МУРАВЬЕВ А. Н.

МОИ ВОСПОМИНАНИЯ. 1

Воспоминания известного писателя, паломника и ревнителя православия А. Н. Муравьева (род. 30 апр. 1806, ум. 18 августа 1874 г.) печатаются с рукописи, тщательно исправленной самим Андреем Николаевичем, о чем свидетельствуют многочисленные его пометки. Рукопись эта (в лист) хранится, среди других бумаг А. Н. Муравьева, у его наследников, внуков его младшего брата, Сергея Николаевича. Благодаря их разрешению и просвещенному содействию, воспоминания делаются ныне достоянием читателей. Редакция и примечания принадлежат А. А. Третьякову. — Ред.


С. Александровское. 30 апреля, 1827.

Мне минул двадцать один год, и я вступаю в новое поприще жизни; но прежде хочу бросить беглый взгляд на прошедшее и во многом дать себе отчет. Может быть, когда меня не будет, друзья мои с удовольствием прочтут мои записки, в которых вполне изольется сердце того, кто их всегда любил. Я хочу передать им все чувства, которые волновали грудь мою с тех пор, как начал себя помнить; но так как всегда сильнейшею моею страстью была поэзия и вообще все изящное,— то я только с сей точки зрения буду смотреть на происшествия, до меня касавшиеся, оставляя без внимания все прочее.

Что мне сказать о моем младенчестве? О первых годах моей юности? Ах, они были самыми приятными, самыми блестящими годами моей жизни! И теперь, в полном цвете юношества, я с невольным чувством зависти об них вспоминаю. [57] Мне бы хотелось ценой настоящего возвратить прошедшее. Мечта!..

Девяти лет возвратившись из Петербурга, где я был воспитан родственниками, в полном смысле сего названия, я вступил в дом отеческий. Тогда отец мой содержал корпус колонновожатых, и я до семнадцати лет был окружен самым блестящим обществом, не выходя из-под родного крова 2. Сколько молодых друзей! Сколько связей и доселе существующих! Я любил я был любим взаимно. Но и тогда уже чувства мои были столь пылки, что немногие меня понимали, немногие могли платить мне равною привязанностью. Я не знал дружбы и любви — знал одну страсть. Я созидал в юном моем воображение идеал и везде искал его: часто не находил, и вот причина моего непостоянства.

Правда, один человек совершенно меня постиг; он был почти вдвое старше, но я любил его, как сверстника. К…….ъ сам питал ко мне привязанность; он занимался поэзией и первый образовал мой вкус и внушил склонность ко всему изящному. Мне было тринадцать лет; тогда вспыхнула во мне первая искра поэзии, я написал две пиесы, мною забытые, Буря и Дружба, и опять надолго оставил стихи, хотя и много читал их.

Отец мой ненавидит поэзию, и теперь я терплю за нее частые гонения. Он хотел сделать меня отличным математиком или военным человеком,— а я, несмотря на его старание, сделался поэтом. Природа сильнее воспитания; оно только может [58]

<…> [66]

Лысянка, Киев. губ. 3, эскадрон. Июль и август 1827.

Я оставил Москву, я опять возвратился в мои степи и нашел в уединении то спокойствие, которого был лишен в столице. Не могу назвать себя совершенно счастливым, потому что человек никогда не остается без желаний; по крайней мере, я наслаждаюсь отдыхом телесным и душевным. В одиночестве, не завися от окружающих предметов и людей, я вникаю в природу и в самого себя, потому что достиг уже того возраста, когда первый пыл страстей угасает и сердце покоится, в ожидании новых, сильнейших и .... постоянных. Не знаю, долго ли продолжится сие состояние; правда, оно отрицательное, но в толпе положительных огорчений, кто не оценит отрицательного наслаждения? Поэзия наполняешь все мое время, я продолжаю начатую мною в Москве трагедию: Битву при Тивериаде; не знаю, увенчает ли ее желаемый успех? Мне кажется, она будет только слабым опытом в Немецком роде. Моя страсть к рыцарству и ко всему романтическому внушила мне сию трагедию; я жажду увидеть Палестину, поклониться святому гробу и, не в силах будучи совершить до времени сие желание, утешаюсь игрою воображения, переносясь мысленно в века рыцарские, в Иерусалим.

Мне здесь представился новый богатый предмет для трагедии: жизнь Тасса, или судьба поэта. Я хочу показать, каким образом поэт, гонимый миром, который не хочет понять его, был доведен до отчаяния и изменился нравом и утратил всё кроме поэзии. Какой пример! О если бы послужил он мне только для трагедии! Я окончил вторую песнь Потопа: она менее первой богата поэзиею, по самому ее предмету, но в ней больше силы и очерки характеров разительнее. По сим двум песням я вижу ясно, как мне нужно уединение; обе я написал в Лысинке, в Москве же был совершенно без вдохновения. О, если бы совершилось мое пламенное желание поселиться в каком-либо очаровательном уединении, где великолепие природы внушало бы мне высокие мечты, не умаляемые присутствием людей! [67]

_________________________________

Александровское. 30 ноября 1827.

Скоро принужден я был оставить мое уединение, по случаю похода в Молдавию. Разнеслись слухи о войне с Турками, и мы пошли за Днестр. Но меня радовала война, я был напитан духом крестоносцев, которых недавно описал; мое пылкое воображение заранее представляло мне Царьград, волшебные края Греции и самый Иерусалим, всегдашнюю цель моих странствий. Меня одушевляла мысль о свержении ига неверных с единоверцев и, когда других занимали собственные виды, я видел пред собою один лишь подвиг веры! Во время похода окончил я мою трагедию; я посвящал ей все свободные минуты, которые мне оставались, и часто, сойдя с коня, принимался за перо. Она точно воинственная трагедия, писана в полку, кончена походом и внушена одним из товарищей Сулимой, с которым я был более других дружен 4.

