнату наместника крича: «мамелюки в крепости, будем защищаться до последнего человека, но наверное мы все погибнем — иначе быть не может. Спасайся господин, тебе вверены самые лучшие владения халифа. Лошади и люди готовы, до Аки дорога безопасна, а там находятся войска султана. Ты станешь во главе их, отомстишь за нашу смерть и сохранишь Египет султану».

Перепуганный наместник со страха выскочил в окно, сломал себе ногу, но арнауты посадили его на лошадь и довезли до Аки. Между тем Мехмед-Али усмирил бунт, наверно им самим подстроенный, и донес султану, что Хозрев бежал со страха, а он усмирил бунт и привел властей и весь Египет в повиновение своему монарху. Под первым впечатлением этого известия, Махмуд [428] назначил Мехмеда-Али наместником Египта. Хозрев. никогда не мог простить Мехмеду этой проделки.

Хозрев-паша был с нами очень любезен, но сказал мне решительно, что в настоящее время не только нельзя ничего сделать, для польской справы, но даже нельзя думать о ней. В конце-концов он дал мне, как своему возлюбленному сыну, по его выражению, следующий советь: «если у тебя есть враг и ты хочешь во что бы то ни стало победить его, постарайся сделаться, прежде всего его другом, чтобы ты ног пожать ему руку, а когда ты этого достигнешь, сожми ему руку так, чтобы она высохла. Когда ты увидишь, что она отсохла, тогда только скажи ему, что ты его враг и ударь его по этой руке; она отвалится и делу конец. Только так и можно жить на этом свете».

Когда мы вернулись в дом Саиха, нам принесли от Хозрева-паши целый обед; Равский насчитал до 38 блюд, при этом была прислана водка из Хиоса и вино из Кирклиза. Мы угостили целую часть города, называемую мадьярским кварталом, потому что он населен мадьярами, эмигрировавшими с Ракоци. Они поселились тут, жили и умирали, но их дети утратили все признаки мадьярского происхождения, позабыли мадьярский язык и обычаи и стали более походить на левантийских купцов.

В Родосе сохранились еще полуразваливавшееся дома Ракоци, Кисека и других венгерцев, сохранился их костел, но самих мадьяр нельзя было бы отыскать и в телескоп Гершеля. Туранское племя легко утрачивает свои отличительные черты и свою национальную самобытность, если оно не владычествует в крае, иное дело славяне, как я убедился вскоре, увидав в той местности наших казаков.

Я много слышал о казацких поселениях близ Эноса, хотя нигде не пришлось читать о них, так как у нас о подобных вещах не пишут. Поселения эти, как мне рассказывали в Родосе, были перенесены в 1827 и 1828 г.г. в Анатолию, в окрестности Бандермы и Михолича, на берег Маниосского озера, где возникло обширное селение в тысячу дворов, названное Биневле или Маниосское, но казаки сохранили свои прежние рыбные промыслы на озерах Сирджа-Юмурджина, которых насчитывают семь в окрестностях Эноса; их курени находятся в урочище, называемом Юч-Иевле, т. е. три дома. Я решил туда съездить, а оттуда отправиться в Биневле.

Я, Равский и молодой Саих выехали из Родоса на почтовых с почтальоном, по-турецки сируджи, который ехал позади, ведя запасную верховую лошадь, нагруженную нашей поклажей. Мы ехали [429] позасохшему бурьяну, по местности, напоминавшей наши украинские степи. Под вечер мы прибыли в Кешаны.

В Кешанах мы увидели также англичанина в шапке с галуном и уже не с двумя, а с несколькими ясакчами и с двумя писарями, из которых один, грек, также был в шапке с галуном, а другой турок — в феске. Этот торгаш скупал льняное и кунжутное семя и дикую репу по ценам им самим назначаемым, мерою им самим установленною, а в иных местах забирал все это просто силою; у него был в кармане фирман, а у ясакчя — дубины в руках. — Жители обращались к местным властям, прося зашиты от произвола англичан, а власти им отвечали: английские подданные состоять под покровительством английского посланника, я все делалось так, как заблагорассудится англичанам. Человек в шапке с галуном был дворянин, чиновник, особа привилегированная среди местного населения, среди подданных султана; англичане позволяли себе всевозможные злоупотребления и в то же время кричали о варварстве и произволе турок.

Села, чрез которые мы проезжали, были населены мусульманами, греками и болгарами, которые наполовину отуречились, на половину переняли обычаи греков. Это было два года спустя после обнародования гатишерифа Гюль-хана, который не изменил в корне управление государством, но произвел в нем некоторый преобразования. Мусульмане, покоряясь воле правительства, воздерживались от угнетения христиан, хотя это было освящено традициями, но зато старались всевозможными злоупотреблениями проявить власть правоверных последователей ислама над покоренными раями, над последователями Христа и Моисеева закона — это вполне естественно.

Греки весьма искусно умели угождать мусульманам, но втайне роптали на это подобие конституции, объявленной гатишерифон Гюль-хана, и прикрывались знаменем костела, который давал им истинную власть, истинный авторитет и главное сулил я более существенный выгоды в будущем.

Болгары были среди них истинными козлищами отпущения и без гласными овечками.

Мусульмане-чиновники не особенно одобряли новую конституцию, но боялись надзора и донесений европейских посольств, в особенности английского, боялись шапок с галунами, были не прочь обманывать их, но чаще всего вступали с ними в соглашение и в компанию для торговых и промышленных целей; поэтому английское правительство назначало обанкротившихся английских купцов консулами в Турцию. Эта беспринципность английского правительства была весьма выгодна для той первенствующей политической роли, которую [430] англичане хотели играть на Востоке. Английские консулы вступали в близким сношения с мусульманскими чиновниками, вместе с ними угнетали райю, христианских подданных султана, и оказывали туркам покровительство за деньги и иные услуги. Так понимало английское правительство свою политическую задачу в Турции и на этом основывало свое влияние. Сэр Стратфорд Каннинг отлично сознавал это и действовал неуклонно в этом духе, поэтому и был одним из самых влиятельных английских посланников в Турции.

Из Кешан, на восходе солнца, мы отправились на поиски казацких куреней. — Пред нами расстилалась необъятная степь, густо поросшая травою; кое-где виднелись группы деревьев, зеленели луга, а по берегам озер росла такой густою чащею очерет, что надобно было пробраться сквозь эту чащу, чтобы увидеть поверхность этих довольно обширных озер, на которых ветер вздымал волны как на норе. На некоторых озерах находились островки, поросшие деревьями и кустами. В очерете раздавался топот и фырканье кабанов, которые убегали перед нами целыми стадами пугая наших лошадей, который тряслись как в лихорадке. Ни мусульмане, ни христиане не охотятся на них, так как они не едят их мяса.

В Юч-Иевле мы увидели казацкие курени; довольно большое число шалашей, сплетенных из тростника и древесных ветвей, было поставлено на саном берегу озера Сурджа, на скате небольшого холма, на котором, среди развалин большого селения, поросших травою, стояло три домика или, лучше сказать, три мазанки; в одной из них находилась корчма, в которой жил еврей, наш украинский бердичевский еврей, в другом помещались две лавчонки со всевозможным товаром, коим торговали грек и армянин.

Мы застали казаков у жида, в корчме, где они пили вино в водку. Обменявшись несколькими словами и выпив вместе несколько рюмок вина мы побратались с ними. При этом Равский пил залпом так молодецки, что вызвал удивление даже старых казаков.

Это была высланная из Биневле артель или так называемая команда казаков, выходцев с Дона, которые получили название некрасовцев или кубанцев. Их предки покинули Дон после Булавинского бунта, под предводительством Игната Некрасова, и поступили на службу к татарским ханам, сторожа Кубань и крепость Анапу. После завоевания Россией Крыма в берегов Черного моря эти казаки перешли со своими семействами в Турцию, дошли до Синопа откуда переправились на ладьях на Дунай, где им было предоставлено для поселения урочище близ Запорожской Сечи. Но они не могли ужиться по соседству с буйными запорожцами, которые нападали на их поселения и грабили их, поэтому некрасовцы переселились с [431] Дуная в окрестности Эноса, где на берегу сема озер образовали семь больших селений; число этих казаков было вероятно весьна значительно, так как в войну с Россией в 1827 и 1828 гг. они выставили 2.500 всадников, которые, под предводительством войскового атамана Ивана Солтана, покрыли себя славою и пользовались большим уважением сераскира Мехмеда-Решида-паши, который защищался в Шумле.

