ЗАПИСКИ МИХАИЛА ЧАЙКОВСКОГО

(МЕХМЕТ-САДЫК ПАШИ)

(См. «Русскую Старину» 1896  г. декабрь).

XVIII.

Сражения под Ходечем и под Липском.- Отступление к Кунову — Граф Владислав Замойский и Надвислянский корпус. — Кн. Адам Чарторыйский в Кунове. — Ген. Ридигер. — Приезд Иосифа Залесского и демократов. — Перемирие, — Свенто-Кржижские горы. — Переход отряда Замойского в Галицию. — Конец перемирия. — Эпидемия странствования.

Война на жизнь и смерть повторяли в нашем полку со слов Александра Панча, который имел доступ к генералу Шептицкому, часто беседовал с Яном Ледоховским и управлял, как видно, генералом С. Ружицким, его штабом и всем нашим войском.

Было решено прекратить наше бесцельное хождение взад и вперед и кружение по стратегическому небосклону Сандомирского округа; мы направились к Висле, выдвинув правое крыло к Ходечу и Яновцу, а левое к Темницкой пуще. Во главе отряда шел наш полк, к которому был причислен один эскадрон Литовско-русского полка. Полковник Богданович простудившись остался при штабе, а над нами принял начальство Карл Ружицкий. Bcе прочие батальоны, эскадроны и батареи шли в строгом боевом порядке, имея кавалерию на флангах и в арьергарде: каждые два орудия конвоировались полуэскадроном кавалерии, как будто перед нами был неприятель и нам ежеминутно предстояло вступить с ним в бой. Левым флангом [334] командовал генерал Шембек, правым — генерал Шептицкий, центром — генерал Самуил Ружицкий. Ян Ледоховский поспевал всюду, то подлетая к кучке краковян, то подскакивая к Валерию Велогловскому, который ехал верхом на коне, между тем как его супруга, пани Велогловская следовала за ним в экипаже.

По словам полковника Жадера, все правила, требуемые тактикою, были так прекрасно нами соблюдены, что покажись только русские, они были бы разбиты в пух и прах. К сожалению, их главные силы не успели еще подойти к Темницкой пуще, от которой мы сами находились еще в 30 верстах, а гарнизон Яновца, состоявший из двух батальонов пехоты, двух эскадрон драгун, одного полка донцов и двух батарей артиллерии, не выходил из местечка и из за предмостного укрепления; до Яновца оставалось добрых 25 верст; поэтому нам оставалось только идти вперед, что мы и сделали.

Наступившее однообразие и скука были прерваны следующим приключением: в прибрежной корчме еврей сообщил нам, что не более как за полчаса до нашего прихода донцы напали на какого-то важного сановника, ехавшего в огромной крытой бричке, запряженной пятернею, и затащили его в лес. Карл Ружицкий приказал Яну Омецинскому преследовать донцов, а Александру Панче — идти вслед за ним с полуэскадроном Литовско-русского полка. Казаки Омецинского помчались врассыпную во весь опор, перегоняя друг друга и как гончие стараясь напасть на след неприятеля; когда это им удавалось, они гиком и свистом давали о том знать друг другу. Мы преследовали донцов энергично, полагая что они захватили князя Адама Чарторыйского или, по крайней мере, генерала Скржинецкого. Наконец послышалось несколько выстрелов, и вскоре Карлу Ружицкому донесли, что бричка с сановником отбита у донцов, при чем трое из них убито, двое взято в плен. Сановник, как нам передали, был очень испуган, так как донцы порядком потрепали его и, желая развязать ему язык, пустили ему немного крови; впрочем им ничего не удалось выведать у него и они ничем не воспользовались, так как сановник сохранил присутствие духа и был в состоянии сидеть в бричке.

Каково же было наше удивление, когда вместо князя Адама Чарторыйского или генерала Скржинецкого мы увидели в бричке Капця Лаговского, приятеля Тадзиа Валевского. Он дрожал всем телом и жаловался, говоря: «а я вас искал, гнался за вами, меня послали вас разыскивать; какая беда, у меня все отобрали, но я рад, что вижу вас и что вы целы и невредимы; слава Богу; ежели у вас не хватает чего-нибудь съестного, так у меня всего найдется на вашу долю».

В глубине брички мы приметили его двух племянниц, у которых глазки сверкали как звездочки. [335]

— Бедняжки идут из Львова, — сказал он, — я должен был отвезти их в Варшаву, куда они стремятся; — всякому свое. У меня найдется горчица и все необходимое, вы не умрете с голода и жажды; мы дадим вам всего.

Он был чрезвычайно радушен. Александр Панча влезь к нему в бричку, чтобы переговорить с Капцей о политике и затем дать обо всем подробный отчет генералу Шептицкому.

Мы узнали впоследствии, что Капця был послан князем Мих. Радзивиллом Подлужанским и Бердичевским с поручением узнать, что делается с нами. Получив на дорогу изрядную сумму денег, он попал в руки донцам, которые расправились с ним по-своему, но не истратил в дороге ни гроша. Он отправился во Львов с письмом от Карла Ружицкого, в котором последствии, в самых изысканных выражениях, благодарил Радзивилла за заботу о нас, но не входил ни в какие подробности. За то как начал Капця рассказывать о подвигах бердичевского повстания, так наговорил таких чудес, что беда. Плача и рыдая рассказывал он, что такие храбрецы как мы не имели не только одежды и обуви, но и рубах, что он отдал последние свои сапоги Карлу Ружицкому, который был бос как мать родила; этими рассказами он до того разжалобил Мих. Радзивилла, что тот отсчитал ему 9.000 червонцев на покупку сукна, кожи и холста, прося отвезти все это нам в подарок от него. Капця взялся быть поставщиков всех этих предметов, но, получив деньги, отправился в Почаев и, помолившись за нас Богу, возвратился домой и купил порядочное имение по соседству с Поленным, чтобы быть поближе к своему Тадзио и вместе с ним обсудить, что такое патриотизм; при этом он доказывал, что если обращаться с ним умело, то можно иметь такой барыш, каким не побрезгал бы сам черниговский Завиша. Капця, которого следовало бы повесить, пользовался всеобщим уважением и любовью, его даже хвалили. Тадзио был его закадычным другом, а владелец Мирополья — его искренним поклонником. В Краснополе молодежь распевала псалмы и кантички, сочиненные в честь Капця — здравомыслящего патриота. — Подобное отношение к делу было не редкость у поляков, поэтому то Польша и прекратила свое существование, да и могла ли она существовать с такими патриотами и с таким патриотизмом?

На следующей день утром мы подошли к возвышенности, на которой были расположены Ходеч и Яновец, и стали лагерем в 3 х верстах от Ходеча. На военном совете, рапортуя о разъездах, совершенных авангардом, Карл сообщил, что в Темницкой пуще показался авангард генерала Ридигера, но что корпус его находится под Яновцем и может подойти не ранее как на [336] следующий день утром, поэтому можно было бы не медля атаковать Яновец и взять его приступом, так как он не укреплен и не может обороняться. Генерал Самуил Ружицкий имел в своем распоряжении 9 батальонов хорошо вооруженной пехоты, 3 батальона косинеров, прибывших из-под Кракова, 8 орудий и 17 эскадронов превосходной кавалерии. Откомандировав часть войска к Темницкой пуще, мы имели бы еще достаточное количество боевых сил для того, чтобы атаковать Яновец и взять его приступом.

Если бы Яновец и мост оказались в наших руках, то это волей неволей вынудило бы Ромарино или, лучше сказать, графа Владислава Замойского перейти с правого на левый берег Вислы, так как он не захотел бы показать, что ему не хочется более воевать, что с него довольно. Ежели бы Яновец и мост были в наших руках, то Ридигер, как генерал опытный и осторожный, не атаковать бы нас; идя из Темницкой пуши по ровной, открытой местности, он не мог бы укрыться от выстрелов из Яновца, а если бы дело дошло до сражения, то его силы немногим превосходили бы наши или были бы почти равны нашим; у него было бы только больше пушек, но они не имели еще в ту пору того решающего значения, какое этот род орудий приобрел в последнюю франко-прусскую войну.

Выслушав рапорт и доклад Карла Ружицкого, Ян Ледоховский отозвался: «еже ли бы не было конного форпоста драгун, то можно было бы исполнить советь г. подполковника; теперь же это немыслимо, так как драгуны произведут тревогу, а городом можно овладеть только при внезапном, неожиданном нападении с нашей стороны».

Карл Ружицкий тотчас заявил, что конного форпоста через час не будет, еже ли на то последует приказание начальства. Наши солдаты вскочили на коней; первый эскадрон пошел влево к Ходечу, второй — направо к большой дороге, которая вела на Солец; обоим эскадронам было приказано отрезать конному форпосту отступление к Ходечу и к предмостному укреплению; сам Карл Ружицкий с третьим эскадроном пошел прямо к форпосту; эскадронные командиры сверили свои часы и должны были рассчитать свои движения по минутам.

Форпост был занять эскадроном драгун Каргопольского полка. У каргопольцев, так же как у нас, были белые обшлага на рукавах и рыжие лошади, не мудрено, что издали трудно было отличить один полк от другого. Карл Ружицкий ехал в нескольких шагах перед эскадроном, а возле него полковой адъютант Адольф Пильховский; у нас не было ни авангарда, ни проводников; эскадрон двигался колоннами повзводно. Драгун, стоявший на часах, видимо не узнавал нас, принимая за своих; Пильховский хотел было сбросить его с лошади, но Ружицкий не допустил этого, а, подскочив к драгуну, [337] закричал «не стреляй!» Драгун стоял как вкопанный, так же как и все солдаты, занимавшие форпост; взглянув на часы, Ружицкий скомандовал: эскадрон стройся! Эскадрон моментально построился, и тут только драгуны бросились к своим лошадям, начали их взнуздывать и садиться, но в этот момент они были окружены со всех сторон нашими тремя эскадронами; нечего было делать, им пришлось отдаться в плен; ни одному драгуну не удалось ускользнуть, поэтому никто не мог дать знать о случившемся ни в Яновец ни к предмостному укреплению. Мы доставили в главную квартиру целый эскадрон пленных, и наше войско двинулось тотчас к Ходечу, чтобы занять его.

Овладев Ходечем мы не пошли далее; главный штаб занялся изучением окрестностей, а генералы проводили время с Ледоховским в пустых разговорах о политике, монархи и Речи Посполитой; быть может они решали также вопросы династические и дипломатические.

Ходеч — порядочное местечко, расположенное на болотистых Надвислянских пажитях; чрез него пролегал большой почтовый тракт, который шел из Солец в Яново в далее на Варшаву; это шоссе тянулось более чем с версту по искусственной насыпи, устроенной на болоте, по обе стороны которого до самой Вислы простирались широкие болотистые пастбища, местами столь топкие, что в них вязли лошади и люди; миновав эту греблю, дорога сворачивала вправо к Янову; тут начинались пахотные поля, которые тянулись в прямом направлении чуть не на 5 верст вплоть до темного леса, носившего название Темницкой пущи. С другой стороны, по направлению к Сольцам, виднелся березовый и дубовый лесок, так густо заросший кустарником, что в нем довольно трудно было пробраться, лесок этот тянулся на полверсты; за ним начинались две шоссированные дороги, которые шли параллельно одна другой от Вислы к Сольцам, и большая не шоссированная дорога, пролегавшая по пахотным полям по меньшей мере верст на семь к небольшому местечку Липску. Близ Липска, влево от дороги, по направлению к Сольцам также виднелась рощица, тянувшаяся до самого берега Вислы.