В половине сентября мы перешли за Днестр в Могилеве; переход сей представлял живую и разнообразную картину. Оба берега были наполнены зрителями; конница при звуке труб вступила в реку, для нас заветную, и сие зрелище на время оживило мертвую, но великолепную природу Днестра. Несколько дней мы шли вдоль его берегов, чрез которые трехдневный карантин препятствовал нам переехать. Сия смешанная мысль близости и отдаленности была неприятна. Наконец, нам открылся совершенно пустынный, но виноградный край Бессарабии, наступило время сбора винограда, и для нас, жителей Севера, сия южная живая картина была замечательна. Скоро мы увидели Прут и остановились. Я въехал на гору, с которой виден был Ясский монастырь, и вот все, что видел я Турецкого. Все мечты мои мне изменили; меня разочаровала отставка, которая, будучи подана весною и совсем забыта, как бы назло вышла в сие мгновение. Как изобразить мою досаду и огорчение; все мои планы рушились. Я был вне себя и до сих пор не знаю, чему приписать сей случай, провидению или судьбе. Я доволен, если не будет войны, хотя она по-видимому [68] неизбежна; но я в отчаянии, если она возгорится, потому, что теперь уже не в моей власти вновь определиться.

Настала минута прощаний с друзьями,— она мучительна. Со многими я расставался на век, по причине отдаленности. Мысль о вечной разлуке и с человеком чуждым больна сердцу, но с друзьями, с товарищами, которых ежедневно видел, она убийственна! Мне грустно было оставлять благосклонных начальников и я с сжатым сердцем пустился в обратный путь. Новые прощанья ожидали меня в Тульчине. Я не мог равнодушно оставить графа и графиню Витгенштейн, которые ласкали меня во все время моей службы, и их память всегда останется в моем сердце 5.

В Киеве я несколько успокоился, а душа отдохнула над развалинами. Я забыл себя среди обломков столицы и как беспечный Днепр стал свидетелем ее событий; многие протекли мимо, одно поразило — злодеяния Святополка, убийцы братьев; может быть его передам.

_________________________________

Яссы. 30 ноября 1828.

Наконец разразилась долго висевшая туча над Портою и вспыхнуло давно разжигаемое пламя. Все двинулось к Югу; судьба Оттоманов казалась решенною и, во всех областях их, первою и единственною защитою Турции стена Константинопольская; для нас не существовало Балкана, — Царьград один был только в виду! И я следовал потоку, но обстоятельства вместо воина сделали меня дипломатом 6. Я не застал уже блестящего и быстрого занятия двух княжеств, славного перехода чрез Дунай, падения Браилова, взятия Исакчи, Матчина, Гирсова, Тульчи и Кистенджи, и торжественного шествия к Балканам. Первая блестящая половина компании была уже окончена, оставалась другая — мрачная! [69]

В первых числах июля, после долгих и тягостных переходов, я наконец настиг главную квартиру под Базарджиком и тронулся вместе с нею к Шумле; тесная дорога извивалась между ущелиями и лесами, ознаменованными впоследствии ужасными разбоями жителей, которые беспрестанно нападали с тылу на наши обозы, во все время нашего стояния под Шумлою, продолжавшегося три месяца.

8-го июля мы приступили военным порядком к крепости и заняли высоты, где, исключая нескольких стычек и вылазок, оставались во все время в совершенном бездействии. Между тем осада Силистрии и Варны шла очень медленно, а к осени болезни распространились по лагерю, так что больные тысячами отправлялись в Россию, и недостаток фуража лишил нас кавалерии. В сем грустном положении мы беспрестанно слышали о частных успехах Турок и сами подверглись большой опасности 14 августа; ибо в ночь сию, в полном смысле ужасную, Турки, сделав общую вылазку на растянутую линию нашей армии, захватили на правом фланге редут, а на левом вырезали целый баталион. Страшная пальба поднялась на всех редутах в полночь: везде, сквозь мрак, сыпался огненный дождь и слышен был визг и свист пуль и ядер, и сие смятение было умножаемо грозными известиями, которые отовсюду получали. В конце августа Турки повторили свое нападение, но были отбиты с уроном, ибо первая вылазка сделала нас осторожнее. Так, день за днем, тянулась бесполезная осада и мы дожили до глубокой осени, когда, наконец, взятие Варны позволило нам отступить.