В то время когда войско Игната Некрасова или кубанцы, как их называли иначе, находились под Шумлой, полковник Муханов, посланный генералом Ротом к Дарданеллам во главе уланского полка, с двумя орудиями, взяв крепость Энос, посетил все поселения некрасовцев и был принять ими с хлебом-солью и с колокольным звоном. Вслед за этим некрасовцы со всеми людьми и имуществом перешли на азиатский берег, к озеру Маниос и основали там селение Биневле, а семь селений на берегу озер сожгли собственными руками и казаки вернулись из-под Шумлы уже не на берега озера Сирджи, а на берег озера Маниос.

Рыболовство, ловля пиявок и транспортная торговля были единственными занятиями этих казаков. Первые два промысла производились в больших размерах под наблюдением старшины за счет всего общества; торговлей каждый ног заниматься самостоятельно, на свой риск, однако с ведома и разрешения начальства. Рыболовство и ловля пиявок производились в виде командировок: восемь месяцев ловили рыбу, четыре месяца ловили пиявок. Все озера в европейских владениях Турции, от Дуная до границы Греции и по берегу Черного моря до Смирны, и даже некоторый озера в Египте были арендованы у турецкого правительства некрасовцами.

Приехав в Юч-Иевле мы увидели там артель из 80 казаков, под командою зятя Ивана Солтана, который имел на лице глубокий шрам от удара саблей, полученного им в сражения при Кулевче. При нем состоял есаул, писарь, казначей и два приказчика; прочие казаки все были рыболовы, хотя и при оружии, как в войске; у них было два воза, несколько верховых и вьючных лошадей. Они довили рыбу, солили ее, приготовляли икру, записывали все проданное в книгу и вносили вырученные от продажи деньги в общую кассу. При ватаге было два надсмотрщика, которые наблюдали за промыслом.

Кроме того казаки охотились на кабанов и на водяных птиц, который водились на озерах в изобилии; этой дичью они питались и, соля ее в огромных бочках, отправляли в Биневле для войска.

На берегу озер я видел огромные баштаны, где, кроме дынь и арбузов, росли огурцы и капуста. Огородниками были нанятые болгары, так как в силу существующая обычая и закона, некрасовцы, как [432] люди военные, не могут обрабатывать землю. Смешнее всего, что и у них, для солки огурцов и квашение капусты, нанимались жидовки, как это принято у нас.

Мы осмотрели развалины сени селений или лучше сказать оставшиеся от них ямы с щебнем, обросшие травою; это были вероятно большие и зажиточным селения, на что указывали остатки печей и довольно обширные фундаменты, но нигде не было видно ни одного фруктового дерева; я подумал, что их перевезли в Биневле, но мне объяснили, что казакам садоводство воспрещено точно также как и хлебопашество. Прожив несколько дней с некрасовцами и побеседовав с ними, мы убедились, что они питали какое то особенное отвращение к грекам, ибо, всякий раз как Саих, которого они принимали за грека, пил вино или воду из стакана, они разбивали стакан, чтобы казацкие уста не коснулись его. Между тем они пили из одного стакана не только с нами, но даже с евреем арендатором, а от греков и армян старались держаться как можно далее, считая их как бы нечистыми существами.

Получив от них самые подробные сведения о Биневле и об организации некрасовцев, мы выехали в Молгары, где находились казармы бывших сейменов (seijmen). Это был род особой кавалерии, которая вербовалась и содержалась на счет правительства, отличаясь этим от спагов (Спаги — иррегулярная турецкая конница. В. Т.), которых поставляли с вооружением и лошадьми богатые ленные владельцы. Спаги или деребеи, владевшие на ленных правах деревнями, спаглуками. Сеймены были конницей более регулярной, нежели спаги, и более подходили к обыкновенному войску. После уничтожения Деребеев и янычар, сеймены были преобразованы в конных жандармов и разосланы на службу по всем санджакам. Эти сеймены имели огромные табуны, в которых насчитывали до 4.000 кобыл; из этих табунов пополнялась в былое время превосходными лошадьми турецкая кавалерия. В Молгарах мы еще видели до 100 кобыл, которые распродавались за бесценок. Нам рассказывали, что султан Махмуд, желая иметь хороших лошадей для артиллерии, выписал для этого табуна заводских жеребцов, но их разворовали, а кобыл распродали. Огромный казармы были пусты; за ними смотреть старик сеймен, едва волочивший ноги; самые здания уже начинали разрушаться. Эти казармы, эти остатки табуна живо говорили о том, что здесь было еще недавно прекрасное образцовое учреждение, но все это пошло прахом, все пропало бесследно и никому не приходило на ум поднять, воскресить его.

Из Молгар мы поехали в талике — род крытой повозки, запряженной тройкой лошадей, у которых хвосты были привязаны к [433] постромкам, чтобы они не могли ими махать и отгонять мух; мухи кусали их немилосердно и это заставляло их бежать скорее и ленивому вознице не надобно было погонять их.

Таким образом мы добрались до Эноса, плохого городишка, расположенная в болотистой местности и славившегося нездоровым климатом. Тем не менее, город вел бойкую торговлю и в нем была масса людей с галунами на шапках. Мы заехали в гости к Вернашу, родственнику Саиха, который исполнял должность консула трех или четырех европейских держав.

В Эносе я осмотрел старинную крепость, заложенную, как говорили, еще генуэзцами и которая была взята русскими уланани под командою Муханова; в Эносе находился еще комендант этой крепости, старый турок, раненый в разных сражениях. Он то и сдал крепость русским и рассказывал нам, что когда русские показались за болотами, он тотчас приказал стрелять из орудий, которых у него было шесть, но пришлось стрелять из них по очереди, ибо, хотя у него было десять артиллеристов, но из них только один умел обращаться с прицелом. Ядра не причиняли неприятелю ни малейшего вреда. Но когда русские дали залп ив своих орудий, то сразу был убит прицельщик, и хотя артиллеристы продолжали стрелять и им помогал гарнизон, доходивший численностью до 500 человек, но русские подходили все ближе и ближе. Тогда комендант приказал имамам кидать песок с минаретов, а гарнизон; кричать: гайда гит (уходите прочь), но это не помогло. Русские спешились и ворвались в крепость, — пришлось сдаться. Русские обошлись с гарнизоном очень человечно, в мечети и гаремы не входили и не причинили никому ни малейшего вреда.

ХХХVII.

Галиполи. — Консул трех держав — бердичевский еврей. — Приезд в Биневле. — Прием, оказанный нам некрасовцами. — Организация некрасовцев; отличительные черты их быта; их обычаи.

Из Эноса мы выехали верхом на почтовых лошадях. В Галиполи мы остановились в одном отеле и отправились к губернатору; выходя от него я увидел Саиха, который бежал мне на встречу весь запыхавшийся и сообщил мне, что к нам пришел французский, испанский и португальский консул; что он явился с целью приветствовать меня и принес мне подарки. Консул стольких [434] держав оказался просто напрасто жид из Бердичева, еще в 1831 г. высланный из Польши. Он был одет по еврейски, в длинном лапсердаке, с пейсами, в шапке, опушенной хорьковым мехом, но с широким галуном, и поэтому пользовался большим уважением у местных властей и жителей; в Бердичеве он был разносчиком товаров у торговки Ривки, знал моих родных и меня лично. Узнав мою фамилию в конаке он явился с подарками, принес голову сахара, шесть бутылок старого вина, бутылку рома, кофе и несколько кур.