Наши батальоны и эскадроны были готовы выступить ежеминутно, но начальство еще ничего не решило; мы выжидали неведомо чего; таким образом мы простояли до ночи. К. Ружицкий был встревожен, в особенности когда наши разъезды возвратились с пленным донцом, сообщившими что корпус Ридигера находится уже в Темницкой пуще и подойдет на рассвете к Яновцу; то же подтвердили и два перебежчика драгуна, прискакавшие верхом из Темницкой пущи; наконец до нас довесся звук орудийных выстрелов из Яновца, коим вторили выстрелы из пущи; войска переговаривались. Карл [338] Ружицвдй отправился к генералу Самуилу, у которого собрался военный советь, и высказал свое мнение, что ждать более нечего и что ежели мы не успели воспользоваться временем, то теперь следует отступить как можно поспешнее, чтобы Ридигер не застал нас в столь постыдной позиции у Ходеча, где наше войско, вследствие невыгодных условий местности, может быть совершенно уничтожено. В ответь на эти слова ему было приказано идти с нашими тремя эскадронами как можно поспешнее к Сольцу, прогнать оттуда неприятеля, ежели бы таковой там оказался, и занять это местечко, к которому все остальное войско должно было отступить, чтобы не удаляться от берегов Вислы, так как нам было уже достоверно известно, что к реке направляются гр. Владислав Замойский и Ромарино с своим превосходным корпусом.

Таким образом мы двинулись к Сольцу, где не нашли неприятеля, но нам сказали, что несколько дней тому назад в это местечко приезжали за солью человек 20 драгун из команды Флориана Ржевусского. Желая накормить людей и попасти лошадей, мы сделали привал у той самой риги, где останавливались несколько недель тому назад. Лишь только закатилось солнце, со стороны Ходеча донеслись выстрелы; хотя они были слышны довольно неявственно, но все же можно было различить, что стреляли из орудий. Всякий другой начальник спокойно остался бы в Сольце в ожидании главных сил, как ему было приказано, но К. Ружицкий велел сесть нам на коней, и мы тотчас двинулись обратно к Ходечу по шоссе; чем ближе подходили мы к местечку, тем лучше и явственнее слышны были выстрелы. Мы шли на рысях; не доезжая леса встретили несколько всадников, которые мчались во весь опор, крича:

— Все пропало, разбиты, взяты в плен, ничего не уцелело.

Влево мы увидели несколько колонн кавалерии, которая шла в галоп, убегая от неприятеля; нашим взорам представилось ужасное зрелище: тут виднелась кучка пехоты, там — отдельные всадники, здесь брошенные орудия, повозки, экипажи; сидели ли в них генералы, этого нам не было видно, наконец мы увидели Яна Ледоховского с Самуилом Ружицким; возле них ехало два адъютанта и эскадрон кракусов, окружавший их со всех сторон.

Генерал С. Ружицкий обратился с несколькими словами к Карлу Ружицкому, но они не выражали ни приказания, ни вопроса; он произнес только: «сражение проиграно; если мы проберемся в лес, то нам удастся кое-что спасти».

К. Ружицкий тотчас сказал, обращаясь к адъютантам, что он постарается задержать преследование неприятеля, чтобы дать войску возможность собраться у Липска, и попросил их прислать нам [339] орудия и кавалерии, которые дадут войску время оправиться и собраться с силами. Эти дельные два офицера и поляка стоили более чем 10 главных штабов вместе взятых; горячо, con аmore, вpялись они исполнить распоряжение К. Ружицкого.

Построившись по полуэскадронно мы двинулись к лесу. По пути нам то и дело попадались наши кавалеристы, мчавшиеся во весь опор, несмотря то, что их никто не преследовал; у самого леса мы увидели драгун, выходивших на дорогу. Не допустив их выехать из леса, первый полуэскадрон атаковал их, оттеснил обратно в лес и, зайдя нам в тыл, выстроился в хвосте колонны. Драгуны оправившись пытались неоднократно выехать из леса, но наши полуэскадроны, атакуя их один за другим, то и дело оттесняли их обратно. Сражение продолжалось более двух часов, пока не подошла русская пехота, служившая признаком того, что скоро подойдет и весь корпус.

Адъютант Тадеуш Горайн привел нам наконец четыре орудия. Тогда мы начали отступление тремя эскадронами, в шахматном порядке (тогда этот маневр еще практиковался). При каждой линии было по два орудия; у неприятеля было более десяти эскадронов и орудий гораздо больше, чем у нас.

Возвращаюсь к началу этого злополучного дня и передаю то, что нам рассказали. Совещавшиеся генералы и штаб дождались рассвета, не сделав никаких распоряжений касательно отступлений. Когда со стороны Темницкой пущи показалась масса донцов, а за ними эскадрон драгун, то генерал С. Ружицкий выслал за греблю один эскадрон Литовско-русского полка, два батальона Литовско-волынского полка, два батальона Подлесских стрелков и четыре орудия, которые должны были прикрывать отступление. Во главе отряда был поставлен эскадрон Литовско-русского полка, с приказанием не трогаться с места хотя бы пришлось умереть всем до последнего человека.

Этот эскадрон всю ночь пировал, угощаясь теми снадобьями, которые были ему доставлены Капцей; люди не выспались, при том эскадрон был распущен и по польскому обыкновению был не прочь посмеяться над своим начальством. Солдаты смеялись исподтишка над наружностью генерала С. Ружицкого, и Александр Панча, стоя перед фронтом эскадрона, передразнивал походку и манеры генерала в тот самый момент, когда гранаты русской артиллерии начали вырывать из его рядов людей и лошадей. Девять человек свалилось замертво с лошадей, а несколько солдат спешилось вследствие того, что под ними были убиты лошади; а Панча все еще говорил, передразнивая генерала:

— Стоять на месте и умереть всем до последнего человека, а [340] чтобы не умереть... продолжал он повертывая свою лошадь в пол оборота к фронту, — но в этот момент граната вырвала из эскадрона несколько новых жертв, и русская кавалерия понеслась на него в галоп.

Молодежь Литовско-русского полка дрогнула, повернулась и обратилась в бегство; налетев на свою пехоту она смяла ее прежде, чем подоспели драгуны, которые, не догнав конницы, рубили пехоту и забирали ее в плен; спаслось может быть человек двадцать — не более. Целых два батальона этого прекрасного войска с полковником Квятковским были взяты в плен; было также довольно много убитых и тяжелораненых. Досталось и пешим егерям Сандомирского полка, но они стояли ближе к лесу, поэтому успели скрыться. Колонна, шедшая во главе отряда егерей, начала отступать, не имея на то никакого приказания; объятая паническим страхом она бежала в лес и по лесу далее. Подполковник Хмелевский, с семью эскадронами, составлявшими авангард, взяв с собою чуть не весь штаб, ушел так далеко, что его разыскали только на четвертый день. Нельзя винить старика, ему не было указано сборного пункта, а штабные убеждали его вернуться к месту наших прежних странствований.

Пехота не успела уйти вслед за кавалерией, поэтому ее нашли на полях между Ходечем и Липским, так же как и остальную кавалерию в артиллерию.

Генерал Самуил Ружицкий деятельно старался собрать расстроенные полки и построить их; подходя к Липску мы увидели, что они были построены в боевой порядок возле самого города.

Ежели бы генерал Ридигер, овладев городом, вздумал напасть на нас, то генерал С. Ружицкий очевидно намеревался пройти через город и дать сражение на возвышенности, по ту сторону Липска. Генерал Ридигер имел 9 батальонов пехоты, 16 эскадронов кавалерии, 3 полка донцов и 32 орудия. Не считая превосходства артиллерии, в битве под Ходечем его силы были равны нашим, а под Липским немного превосходили их.

Артиллерии нашего отряда и Подлесской коннице было приказано пройти на рысях через местечко и занять позицию по ту сторону Липска. Мы прошли через город двумя путями: второй и третий эскадроны с артиллерией обошли местечко слева, а Подлесская конница и наш первый эскадрон пошли прямо через город; голова нашей колонны подходила уже в городской площади, когда мимо нас проскакал Корженевский, без шапки, с развевавшимися волосами, крича со слезами на глазах: «у меня отбили орудия».

Услыхав этот вопль, наши солдаты, ехавшие по шесть человек вряд, не ожидая команды, повернуло обратно, построившись по три [341] в ряд, выехали на шоссе, напали на русских и отбили у них захваченный ими орудия; все это совершилось в течение 2 или 3 минут; в это время наше правое крыло уже было смято, и лесок был отрезан от города неприятелем.

Наш эскадрон очутился на шоссе, рядом с двумя эскадронами Подлесской конницы, с которыми был только один офицер, поручик Иловецкий.

На требование К. Ружицкого, чтобы конница шла в местечко, солдаты кричали:

— Не пойдем! пусть господин полковник даст нам офицеров-волынцев, тогда мы будем также стойки как они и так же храбро будем сражаться.

Во главе этих двух эскадронов были поставлены наши унтер-офицеры; после того, эти превосходные кавалеристы все время сражались с нами, не отступая от нас ни на шаг. У нас было убито картечью 6 человек солдат и 9 лошадей, а у них 9 человек солдат и столько же лошадей.

Битва под Ходечем стоила нашему войску до 3-х тысяч человек убитыми, ранеными и взятыми в плен; сражение под Липском окончилось также весьма печально, хотя у нас было убито всего человек 20, за то наше войско, исключая кавалерии, было совершенно расстроено материально и нравственно, а что еще хуже, потеряло всякую веру в своих генералов.

О Сандомирском Липске можно сказать то же, что о Липске Саксонском (Т. е. о Лейпциге; по-славянски Липск.): поляки потеряли под ним все, кроме военной чести. К счастью тут не было Эльстера; иначе наши генералы также утонули бы в нем; ручеек, протекавший возле Липска, хоть и носил название речки, но был так мелок, что и курица могла бы перейти его в брод.

К. Ружицкий, мнение которого я привожу, никак не мог понять, почему мы не остались на своих позициях, когда Ридигер, после одержанной им победы, каковой действительно было описанное сражение, не вытеснил нас из этих позиций и более не тревожил нас. Он вернулся в Яновец с намерением следить за переправой войск графа Владислава Замойского, которого слабо преследовал корпус генерала Розена, следивший за ним на расстоянии двухдневного перехода; видимо Ровен не имел ни малейшего желания вступать в битву с польскими войсками и сопровождать их, идя как бы церемониальным маршем, сам не зная куда, точно также как и граф Замойский вряд ли знал куда он идет. Еже ли бы мы были недалеко от Вислы в то время, когда генерал Завадский овладел [342] предмостным укреплением на правом берегу реки, то это укрепление могло бы очутиться в наших руках, что изменило бы, вероятно, весь дальнейший ход военных действий.

Ридигер, командовавший 25-ю тысячным корпусом, не мог ожидать присылки войск с левого берега Вислы, так как генерал Кнорринг, имевший под командою не более 15 тысяч солдат, был занят в Калишском воеводстве, не мог удаляться от коммуникационной лиши с главными силами армии и, во всяком случае, побоялся бы подвергнуть свой отряд опасности флангового движения, имея в виду сильные резервы, коими мы располагали, как ему было известно, в Краковском воеводстве; к тому же он был, вероятно, более высокого мнения о военных способностях наших генералов. Когда все боевые силы русских были сосредоточены, по приказанию фельдмаршала Паскевича, на правом берегу Вислы, то они могли располагать для дальнейших действий только корпусом генерала Розена, численностью в 20 тысяч, и корпусом генерала Кайсарова, такой же численности, который был занять блокадою Замостья. Рот не переходил со своим корпусом Буга, и его полки были так растянуты эшелонами, что ему потребовалось бы не менее двух недель для того, чтобы стянуть свои силы. При подобных обстоятельствах, движете генерала С. Ружицкого в противоположную сторону от Вислы и поспешное отступление графа Владислава Замойского, между двумя русскими корпусами (Розена и Кайсарова), было совершено необъяснимо для поляков, так как это давало полную свободу действий генералу Ридигеру.