Шумла — ключ Балкана, лежит почти при его начале у подошвы неприступной горы, которая отделилась, как остров, от всех других; кругом ее есть прекрасные и обширные долины богатые фонтанами и довольно живописные для глаз путника, но однообразные для того, кто три месяца видел те же пред собою виды и переносил весь жар и всю суровость климата, беспрестанно переменяющегося по различному направлению горных ветров. Однако ж несмотря на то, поэзия после осьмимесячного отсутствия вновь посетила меня под шатром и указала Восток целью вдохновений; но сперва я кончил начатую мною пьесу в Москве, Кремль. Прогулка с друзьями в прекрасную лунную ночь по нашему величавому Капитолию внушила мне сию фантасмагорию. [70]

Царьградская утрення есть только последствие обедни, внушенной мне рассказом суеверных Греков; а первое действие Магомета, из которого я хотел сделать драматическую биографию, мне не удалось, и я его оставил до времени может быть и навсегда 7. Присутствие в Шумле поэта и товарища Хомякова 8 мне было отрадно, ибо он почти один меня понимал. Таким образом время текло, окрыляемое то блестящими мечтами, то грустною и часто ужасною существенностию; и три месяца протекли неприметно! Ночью, 2-го октября, мы отступили от Шумлы, но хотя и не были беспокоемы Турками, отступление наше много походило на бегство, по ужасному беспорядку в рассеянном обозе и по нестерпимому смраду от множества гниющих по дороге волов и лошадей. Жестокая буря настигла нас в Козлуджи и бушевала более суток; мы много от нее потерпели и наконец 5-го прибыли в Варну. Долина, в которой лежит сия крепость, очаровательна, хотя виноградники [71] ея были совершенно истреблены и все представляло грустную картину опустошения; но природа украсила ее столь щедрою рукою, что и среди ужасов войны она не преставала пленять взоры.

Широкий лиман, за коим синеют Балканы, разделяет сию долину и близ самой крепости соединяется с морем, которому полный флот наш придавал тогда новое величие. На дне долины климат теплый и благотворный напоминает небо Тавриды, красе которой не уступает ничем природа Варны; но самый город тесен и нечиста, как все Турецкие города. Не было ни одного дома, ни одних ворот, уделевших от ядр, самая митрополия, большое но безобразное здание, ясно напоминающее, что некогда страна сия принадлежала Христианам, не укрылась от бомб. Везде были следы жестокой осады, кроме бесстрастных Турок, спокойно продолжавших курить и беседовать на базарах покоренного города, почти не примечая мимо ходящих победителей.

Варна, в XV столетии знаменитая кровопролитною победой, одержанною Амуратом над последними из крестоносцев, и смертью короля польского Владислава 9, —ныне один из портов, доставлявших главное продовольствие Константинополю, который многого лишился с ее падением. Я посетил в ней митрополию и архиепископа Филофея, одержимого страхом Турок; обряды те же, исключая малых, незначительных изменений; церковь все та же и под игом, но благолепие исчезло и дивные гимны, поразившие некогда наших предков и вселившие в них жажду христианства, ныне превратились в дикие и нестерпимые крики детей; на всем богослужении лежит печать страха и рабства.

В Варне провел я несколько отрадных минуть, соединившись там с одним из моих близких, Вяземским, но свидание было слишком коротко. Странно, но сладостно встречать в краю совершенно чуждом людей близких и забывать на время место свидания, чтобы вполне погружаться в минувшее.

14-го мы оставили Варну и следовали к Северу поморием; но в Бальчике кончаются горные виды; все поморие, как и вся Болгария, — однообразные степи, из которой разбежались все жители. Мы часто кочевали по образцу цыганских таборов, [72] избирая только удобные водопои, и это мне напоминало, хотя самым непоэтическим образом, патриархальную жизнь арабов. Коварна, Мангалия, Кистенджи и Гирсов на Дунае незначительны; но Кистенджи, где переезжают южный Траянов вал, соединивший Дунай с морем, останется загадкою для ученых: в ней видно много обломков столбов и разбросанных капителей, есть целые плиты с надписями, вделанные в стены крепости; краткость времени не позволила мне осмотреть их, но я еще надеюсь их видеть. Из Гирсова мы поднялись берегом Дуная к Силистрии, где были свидетелями грустного отступления наших войск, против которых вооружился и самый климат Турции и Дунай — ветром и бурями.

Яссы были назначены зимнею квартирой и мы пустились в обратный путь вниз по берегу Дуная, усеянному роскошными и беспрерывными селами Валахов. Укрепления Браилова совершенно срыты, и одни могилы окрест него говорят о кровопролитной осаде. В Галаце, богатом торговом порте, мы оставили Дунай и живописными долинами Молдавии достигли Ясс в Михайлов день. Виды около столицы сей области прекрасны, сам город довольно красиво выстроен, но много потерпел от жестокого пожара. Бояре в своих нарядных платьях — смесь Азии и Европы, дух их — дух глубоко падшего народа без надежды восстания. Одним словом сбылась над Яссами клятва Байрона о Венеции.

_________________________________

Аидос. 20 июля 1829.

Пять месяцев моего пребывания в Яссах протекли для меня тихо и однообразно; я чуждался общества, которое было мне не по душе, и после удаления фельдмаршала 10, которого отъезд был одною из самых горьких минут в моей, жизни, по необыкновенной благосклонности, которою пользовался в его доме, я почти совершенно перестал выезжать. Пять или шесть приятелей и дом Palladi, образованнейший и приятнейший изо всех Ясс, составляли весь круг моего знакомства; но большая часть моего времени была посвящена молодому и больному другу Ломоносову 11 которого товарищи его гусары оставили по [73] случаю болезни на моих руках. Я мало знал его прежде, но заботясь о нем, как мать о сыне, я в течение трех месяцев ежедневно привыкал к нему. С постепенным выздоровлением оживлялась его приятная беседа, я невольно полюбил его, он казался мне моим собственным созданием, мною призванным опять к жизни, и эта мысль меня утешала, но недолго! Расставшись пламенными друзьями в Яссах, мы свиделись приятелями в Силистрии, знакомыми в Шумле. Его благодарность была холодна, душа его не умела понимать меня; он неприметно смешал меня с толпою равнодушных его товарищей, и я с сжатым сердцем удалился. Разочарование горько! В первых годах молодости все пылкие и несчетные привязанности скользили без следов по моему сердцу, ныне же впечатления глубже, потому и подобные обманы страннее и горче! сия страница выходит из пределов поэтического журнала, но отныне я не стану себя им ограничивать, и если о многом умолчал в прошедшем, не умолчу будущего; я пишу для себя, пусть осудят!