— Как я счастлив, говорил он, что вижу ясновельможного пана! Я знаю Гальчинец и Ихеля знаю, я всех знаю — и он чуть не упал мне в ноги.

Ихель был купец, у которого я постоянно забирал. Равский так подружился с консулом Мошкой, что они были неразлучны все три дня, которые мы провели в Галиполи. Консул у гостил нас у себя в доне; его жена и две дочки были одеты по нашему, все четыре сына ходили так же как и отец в длинных лапсердаках и в шапках с широким галуном.

— Как только они подрастут, говорил еврей, я дам каждому из них по консульству, пусть зарабатывают побольше денег, а себе оставлю одно консульство; мне и этого будет достаточно на старости лет. Консульство здесь все равно, что у нас хлебное место или хорошая корчма на большой дороге; надобно порядочно заплатить для того, чтобы получить его, но получив можно нажить хорошие деньги.

На третий день мы сели на маленькое парусное судно, чтобы переправиться на азиатский берег в Бандерну; переезд совершился благополучно. Губернатором этого городка был какой-то Атта-бей, бывший когда-то в плену у русских, знавший их и поляков довольно хорошо. Он принял и угостил нас радушно. На следующий день, на рассвете, мы выехали из Бандерны в Биневле, которое находилось в 20-ти верстах оттуда. Вплоть до самого озера, блестевшего подобно зеркалу среди зеленеющего ковра, тянулась ровная степь; позади озера высились горы Анатолии, казавшиеся совершенно серыми от камней и безлистых деревьев.

Селение Биневле лежало в 5-ти верстах вправо от большой дороги, которая вела из Бандермы в Михалич; там жили казаки, Игната Некрасова, как они назывались официально. На дороге, которая сворачивала к селению, всегда стояло три вооруженных казака, верхом на конях, войско имело право воспретить въезд в свое селение всем сколько-нибудь подозрительным личностям. Мы заявили десятнику кто мы такие, и что мы едем к некрасовцам в гости с разрешения султана; при этом я показал подорожный фирман. Один казак тотчас же поскакал в село, а мы остались с остальными. [435] Вскоре он вернулся с двумя стариками а шестью молодыми казаками, все они были на прекрасных конях, с блестящей сбруей. Сани казаки были в шелковых жупанах из брусской материи и в синих кунтушах. Они пригласили нас отведать хлеба-соли в селении. Хотя они разговаривали с нами приветливо, но по выражению их лица было заметно, что они относятся к нам с недоверием, с подозрением и боязнью. Доехав до караван-сарая, который находился приблизительно в ста шагах от селения, мы увидели до 300 казаков, собравшихся туда со старшиною а местным атаманом, которого звали Бутуков. Они хотели нас угостить и отправить во свояси, как это было принято у них по отношению к беям, турецким сановникам и знатным путешественникам. Когда я заявил им о своем желании погостить у них в селении, то они начали совещаться и обсуждать этот вопрос.

Одни принимали нас за русских агентов, другие за запорожцев с берегов Азовского моря, приехавших высмотреть, нельзя ли будет выгнать отсюда некрасовцев, подобно тону как они выгнали их не сколько лет перед тем с Дуная; иные принимали нас за чиновников Мукат-бея, которые приехали с целью переписать их самих, их имущество, чтобы подвести их под тенджимат как прочих христиан, живших в Турции. Войско Игната Некрасова пользовалось в то время свободой и привилегиями, который были предоставлены ему прежними договорами.

Некоторые казаки были того мнения, что нас следует выпроводить в Бандерму, или Михалич, другие — что нас надобно утопить в озере; эти слова дошли до слуха Равского, который прибежал страшно перепуганный, чтобы передать их мне. Саих сказал мне по-французски, что они замышляют недоброе и говорит по-турецки, что нас следует утопить. Видя, что мы никак не можем столковаться, я сказал сурудже, чтобы он взял лошадей, немедленно вернулся в Бандерму и передал бы от нас поклон и благодарность Атта-бею, сказав ему, что мы проведем несколько дней в Биневле. Мое приказание было приведено в исполнение так поспешно, что ошеломленные казаки почти не пытались помешать этому. Мы остались в Биневле, отрезав себе путь к отступлению.

Нас выручил казак Прокоп из Погребища, бывший русский улан, перешедший в старую веру и принятый в число некрасовцев. Услыхав мою фамилию, он заявил, что знает меня, знает кто я, откуда я приехал, что я польский шляхтич, пан, который водил своих казаков воевать с русскими и довоевался до того, что должен был оставить Россию так же как и некрасовцы.

Ропот стих, умолкли рассуждения, и атаман Бутуков пригласил нас к себе в гости.

[436] Хаты в селении Биневле были довольно порядочные, похожие на наши дворовые службы; в каждом дворе стоило два дома и была конюшня для лошадей; но нигде не видно было ни хлева, ни сада, ни деревца, даже никакой изгороди или рва, означающего границу собственности. По правилам, войско не могло заниматься хлебопашеством, хозяйством и держать домашний скот. Хлеб, овощи, мясо и даже молоко покупалось казаками в соседних греческих деревнях, где они арендовали также виноградники, изготовляя вино и водку для своего собственного употребления. У них не было никакого скота кроме лошадей и то верховых, хорошей андалузской породы, которые были отлично выезжены. В селении было четыре церкви и ни одного попа. Когда нужен был священник для крестин, свадеб или похорон, его привозили из соседней деревни, под конвоем трех казаков, которые ходили за ним по пятам, чтобы он ни с кем не говорил, ничего не расспрашивал и не рассматривал. По совершении обряда, ему платили и выпроваживали под конвоем за границу войсковых владений, — до такой степени казаки боялись шпонов и пропаганды, противной их войсковому уставу. В селении было только четыре причетника и два монаха, старовера, которые смотрели за церквами и исполняли религиозные требы.

В одной из церквей находился арсенал; в нем хранилось три пушки, знамена, хоругви, сабли, пики, пистолеты, седла с конской сбруей и разные другие предметы. На видном месте, как священная реликвия, висело полное вооружение и сбруя атамана Игната Некрасова. В другой церкви находился войсковой архив, в коем хранился поименный список казаков, со времени их перехода на турецкую землю, фирманы (числом 98) с благодарностью султанов за службу, переписка атаманов, ватажников и войска; книга казацких привилегий и вольностей, дарованных войску Игната Некрасова. В силу этих привилегий они пользовались полной свободой, были освобождены от всяких податей и пошлин на товары и продукты, нужные для употребления войска, имели право свободного выбора атаманов и старшин; но были обязаны служить султану во время войны, доставляя на свой собственный счет лошадей и вооружение.

Впрочем каждый казак получал от правительства 1000 пиастров на подковы; при этом в привилегиях оговорено, что казаки принимают этот дар в виду того, что во владениях султана много гор и камней. Во время войны казаки получали жалованье и таимы, а равно провиант для себя и фураж для лошадей; по окончании войны они расходились по домам. — Если же война продолжалась слишком долго, то на смену казакам, находившимся в походе, могли придти их товарищи, оставшиеся дома. В привилегиях было [437] оговорено, что они обязаны обнажать сабли только на врага, поэтому на парадах и смотрах сабли были у них всегда в ножнах.