У нас с самого начала, со времени славного диктатора Хлопицкого относились очень странно к полякам, которые спешили стать под польские знамена; позволю себе привести следующий пример:

Иосиф Цыхоцкий из Украины служил в военно-поселенных уланах и был адъютантом генерала Сакена. Увлекшись Валленродом Мицкевича он явился добровольно в Августов, где стояло польское войско, и передал полякам весь эскадрон, с коим был послан на рекогносцировку. Разумеется этот поступок в глазах русского военного начальства и русского правительства заслуживал строгого наказания; совсем иначе должны были взглянуть на него и отнестись к этому поляки. Однако, при определении Цыхоцкого на службу встретились затруднения; бывший поручик и адъютант русской службы только под конец войны был зачислен поручиком же запаса в 3-й уланский полк. Так же поступали и со многими другими.

За то одного штандарт-юнкера русского пехотного полка, Карла Неймана, взятого в плен под Калушиным, который при этом отчаянно защищался и был завзятым врагом Польши, зачислили, [343] почти что против его желания, в полк мазур, потому что он был сыном славившейся некогда своею красотою пани Нейман и пользовался покровительством князей Любомирских. Таков был политически смысл тех лиц, которая руководили польским делом.

Русские прекрасно знали это; им также было известно, до какой степени доходила бездарность польских генералов, и они всем этим пользовались.

Уже будучи эмигрантом, я слышал от полковника Щепановского, который до поступления в ряды польского войска состоял в штабе фельдмаршала Паскевича, что когда генералы Данненберг и Верг стали доказывать фельдмаршалу, что было бы слишком смело и рискованно переправиться через Вислу у Влоцлавска, когда их войска находились один от другого на расстоянии одного или двухдневного перехода в имели на фланге неприятеля, с многочисленной и превосходной кавалерией, который находился притом в своем собственном родном край, то фельдмаршал усмехнулся и сказал:

— Во время войны надобно считаться не только с войском и местностью, но и с людьми, командующими этим войском. Я знаю польских генералов. Они начнут друг другу уступать, предоставляя один другому идти вперед; они будут спрягать на все лады: «я не пойду — иди ты, пускай он идет; мы не пойдем — идите вы, пускай они идут, и ни один не двинется с места».

Так оно и вышло. Щепановский оставил ряды русского войска, чтобы довести этот отзыв до сведения польских генералов. Они выслушали его со смехом, стали спрягать свой излюбленный глагол и даже не воспользовались советом Щепановского.

Между тем в числе этих генералов были не одни Любенские и Хржановские; между ними был и Генрих Дембинский и Вен. Видочный, но видно Бог послал какое-то затмение на ум поляков в наказание за их великий грех перед славянством и перед здравым смыслом, ибо, не говоря уже о Хржановском, который не пошел к Нежибу (Nezyb) так же как и на Волынь, а под Новарой (Nowara) отличился хуже, нежели под Замостьем, но и Генрих Дембинский и неустрашимый Бем, которые так храбро и доблестно сражались за братушек-венгерцев, не могли постоять за польское дело; видно, у них не хватило на то ума, ибо в желании, конечно, не было недостатка; в этом не может быть никакого сомнения. Наше дело было неправое, поэтому Господь и покарал нас. Ударим же себя в перси и скажем: «это наша вина, наша великая вина» и выйдем на путь истины. Вернемся к славянству, от которого нам никогда не следовало уклоняться. 1831 год должен послужить нам уроком; в [344] наших руках было все, и мы все потеряли, так как наше дело было неправое.

В Кунове к нам приезжали два польских деятеля: первым приехал князь Адам Чарторыйский. Генералы, войско, местные власти и жители Кунова, все до единого высыпали на встречу этому отцу польского дела. Ян Ледоховский, не желая оставаться в одиночестве, также пошел ему на встречу. Мы приветствовали его как Адама I, как нам хотелось приветствовать его в Варшаве, возложив на его Ягеллоновскую голову венец — не терновый, а венец Ягеллонов. Но судьба решила иначе, потому что мы погрешили перед славянством, которому этот вельможа один из первых протянул руку, пробудив его от летаргического сна. Этот славянский князь приветствовал от чистого сердца славянских воинов, расспрашивал каждого об его отце, матери, родных, каждого знал по фамилии. Как славянин, он тронул до глубины души славянскую шляхту. Из истории он знал, чем была эта шляхта для великого Иеремии, для Константина Острожского и для Романа; тем же была бы она и для него, Адама, если бы он мог опереться на нее; Адам сидел бы на польском престоле подобно Михаилу, избрание которого было сердечным желанием и делом русской шляхты. Если бы он пошел с нами до Вислы, к Завихвосту, то может быть этот кандидат на польский престол оставил бы свои козни и стал бы, как это и подобало великому шляхтичу, действовать заодно с дядей и был бы для него тем, чем был Ян Замойский для Стефана Батория. Но он не пошел с нами, и мы не были даже посланы туда; в Завихвост двинулось только 14 эскадронов кавалерии, под начальством генерала Каменского, и 2 орудий из батареи Карла Каченовского, а князь Адам Чарторыйский уехал в Краков.

Два дня спустя приехал бывший командующей войсками Скржинецкий; на встречу ему вышел только наш полк с Самуилом и Карлом Ружицкими. Встреча была сердечная, даже трогательная; почтенный генерал С. Ружицкий плакал. Волынцы и Карл Ружицкий преклонились перед этим генералом, этим единственным поляком, который нас понял и оценил. Невольно приходило на ум, как мы и говорили друг другу: «не лучше ли было бы иметь его Яном IV, чем лишиться его и самим погибнуть?» Карл Ружицкий, повинуясь влечению сердца, просил, умолял нашего бывшего главнокомандующего принять вновь начальство над войском, уверяя его, что оно пойдет за ним всюду, куда бы он ни повел его, и сумеет постоять за себя. Но генерал Скржвнецкий сомневался в поляках, сомневался в самом себе, и это неудивительно. Он говорить: «я потерял всякую веру в дело. Я лучше погиб бы, нежели перейти [345] границу Польши с войском; а удаляюсь для того, чтобы не служить предметом несогласия и раздоров; так как мною были недовольны, то, может быть, без меня будет лучше; предоставляю всем и каждому полную свободу действий; я не хочу быть помехою, ибо уверен, что при отсутствии единодушия самое великое дело может погибнуть, тогда как при единодушии и согласии даже ничтожное дело принесет обильные плоды».

Так говорил этот главнокомандующий перед фронтон Волынцев-казаков, которых он не дал переформировать в егерей, как того желал Хржановский и благодаря которому мы сохранили свое имя, свою боевую славу, свой родной кош и своих командиров. Честь и слава ему за то во веки на Украине.

Он также уехал в Краков.

В тот же день под вечер понаехала из Варшавы всякая голытьба, всевозможные прощалыги — кто в экипаже, кто верхом. Во главе их приехал полковник Иосиф Залесский, присланный Крюковским, начальником штаба генерала С. Ружицкого. Оборванные, ободранные, полупьяные, ввалились они в главную квартиру генерала Ружицкого как в шинок и братались с послом и сенатором Яном Ледоховским, крича: «Ясь, Ян, наша взяла!»

Гордость Ява Ледоховского была возмущена этим, но он подавил ее, ибо сознавал, что, действуя под влиянием честолюбия, он сделался их сообщником; он молчал и слушал их возгласы: «Ясь, Янку, наша взяла!»

Он слушал их как умирающий прислушивается к звону колокола, который возвестить скоро о его кончине. Потребовали венгерского. Вино было подано.

— Да здравствует Крюковецкий, наш диктатор, кричали они.

— Да здравствует прелат Пулавский, будущий примас.

— Да здравствует Кремповецкий, дай нам Бог подобно ему искупаться в крови.

— Да здравствует Ян Чинский, все писатели, ораторы и врачи-демократы.

— Что же они не сорвали голову старику Адаму, чтобы он перестал мечтать о короне?

— Что они не повесили Скржинецкого на первой осине, чтобы он не льнул к важным барам и дворянам?

— Тот, кто пустит пулю в лоб Замойскому, будет святым в главах польской черни. Идем, братцы, — на охотника!

— Мы вам покажем, нам надо воевать!

На городской площади поднялся такой крик и шум, как будто все варшавские торговки сбежались в Куново и из Краковского [346] предместья и из Почаева. Меня особенно удивляло то обстоятельство, что кроме литвинов и русинов все поляки, в особенности краковяне в мазуры, так и льнули к этой голытьбе, к этим демократам разгуливали с ними рука об руку и пировали в корчмах. Даже пан Валерий Велогловский братался с ними, кажется раздавал им образки, а может быть и утверждал их в правилах католической веры — довольно того, что он с ними братался.

Мы расположились бивуаком за городом и нам до того было противно смотреть на безобразничанье варшавской голытьбы в Кунове, что ни один из наших солдат не пошел в город, без всякого с нашей стороны на то приказания или запрещения.

Возле нашего бивуака, на небольшом холмике сидел один одинешенек Анастасий Подгурский, владелец многих поместий, у которого в сундуках было накоплено изрядное количество золота и серебра, но который бросил все свое имущество, чтобы сражаться за отечество. На циркуляре, коим правительство приглашало помещиков принять на себя поставку волов и ячменя, он написан собственноручно:

Woly i jeczmien mam
Ale Rossianam nie dam.

(Волы и ячмень у меня есть,
но русским я их не дам.)

Став таким образом поэтом, он примкнул к восстанию и служил отечеству, будучи зачислен подпоручиком, или поручиком в Литовско-русский полк; поручичье жалованье и чалая лошадь с сединою составляли теперь все его имущество. Он сидел на пригорке, подводя итог своим деньгам и бормотал про себя:

— Отчизна, отчизна, до чего ты меня довела! Было у меня вдоволь земли, были коровы, лошади и деньги, был помещичий дом, жонка и дети, а теперь у меня ничего нет; отчизна, отчизна, что ты со мною сделала; хоть бы тебя вовсе не было, хоть бы ты давно погибла!

Так жаловался украинец на свою Украину.

Наша стоянка на бивуаке ознаменовалась следующими двумя происшествиями.

Несколько дней перед тем сын покойного полковника Сандошр- ского полка Каш (Kasz) записался в казаки на том основанш, что его мать была уроженка г. Юева. Юноше едва минуло 16 лет. Под Липском он сбился с дороги, не мог найти своего полка и заехал домой к матери, жившей неподалеку оттуда. Мать связала его веревками (он был одного роста с нею) и привезла в лагерь под охраною двух дюжих парней; она плакала, рвала себе волосы на голове горюя о бесчестии, которое падет за это на весь род Кашей и о том, [347] что должен чувствовать ее покойный муж, полковник, видя поступок сына и позор, коим он себя покрыл. Мать настаивала на том, чтобы сына расстреляли, повторяя: «это дезертирство перед неприятелем», бедная я мать, бедная полька; в то же время она обнимала и целовала сына. Едва успокоили мы ее обещанием, что для ее сына будет большим наказанием, если мы пошлем его в сражения, где он может быть убит. Мать уехала, успокоившись, а юноша оправдался в глазах начальства, до конца войны служил в полку и был все время на хорошем счету. Вот каковы польки! ими только и держится Польша; как было бы хорошо, если бы поляки походили на них!