В Яссах посвящал я досуги свои учению ново-греческого языка, но все мысли и способности мои занимало одно творение — Михаил Тверский! Трагедия сия, зачатая духом еще под Шумлою, обдумываемая в течение многих месяцев, наконец, по получении летописей, была начата мною в феврале. Три действия были кончены еще в Яссах, я продолжал четвертое под стенами Силистрии, в шумном лагере, не выходя почти из палатки, из которой открывался мне очаровательный вид на Дунай, много возбуждавший мое вдохновение и, наконец, на пути к Шумле, в самый день Кулевчинской знаменитой победы, 30 мая, я окончил пятое действие, будучи поневоле принужден остаться в вагенбурге 12.

Не знаю, изменится ли в будущем мое мнение на счет сей трагедии; но теперь я доволен ее ходом и характерами; она только требует некоторых перемен в слоге, ибо я часто был прерываем в самые лучшие минуты вдохновений! Сия трагедия есть только, половина двулогии: Тверские в Орде, которой дополнением будет Георгий Московский 13 и только первая [74] часть обширной драмы, заключающей в себе все трагические черты летописей наших и составленной из непрерывной цепи многих трагедий; все те из них, которые издали уже представляются моим взорам,— как будто бы сей исполинский и в полном смысле отечественный замысел был уже совершен, — Святополк, Василько, сцены из столетней вражды Ольговичей с Мономахами, Андрей Боголюбский, Сеча на Калке, Феодор Рязанский, если он не кончен бессмертным и несчастным Грибоедовым; он мне рассказал его план в Крыму, равно как и другой трагедии, из которой помню одну лишь «сцену между Половцами, позабыв ее название. О, если б я мог предвидеть, что мне суждено будет впоследствии только одну минуту его видеть в Москве, когда он ехал вестником мира Персии, то с какой бы жадностью удержал я стихи его? Надеюсь, однако, что они собраны! В летописях Галицких, Волынских, Северских мелькают также лица драматические Роман и его племя, Войшелг Литвин 14 и воспетый уже северянами Игорь резко выходят из мрака своих веков; летописи московские до времен Грозного ничего не представляют для драмы, исключая быть может Василия Темного; со времен же Грозного они сделались достоянием поэта, с которым неравный бой! В Новгороде же одна великая Марфа. Я чувствую в себе внутренний сильный позыв, влекущий меня начертать, по примеру Шекспира, одну огромную драму Россия, но зов сей, как кажется, кончается для меня средними веками, свержением ига. Близость новейших веков часто должна делать трагика — политиком и по сему отчасти прозаиком; отдаленность средних оставляет ему обширное поле для поэзии, а я вне ее чувствую себя потерянным, как бы в чуждой мне стихии! Есть еще и другие предметы, которых здесь не назвал, но со временем они сами разольются предо мною, ибо я живу духом в протекшем; все же мелкие события, не входящие в размеры трагедии, я воспеваю в балладах, которые будут служить связью и дополнением. Да поможет мне Бог в сем великом подвиге, который внушает мне моя пылкая и беспристрастная любовь к родине; дарование свыше мне ниспосланное, равно как и жизнь, если небо продлит ее для песней, я посвящу единственно славе моего отечества; да не скажут [75] чуждые: не было певца князьям русским! Тени же их, которые вызову из мрака, да одушевят меня своими бывшими страстями, дабы я был достойным певцом их!

Вторичный лагерь под Шумлою, в течение целого месяца, был для меня гораздо приятнее прошлогоднего; время текло неприметно, хотя и довольно однообразно; днем обыкновенные занятая, вечером же полковые музыки, гремевшие вокруг лагеря и приятная беседа с приятелями и многочисленными знакомыми между гусар. Близ моей палатки стояла церковь и это было мне ежедневным утешением; никогда душа не чувствует столько влечения к небу, как в те минуты, когда окрест беспрестанные смерти напоминают о нашем ничтожестве и кратком земном пути. Одна из них меня огорчила более других: смерть молодого Хвощинского, который скоропостижно умер от горячки, не имея даже утешения пасть в битве. Но мне еще грустнее было видеть равнодушие его друзей, которые мигом забыли того, который часто был душою их шумных вечеринок. Они предали его забвению прежде, нежели даже земле,— что же после того приязнь? Между замечательными для меня приключениями под Шумлою не могу не вспомнить одного, которое меня ныне очень смешит! Молва о Михаиле Тверском разнеслась по лагерю чрез князя С. Голицына, которому я читал его наедине. Многие захотели слышать трагедию и собрались в срочный час; иные попались нечаянно на чтение и, как по обыкновению случается, по совести остались, хотя я и отпускал их; другие же решились слушать меня критическим ухом и вникнуть в ход и характеры. По несчастию, уши их, привыкшие к рифмам, поражены были только хорами, а обоняние их, почуя ужин в соседней палатке, преодолело их трагическое терпение; мало-помалу сия походная, полевая академия разошлась, и я остался только с самыми близкими соседями, с одним одесную и с другим ошуюю, которым уже приличие не позволяло выдти; я сжалился над ними и отпустил их с третьего действия.