Во второй же церкви хранилась булава и печать Игната Некрасова и прочие золотые и серебряные булавы, жалованные султанами разным атаманам. — Саною ценною из них была булава из литого золота, подаренная султаном Махмудом Ивану Солтану за войну 1827 и 1828 гг. Тут же хранились печати всех местных и войсковых атаманов и большая войсковая печать с надписью: «казацкое войско Игната Некрасова». К полу был привинчен огромный сундук из кованого железа, с тремя внутренними и двенадцатью висячими замками, в котором хранились войсковые деньги. Возвращаясь с рыбного промысла или с ловли пиявок, казаки складывали в этот сундук вырученные деньги вместе с отчетом. Старшина с атаманом уплачивали прежде всего из этих денег суммы, взятые войском в ссуду для найма озер и болот с процентами, ежели таковые причитались; затем, уплатив казакам, бывшим на промысле, жалованье, выдав им награды и произведя иные необходимые расходы, они делили чистый доход от промысла на три части. Одна часть шла в общую кассу на расходы по вооружению, покупке лошадей и сбруи, другая — на школу, содержание церкви и богослужение, третья — делилась между вдовами, сиротами, ранеными, больными и убогими. Всякий казак, торгующий в войске или за пределами его, хотя бы в самых отдаленных краях, вносил в пользу войска 5% своего заработка; эти деньги шли на общие надобности войска, на уплату жалованья тем лицам, которые занимали в нем известные должности, на содержание пожарной команды, госпиталя и на расходы по сношениям с турецкими сановниками. — К занятиям торговлею причислялась уборка хлеба и развоз товаров. Озеро Маниоское было подарено некрасовцам султаном; все казаки без исключения имели право ловить в нем рыбу для своего собственного употребления и для войска, не делая из этого статьи дохода, т. е. не торгуя пойманной рыбой.

В третьей церкви помещалась школа, которой заведовали монахи и причетники; каждый ребенок посещал школу, начиная с восьмилетнего возраста, и обучался чтению, письму, арифметике и священному писанию; с 12-ти до 18-ти дети мальчиков обучали военной службе, верховой езде, стрельбе в цель, разным военным приемам и уменью владеть оружием. — Для этого существовали особые учители, которые избирались из числа самых искусных и ловких казаков. По достижении восемнадцатилетнего возраста юноша считался казаком я мог идти на войну, а с 30-ти лет казак мог занимать разные должности в войске.

Четвертая церковь была предназначена для богослужения; при [438] каждой церкви была колокольня и огромные колокола, в которые звонили каждый день утром и вечером, а по воскресным и праздничным дням по несколько раз в день; в случае тревоги также звонили в колокола и стреляли из орудий.

В привилегиях некрасовцев было упомянуто, что они имеют право казнить смертью, не доводя о том до сведения турецких властей, в следующих трех случаях: за богохульство виновному привязывали камень на шею и топили его в озере; за измену — расстреливали, за изнасилование женщины, ежели виновный отказывался загладить свою вину, его привязывали к позорному столбу, раздевали до нага и били до смерти. Суд производился в войске старшинами, которые приносили особую присягу.

В мирное время в войске было всего два должностных лица: местный атаман и есаул; прочие обязанности, как судебный так и административные исполнял старшина. Атаман избирался большинством голосов и представлял трех кандидатов на должность есаула; из них старшина выбирал есаула, который впрочем также утверждался большинством голосов.

Стариком был всякий казак, которому исполнилось 50 лет и который был безупречен в частной и общественной жизни. Вопрос о принятии кого-либо в число стариков, решался голосованьем; если против казака возникали при этом какие-либо обвинения, если его можно было в чем-либо упрекнуть и он не был в состоянии оправдаться, то его не принимали в число стариков. Однако, впоследствии, оказав войску какие-либо выдающиеся услуги в военное или мирное время, он приобретал утраченное им право на старшинство и становился стариком. Старики могли удаляться из войска по своим надобностям, но по правилам, в войске постоянно должно было находиться 12 стариков, из которых составлялся совет.

Во время войны назначался военный атаман; его избирали старшины за заслуги и личную храбрость; он не терял своего звания в места по окончании войны, сохраняя его до самой смерти. Таким же образом назначались есаулы, род адъютантов, писарь — начальник штаба, обозный — интендант, хорунжий, штандартный, сошник, капитаны иди ротмистры, и переводчик на турецкий язык. Кроме переводчика все прочие должностные лица сохраняли свои места и чины до смерти и в случае новой войны исполняли прежний обязанности, без утверждения старшиною.

При каждом отряде некрасовцев состояло, во время войны, три старика; они наблюдали за порядком в войске, следили за точным соблюдением уставов и обязанностей и были присяжными судьями, которых приговоры исполнялись беспрекословно. Когда казаки должны были [439] идти на войну, то появлялся фирман султана, которым, указывалось сколько сотен или всадников они должны были выставить; по получении фирмана некрасовцы созывали молодежь в круг, на площадь перед арсеналом. Атаман со стариками садились на лавках перед арсеналом, каждый казак подходил по очереди, кланялся атаману и старикам и клал к ногам атамана свою шапку, к которой была приколота записочка с его фамилией. Когда все шапки были собраны, старики смешивали их огромными палками или дубинами, который они всегда носили при себе; затем есаул, по приказанию атамана, отсчитывал столько шапок, сколько фирманом требовалось казаков. Читались фамилии тех, на кого пал жребий, и вносились в список, который вручался военному атаману; он вызывал каждого казака по очереди и отдавал ему шапку: казак кланялся и отходил уже зарегистрированным.

Несколько дней спустя, казаки выезжали на ту же площадь уже в полном вооружении, гарцуя на своих конях перед местным атаманом и стариками, и каждый из них произносил, обращаясь к старикам:

— Не найдется ли сострадательного человека, который взял бы ною грешную душу под свою защиту перед Богом?

Если это был казак хорошего поведения, то кто-либо из стариков отвечал:

— Я (называл свое имя и фамилию) беру твою душу перед Богом, буду молиться, чтобы Господь сохранил ее и отпустил тебе грехи, а ты вернись ко мне с военной славой и с добрым казацким именем.

Если молодой человек был дурного поведения, все молчали; вопрошавший отъезжал сконфуженный и опечаленный, и все были убеждены, что ему не вернуться с войны, так как у него не будет старика, заступника и молитвенника перед Богом.

По окончании этой церемонии военный атаман выскакивал перед шеренгой казаков, раздавалась музыка и звон колоколов, хорунжие развертывали хоругви по ветру, атаман махал булавою, и войско выступало в поход. Местный атаман и старики выбежали с войском за границу войсковых владений, а толпа мужчин, женщин и детей провожала их до границы войсковой земли. На границе, войско дефилировало перед местным атаманом и стариками и шло в поход, распевая песни и гарцуя на конях, при звуках музыки. Основным правилом, соблюдаемым у некрасовцев, было — никогда не высылать менее трех человек на форпосты, разъезды, с почтою и в проч. командировки; ибо один человек, как они говорили, может быть убит, двое — могут сговориться, а чтобы трое действовали сообща, [440] это, по их мнению, не только довольно трудно, но даже совсем невероятно. Все казаки обучались джигитовке, стрельбе на скаку, уменью ориентироваться на местности днем и ночью и всему тому, что создает отличных солдат для полевой службы и для войны.

Казакам не разрешалось ставить вместо себя заместителей, а тем более наемников; богатые и бедные одинаково должны были служить. Между некрасовцами никогда не бывало лиц посторонних, поэтому на каждого из них всегда можно было положиться как на самого себя, и турки действительно питали к ним полное доверие.

Субординация и уважение к старшин летами и чином доходили у них до фанатизма; малейшее нарушение этого правила считалось изменою войску и каралось смертью. Между некрасовцами никогда не бывало дезертиров, точно также не было примера, чтобы кто-либо скрыл от войска свой заработок или полученный им деньги, или не уплатил бы в войсковую кассу всего, что следовало, до последнего гроша. Над ними не существовало никакого контроля, кроне их собственной честности и порядочности, всосанной ими с малых лет.

Среди них не было зависти, интриг, доносов, как в других обществах; у них существовала известная солидарность; один казак отвечал за другого и за все общество, а общество отвечало за всех и за каждого в отдельности. За несколько месяцев до моего приезда в Биневле, одну девушку-казачку, возвращавшуюся из Бандермы в Биневле без провожатых, обесчестил бей, владелец поместья, находившегося близь дороги. Атаман и 40 стариков тотчас сели на коней, отправились на фольварок, разыскали виновного бея и после очной ставки с девушкой застрелили его; каждый из 41 казаков всадил в него пулю; затем они отправились в Бандерму к Атта-бею и заявили, что они убили свинью, ибо ими убит бей, который поступил как свинья; они прибавили, что убили его они все, так как в его трупе могут найти 41 пулю и что ежели очищение страны и общества от таких свиней считается преступлением, то они отдают себя в распоряжение властей султана. Атта-бей не арестовал их, а только донес об этом случае сераскиру, которому некрасовцы были непосредственно подчинены. Сераскиром был в то время Риза-паша; он оставил дело это без последствий.