А вот другой случай:

Подпоручик нашей кавалеры, Тит Шаржинский, будучи тяжело ранен, был оставлен на излечение у одного местного жителя в окрестностях Ильжи. Русские, овладев этой местностью после битвы под Липском, взяли в плен нашего офицера, и Флориан Ржевуский препроводил его при рапорте и под сильным конвоем к генералу Ридигеру. Русский генерал долго беседовал с Шаржинским, приказал отвести ему помещение в том доме, где находилась его собственная квартира, позаботился о том, чтобы ему были доставлены всевозможные удобства и приглашал его к своему столу, заявив что нельзя отнестись иначе к офицеру, принадлежавшему к такому доблестному полку, каков был наш полк, что он отдает этим должную честь военной храбрости и отваге. Когда доктора объявили, что рана Шаржинского зажила, то генерал пришел к нему.

— Вы не военнопленный, сказал он, вы взяты не на поле битвы, а в доме, где вас приютили, вы были моим гостем, а теперь можете возвратиться в свой полк, если желаете.

Шаржинский от души поблагодарил генерала, и был отправлен в Куново в экипаже Ридигера, в сопрововдеши его адъютанта и с таким запасом всевозможных лакомств, что и мы попировали на счет генерала.

Тогда еще не существовало женевских походных госпиталей и женевской конвенции о раненых, но русский генерал был великодушен.

В турецкую войну Мих. Грудзинский служил под начальством Ридигера, который ценил его как храброго и дельного офицера. Мы были в Кунове, когда начали поговаривать о перемирии, и генерал Рндигер уведомил нас о том чрез парламентера. Не знаю, для разъяснения какого именно вопроса Самуил Ружицкий послал к Ридигеру парламентерами Мих. Грудзинского и Тадеуша Горайна, несмотря на все доводы К. Ружицкого, который доказывал, что это могло быть [348] принято генералом за оскорбление и ставило Грудзинского в неловкое положение; все убеждения были напрасны, надобно было исполнить приказание, ибо такова была воля начальства.

Ридигер принял Грудзинского весьма любезно, узнал его, припомнил прежние боевые дела, заговорил об его столкновении с Флорианом Ржевусским и, подавая ему руку, сказал:

— В моих глазах вы правы — вы поляк. Никто так не скорбит о бедствиях этой войны как я; каждый порядочный русский человек каждый преданный слуга царя должен скорбеть о розни, существующей между поляками и русскими, тогда как их единение было бы залогом счастья для обоих народов. Если бы поляки действовали заодно с русскими, то они сделались бы истинными властителями миpa, могли бы обеспечить счастье других народов и заслужить их благодарность.

Генерал Ридигер согласился на все предложение генерала Самуила Ружицкого, так что это даже раздражило Яна Ледоховского, который говорил:

— Он хочет подкупить нас.

А ватага демократов, которые уже пристали к пану Ледоховскому, так как он хорошо их кормил и поил, кричала:

— Пока свет стоять, русский не будет братом поляку!

Громче всех орал Иосиф Залесский (о нем никак нельзя сказать, что он говорил или кричал).

Действительно, было заключено перемирие. Пограничной линией со стороны Свенто-Кржижских гор была принята речка Каменная, и нам было приказано отступить за нее.

Нас послали в Новую Слупю. Полковой штаб, два наших эскадрона и один эскадрон Литовско-русского полка остались в самом городе, под командою К. Ружицкого, а первый эскадрон с майором Дуниным пошел в деревеньку, лежавшую в нескольких верстать оттуда, у самой подошвы Свенто-Кржижских гор, где находился знаменитый костел святого Креста, куда стекалась масса богомольцев из Краковского, Сандомирского и Калишского округов и даже из самой Варшавы. Эта деревня принадлежала какому-то отставному майору Гавронскому, который спрятался от нас в Свенто-Кржижские горы, должно быть в монастырь. Причина была следующая: Омецинский, приехав в это село и осматривая, в качестве квартирмейстера, все дома, увидел нечаянно в одном подвале несколько лошадей с выжженным на них клеймом Z, которые принадлежали нашему войску и не были сданы помещиком; Омецинский так напугал молодую жену Гавронского, двух его сестер и старую тетку, наговорив им, что это такое страшное преступлено, за которое виновного немедленно [349] расстреливают, что когда они передали его слова хозяину дома, то он даже не показался Омецинскому, а схватив трость и шляпу, отправился в монастырь молиться Богу, да оттуда и не вернулся, должно бить замолился или загулял с монахами; нам было без него очень весело с молодыми барышнями; они оказались прелестные варшавянки, а старик Дунин играл с тетушкой в марьяж, как будто они и в самом деле были супруги.

Мы устроились отлично. У нас были все удобства; по-близости от того села, где мы стояли, находилось имение графини Веловейской; к ней съехалась из Кракова масса барынь и барышень, с которыми мы познакомились, и к нам часто стали приезжать офицеры нашего полка, чтобы потанцевать и повеселиться.

Офицеры первого эскадрона, веселясь в прелестном имении пани Веловейской, не забывали также очаровательного приюта пани Гавронской, прозванного нами раем. Желая быть поближе к Богу, мы поехали однажды всей компанией в Свенто-Кржижские горы, где по случаю церемонии отпущения грехов находилась в то время масса богомольцев; тут были на лицо в полной парадной форме все офицеры и унтер-офицеры католики, стоявшие гарнизоном в Новой Слупе; они горячо молились, прося Господа Бога о спасении Польши. Пани Гавронская показала нам украдкой на своего пожилого мужа, который в монашеском одеянии с зажженной свечей в руках распевал: Ave Maria и Snub tuum proesidium. Жена знаками дала ему знать, что его никто не узнал, и он простодушно поблагодарил Бога и свою верную жену за то, что она устроила все так, что его даже не разыскивали.

Младшие офицеры корпуса графа Владислава Замойского или Ромарино привезли в Новую Слупю прискорбную весть, что план переправы у Завихвоста не был одобрен, несмотря на то что деятельный председатель суда Танушевич доставил для этой цели 200 лодок для перевозки пехоты и артиллерии и позаботился расставить вехи для кавалерии в том месте, где был брод. В Завихвосте находился Каменский с кавалерией и орудиями; со стороны Солец не только не было слышно о Ридигере, но даже Флориан Ржевусский ушел куда-то в леса; только у Ополья донские казаки преследовали улан, которые видимо хотели скрыться. Розен шел со своим корпусом очень лениво, а Кайсаров еще ленивее направлялся к границе. Мы могли бы переправиться через Вислу совершенно спокойно, как у Христа за пазухой, но наше начальство этого не пожелало.

Генерал Гавронский говорил:

— К чему нам сражаться? чтобы наплодить ветеранов и инвалидов? да кто же будет содержать их? [350]

Имея под начальством такую храбрую кавалерию, он даже не хотел преследовать донцов. Ромарино насвистывал итальянские арии, а Замойский торопился к пани Лауре Тариовской, к ки. Меттерниху, к Габсбургам, в надежде на то, что ему удастся с помощью Габсбургов добиться престола.

На границе Галиции поджидали Розена и Кайсарова; как только они показались, с той и с другой стороны началась перестрелка. Это не походило на сражение, а попросту на обстреливание местности или на приветствие войска орудийными залпами. Когда окончилась эта церемония, польское войско перешло границу и сложило оружие, а Замойский уехал, вероятно, в Виддин, а затем в Лондон, просить Пальмерстона восстановить Польшу и королевство Польское. Так говорили нам, по крайней мере, офицеры, которые, будучи преисполнены рвения и готовности послужить отечеству и веря преданности Замойского Польше, поступили под его начальство. К сожалению, им пришлось присоединиться к нам только для того, чтобы вместе с нами отправиться в Галицию, куда мы все стремились.

Перемирие не привело ни к каким результатами Переговоры окончились ничем; одна сторона не знала хорошенько, чего она хотела, другая не хотела дать того, о чем побежденные не упоминали в своих желаниях и просьбах. Поговаривали о том, что побежденные требовали уступок и свободы, а победители — покорности, просьб и послушания; поэтому трудно было придти к соглашению, в особенности при страстном желании уйти за границу, которое подобно эпидемии овладело и старым, и малым. Ген. Дембинский говорил в своей брошюре: «мы будем ходить из края в край с оружием в руках, будем воевать, пока не надоедим всему свету и вас не прогонять обратно в освобожденную Польшу, которую нам возвратят ради спокойствия человечества и всего мира. После поражений, понесенных нами вследствие отсутствия политического смысла, нами овладело нового рода безумие: желая оправиться от поражения, клин клином выбить, мы отправились странствовать как вечные жиды». Это составляло в то время альфу я омегу политических желаний поляков; сообразно с этим они и поступили. [351]

XIX.

Переход в Галицию. — Баторская воля. — Стрежение за Дунай, — Подгорье. — Генералы Фухтель и Скржинецкий. — Затор. — Пани Вонсович. — Мадьяры. — Зелехов. — Отъезд во Львов. — Пржеворск. — Капитуляция Замостья. — Майор Верещинский.

Варшава после штурма сдалась на капитуляцию; наше побежденное войско отступило к Модлину, откуда оно начало свое странствование; мы также собирались выступить из Новой Слупи, этот раз готовясь идти не на сражение, а на странствование. Войско потянулось к Ниде, но и там уже нечего было делать. Иосиф Залесский, окруженный своими приспешниками-демократами, самолично отправился в Пинчов, чтобы принять начальство над войском, которое состояло из батальона пеших егерей Сандомирского полка, батальона 229-го линейного полка и эскадрона кракусов. Задачей этого отряда было обеспечить отступление войскам, которые находились на левом берегу Ниды, между этой речкой и Вислою. Для подкрепления его Тадеуш Горайн доставил нашему рыцарю-демократу два орудия из батареи Корженевского.

Пинчов — гнездо краковских евреев, — лежит на левом берегу реки; через этот городок проходит большой почтовый тракт, называемый Надбережным или Надвислянским; на реке был сооружен деревянный мост на сваях.

Нида течет в болотистом русле среди полян и топких лугов; ее довольно трудно перейти вброд, так как дно ее местами очень вязко.

Этот пункт при отступлении войска имел весьма важное значение, так как лодки, приготовленная для переправы, можно было тянуть бичевою, а при малейшей опасности, на тех же лодках можно было переправиться на галицкий берег. Таков был взгляд на эту местность нового начальника штаба; поэтому он и желал принять начальство над отрядом, чтобы выказать свое знание военного дела.