Наконец, в ночь на 5-е число июля, тронулись мы из-под Шумлы, чтоб идти за Балкан, и в девять дней был совершен сей блестящий переход; Камчик послужил только слабою защитою гор; везде мужество Русских опрокидывало неприятелей и бегством они открыли нам все пути в Румелию. Ничтожность Балкана, столько лет слывшего неприступным [76] для наших войск, нас чрезвычайно удивила; на вершине его мы спрашивали друг у друга: где же горы? Ибо хребет их, покрытый лесом и не каменистый, даже не принадлежать к разряду второстепенных. Одни только виды очаровательны и береговою дорогою напоминают Крым; но даже и в сих видах нет дикого величия,— это ли стена оттоманская?

Когда мы подымались лесом на Эминедаг, высший хребет Балкана, несколько адъютантов, нечаянно ли или нарочно, проезжая мимо меня, говорили между собою: «Жаль, что с нами нет поэта!». Внезапно пробудилось вдохновение и, когда мы достигли самой вершины, несколько строф сложилось в моей памяти 15. Мы стали лагерем близь селения Еркечь, на высоте [77] Эминедага; там решился я вручить стихи главнокомандующему 16. Вечером я нашел его одного в палатке; он удивился моему позднему приходу и спросил, что мне нужно? — «Граф, сказал я, этот день есть один из лучших вашей жизни и одна из блестящих страниц нашей истории; позвольте мне заявить пред вами то, что каждое русское сердце чувствует в такую минуту». Граф удивился. «Вот стихи, которые я написал на переход ваш чрез Балканы»; и он просил меня их прочесть; я читал с большим смущением и дрожащим голосом, потому что не знал, поймет ли он искренность моих побуждений; но когда при последней строфе я поднял голову, я увидел крупные слезы на глазах его; граф меня обнял, расцеловал и тронутым голосом воскликнул: «Так, верны ваши слова: чуждое будет сердце и не русская грудь у того, кто этого не почувствует; благодарю вас, очень благодарю, вы меня поняли,— сегодня я хорошо послужил отечеству». По скромности он остановился, но потом опять продолжал: «Хотябы я не должен это говорить, но я чист пред отечеством я повторяю: сегодня я его достоин! Поверьте, что мало Русских любят наравне со мною Россию». — «Граф, отвечал я, она благодарить вас моими устами здесь на вершине Эминедага!» И я повторил ему последнюю строфу; он крепко сжал мне руку и с большим чувством отпустил. Меня самого поразила сия сцена и необыкновенная откровенность графа, стихи мои проникли в его душу, я не ожидал подобного впечатления. Тогда лишь понял я всю высоту поэзии, которая, разоблачив предо мною вождя и героя, [78] открыла мне человека; мы беседовали искренне лицом к лицу, как два чуждые дотоле существа, сошедшиеся в иной сфере, ибо мощные потрясения духа свыше впечатлений нашей обыденной жизни.

Скаты гор круче их восхода: мы спустились в долины: цветущей Румелии: Мисемврия, Анхиало, Бургас, один за другим сдавались; всякий день возвещал нам какую-либо новую победу, иногда и две. Но города залива Бургасского непривлекательны, везде бедность и нечистота, Анхиало — лучший из них. Наконец войска заняли Аидос и этим окончился блестящий переход, один из славнейших для русских войск. По приезде нашем в Аидос А.... хотел непременно, чтобы память сего перехода осталась и в устах воинов; я написал ему забалканскую песнь, в духе народном; от ныне до конца войны посвящу единственно мои песни славе нашего оружия!

_________________________________

Адрианополь. Сады Эски-Сарая. 15-го августа, 1829.

По двухнедельном отдыхе в Аидосе, войска двинулись к Селимне и там был нанесен последний удар силам турецким, их более не видали. Ямболь встретил нас со крестами, Адрианополь сдался! Величествен издали его вид. Четыре минарета огромной мечети Селима высоко подымаются из садов города. Это было вечером 7-го августа. Главнокомандующий выехал на высокий курган и, обозревая оттоле город, увидел на соседних горах старинные укрепления. «Они должны быть очень древние, сказал он, потому что обращены к Адрианополю!» Многое заключалось в сих кратких словах: минувшие века славы Оттоман и наступающий миг их падения! Утром на другой день, войска наши вступили в Эски-Сарай Адрианополя, древний дворец первых знаменитых султанов, и заняли великолепные казармы строевых войск последнего султана Махмуда. Мы расположились на берегу реки Тунджи, в прекрасной роще, окружающей сады Эски-Сарая, который обнесен стеною. Древнейшая часть сего здания, совершенно покинутая и полуобрушенная, есть самый дворец султанов, в виде широко-основанной башни, которая, как кажется, прежде была церковью; она украшена изнутри мраморными плитами, грифельными и цветными досками, отчасти заштукатуренными; большой мраморный водоем в средине [79] второго яруса и мраморные изваяния на дверях, вот все достопримечательное. Сверху пространный вид на весь Адрианополь. В лево — особое здание; четвероугольная зала дивана в восточном вкусе; в право — новый летний дворец очарователен свежестию большой стеклянной галлереи, по средине коей бьет фонтан; фарфоровый купол, испещренный яркими цветами, в роде этрусских ваз, осеняет фаянсовую раззолоченную комнату, близь которой мраморная баня с серными ключами; все это здание дышит Востоком и хотя не обширно, но привлекательно своею новостию глазам Европейца. Остальные части древнего дворца, гаремы, бани, службы, совершенно обрушены; кругом же заглохший сад.