В силу всего изложенного, некрасовцы пользовались всеобщим уважением, ездили вооруженные как солдаты султана и их уважали в стране как остатки прежних янычар, спагов и деребеев.

Некрасовцы принимали иногда в свое общество других казаков, но для этого требовались какие-либо особенный обстоятельства: надобно было, чтобы человек, вступающий в их войско, выказал особую отвагу, честность и принес бы, иди, был бы в состоянии принести [441] пользу обществу. Иногда некрасовцы брали себе жен из Добруджи, с Дона, из Украины, но всегда из казачек. К полякам они относились весьма сочувственно и в своих беседах с нами они уверяли, что родовая польская и казацкая шляхта образовалась еще в Ноевом ковчеге и права шляхетства тогда же были переданы кому следует, кому именно — сказать не могли.

Некрасовцы были староверы, но не имели в своем селении старообрядческих попов; этим они отличались от староверов Добруджи и других местностей, ибо считали каждого попа за шпиона или за агента правительства, которого им нельзя было наказывать по военным правилам, во внимание к его священническому сану; монахов и причетников, как людей не рукоположенных, они наказывали наравне с прочини казаками.

Некрасовцы не пили кофе, чая, не курили табаку; кофе и табак были изгнаны у них потому, что их употребляют турки мусульмане, нехристи, а чай — потому что его любила русская императрица Екатерина I, которая, по их словам, преследовала староверов. К другим религиях они относились с уважением, в особенности к католической вере; папу считали одним из четырех патриархов, решающих спорные вопросы религии. Они называли его римским владыкою и признавали за ним превосходство над владыками Царьграда, Антиохии и Иерусалима; патриархов Александрийского, Киевского и Московского они вовсе не признавали таковыми. Некрасовцы не обращали никакого внимания на славянское духовенство и не придавали ему ровно никакого значения; в этом отношении они совершенно не походили, как я убедился впоследствии, на казаков-староверов из Добруджи, у которых духовенство пользовалось значением, властью и авторитетом.

Во время бесед или пирушек, в которых мы принимали участие в нашу бытность в Биневле, все казаки старше 30-ти лет, без различия чинов и занимаемых ими должностей, сидели, а молодые люди им прислуживали. Перед началом беседы есаул заявлял громогласно, что никто не должен богохульствовать, прегрешать против святой веры и бесчестить женщин. После этого предупреждения, которое делалось обязательно всякий раз, садились за стол для беседы.

Кушанья, которые ставились все сразу на стол, состояли из черной похлебки из крови животных (juszki), рыбной похлебки с клецками, с квасом иди бураками, из вареной, жареной и соленой рыбы с разными приправами, икры, вареников с творогом, пшеничной каши, сваренной на молоке; иногда подавалось жареное мясо и бублики — род теста, приготовленного с сахаром или с медом, и приправленного маком с молоком. Ели чрезвычайно медленно, ибо все время кушанье запивали водкой или вином из огромного [442] стеклянного или оловянного кубка; для нашего приезда достали из кладовой серебряный кубок. Первым пригубливал местный атаман, затем чаша или кубок переходили из рук в руки в круговую, опоражниваясь и наполняясь вновь, ибо каждый мог пить сколько угодно; когда чаша опоражнивалась до дна, начинали новый круг. Во время нашего пребывания, атаман уступил мне право пить из кубка первому, и я должен был макать губы в каждый кубок, предоставляя Равскому опоражнивать его. Мы были свидетелями, как один из казаков, позволивший себе во время беседы ругаться непристойными словами, был вышвырнут из-за стола есаулом, который, схватив его за шиворот, вывел из избы и он получил за дверьми 30 ударов палкой, той самой, которой Игнат Некрасов наказывал своих казаков. Если наказанный позволял себе подобный проступок вторично, то ему давали 60 ударов палкой, в третий раз 120 ударов и надевали ручные цепи, которые хранились со времен Игната Некрасова. В таком виде он должен был простоять всю ночь на дворе, а за каждое полученное им наказание должен был благодарить атамана и стариков. На беседе просиживали по большей части день и ночь; одни приходили, другие уходили, и беседа не прекращалась; водки и вина выпивали без меры. Есаул не садился за стол, а ходил вокруг стола с палкою Игната Некрасова и наблюдал за порядком.

К телесным наказаниям даже к ручным цепям, прибегали довольно часто. Распутных женщин и неисправимых мужчин привязывали одной ногой к колоде и били батогами.

Женщин не держали взаперти, не заставляли их носить покрываю на лице, но не допускали их в беседу, в которой принимали участие одни мужчины; однако, если они появлялись на беседе неожиданно, то их угощали, им подносили вино, и они не пригубливали, а пили его как следует. В корчмах они могли пить и гулять вместе с мужчинами, танцевали исключительно одни народные танцы.

В Биневле всякого могло удивить то обстоятельство, что там не было ни одного жида, хотя в селении была корчма, а водка и вино лились рекою. Некрасовцы относились к евреям с меньшим презрением, нежели в грекам и армянам; первых они не любили за их развращенность, а вторых за их трусость. Им нравилась даже Иудейская вера. Я разговаривал об этом с некрасовцами и высказывал им по этому поводу свое удивление, но они не умели мне объяснить этого странного явления. Шинкарем и лавочником в Биневле были два брата итальянца; они много зарабатывали, но им приходилось переносить массу оскорблений от частных лиц и наказаний от правительства.

[443] Устав войска, его привилегии и правила, обязательные для некрасовцев, читались войску каждое воскресенье утром причетниками; в школе их преподавали одновременно с катехизисом, и я не видел ни одного казака, который бы не знал и не помнил этих правил даже лучше, нежели катехизис.

Усовершенствованию молодежи в военном искусстве много способствовало соседство черкесов, живших в горах, называемых Маниосскими, которые возвышались на юго-западной стороне озера. Эти черкесы, которых некрасовцы называли мановами, были народ беспокойный, и часто надоедали казакам, которые расправлялись с ними по-своему. Нередко дело доходило у них до схваток. Казаки рассыпались по горам, нападали на черкесские аулы и с той и с другой стороны бывали убитые. Власти смотрели на это сквозь пальцы, говоря: пускай упражняются в военном деле, будут хорошие солдаты.

В то время как мы находились в Биневле, казаки вздумали показать нам это зрелище; 60 молодцов, под предводительством молодого казака Чижика, двинулись, как они называли, на прогулку. Не прошло и нескольких часов, как мы услышали выстрелы и могли разглядеть невооруженным глазом, а еще лучше в зрительную трубу, горцев, пестревших в горах среди каменьев. Произошла перестрелка; было убито четыре казака и до 8 человек ранено; казаки уверяли, что в этой стычке ими убито 16 черкес, и действительно, они привели 16 лошадей с седлами и оружием.

Убитых похоронили; об этой стычке только и было речи на вечерней беседе, но на другой день об ней более не вспоминали. Со стороны властей не было выражено ни малейшего протеста, даже не было произведено следствия; казаки и черкесы были ведь не турки, не мусульмане, принадлежавшие к правящему классу, не раи, платящие подати и налоги; поэтому правительству не было от их смерти ни малейшего убытка; пусть себе дерутся и убивают друг друга, коли хотят.

Фамилии некрасовцев были чисто русские, как у донцов: Бутуков, Мозанов, Ефремов, Евсеев и т. п. Они называли себя в разговоре: Андрей Иванович, Николай Павлович, но всегда прибавляли фамилию, как признак дворянского происхождения; у них были и гербы, но они их не употребляли, а имели каждый свою собственную печать с вырезанным на ней по-турецки именем и фамилией; эти печати были им необходимы при заключении торговых сделок и при сношениях с турецкими чиновниками; печати эти они всегда носили при себе.