Но полковник Залесский не знал, что в лице супруги местного управляющего он встретить свою давнишнюю знакомую, свою возлюбленную, которая предпочла некогда пехотному подпоручику эконома с туго набитою мошною; теперь иное дело, он был богатырем в глазах демократии, она же была полька и как жена эконома к аристократам не принадлежала. Кладовые и погреб управляющего, человека весьма почтенного, были полны всякого добра; он был очень гостеприимен и вовсе не ревнив, поэтому то и дело приглашал на [352] обеды и чаи полковника, который распивал его вино у ног пинчовской Омфалы, а чтобы не иметь хлопот по обороне реки и не терять на это времени, он приказал пехоте и артиллерии перейти на правый берег Ниды и стать лагерем; а кавалерию, для пущей важности и для собственной безопасности, оставил при себе, во дворе управляющего, сказав: «когда придет пора, мы сорвем мост». Но он не принял во внимание того, что жители Пинчова — евреи, всегда готовы при случае, не теряя времени, отомстить полякам за все то, что они терпят от них; они уведомили русских, и конные егеря Арзамасского полка, напав неожиданно на Пинчов, взяли в плен начальника штаба и цвет его демократии; при этом было убито и взято несколько человек кракусов, но большая часть кавалерии успела перейти через мост. Майор Нелецкий, с батальоном 229-го полка поспешно отступил в кусты, росшие по берегу реки; у него была очень выносливая лошадь, и он так гнал ее, что в один день прискакал в Краков, предоставив своему батальону поспевать за ним. В авангарде шел храбрый батальон егерей Сандомирского полка, но, не будучи построен в карре, он не мог противостоять в открытом поле превосходным силам неприятеля и был разбит семью эскадронами кавалерии; многие егеря были убиты и взяты в плен.

Так неудачно начал исполнение своих обязанностей начальник штаба нашего корпуса полковник Иосиф Залесский, один из богатырей пришлой демократии, рыцарь варшавских демагогов. Не знаю каким образом он освободился из плена, но он догнал своего генерала близь Кракова до перехода его в Галицию. Иные говорили, будто жена управляющего упросила полковника конных егерей Арзамасского полка отпустить его, другие утверждали, будто полковник, видя в нем человека преступного, которого ожидало строгое наказание, приказал иметь за ним такой слабый надзор, что Залесский имел возможность совершенно спокойно сеть в коляску и уехать куда ему вздумалось; последнее предположение кажется мне наиболее правдоподобным, так как полковник был русский человек, истый славянин; при том, случая дружеских услуг между воюющими товарищами по оружию были не редки в эту войну. Товарищем Залесского был Maйор Нико, окончивший вместе с ним курс в школе подпрапорщиков; впоследствии он был ярый демократ, а позднее сражался с отличием в рядах французских войск в Алжире.

Потеряв позицию в Пинчове, генерал С. Ружицкий хотел возместить эту потерю, заняв Иголами, где сходились чуть не все дороги из Краковокого, Калишского и Сандомирского воеводств и шоссе, которое вело из Клец и Радома. Карл Ружицкий был послан [353] занять этот пункт с тремя эскадронами нашего полка, одним эскадроном Литовско-русского полка и эскадроном прекрасной легкой Надвислянской кавалерии, сформированной из галицийской молодежи.

Между тем С. Ружицкий отправился в Краков вместе с прочими генералами, Яном Ледоховским и остальным войском. Нас оставили в Иголами с приказанием: не трогаться с места до тех пор, пока не пройдут все наши отряды или пока у русских не окажется более превосходных сил. Только тогда нам разрешалось переправиться на противоположный берег Вислы, в Галицию, и было обещано доставить с этой целью из Кракова потребное число лодок, но оказалось, что мы получили всего только одну.

Иголами расположено на холме, в расстоянии одной версты от Вислы. По ту сторону города, со стороны Краковского воеводства простирается во все стороны ровная, низменная местность, а далее виднеется не особенно высокий косогор; между Вислою и Иголами находится пастбище, а по берегу реки — болотистый луг.

Мы раз ставили пикеты и выслали разъезды в пяти направлениях; наш отряд стал бивуаком на холме, подле развалившейся ветряной мельницы или какого-то иного строения. С холма открывался обширный вид, но нашим взорам представилось довольно грустное зрелище: масса вооруженных людей, упавших духом после понесенного ими поражения, бежала из родной земли, обрекая себя на странствование как вечные жиды.

На рассвете нам были доставлены в экипажах трое волынцев. Одним из них оказался Станислав Ворцель, граф и посол, притом ярый демократ, которому право было бы гораздо лучше остаться со своей красавицей женою и растить детей для Польши, нежели воевать и заниматься политикой, так как это принесло и ему и всему краю лишь ту пользу, что он свалился под Ухоньями с лошади, а в Лондоне толковал с Кремповецким и ксендвом Пулавским о том, как сравнять великую пропасть, отделяющую хлопов от панов, заровняв ее трупами шляхты. Этими речами они вырыли действительно пропасть там, где ее вовсе не существовало, а немцы, как народ смышленый, воспользовались удивлением сумасбродных поляков и уложили в эту пропасть не мало трупов славянских, панских, шляхетских и пожалуй были бы не прочь повторить это еще раз. В результате из честного Стася вышел свирепый Ворцель, причинивший польскому делу более зла, чем Гонта и Железияк.

Вторым из прибывших волынцев был Хонский, сын профессора из Кременца, казначей комитета русских земель, прибывший со своей кассой; третьим оказался — Николай Еловецкий, поэт и писака, друг Наркиса Олизара и неразлучный его сотоварищ в [354] Рафалове; в описываемое время он был аргусом, стражем кассы «вдовьего гроша». Все трое без дальних проловочек были отправлены под конвоем в Краков. В кассе этих господь было, как нам говорили, до двухсот тысяч злотых. Куда девались эта деньги? Я знаю только, что уже во Франции по поводу их был начат процесс с Хонским, в котором фигурировали также на суде и в печати братья Еловецкие из Габника, как представители от русских земель.

Вслед за тем начали прибывать человек по десяти и более остатки тех четырнадцати эскадронов кавалерии, которые, находясь под начальством генерала Каменского, были постыдно разбиты русскими конными егерями; говорю постыдно потому, что они пропустили артиллерию Карла Каченовского и не сумели вновь построиться, а только все отступали, да отступали. В этом случае нельзя винить солдата, вся вина падает на генерала, который первый обратился в бегство и не остановился даже ни на минуту в Иголами; так как он был в генеральском мундире, при эполетах и орденах, то на наших аванпостах его не опросили и не задержали по приказанию Карла Ружицкого, который пощадил генерала, видя его несчастье и позор. Каменский, не останавливаясь в Кракове, отправился прямо в Дрезден, а оттуда в Мюнхен, где и остался жить, не поддерживая никаких сношений с польскими политическими деятелями; зато он вел знакомство с теми соотечественниками, с коими мог угощаться вкусными обедами, запивая их обильно рейнвейном. Некоторые лица, проезжавшие через Мюнхен, говорили мне впоследствии:

— Наш Каменский еще чего-нибудь да стоит; он угостил нас таким иоганнисбергом, от которого и посейчас приятно щекочет небо; славное было, крепкое вино.

Не помню имени этого генерала и никогда не видел его, но я полагаю, что это не был тот храбрый полковник Николай Каменский, который всегда и везде, по мере сил, сражался за польское дело.

Штаб и обер-офицеры этого полка не заслуживают оправдания; ежели бы они построили взводы повзводно и эскадроны поэскадронно, то эта превосходная кавалерия не бежала бы по крайней мере с поля сражения как испуганное стадо баранов. Когда мы высказывали это мнение, то нам возражали:

-К чему бы это повело? К чему все эти церемонии? Не все ли равно отступать повзводно или поэскадронно? все же это будет отступление, — иначе говоря бегство. Уж еже ли Замойский отступил с целым корпусом, то почему же нам было не искать спасения в бегстве? Все бегут; войска уже не существует; теперь всякий отвечает только за себя. [355]

Вина кавалерийских офицеров стала еще очевиднее, когда подошел Карл Каченовский со своими орудиями и артиллеристами. Два дня и две ночи отступал он со своей храброй командою к Иголами перед русской кавалерией, которая преследовала его; он пользовался каждой рытвиной, каждым пригорком, чтобы поражать неприятеля и, подав ему признак жизни, отступать, а не бежать. Генерал Бем, за битву под Остроленко, приобрел, без сомнения, вполне заслуженно, славу героя, но в его распоряжении была масса орудий; о Каченовском же и не вспомнили, так как у него было всего два орудия. Честь и слава ему: он вполне достоин того уважения, какое питали к нему в душе его товарищи-волынцы.

Я уважал его по-прежнему и в то время, когда, учась смирению у иезуитов, в монастыре «Змертвых-встанцев» в Риме, он подметал корридоры и чистил сапоги посетителям и, позднее в Адриано-поле, когда он был прелатом униатской церкви и голосом, привычным к команде, громко и звучно распевал для славянского люда: «Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Безсмертный, помилуй нас». Честь и слава ему во веки в памяти военных...

Мы приветствовали Каченовского как начальника, а весь его отряд как родных братьев, обнимая их и прижимая к сердцу. В момент всеобщей скорби это зрелище было по истине трогательно и умилительно.

Войско, шедшее врассыпную и отдельными отрадами, перешло наконец на границу отечества. Год тому назад мы распевали: marsz, marsz Dgbrowski, z ziemi Wloskiej do Polskiej (Иди, иди, Домбровский, из земли итальянской в землю польскую), теперь же приходялось петь генералам: marsz, marsz, heneraly z ziemi pthkiej do ziemi Bog wie jakiej (Идите, идите, генералы, из земли польской куда глаза глядят). Большинство наших генералов давно уже придерживалось правила не показываться на поле битвы: пускай-де солдаты и обер-офицеры стреляют и убивают друг друга; генералы и штабные могут руководить битвою и письменными приказаниями.

Однажды мы завидели вдали колонну русского войска; это была кавалерия; на левом фланге шли кирасиры, уланы и гусары генерала Кнорринга, которых мы видели тогда впервые, на правом фланге у самой Вислы — уланы Розена, а прямо против нашего центра — наши старые знакомые, драгуны и конные егеря Ридигера; наших братьев, донцов, не было видно.

День клонился к вечеру; pyccкиe шли как бы церемониальным маршем; перед фронтом играла музыка; солнечные лучи отражались на полированной стали их оружия и оживляли их [356] разноцветные мундиры; зрелище было красивое и вместе с тем для нас печальное. Мы, славяне, отступали перед славянами на славянскую землю, захваченную немцами! Каким сатанинским смехом должны были разразиться эти немцы, удивляясь славянской глупости, славянской злобе и розни. Когда же этому настанет конец, когда же мы запоем все вместе оду «К юности» славянского поэта и по-славянски нападем на немцев? Так думал и мечтал я в ту пору, так продолжаю думать и мечтать доныне.

Надвислянцы и даже офицеры Литовско-русского полка, еще в Варшаве привыкшие беспрестанно высказывать свое неудовольствие, восстали против мысли о переправе и подали письменное заявление за собственноручными их подписями о том, что они не умеют плавать верхом на лошадях, ибо этому не обучались. Это заявление было принесено мне Анастасием Подгурским и Львом Сипковским. Украинцам я выразил по этому поводу мое неодобрение; а заявление офицеров Литовско-русского полка изорвал на мелкие клочки, обещав как-нибудь избавить их от опасности переплывать через реку. Прошение надвислянцев попало прямо в руки Карлу Ружицкому; он был им взбешен, однако удовлетворил их просьбу, приказав надвислянцам сесть без лошадей в единственную лодку, которая была в нашем распоряжении, и переправиться в ней за реку. Лошадей приказано было препроводить целым табуном через Краков в Подгорье (Podgorze), лежавшее на противоположном берегу. Так как исполнение этого приказания было возложено на нашего ремонтера и моего бывшего управляющего Топчевского и на нашего казначея Антона Выговского, бывшего одно время моим поверенным в делах, то мне не составило труда переправить с надвислянцамя и офицеров Литовско-русского полка; это было мне тем более с руки, что те 14 дезертиров русского войска, которые прислуживали им и ухаживали за их лошадьми, сумели очень ловко переправить их на другую сторону.