Самый город тесен улицами и нечист и только по многолюдству и обширности может назваться столицею; множества дерев и фонтанов его освежают; базар под крышею напоминает Московский Китай-город, Там живо отражается востока роскошью товаров и на лицах беспечной толпы продавцов, и праздношатающихся по кофейням, и нищих вокруг фонтанов; в этом пестром хаосе всех племен и наречий бродят толпы, без цели и мыслей, взад и вперед, как волны прилива и отлива.

Но дивная мечеть Селима, отовсюду видимая, отовсюду восхищающая, как бы здание других времен, других народов в просвещения, возвышается над всем Адрианополем, памятником минувшей славы Оттоманов! Кто опишет ее великолепие? Обширный фонтан бьет посреди пространного четверогранного ее преддверия; множество столбов поддерживают эти портики, украшенные мраморными изваяниями; внутренность мечети соответствует великолепию наружности. Огромный купол ее, о 12 саженях в диаметре, поддерживается осьмью столбами; он до такой степени легок и воздушен, что если бы не раззолоченная его живопись, он казался бы небесным сводом для изумленных взоров, ибо не чувствуешь его над собою. Вся мечеть убрана мрамором с многочисленными надписями из корана в расписными стеклами окон; посреди ее также фонтан. Она прослыла бы осьмым чудом света в древности, но и в новейшие времена может похвалиться совершенством восточной архитектуры: в ней одной истощился вкус Азии и Европы!

В воскресенье, 11 августа главнокомандующий торжественно вступил в Адрианополь, чтобы слушать благодарственное [80] молебствие в Митрополии; я предупредил его и был встречен во вратах обители митрополитом Герасимом, в полном облачении, сидевшим на кафедре посреди многочисленного духовенства и несметной толпы народа, ожидавшего пришествия графа. Я уже прежде видел владыку и между нами завязался разговор; я звал его в нашу великую православную Москву. «Ах! и Адрианополь православен, сказал он со вздохом, а если и не совсем, то не по вашей-ли вине, братья русские? Пламенно мы вас ждем; что же давно нас не освободили? Если бы я мог предвидеть сию торжественную минуту, пеший пошел бы я к вам на встречу до Петрополя? Посмотри, сын мой, я не стар, но борода моя рано поседела от горя. Взгляни, вот то место, где повесили нашего патриарха Кирилла 17, здесь погибли митрополиты, мои предместники!» Тут он склонился ко мне и тихо сказал: «Неужели братья, русские, нас опять оставят? Ах, скажите нам это лучше заранее? Нам здесь нечего после вас оставаться; мы соберем жен и детей и караваном пойдем вслед за вами; духовенство покажет пример, потому что ему предстоит одна лишь гибель!» Тронутый до глубины сердца, я не находил слов и оправданий. Он говорил мне, как бы некий царь с своего престола о бедствии своего народа! Приезд графа меня освободил.

_________________________________

Бургас, 30 ноября 1829.

Уже все лавры сей чрезвычайной войны были пожаты; войска турецкие совершенно рассеяны, путь к Царьграду открыть и взятием Эноса соединены оба флота Черный с Средиземным; все, чем только могла польстить слава, о чем могла лишь гласить молва, увенчало наше победоносное оружие; оставался один желанный мир и тот был с полным блеском заключен. Мы остались в Адрианополе ожидать взаимных ратификаций и тогда вполне почувствовали, каких жестоких пожертвований стоили нам столь светлые успехи! С [81] переходом чрез Балканы начались разнообразные болезни; они невероятно усилились в течение трех месяцев, пробытых нами в Адрианополе: с одной стороны чума, с другой жестокие лихорадки и горячки ежедневно поражали сотнями людей; почти все заплатили болезнью дань новому климату, но смертность солдат, по недостатку средств к призрению, была гораздо сильнее. Сердце сжималось при виде столь цветущей армии, таявшей как снег в земле чуждой, завоеванной ею почти без кровопролития; беспрестанные похороны офицеров встречались на улицах города, а свежие могилы говорили о числе убогих воинов, с меньшею честью преданных той же земле: часто их выносили грудами из убийственных госпиталей, где половина всегда уже была обречена смерти.

По редкому счастью уцелевший здравым и невредимым в толпе больных приятелей, я переходил от одного к другому, часто чтобы принимать их последний вздох! Сколько близких сердцу погибло! Забуду-ль тебя, милый Коментовский, прекрасный телом и душою, двадцатилетняя жертва убийственного климата? Я тщетно надеялся на его юность и силы,— он угас! И вы: Панин, Бинеман, Савин! Кресты их и мраморные плиты, на которых иссек я надгробные слова, видны путнику, идущему в Царьград вправо от большой дороги; быть может, кто-либо из соотечественников когда-нибудь завернет на памятники ваши и, прочитав надпись, помолится об усопших! Как желали они жить, как желали возвратиться на родину! Все их мысли, все речи были полны отечеством, и прах их в земле чуждой! Под Шумлою, на играх познакомился я с ними и в Адрианополе проводил к их последнему приюту! Мне остались одни краткие воспоминания и долгое сожаление.