Мужской костюм состоял из широких казацких шаровар, жупана, кунтуша, который носился на отлет и назывался поэтому [444] четырехрукавным, и четыреугольной кунсовой шапки, обшитой золотым галуном, с широкой опушкой из черного барашка; некоторые имеют на шапочке золотую кисточку. Женщины одеваются точно также как у нас на Дону, а на голове носят русские кокошники; большинство носят шерстяные сарафаны ярких цветов, любят все блестящее, кораллы и драгоценные камни. В домах очень много ковров, покрывал косматого толстого сукна и т. п. для подстилок; в каждой хате свободно может поместиться до 20 человек гостей, имея ковер в виде подстилки и сукно вместо покрывала; в некоторых домах есть и перины; везде столы, лавки и стулья; в каждом доме обязательно есть комната с турецким диваном для приема гостей мусульман.

Целая стена бывает увешана множеством образов в серебряных и золотых ризах, по большей части работы киевских иконописцев. Каждый входящий крестится трижды перед образами. Осенять себя крестным знамением вошло у них в привычку: они крестятся при еде, при выпивке, входя в комнату и уходя из нее. Если в комнате находятся люди сомнительной честности и к которым хозяин дома относится с недоверием, то образа закрывают платком иди занавеской; при нас образа не завешивали, это было лучшее доказательство того, что некрасовцы братались с нами.

Одним словом, некрасовцы остались на чужой земле такими же точно, какими они вышли с Дона много лет тону назад. Потомки ни в чем не изменили обычаев и нравов своих предков. Этот славянский народ не утратил ни одной черты из наследия своих предков; никакие теории не проникли в это прекрасное войско, не коснулись ни его, ни отдельных личностей. Это единство, эта общность взглядов составляли их силу, поэтому они и в эмиграции не перестали быть казаками, не утратили своей самобытности. Видя все это, я думал: о Боже, почему же не таковы поляки? и горячо молился о том, чтобы они таковыми сделались.

 

 

XXXVIII.

Старик атаман Иван Семенович Солтан; наша беседа; обсуждение моего проекта. — Письмо к князю Адаму

Чарторыйскому. — Отъезд из Биневле. — Дорога в Михалич и от Михалича до Бруссы. — Масгар-паша и прусские офицеры. — Любезность паши ко мне.

Одною из интереснейших личностей в войске был девяностодвухлетний старец — Иван Солтан; который, был избран, на пятьдесят втором году жизни, военным атаманом некрасовцев, [445] состоял в этом звании без перерыва в течение тридцати девяти лет, участвуя во всех войнах Турции с Россией, Сербией, Грецией и даже с Египтом. Предпоследним его походом была кампания 1828 г.; и во время нашего приезда в Биневле он считался еще военным атаманом. Старик почти не выходить уже из дону; он имел трех сыновей, которые были убиты на войне, и жил под старость с зятем и дочкой, у которой было четверо детей — три девочки и один мальчик. Казаки уважали его как своего монарха. До правилам войска, военное звание не давало в мирное время никаких преимуществ, никаких отличий от прочих казаков, а между тем к старику являлись каждый день на службу по их собственной охоте, а не по принуждению или по обязанности, пять казаков с урядником, из которых два конных и три пеших; они стояли на карауле у его дома и прислуживали ему. Старик Солтан никак не мог отказаться от этой чести, и я сам был свидетелем того, как молодые казаки добивались позволения послужить престарелому атаману, иные даже платили за то, чтобы им уступили очередь; играя в кости они назначали ставкой право служить атаману, бились об заклад, и тот, кто выигрывал или кому удавалось нагнать страх на черкесов, получал право идти на дежурство к старику. Это глубокое уважение к заслугам чрезвычайно возвышало некрасовцев в моих глазах, и действительно, никто из политических эмигрантов не стоял так высоко, как некрасовцы в смысле сохранения народности, нравов и обычаев, религия, военной доблести и славы, завещанных предками.

Самым любимым занятием молодежи, даже детей, было слушать рассказы очевидцев о военных подвигах Солтана. Рассказы эти чисто были преувеличены, опоэтизированы, но в них всегда была значительная доля правды. Привожу некоторые из них в виде примера.

Под Мачином, когда мост, который пробовали перекинуть через рукав Дуная, оказался недостаточно длинен, полк донских казаков, взяв с собою две стрелковый роты, переправился через Дунай вплавь и стрелки окопались на правом берегу, чтобы дать возможность войску спокойно окончить наведение моста. Турецкое войско было оттеснено казаками. Джури-паша послал за некрасовцами, которые находились к часовом расстоянии от этого пункта. Иван Солтан поспешил на выручку турок, прогнал донцов и, прискакав к тому месту, где окопались стрелки, вырвал знамя из рук своего сына, который был хорунжим войска, приказать казакам спешиться и крикнуть: «вперед, молодцы! не посрамим свою военную честь, свою славу». Молодцы бросились вперед, окопы были взяты, большая часть стрелков были убиты, и русское войско [446] задержано на противоположном берегу; сын Ивана Солтана был убит с войсковым знаменем в руках.

Солтан был любимцем визиря и сераскира Мехмед-Решида-паши, которого можно назвать последним богатырем ислама, напоминавшим тех мусульманских рыцарей, пред которыми дрожал христианский мир. В то время, когда он защищал Шумлу, Солтан находился при нем неотлучно со своей кавалерией; под Кулевчей некрасовцы покрыли себя громкой славой. После атаки Кулевчи, во время которой Солтан, на глазах Решида-паши, совершил чудеса храбрости, когда битва была уже окончена и войска расположились на отдых, паша спросил атамана, каким образом могло случиться, что он не ранен? В ответ на это, атаман снял с себя и бросил к ногам паши свой кунтуш, изорванный в клочья; когда же он снимал пояс, то из него так и посыпались пули. Мехмед-Решид пожал плечами: видно, подумал он, не берет его ни сабля, ни пуля, он Божий человек, а может быть ему помогает сам черт.

Мехмед-Решид-паша, будучи послан с войском султана для усмирения взбунтовавшегося египетского паши, потребовал на помощь некрасовцев, которых ему привел старый атаман. В рекогносцировке под Конией (Кония, в древности Iconium, главный город турецкого вилайэта Кониа, в Малой Азии. Сражение, о котором упоминает автор, произошло 21 декабря 1832 г. В. Т.), которой руководил сам главнокомандующий, участвовало два полка турецкой кавалерии с шестью орудиями и 50 казаков с их стариком атаманом. В камышах и очерети турецкая конница была испугана огромным стадом диких буйволов, под тяжестью которых трещали и гнулись кусты и тростник; испуганная конница обратилась в бегство вместе с артиллерией. Мехмед-Решид-паша, который никогда не отступал ни перед каким препятствием, бросился с казаками на стадо буйволов, чтобы узнать, кто всполошил этих диких зверей. Проскакав сквозь стадо, он увидел Ибрагима-пашу, окруженного арабской конницей. Началась страшная резня; под Решид-пашею была убита лошадь, он был взять в плен вместе с Иваном Солтаном, который не был ранен, но был до того измучен, убивая врагов, что его подняли с земли в изнеможении; в этой битве было ранено два казака и убито сорок восемь. Это было последнее дело, в котором участвовал Иван Солтан. Мехмед-Решид-паша умер в плену, уморив себя со стыда и досады голодом. Перед смертью он отдал Солтану свои карманные часы, завещая не заводить их и [447] запомнить, в котором часу испустил дух его приятель, его брат по оружию, как он себя называл. Солтан остановил часы в момент смерти Решида-паши; вызванный впоследствии в Стамбул, он передал султану Махмуду эти часы, рассказал ему подробности вышеупомянутого сражения и получил от него за кампанию 1828 г. золотую булаву, осыпанную драгоценными камнями, а за убитого в этом сражении коня ему был пожалован великолепный породистый вороной жеребец с тремя белыми ногами и белым пятном на лбу и с роскошной сбруей в восточном вкусе. Вернувшись из Стамбула с вороным жеребцом Солтан более не выезжал из Биневле; он страдал ногами, стал хиреть, но все еще мечтал вскочить, когда-нибудь на своего вороного жеребца, взять в руку булаву и повести войско на войну.