Два часа спустя, наши эскадроны, сняв пикеты и часовых, направились к реке; при свете луны, сиявшей на небе, мы в четвертый раз перешли Вислу в брод и переплыли ее безо всяких приключений.

Спуститься с холма Иголами и переплыть реку — было последним лихим делом наших солдат; они совершили переправу в величайшем порядке, так стройно, как будто они маневрировали на плац-параде, так точно как они действовали и на поле битвы, но когда мы очутились на галицийском берегу и увидели стоявших там венгерских гусар, эскадрон Виртембергского полка и пехотный батальон полка Бианки, тогда только солдаты и офицеры впервые заплакали как дети, обнимая друг друга, а измученный Анастасий Подгурский твердил: «вот и довоевались!» [357]

Наши казаки, вскипев негодованием, закричали в один голос: «и повоюем; на Дунай, в Туречину! там наши братья казаки, там и нам места хватить!»

Весь полк, как один человек, вскочил на коней; офицеры мигом очутились перед взводами и эскадронами и даже запели: «пики вниз, пики вниз».

Гусары и пехота Бианки, как тени, исчезли в лесу, и мы остались совершенно одни.

Карл Ружицкий улыбнулся, а казаки закричали: «отец командир, веди нас за Дунай, в Турецкую землю».

Было приказано произвести поверку солдатам; одного не оказалось — казака Луки; никто не мог сказать, утонул ли он в реке или бежал.

Наконец Омецинский вспомнил, что поставил этого казака на часы в лозняке на самом берегу реки и позабыл снять его с часов. Между темь уже стемнело; один из рыбаков отправился к указанному месту вместе с унтер-офицером, который был переодеть рыбаком; они застали Луку, бодрствовавшего на коне; он переправился к нам верхом на своей лошади; мы радостно приветствовали его. Отвечая на наши расспросы, он рассказал, что видел русское войско, видел, как мы спускались с холма, но продолжал стоять на своем посту, не считая себя вправе оставить его без приказания начальства. Кажется нет подвига, который был бы недоступен с подобными солдатами, а надобно заметить, что они были таковы все без исключения. Я прожил 60 лет на свете, из них 40 лет провел в странствованиях, служа на военном поприще, видел всевозможные войска, внимательно к ним присматривался, старался изучить их до малейших подробностей и теперь, положа руку на сердце, по совести могу сказать, что нигде не встречал подобного корпуса офицеров и таких солдат и даже не слыхивал ничего подобного. Наши офицеры были истые шляхтичи не только по названию. Соединяя с умом сердечный качества, они были люди в высшей степени справедливые, честные и сердечные; им и в голову не приходило действовать эгоистично или с хитростью, а солдаты походили на тех доблестных казаков, коих воспевают в старинных песнях; слова «нельзя» для них не существовало, не было того подвига, который они считали бы невозможным. Ежели бы поляки имели побольше таких войск, то Польша бы не погибла; бердичевские казаки поддержали бы ее на своих пиках.

На следующий день показались снова австрийские гусары и пехота; легкий Литовско-русский и Надвнслянский полки были обезоружены и пошли в Баторскую Волю, — по близости от местечка Неполомецы. Тут находилась известная Неполомецкая пуща, в которой охотились на крупного зверя короли польские, в особенности Стефан Баторий, [358] который был страстный охотник; местечко носило его имя — Баторская Воля. Там уцелели еще следы охотничьего дома этого великого короля, но они походили скорее на развалины простого шляхетского дома, из коего имущество вывезено и продано с молотка, а дом развалился за отсутствием у владельца средств на ремонт. В Баторской Воле войско было размещено близ кирпичного завода. С нашим полком никак нельзя было сладить: солдаты не хотели сложить оружия и отдать лошадей, они то и дело кричали: «Отец командир, веди нас за Дунай, в туречину».

Ни один из наших офицеров не сдавал команды. Австрийские гусары и пехота были чрезвычайно испуганы. Карл Ружицкий волновался и не знал, каким образом положить конец упорству казаков; может быть он и сам в душе готовь был закричать: «идем за Дунай», так как в его груди билось казацкое сердце, и он был также уроженец Украины. Дано было знать в Подгорье, откуда прислали второй эскадрон гусар и еще два батальона пехоты полка Бианки; с ними прибыл и командир гусарского полка, полковник князь Лихтенштейн. Гусары стали обходить нас с фланга, а пехота шла прямо на нас. Наш полк, не ожидая команды, мигом очутился на конях; офицеры стали перед своими частями; первый эскадрон пресек путь одному эскадрону гусар, а третий эскадрон-второму гусарскому эскадрону, тогда как наш второй эскадрон, держа пики на перевес, был готов вступить в бой с пехотою... но лишь только раздался клик: «пики вниз, пики вниз», гусары разом повернулись к нам тылом и скрылись в лесу, а пехота вернулась в местечко, оставив нас полными хозяевами местности. Не знаю, чем бы окончилось дело, еже ли бы австрийцы были не так хладнокровны. Признаюсь, нам это чрезвычайно понравилось. Случившееся, видимо, произвело некоторое впечатление и на австрийское начальство, так как в ту же ночь приехал генерал Фихтель, командовавший австрийскими войсками Тарновицкого и Вадовицкого округов, коего главная квартира находилась в Подгорье. Хотя это был кавалерийский генерал, но он еле волочил ноги; не знаю, сиживал ли он когда-нибудь на коне, но в коляске он сидел прекрасно. Генерал был человек весьма богобоязненный; при нем неотлучно находился молитвенник и духовник — иезуит, который всегда помещался в экипаже на первом месте, рядом с генералом, а адъютант ехал на передней скамейке. Генерал имел продолжительное совещание с Карлом Ружицким, после чего было приказано отслужить на следующий день обедню под открытым небом; нашему полку велено было присутствовать на обедне верхами и при оружии, чтобы поблагодарить Бога за славу, которой он нас покрыл в эту злополучную войну. Ксендзу [359] Коломийскому поручено было сказать проповедь, которая смягчила бы сердце казаков и побудила бы их сложить оружие.

День был прекрасный, солнце светило ярко; было так тихо, что ни один листок не шелохнул, и деревья Неполомецкой пущи стояла как заколдованные в своем осеннем уборе. «Господи помилуй», разнесло эхо по всей пуще. Все обошлось как нельзя лучше; наши эскадроны горячо благодарили Бога и молились от всего сердца. Когда Коломийский начал свою проповедь, подле генерала Фихтеля, сидевшего в экипаже, стали верхами К. Ружицкий и князь Лихтенштейн. Проповедь была казацкая, громкая как гул выстрелов, пламенная как раскаленная граната, энергичная как натиск кавалерии; под конец ксендз сказал: «видите ли, возлюбленные братья мои, еже ли pyccкие — дьяволы, так австрийцы — черти, с ними нельзя жить в ладу. Во имя Бога, за Дунай; слава Богу, пики вниз, пики вниз».

Лишь только казаки опустили пики, Фихтель крикнул своему кучеру, тот повернул лошадей, которые быстро понеслись к Баторской Воле; за ними поскакали гусары, пехота и К. Ружицкий. Мы остались на площади одни с ксендзом Коломийским.

Мы думали, что нам угрожает какая-нибудь неприятность; многим пришло в голову, что мы повели дело слишком круто и что переход за Дунай, о котором мы разгласили так опрометчиво, окажется невозможным, ежели в нас будут стрелять из пушек; это казалось довольно вероятным, тем более что мы слышали от надвислянцев, что в Баторскую Волю было доставлено два орудия. Пробраться за границу по казацкому, потихоньку, было возможно, но после проповеди ксендза Коломийского, задевшего за живое пылкое воображение поляков, это казалось неудобоисполнимым. Так смотрело на это дело большинство офицеров, и надобно сознаться — они были правы; они старались внушить этот взгляд унтер-офицерам, желая отговорить их от невозможного и подействовать на них силою убеждения; а те в свою очередь проповедовали это солдатам.

Мы с Омецинским стояли в стороне и ничего не говорили, так как нам хотелось за Дунай. Еже ли нам уж суждено странствовать вне пределов отечества, думали мы, то лучше действовать по-казацки и быть в казацком коше. Мы проклинали в душе польскую речь нашего базилиана и обдумывали, как бы устроить дело так, чтобы поставить на своем. В это время к нам подъехал К. Ружицкий; он был весел и с довольным лицом сообщил нам, что мы не будем обезоружены, что у нас не отнимут, как у прочих, лошадей, что мы останемся на квартирах в Баторской Воле, а я поеду в Затор, где находилась квартира генерала С. Ружицкого, за деньгами; когда деньги будут у нас в руках, тогда мы подумаем об [360] остальном; Омецинский будет послан в Подгорье к генералу Фихтелю за дальнейшими приказаниями. Все сказанное К. Ружицким было как нельзя более логично, но вместе с тем было ясно как день, что он хотел временно удалить нас обоих. Ружицкий предполагал совершенно справедливо, что никто иной как мы с Омецинским подстрекали, главным образом, казаков к переходу за Дунай, но что наш полк до того привык слушаться, а не рассуждать, что все будет так, как он хочет.

Наши эскадроны расположились на квартирах в Баторской Воде; австрийские гусары и пехота были размещены в некотором от нас расстоянии и делали вид, что не следят за нами. Мы собирались с Омецинским в путь; у каждого за нас была сабля и лошадь, тем не менее все были сумрачны, невеселы, всем было не по себе... Но одно маленькое приключение разогнало овладевшее всеми мрачное настроение, и, как это часто бывает на свете, все повеселели, всем стало легко на сердце; такова уже человеческая натура.

На квартиру к Карлу Ружицкому явился гусарский ротмистр Барцай с поручиком гусарского полка Гарнишером и подполковником Львовым; за ними, как пса на привязи, вели закованного в цепи Станислава Ворцеля, возле которого шла какая-то отвратительная старуха приговаривая:

— Мерзавец, негодяй, так то ты держишь клятву, данную перед Богом; ты отказываешься от меня, законной твоей жены, чтобы бегать га такими же мерзавками как ты сам; я научу тебя разуму и добродетели, пускай тебе всыпят штук 25 горяченьких.

Бедный Ворцель не смел поднять глаз. Нас спросили, знаем ли мы этого человека? Припомнив, что он просил нас сделать вид, будто мы его не знаем, мы отвечали отрицательно и прибавили, что даже никогда не видели его. Тогда нам сказали, что этого человека зовут Франц Гнояк, что это трубач легкого конного Орельского полка, который бросил свою жену и дезертировал, а теперь отрицает и то и другое и продолжает называть себя графом, за коего он выдал себя в то время, когда его схватили в Водовичах, где он проезжал, развалившись в экипаже как истый вельможа; но глаз жены тотчас признал его, и она его выдала; бездельника этого следует проучить. Солдатам было приказано стать в две шеренги, вооружившись палками и отсчитать ему 25 ударов. Женщина кричала: «Франц, Франц, как получишь их, может быть исправишься; господа не жалейте рук; он гуляка, пьянствует и бегает за женщинами».

Бедный Станислав Ворцель лежал уже распростертый во всю длину, два палача стоили над ним с поднятыми палками, ожидая только фельдфебеля, который должен был объявить ему приговор, [361] когда яз избы вышел К. Ружицкий и сказал, что он узнает графа Ст. Ворцеля и берет его на поруки. Шашкевич тотчас рассказал Барцаю, по какой причине мы отреклись от знакомства с ним. Все хохотали до упаду, роспили по этому случаю несколько бутылок венгерского и веселились от души; но Ворцель был до того потрясен случившимся, что слег в постель, а на другой день весь поседел; так сильно подействовал на него испуг.