Когда мир был заключен и войска готовились к постепенному отступлению, когда мысли всех заняты были родиной, тогда решился я исполнить давнее желание моего сердца и пуститься в тяжкий и долгий путь, который всегда был моею целью,— в Иерусалим. Поздно вечером пришел я к фельдмаршалу, столь же нечаянно, как и на высоте Эминедага, и на сей раз он мне изумился. «Граф, сказал я, я пришел просить вас о позволении разрешить мне давний мой обет».— «Какой обет»? спросил он с удивлением. «Плыть в Палестину».— «Как, в такой дальний путь?» — «Граф, я испытал себя и теперь, когда все возвращаются, хочу идти вперед! Эта [82] мысль, которая не в духе нынешнего века, быть может, покажется вам странною, но я решился!» Он обнял меня и отвечал: «Никогда то, что касается до религии, не может казаться мне странным; напротив, я вижу, что это желание проистекает от благородства ваших чувств; но дать вам позволение — свыше моей власти; я напишу о том Государю и уверен в его согласии!» Я поблагодарил графа и продолжал: «Там назову я притесненным Христианам имя победителя, от которого когда-нибудь и им придет свобода или облегчение их участи!» — «Не мешайте Божественного с человеческим, прервал он; что мое имя там, где все наполнено великим именем Христа? Если я совершил что-либо счастливое, то единственно по той надежде, которую имел на помощь Божию!» — «Но, граф, разве вы не хотите, чтобы имя ваше было написано вместе с другими именами при камне Св. Гроба?» — «Да, быть может, я попрошу вас, чтобы вы написали там имя Иоанна?» — «Я прибавлю: Забалканского, для славы нашего отечества!» отвечал я. Так мы расстались.

Наконец, 8 ноября оставили войска наши Адрианополь, ознаменованный такою славою и такими жертвами. Зимняя буря заменила нам врагов и преследовала победителей два дня на пути нашем к пустынному Бургасу; мы претерпели всевозможный тягости и лишения. Достигнув Бургаса, где назначены были зимние квартиры, я стал собираться в мой дальний путь, ожидая первого корабля, чтобы плыть в Константинополь 18. [83]

_________________________________

Царьград. 15 января 1830.

Теперь, когда удалясь от поприща войны и от сонма друзей, с которыми его протекал, теперь, когда мыслью погружаясь в прошедшее, которого горе и труды уже миновались и от коего остались только одни воспоминания, иногда печальные, иногда сладостные, теперь время сквозь завесу отдаления, всегда украшающую предметы, перечесть те минуты, на коих в течете двух лет приятно останавливается мысль и сердце: их было мало в 28 году, от беспрестанного беспокойства касательно моей участи, которая меня тревожила, и по всеобщему унынию, проистекавшему от худого успеха военных действий. Одно кратковременное пребывание в Варне и приближение к Яссам было мне отрадно; если прибавлю к тому свидание с [84] графинею Витгенштейн и материнские ласки, которыми она не переставала меня осыпать, то вот все приятные впечатления того года. В 1829-м было для меня более отрадных часов. Приязнь с А. Ломоносовыми с которым я вполне помирился при нашем прощания в Адрианополе, где я точно видел его привязанность и горесть, которую он чувствовал в час разлуки, приязнь сия постоянно меня занимала и оживляла для меня всю кампанию.

Не стану говорить о приятелях, которых смерть и поныне раздирает мою душу, скажу о живых, утешавших меня своим обществом и беседою, Они почти все были из 2-го корпуса и потому мне всегда отрадно было, когда корпус сей следовал за главною квартирой. Путята 19, Васильчиков, Энгельгардт, К. С. Голицын, Будберг, Баратынский, Бахметев, Хогенбах, Казаков, Транзей, Николев, Мясоедов, Фонтон, Сулима, Хомяков и столько других дарили меня приятнейшими минутами в жизни, которые никогда не могут встретиться в обыкновенном кругу общества. Самая новизна мест и разнообразные с ними встречи то в стане, то в мечети, то в Эски-Сарае или на Балкане, придавали еще более цены сим свиданиям, которых память всегда сохранится в моей душе. Теперь, когда они все далеко, когда новое, совершенно одинокое путешествие мне предстоит, теперь стесняется о них мое сердце!..

Но из всей кампании 29 года самое приятное время было июнь месяц под Шумлою. Знаменитая победа была одержана, Силистрия пала, ожидали перехода за Балкан, а за ним золотых гор, земного рая! Все были здоровы телом, веселы духом, и все сие скоро миновалось!

В Адрианополе несколько приятных минут были отравлены тяжкими потерями близких моей душе. В Бургасе все было мрачно, скучно и однообразно; на корабле же адмиральском, [85] где я пробыл с 13 декабря по 29 и потом еще 8 дней во время плавания до Босфора, меня только несколько развлекало общество адъютантов г. Головина и беседа с сим отличным и почтенным человеком 20.

Отселе уже начнется мое путешествие, которое постараюсь сделать занимательным, не своими приключениями, но описанием тех мест, по которым буду проходить.

В заключение скажу несколько слов о поэзии. В Бургасе окончил я трагедию Георгий Московский, и тем заключается двулогия Тверские в Орде. Уже пять трагедий написаны иною, ни одна не издана; публика еще не может обо мне судить, в глазах же малого числа людей, слышавших некоторые из моих стихов, я вовсе не имею дарования и даже принужден часто слышать их насмешки, касательно моей поэзии. Молчу до времени. Если Богу угодно будет благополучно возвратить меня на родину, вступлю на поприще словесности. Там или потеку со славою, или, если мне суждено пасть, общим голосом людей просвещенных,— паду и не восстану!

(Продолжение следует.)

(Дальнейшее повествование опущено как выходящее за рамки сайта. Thietmar. 2016)

А. Н. Муравьев.


Комментарии

1. Карандашная пометка А. Н. Муравьева: Переписано в Киеве, в мае 1866.