Пришедши первый раз к старику-атаману я застал его на постели, на которой он полулежал, покрытый шкурой светло-гнедого коня; подушкой служило ему седло, а одеяло заменяла великолепная бурка; на стене были развешаны казацкие седла, уздечки, целые конские сбруи, сабли с дорогими золотыми и серебреными рукоятками, осыпанными драгоценными каменьями, кинжалы, ятаганы, мушкеты и пистолеты. От обилия золота и серебра рябило в глазах. Все это были подарки султанов, визирей, сераскиров я иных турецких сановников. Изба атамана была просторная, высокая; стены были завешены богатыми коврами; в углу висело много образов в богатых ризах. К потолку, на крюках был привешен роскошный полог — дар султана Махмуда. Ценные булавы атамана хранились в кладовой войска, у него же, около постели, стояла булава с золотым набалдашником, с которой он ходил на войну и которая после его смерти была спрятана в войсковую кладовую с надписью: «булава Ивана Семеновича Солтана».

В сенях было отгорожено особое помещение, в котором стоял подаренный султаном вороной аргамак (боевой конь); перегородка была устроена таким образом, чтобы лошадь, протянув голову, могла смотреть через дверь на постель атамана и он ног бы со своей стороны видеть ее.

Эта изба, с лежащим в ней старцем, окруженным военными доспехами, этот боевой конь, смотревший на своего хозяина — все это напомнило мне кончину Стефана Чарнецкого (Чарнецкий-польский воевода, род. 1599 г, 1665 г. В. Т.) в Соколовце. Этот польский богатырь, при всех своих доблестных и рыцарских качествах, был, подобно старику Солтану, человек безжалостный и жестокосердый и признавал только те принципы, которые не противоречили [448] его желаниям; поэтому вся Русь прозвала этого поляка: бешеным псом, а старика-атамана некрасовцев русские называли казацкой ехидной.

Солтан принял меня весьма любезно, можно сказать сердечно, и на лице его видимо отражалось удовольствие, доставленное ему моим посещением; он повел разговор о казачестве, о Польше, о польской справе, о которой ему было известно гораздо более, нежели я предполагал; он сам заговорил о князе Адаме Чарторыйскому

— Поляки народ доблестный, говорил он, но между ними, как между запорожцами, нет ни согласия, ни единодушия; сегодня: ха, ха, а завтра ничего! Они дерутся как львы и грызутся между собою как псы. Ежели бы они так же уважали вашего князя Адама, как мы уважаем память Игната Некрасова, может быть, вышел бы толк; ведь пчелы без матки меда не сделают, корабль без руля не поплывет. В таком случае и мы, и все казаки могли бы, быть может, столковаться с вами, и если бы мы принялись тащить воз общими силами и в одну и ту же сторону, пожалуй, мы и дотянули бы его куда следует. Ты пришелся мне очень по сердцу, Михаил Савельевич, останься с пани; когда я умру, ты будешь водить казаков по пути военной чести и славы. Бог, по своему милосердию, дает старцам ясновидение, которого не имеют молодые люди; мне сдается, что тебе суждено предводительствовать казаками.

Столь удивительное предсказание, высказанное таким человеком, каким был Иван Солтан, было мне чрезвычайно лестно и вполне отвечало моим сокровеннейшим желаниям, но я рассказал ему о моем положении, о моих обязанностях по отношению к князю Адаму, на что он мне отвечал:

— Мы не отталкиваем поляков и готовы были бы действовать с ними за одно; напишем письмо князю Адаму Чарторыйскому, переговорив со стариками, напишем — это будет доброе дело.

Я еще долго беседовал со стариком и позволил себе спросить его, что говорит о зверствах, совершенных казаками на войне, и о том, чем были вызваны эти зверства? Он покачал головою:

— Это, правда, все это, правда, да видишь ли, Михаил Савельевич, донцы и мы — люди одной породы, в нас течет одна и та же кровь; их много, а нас мало; если бы я угощать их сахаром, так и они угощали бы моих людей сахаром и малое количество людей устремилось бы к большему; это случилось бы наверно. Но так как я угощал их перцем, то мои люди боялись, чтобы им не отплатили тем же, и ни один из них не ушел к донцам; поэтому мы окончили войну со славой, остались верны заветам Игната Некрасова и не кончили так, как запорожцы: — Иван Солтан не сделался Гладким.

— Я не нашелся, что ответить на эти доводы; он продолжал: [449] Я не виню Гладкого, я его знаю, это был человек сердечный, доброжелательный, но он предводительствовал запорожцами, с которыми надо обходиться круто и безжалостно, чтобы удержать над ними власть, иначе они или постарались бы отделаться от него, иди связали бы его и отдали врагу, если бы он не повел их, когда они того требовали; они могли предать его за рюмку водки, за стакан вина, что же оставалось делать несчастному? Лучше предать салону, нежели быть преданным. С нашими людьми совсем иное дело; видишь каковы они; мы пили в Дону воду татарского лада, а они напились в Днестре воды польской неурядицы. Если бы нашего народа было также много как вас, мы бы горы сдвинули с мест и перевернули бы мир по своему. Михаил Савельевич, останься с нами, послужишь и нам и им и будешь пользоваться на старости лет уважением и почетом. С ними еще Бог знает что будет, высосут они из тебя все силы, а потом бросят тебя и нас, это их обычай, трудно переделать то, к чему они привыкли так давно.

Я запомнил каждое слово этого старца, доживавшего свой век в спокойном сознании что он честно носил имя казака и по праву пользовался военной славою; я убедился теперь, что его слова были в высшей степени справедливы, но в то время мое положение представлялось мне иным: я совершенно искренно защищал поляков. Он более не настаивал; я обещал с Божьей помощью вернуться к ним и употребить все силы к тому, чтобы они ближе узнали поляков, их достоинства и недостатки, так как это могло быть полезно для той и другой стороны. Он слушал меня внимательно, приговаривая: «дай Бог, моложе; может быть тебе виднее, нежели мне старику». Я упомянул о том, что Наполеон I предсказывал, что лет через сто весь свет будет или республикой, не признающей ни веры, ни чести, ни порядка, или будет принадлежать казакам, и будет уважать порядок, честь и религию; он отвечал, что и он слышал об этом от добрых людей; может быть Господь и сделает это по своей неизреченной милости.

Наполеон I был кумиром казаков, в особенности некрасовцев, которые считали его человеком боговдохновенным, архангелом войны, пророком правды и говорили: «Бог даровал ему силу уничтожить республику, а другому человеку предназначить поднять казачество; этим другим человеком они считали цесаревича Константина Павловича, не верили тому, что он умер, и ожидали его прибытия подобно тону как евреи ожидают Мессию.

У них сложилось еще одно предание, будто в Верхнем Египте, у истоков Нила существует поселение староверов-казаков, отделившихся от войска Игната Некрасова; они не могли точно указать, в каком именно [450] месте оно находится, но утверждали, что это большое военное поселение и что те сорок человек некрасовцев, которых считали убитыми под Конией, в действительности не были убиты, но были посланы атаманом Иваном Солтаном в это поселение, чтобы сообщить тамошним казакам о селении, образовавшемся в Биневле, о переменах и нововведениях, происшедших в военном деле. Мне показывали монаха, пришедшего оттуда; по его словам, он шел из этого селения в Биневле семь лет семь месяцев семь недель и семь дней и встретил по дороге Биневлельских казаков, которых было 48; они были все бодры и здоровы, кланялись своим и прислали им в подарок мешок с красными камнями; камни эти — талисман, сохраняющий от смерти на войне. Я сам расспрашивал монаха, но не мог ничего узнать от него толком. Он отделывался изречениями из священного писания, принимать таинственный вид и поминутно осенял себя крестным знамением; впрочем он подарил мне три красных камня.