Этот случай был для нас развлечением, о нем судили и рядили на все лады. В то время как все были еще заняты этим приключением, мы отправились с Омецинским в Подгорье, где остановилась у генерала Фихтеля; у него мы застали генералов Скржинецкого и Шептицкого. Генерал Скржинецкий приветствовал нас самым сердечным образом и так прекрасно отрекомендовал нас австрийскому генералу, что тот пригласил нас на обед вместе с обоими нашими генералами. Среди беседы о политике зашла речь о нашем желании идти за Дунай. Фихтель советовал не спешить, а ждать, вооружившись терпением, при чем он обнадеживал, что может быть нам не будет необходимости идти за Дунай, для того чтобы оттуда пробраться на Днестр, что вероятно можно будет прямо отправиться на родину. Подобными надеждами австралийцы давно уже соблазняли поляков и им всегда удавалось убаюкать их опасения, так как опыт никогда не умудрял поляков; видно такова уже наша судьба и мы всегда такими останемся.

Омецинский остался в Подгорьи, а я поехал с адъютантом штаба генерала Шептицкого, академиком Барковским, которому генерал Фихтель поручил охранять меня, не желая, чтобы меня сопровождал какой-нибудь жандарм или чиновник. Генерал только просил меня быть в мундире и при орденах; мне была выдана подорожная, какие получают офицеры австрийского войска, и я получал везде все, что мне было нужно, беспрепятственно.

Первый наш ночлег был у пани Городинской, малороссиянки, имевшей двух взрослых сыновей и взрослую дочь. Ни один из ее сыновей не служил в войске; они занимались перевозкою оружия и участвовали в каких-то тайных обществах и заговорах; австрийские власти и полиция смотрели на это сквозь пальцы, ничему не препятствовали, но им было все известно и они могли во всякое время обо всем донести русскому правительству. Такова обычная тактика австрийцев, так поступали они со времен самой Барской конфедерации: поблажать всем для того, чтобы все знать и обо всем своевременно доносить — было их правилом. Поляки почему-то считали долгом быть признательными за это австрийцам; русские, со своей стороны, были им благодарны за подобный образ действий. [362] Австрийские власти с теми и другими поступали неискренно и радовались тому, что два славянских племени враждовали между собою на пользу и во славу немцев, ибо Австрия была еще в то время страною вполне немецкой. В этом заключалась квинтэссенция политической мудрости престарелого Меттерниха. В числе родственных Габсбургам высокопоставленных лиц всегда оказывался какой-нибудь эрцгерцог, или эрцгерцогиня, или титулованная особа, страстно преданная Польше и обожавшая поляков, а пани Лаура Тарновская или пани Ландкоронская, либо пани Яблоновская воспевали эту любовь в псалмах и кантичках, прославлявших Габсбургов и их духовный союз с поляками. На этом поприще не мало потрудилось для уничтожения славянства и духовное войско Лойолы. В то время никого не интересовал ни католицизм поляков, ни их западное просвещение; тем не менее, под влиянием старика Меттерниха, сближение со славянами и славянством стало вменяться полякам в смертельный грех против католической церкви; оно считалось равносильным разрыву их с Западом и его просвещением и страшным преступлением против Польши; к несчастью, этот взгляд преобладал и впоследствии. Нельзя сказать, чтобы одно стремление к национальной самобытности обособляло поляков от русских в делало их непримиримыми врагами; виною всему была Австрия и немцы, то и дело смущавшие западные державы — Францию и Англию, неосновательными опасениями, делая им конфиденциально представления о необходимости подать руку помощи полякам и даже восстановить Польшу, которая должна была служить, по их мнению, государствам буфером на случай завоевательных стремлений со стороны России. Они обещали этим державам всевозможную поддержку и помощь со стороны Австрии и немцев в том случай, если бы содействие, оказанное ими Польше, вызвало столкновение с Россией, но дело до этого не дошло, хотя все это причинило не мало тревоги Poccии и было источником тяжких бедствий для поляков.

То был период увлечения политикою Меттерниха. Пред нею преклонялся и Майзнер, у которого мы остановились на короткое время в Вислове; он принадлежал к какому-то обществу пли комитету, как и прочие галичане, с коими нам приходилось сталкиваться; все они распевали песни в честь Меттерниха и ожидали всевозможных благ от Австрии. Прибыв в Затор, мы увиделись с генералом Вонсовичем и его супругою — владетельницею Затора; оба они, в особенности пани Вонсович, приняли меня весьма радушно, но она так много говорила о сочувствии к полякам Австрии и о надеждах, которые они возлагали на эту страну, что мне было даже противно, тем более, что в ее салоне говорили об отречении князя Адама от [363] польского престола в пользу австрийского эрцгерцога, которое было вынуждено Густавом Малаховским и Владиславом Замойским. Константин Городинский рассказывал мне, что, когда он был в Торне, туда приехал полковник гусарского полка Фах, привезший из Петербурга ордена и награды, и что полковник, в дружеской беседе, за рюмкою вина, сказал ему, что все эти знаки отличия присланы в награду за отречение Чарторыйского. Я выразил свое неодобрение по поводу образа действий Австрии, но пани Вонсович возразила:

— Вы украинец и не понимаете этой глубокой политики, но вы увидите, каковы будут последствия ее. Меттерних заставит Европу добиться восстановления великой и независимой Польши. Притязания Чарторыйских оказались бы тщетными; на воцарение эрцгерцога также, может быть, не последовало бы согласия. Это хорошо понимает Меттерних и потому он предоставил Европе полную свободу действий: либо саксонцы, либо прежняя династия.

Я взглянул с досадой на Станислава Вонсовича.

— Разве по женской линии, — сказал я; — давай Бог.

Пани Вонсович не отвечала, но с этого времени я немного потерял в ее благосклонности. Привожу этот разговор потому, что считал и считаю пани Вонсович одною из умнейших женщин Польши и мне казалось странным, что она, при всем своем уме, была до такой степени ослеплена политикой Меттерниха.

Генералом С. Ружицкий я был принять как нельзя лучше, но в его штабе царила, по обыкновению, полная неурядица, может быть, она была даже более обыкновенного, так как штабные находились в полном сборе; только Тадеуш Горайн был послан в Париж, да Евстафий Янушкевич уехал в Краков. Однако, мне выдали деньги на весь полк и на весь литовско-русский эскадрон и снабдили, на всякий случай, крестами и знаками военных отличий — в счет будущих благ.

Очутившись за границею Польши, все наши генералы, начиная от Дверницкого и кончая Рубанским, стали до того щедры на производства и отличия, что офицеров вскоре могло бы хватать не только на стотысячную, но и на миллионную армию, а крестов было роздано столько, что красивый польский орден, даваемый, подобно русскому Георгию, за военные подвиги, утратил всякое значение, и никто не хочет его носить, считая это унижением. Нет хуже, когда люди говорят, как говорили французы: «после меня хоть потоп, будущее не для меня, ну его к черту».

Генерал Самуил Ружицкий хотел сформировать легионы и послал с этой целью в Париж Тадеуша Горайна, воспитывавшегося в тамошней Политехнической школе, поручив ему изучить их [364] организации. Вместе с Горайном отправился майор Ниско — друг и приятель Иосифа Залесского; их стараниями один польский батальон был переформирован в иноземный алжирский батальон легкой конницы, не имевший ничего общего с организацией польских войск; никто из прибывших поляков не спешил вступать в него. Батальонным командиром был назначен Тадеуш Горайн. В то время, когда я находился в Заторе, австрийское правительство назначило Ольмюц и Брюн местопребыванием офицеров корпуса Ромарино и Самуила Ружицкого; солдат было приказано отправить в Ольмюц; с этим приказанием и с деньгами я вернулся в Баторскую Волю, где со времени моего отъезда произошли большие перемены.

Лошади, отобранные у солдат нашего полка, были разделены на три группы и переданы в ведение князя Лихтенштейна, а деньги разделены между солдатами и унтер-офицерами; русским сдали всего 19 лошадей, да и то таких, которые нам вовсе не принадлежали, так что когда их привели к генералу Ридигеру, то он сказал, смеясь, что австрийцы превратили нашу конницу в пехоту, и отослал доставленных ему лошадей обратно, предоставив пользоваться ими австрийским офицерам. По этому поводу в Подгорье, возле моста, произошла дуэль между одним австрийским гусарским офицером (который был родом венгерец) и молодым поляком, служившим в русском гусарском полку. Поляк сказал, что эти лошади походят на ослов.

— Что значить осел? — спросил венгерец.

— Azynus, — отвечал поляк.

— Ego non sum azynus (Я не осел), — закричал венгерец.

Схватили сабли и подрались. Венгерец ранил поляка в ухо, а поляк сделал ему шрам на лице; тем поединок и кончился. Адам Барановский, случайно бывший свидетелем этой сцены, решил, что они оба ослы.

Bсе солдаты и унтер-офицеры нашего полка разместились на квартирах у обывателей-галичан, которые обещали оказать им содействие при переходе за Дунай. В Ольмюц отправилось не более 20-ти человек, с майором Дуниным, Куликовским и Антоном Выговским; все они хотели ехать во Францию и вступить в легионы. За Дунаем, в Турции, я встретил немногих из наших солдат; мне говорили, что большинство вернулось на родину, в Украину. К счастью, они сражались так доблестно, что их не устыдились бы принять в свою среду славнейшие гетманы Украины. Они доказали, что когда казак идет на войну, то ему все ни по чем — он всей [365] душой рвется в бой. Может быть, все они уже перемерли, а я старик еще пишу о них, пока мой час не настал. Честь и слава им и вечная память; вместе с ними будет жива память и обо мне.

Наша военная дружина разбрелась на все четыре стороны; ни одну слезу проронили казаки, обнимая друг друга на прощанье и приговаривая: «увидимся за Дунаем, в Туречине!» Так окончилось участие наших бердичевских казаков в войне 1831 года.

Последние дни нашего пребывания в Баторской Воле мы провели в братаньи с мадьярами; да и могло ли быть иначе там, где находилась польская шляхта? Мы же хоть и казаки, всегда считали себя польскими шляхтичами. Мы лакомились гульяшем, любимым национальным блюдом венгерцев, которое приготовляется из мелко изрубленного мяса, со свиным салом, нарезанным также мелкими кусочками; все это варится в котелке с разными овощами, салом и перцем; чем более положат в гульяш перца, тем он вкуснее; его подают в больших мисках, и он заменяет собою суп, жаркое и овощи. Выпив перед едою, для возбуждения аппетита, перцовки, запивают каждую ложку гульяша рюмкою доброго венгерского вина; так как перец жжет язык, то гульяш возбуждает сильную жажду, а венгерец не гусь, чтобы пить воду, поэтому он и после еды выпивает не малое количество вина; как же не брататься с мадьярами, как же не любить их и не петь:

«Madziar, polak — dwa bratanki
I do konia, i do szklanki»

(Венгерец и поляк побратимы
на коне и за рюмкою вина.)

Наш поручик Раймонд Гурковский так побратался с поручиком гусарского полка Георгием, что они были неразлучны и днем и ночью, и, что всего удивительнее - один из них говорил только по-польски, а другой только по-венгерски. Нам было очень любопытно узнать, каким образом они разговаривают. Антон Шашкевич взялся подслушать. Однажды он прибежал к нам, ведя с собою мальчика, который нес под мышкой поросенка, а в другой руке гуся.

— Они разговаривают как этот гусь с поросенком, закричал Шашкевич и велел мальчику притиснуть их; гусь загоготал, поросенок завизжал.

— Вот так и они разговаривают. Сидят друг против друга за столом, на котором стоит гульяш и бутылка вина; перед каждым — лежит ложка и рюмка; они смотрят друг на друга как влюбленные черепахи и молчат; когда гульяш защиплет горло, один скажет hem, а другой ответит uhu, проглотят по ложке гульяша и [366] примутся за вино; закусив и выпив, опять молчат, потом крякнуть и снова выпьют. В этом состоит истинное братанье поляков с мадьярами. Впрочем, если бы оно этом ограничивалось, то оставалось бы только благодарить Бога; это не принесло бы особенного вреда Польше и славянству.

К сожалению дело этим не ограничивалось. Поляки любят вино, притом более всего венгерское, а когда венгерец угостит их гульяшем, то они способны выкинуть всякую политическую глупость. Гурковский так побратался с Георгием, что мы успели все уехать яз Баторской Воли, а они все еще продолжали угощаться и брататься как гусь с поросенком.

Я не буду называть по фамилии тех мадьяр, с которыми дружили поляки, это не представляет никакого интереса и могло бы вызвать неудовольствие поляков; братанье за рюмкою вина, притом венгерского, не приносит никакой пользы, так как при этом не может быть никакого обмена мыслей. Мадьяры-побратимы за рюмкой вина все прекрасные люди и баста — польский шляхтич более ни о чем не спрашивает.

Пять офицеров того эскадрона, который был назначен якобы наблюдать за нами, были чистокровные венгерцы, а один офицер, по фамилии Гарнишер был уроженец г. Львова; все наши офицеры дружили с венгерцами, но с Гарнишером были далеко не в столь хороших отношениях. Она считали его агентом правительства, а в венгерцах видели таких преданных друзей, которых они не только были готовы прижать к сердцу, но коих с радостью заключили бы в самое сердце, если бы это было возможно.

Гарнишер говорил нам о существовании особого приказа, коим австрийское правительство предписало своим чиновникам не стеснять наших солдат и офицеров в случае их желания оставить край; он уверял, будто за нами следят только для вида, для Poccии, что правительство предпочитает, чтобы поляки поселились в Галиции, нежели отправлять их с большими издержками во Францию, так как это составляет значительный расход, и что разрешено даже принимать их в четыре уланские полка, набранные из охотников. Вместе с тем Гарнишер говорил кому-то по секрету: «не доверяйте мадьярам, это совсем не то, что польская шляхта. Дай Бог, чтобы вам не пришлось пожалеть об этом впоследствии».

Услыхав это поляки закричали: «этот австриец хочет поссорить нас с мадьярами! Он хочет выпроводить нас из Австрии, он готов выдать нас!»

Мадьяры слышали все это и проделали с нами следующую штуку.

Они распустили слух, будто pyccкие требуют нашей выдачи [367] и настаивают в особенности на выдаче Карла Ружицкого и некоторых офицеров, коих называли по именам; этим они чрезвычайно напугали всех нас, а своими таинственными ответами, на которые они большие мастера (покрутить усы, щелкнуть шпорами, откашляться, подмигнуть и не ответить ничего определенного — их дело) они нагнали на нас такой страх, какого мы не испытывали ни разу при виде неприятеля. Тогда мы к ним же обратились за советом — что нам делать? Они отвечали: бежать, но устроить дело так, чтобы не компрометировать их. Стали обдумывать разные планы. Карл Ружицкий, в благодарность за такое расположение, подарил ротмистру гусарского полка своего заводского жеребца англо-арабской породы, а ротмистр достал ему за это паспорт на имя Maйopa Квицинского, и взяв его под свое особое покровительство, отправил Ружицкого вместе с Яном Подлеским в Яношки, а его жеребца, такой же прекрасной породы, который был гордостью конюшни Шашкевича, взял также под свое покровительство, обещав доставить с гусарами в место жительства Ружицкого. Карл Ружицкий уехал, но своего гнедого жеребца более не видал, а для человека военного и любителя лошадей жеребец представляет большую ценность; шапка золота — вот ему цена. Гарнишер предупреждал его, говоря: «не видать тебе, полковник, твоего жеребца как ушей своих». Каждого из нас так или иначе пощипали любезные мадьяры; меня и Омецинского они уговорили отослать наших лошадей, экипажи, прислугу и все вещи к моему двоюродному брату Иосифу Гленбоцкому, а самим отправиться как бы на прогулку верхом до известного места, где нас должна была ожидать нанятая бричка; привязав лошадей к дереву, мы должны были пересесть в бричку и уехать: «лошади, привязанные к дереву, вызовут разные догадки и предположения со стороны гусар, говорили мадьяры, и это даст вам время спокойно доехать туда, куда вы отправитесь».

Гарнишер и тут предостерегал нас, говоря, что нас просто хотят выпроводить, и советовал нам не брать для этой поездки наших лучших верховых лошадей. Мы так и сделали; я взял очень старую, но впрочем еще довольно хорошую рыжую лошадь, а год спустя, проезжая через Вадовицы, мы видели с Омецинским братьев мадьяр, преспокойно гарцовавших на наших лошадях; мы посмеялись, поняв что они сыграли с нами штуку, но с них были взятки гладки! Таким образом мы все поплатились малую толику; братанки сумели надуть даже Антона Шашкевича, этого старого воробья. Признаюсь, я с детства не питал симпатии к мадьярам, но после Баторской Воли братанье с ними за рюмкою вина было мне очень не по вкусу. Надули они нас, казаков! [368]

Мы бежали с Омецинским, хотя нас никто не гнал. Благополучно прибыли мы в Здухово, имение моего дяди от первого брака Амалии Гленбоцкой, которая была впоследствии замужем за Вороничем, братом примаса. К нему съехалось несколько человек гостей. Кроме меня тут был Омецинский, Михаил Грудзинский и Ян Немоевский. Жена моего дяди, рожденная Срочинская, как истая краковянка, была очень приветлива и гостеприимна и любила повеселиться. Моя двоюродная сестра, панна Срочинская была прехорошенькая девушка; соседей у них было множество, притом это были люди очень милые, в их доме было весело, оживленно; в нашем распоряжении были верховые и упряжные лошади, и мои борзые имели где поохотиться.

Погостив у дяди я оставил своих лошадей и борзых под присмотром Антона Топчевского и отправился вместе с Яном Омецинским во Львов; по пути мы заезжали к многим помещикам; нас интересовало знать как им живется на белом cвете, ибо нам казалось, после нашего поражения, что всех должно было постигнуть какое-нибудь несчастие.

В Прживорке мы застали многих офицеров из корпуса генерала Ромарино, преимущественно конных егерей и стрелков и в числе их генерала Шнейде. Все громко жаловались на Владислава Замойского, который поставил их в такое положение, что они бежали за границу, тогда как их никто не преследовал, перешли границу без сражения и сложили opyжие, между тем как русские только обстреливали местность, по которой шло польское войско и как бы эскортировали графа Замойского до тех пор, пока он не скрылся из вида, наобещав своим офицерам всякие небылицы; теперь ищи ветра в поле! Жалкое зрелище представляли эти воины; они сложили opyжие тогда, когда могли бы спокойно им владеть, а теперь снова хотели взяться за opyжие. Истые поляки!

В то время когда мы проезжали чрез Прживорок, туда приеехал майор Верещинский, бывший управляющий народного банка в Бердичеве и Одессе, затем организатор и начальник Подольской кавалерии в Замостье, а теперь назначенный уполномоченным от ржонда народового при высокой или блистательной Порте в Константинополь. Это был наш старинный знакомый, на половину украинец. Он приехал из Замостья, когда эта крепость сдалась на капитуляции «Таким образом в Польше водворился порядок», как доложил французскому парламенту маршалок Себастиани; в Варшаве водворился порядок, и Луи-Филипп, вероятно, думал про себя: «мы устроим важную потеху французскому народу и нагоним страха русским: нас это не втянет в войну».

Хотя поляки и не спасли Франции, но они оказали ей по крайней [369] мере существенную услугу. Можно сказать, что в 1831 г. поляки сражались не за Польшу, а за Францию; если бы они хотели сражаться за Польшу, то могли бы взяться за оружие и в 1827 и в 1828 годах. Верещинский был послан объяснить этот политический nonsens рассудительным туркам. Это было после ужина горчица, но во всяком случай это было совершенно в польском духе.

Верещинский рассказал нам об отваге, выказанной польскими солдатами при обороне Замостья, о неутомимой деятельности майора Болевского, о честности генерала Крысинского и о русском генерале Кайсарове, который доказал в эту войну, что в его груди билось славянское сердце.

Вслед за капитуляцией Варшавы, когда выяснилось окончательно, что наше стотысячное войско отправляется в жидовское странстование, Кайсаров предложил гарнизону Замостья сдаться на капитуляцию на самых выгодных условиях, обнадежив всех в милосердии царя и в том, что все без исключения будут помилованы. Появлениe графа Владислава Замойского с корпусом Ромарино в окрестностях Замостья вынудило генерала Кайсарова послать часть войска, осаждавшего Замостье, против польского отряда, но поляки не сделали никакой демонстрации против крепости, а неслись как на почтовых к австрийской границе. Поэтому Кайсаров ограничился обстреливанием местности, по которой проходило польское войско, и, не изменяя условий капитуляции, спешил окончить переговоры, опасаясь, чтобы из Петербурга не были получены новые распоряжения. Предложенные генералом условия были приняты; Замостье сдалось на капитуляции, но крепость еще не успели сдать, как из Петербурга был получен приказ, в котором говорилось, что так как положение дел на театре военных действий изменилось в пользу русских, то Замостье должно сдаться не на капитуляцию, а безусловно, полагаясь на великодушие царя, что, разумеется, было вполне справедливо. Получив это приказание, генерал Кайсаров поехал в Петербург, где ему было очень трудно уладить это дело; он даже подал в отставку. Все уладилось только после личной его аудиенции у императора Николая. Он прямо сказал государю, что командующий войсками русского царя не может отказаться от своего слова, иначе он будет вынужден оставить службу, а вернуться к своему посту считает возможным не иначе как сдержав данное им обещание. Великий государь, рыцарь своего слова, взглянул пристально на генерала и сказал:

— Так оставайся же на своем посту и сдержи свое слово.

Все условия капитуляции были свято исполнены, все возвратились по домам, не подвергшись ни малейшему преследованию со стороны [370] властей; всем, кто пожелал выехать за границу, были выданы паспорта, и они уехали.

Князя Генриха Любомирского, жившего в Замостьи, не было в то время дома, он уехал в Львов, но его управляющей устроил в честь гостей великолепный бал, на который съехалось не мало прелестных галичанок; все веселились как нельзя лучше, но тостов было предложено только два: генерал Шнейде предложил тост за Карла Ружицкого, а Верещинский — за генерала Кайсарова.

Оригинально сопоставление имен этих двух доблестных и храбрых славян в собрании поляков, обреченных на странствование вне пределов их отечества.

Перевод В. В. Тимощук.

(Продолжение следует)

(пер. В. В Тимощук)
Текст воспроизведен по изданию: Записки Михаила Чайковского (Мехмед-Садык-паши) // Русская старина, № 2. 1897

© текст - Тимощук В. В. 1897
© сетевая версия - Тhietmar. 2013
© OCR - Фирсова И. 2013
© Русская старина. 1897