Встретив меня весьма нелюбезно в первый момент моего приезда в Биневле, некрасовцы относились ко мне затем как нельзя лучше, как к желанному гостю, но после моего разговора с атаманом Солтаном они оказали мне такие отличия что даже я, привыкший к уважению, которых я пользовался в польском войске, был крайне этим удивлен и смущен.

Ко мне явились местный атаман и старики с просьбою, чтобы я принял михмандара, который состоял бы постоянно в моем распоряжении, и двух рассыльных, которые сопровождали бы меня всюду. Михмандаром ко мне был назначен Иван Михайлович Гоголь, один из стариков, человек грамотный и много путешествовавший; он бывать в Киеве, Варшаве, Берлине, Вене и Белграде; рассыльными были назначены два простых казака. Меня пригласили в круг на беседу, которая должна была состояться на дворе атамана Ивана Солтана.

На этом совещании был поднять вопрос о том, какого рода сношения могли бы завязаться между поляками князя Адана Чарторыйского — как они выражались, не желая называть их иначе — и казацким войском Игната Некрасова. Беседа продолжалась долго, причем мне, по обыкновению, часто приходилось высказывать свое мнение; меня слушали со вниманием; большею частью меня поддерживал Иван Солтан. В конце концов было принято следующее решение: поляки князя Адама Чарторыйского и казаки войска Игната Некрасова должны стремиться к взаимной приязни и братству, поддерживать друг друга взаимно везде, где одна из сторон будет иметь влияние и значение, действовать согласно в делах внешних, в случае войны — служить [451] вместе султану и Турции, и быть всегда готовыми исполнить всякое приказание турецкого султана.

В этом смысле было составлено письмо к князю Адаму, которое было подписано Иваном Солтаном, Бутуковым и стариками. К этому письму я приложил, со своей стороны, обстоятельный рапорт и оно было немедленно отправлено в Стамбул с сотником Евсеевым. Я дал ему письма к Людовику Зверковскому-Леиуару и к г. Цору, первому драгоману французского посольства, прося их, как можно скорее, отправить это письмо с надежной оказией в Париж. По получении ответа, я должен был немедленно послать его в Биневле с Равским, в качестве моего резидента, предоставив ему право приписаться, если он того пожелает, к войску Игната Некрасова.

Мы условились с Иваном Солтаном, с Мазановым и прочини стариками, женить Равского на дочери местного атамана Бутукова, шестнадцатилетней девушке, которой Равский, как мы заметили, очень понравился; он хорошо пел, танцевал, был мастер выпить, одевался по-казацки и походил во всем на казака. Девушка также нравилась ему. Старик Бутуков видимо был согласен на это; казалось, дело было совсем улажено и этот брак мог послужить звеном для сношений между поляками и казаками Игната Некрасова.

Мы пробыли в Биневле двадцать один день; казаки ни как не соглашались отпустить нас. Наконец я простился со стариком атаманом, которого мне уже не довелось более видеть, так как он скончался вскоре после моего отъезда. Мы прощались со стариками, с Бутуковым, со всем войском, с женщинами, с детьми, ибо все они провожали нас до самой границы войска.

День был ясный, солнце светило ярко. Маниосское озеро, освещенное его лучами, блестело вдали, как зеркало. Горы соседних черкес резко выделялись на лазури небесного свода, и беленькие домики казацкого селения весело мелькали на переднем плане; казаки, жившие в этом селении, были люди красивые, веселые, жизнерадостные, страстно любившие военное дело. Кто бы мог сказать в то время, что несколько лет спустя это доблестное казацкое войско погибнет от чумы, холеры, оспы и лихорадок.

Более шестидесяти человек стариков и молодежи провожали нас верхами до Михалича, находившегося в 60 верстах от Маниосского села и озера.

Еще в Биневле я условился со стариками, что казаки проводят меня только до Михалича, а оттуда до Бруссы мы поедем одни, чтобы не возбуждать напрасно подозрения иностранных дипломатов и правительства. Старики признали мои доводы справедливыми и согласились поступить так, как я говорил; но позднее, гораздо позднее, я узнал, [452] что шесть некрасовцев, переодетых мановами (так они называют мусульман из Анатолии), в чалмах, с оружием в руках, сопровождали меня очень далеко, до самой Бруссы и прожили там все время, пока я там находился, следуя за мною всюду, куда бы я ни поехал; они покинули меня только в Гемлеке, где я сел на пароход, чтобы возвратиться в Стамбул.

Эта заботливость обо мне была вызвана тем, что на больших дорогах попадалась в то время масса разбойников всевозможных национальностей, которые нередко нападали на деревни и даже на отдельно стоящие дома в городах. В первое время, когда в Турции начали сформировывать регулярное войско, появилась масса дезертиров, которые составили главный контингент разбойничьих шаек одни из них промышляли разбоем средства, чтобы вернуться на родину; другие находили лучше заниматься разбоем, нежели служить в войске, в особенности в низаме, который турки, памятуя прошлый времена, считали выдумкой гяуров.

Только на другой день по выезде из Биневле мы прибыли, под вечер, благополучно в Бруссу. Саих боялся разбойников и, по приезде в Бруссу, рассказал нам, что за нами все время ехали шестеро самых страшных мановов, что они даже ночевали у костров под деревьями по близости от того караван-сарая, где мы ночевали, и что мы избежали неминуемой опасности только благодаря Провидению; мы вполне поверили ему, что это так и было.

Мы прямо отправились в конак паши с нашим фирманом. Пашею в Бруссе был в то время Масгар-паша, сын Юсуфа-паши, который сдал русским Варну и турецкий флот. Мы застали его беседующим при помощи толмача с какими-то немцами. Паша принять нас весьма любезно; мы поняли, что ненцы спрашивали его о войске, о вновь учрежденных редифах, а он только улыбался на все, что толмач передавал ему по-турецки, и выражал свою благодарность рукою, глазами и всем лицом. В это время Равский, имевший обыкновение говорить со мною по-малороссийски, спросил меня что-то на этом языке, употребив при этом несколько чисто русских выражений. Масгар-паша обернулся ко мне и чистым русским языком спросил меня, говорю ли я по-русски? Когда я отвечал утвердительно, он попросил меня быть переводчиком между ним и этими господами, так как он был уверен, что с подобным толмачам им никогда не понять друг друга. Я начал переводить и беседа пошла на лад, к обоюдному удовольствию обеих сторон; оказалось, что толмач армянин не понимал ни слова по-немецки, и вместо того чтобы передавать паше вопросы прусских офицеров, говорил ему разные принятые на Востоке комплименты, а немцам говорил несколько слов, [453] которым он выучился по-немецки, как напр.: что паша очень доволен ими, что он желает им доброго здоровья и долгой жизни и тому подобные скучные и надоедливые восточные приветствия. Паша кивнул головою своим слугам, указав им глазами на драгомана, который вышел вместе с ними; впоследствии Саих говорил нам, что ему дали несколько ударов по пятам (в то время, в видах гигиены, еще спускали кровь в пятки), чтобы он не обманывал честных людей, которые ему платят деньги. Масгар-паша прожил несколько лет в Одессе, где он посещать пансион, и порядочно научился по-русски. Ради выгоды он отвел нам помещение у одного из самых богатых в городе греков, а на обед и завтрак либо мы приходили к нему, либо он приходил к нам и съедал вместе с нами кушанья, принесенный из его конака. Его лошади и прислуга были в нашем полном распоряжении, мы сошлись с ним как земляки; он обещал мне самым торжественным образом оказать покровительство некрасовцам которых поселение находилось в его пашалыке, и сдержать свое слово, что еще более уличило мое значение в глазах этого войска.

Перевод В. В. Тимощук.

(Продолжение следует).

(пер. В. В Тимощук)
Текст воспроизведен по изданию: Записки Михаила Чайковского (Мехмед-Садык-паши) // Русская старина, № 5. 1898

© текст - Тимощук В. В. 1898
© сетевая версия - Тhietmar. 2014
© OCR - Фирсова И. 2014
© Русская старина. 1898