2. Генерал-майор Николай Николаевича Муравьев род. 15 сентября 1768 г. ум. 20 августа 1840 г., жена его Александра Михайловна, рожденная Мордвинова, род. 1768 г., ум. 21 апреля 1809 г., погребены в Московском Новодевичьем монастыре.

Н. Н. Муравьев основал Московское учебное заведение для колонновожатых, помещавшееся на Большой Дмитровке, в доме Муравьева (доставшемся ему от его отчима, князя А. В. Урусова); впоследствии в этом доме помещался пансион профессора М. Г. Павлова, а в 1868-1875 гг. Лицей Цесаревича Николая. Летом колонновожатые отправлялись для практических занятий в имение Муравьева, с. Осташево, Александровское, Долголядье тож, Можайского уезда, в 120 верстах от столицы.

С 1816 по 1823 год учебное заведение выпустило 138 офицеров, список коих приложен к брошюре Н. В. Путяты «Генерал-майор Н. Н. Муравьев» (С.-Пб. 1852). Затем оно было переведено в Петербург, и в 1832 г. преобразовано в Николаевскую Академию Генерального Штаба.

3. Лысянка — местечко Киевской губернии, Звенигородского уезда.

4. Сулима Семен Николаевич; ему посвящена «Битва при Тивериаде». В рукописи сохранилось стихотворение Муравьева «Сулиме». В Русском Архиве за 1876 год (книга 2-я) Сулима напечатал статью «Андрей Николаевич Муравьев» и в ней стихотворение «Паломник» (см. его ниже).

5. Фельдмаршал Граф (а с 1834 года — Светлейший Князь) Петр Христианович Витгенштейн род. 25 декабря 1768 г. ум. 30 мая 1843 г. Жена его Антуанетта Станиславна (рожденная Снарская) род. 11 марта 1779 г. ум. 15 июля 1855 г.

6. По выдержании экзамена в учрежденном при Императорском Московском Университете Комитете (в чем выдан 9 апреля 1828 г. аттестат за № 1933) А. Н. по Высочайшему повелению определен в ведомство Коллегии Иностранных Дел, с причислением к Дипломатической Канцецярии Главнокомандующего 2-ю армиею генерал-фельдмаршала графа Витгенштейна.

7. «Кремль», «Царьградская обедня» и «Царьградская утреня» сохранились в рукописи.

8. «На зимних квартирах, в Яссах, имел я случай познакомиться с Хомяковым, никак не подозревая в молодом армейском гусаре столь знаменитого поэта, хотя он и читал мне иногда свои стихи; но мы никогда не можем поверить, на первых порах, великому таланту. Странно однако, что во всю сию войну, столь блистательную для нашего оружия, Хомяков не ознаменовал ни одним стихотворением наши славные победы, хотя такого рода лирические порывы была совершенно в духе его поэзии. По своему оригинальному характеру, он старался заявить себя гораздо более гусаром, нежели поэтом на шумных вечеринках. При этом Хомяков был неумолимый спорщик, каких трудно найти. Не было предмета, о чем бы не вступал он в словопрение и при необыкновенной памяти, будучи чрезвычайно начитан, всегда имел верх во всяком споре. Так велико было его искусство в диалектике, что один и тот же предмет мог он защищать с двух противоположных сторон, и белое делалось у него черным, а черное белым. Это дало ему возможность и впоследствш выдерживать трудные словопрения с раскольниками на Кремлевской площади, где никто не мог его одолеть. Мы с ним очень сошлись во время кампании, по его благородному и кроткому характеру, и долго поддерживалась взаимная наша связь в Москве, когда уже он был во всей поэтической своей славе; но славянофильское его направление неаколько нас разделило, так как я не сочувствовал слишком резкому его направлению и не всегда соглашался с его богословскими взглядами, в которых мне тогда казалось, что не было достаточно церковных оснований, хотя все было совершенно православно». («Знакомство с русскими поэтами»).

Алекеей Степанович Хомяков (род. 1 мая 1804, ум. 23 сентября 1860 г.) служил в то время в Белорусском Гусарском полку.

9. Победа султана Амурата II над королем Владиславом III — 10 ноября 1444 года.

10. В начале 1829 года Граф Витгенштейн был уволен от командования 2-ю армией и на его место назначен Граф Дибич.

11. Ломоносов Александр.

12. Вагенбург (Wagenburg — город повозок) — обоз армии, также укрепление из повозок, сделанное для защиты от неприятеля (древнерусское гуляй-город).

13. Двулогия «Князья Тверские в Златой Орде», состоящая из трагедий «Михаил Ярославич Тверской» (в пяти действиях) и «Георгий Московский» (в трех действиях) сохранилась в рукописи.

14. Воишелг, сын Миядовга (см. «Истор. Госуд. Росс.», т. ІV, глава III).

15. Стихотворение это было напечатано (без имени автора) в Северной Пчеле 1829 года, 6 августа, № 94. Приводим его вполне, в виду его исторического значения:

Эмине-Даг.

Где-ж горы?.. За нами, за нами поник
    Осмеянный ветхой главою
Хребет их!— Давно ли надменен и дик
    Он издали к грозному бою
Сзывал нас под своды крутые небес?
    Как призрак страшил и как призрак исчез!
Казалось, здесь бури гнездятся одне,
    Орлам лишь сюда подыматься!
Казалось: одной лишь Османской луне
    Без трепета можно скитаться,
В пустынной одежде седых облаков,
    По диким ступеням Балканских хребтов.
И вот мы на теме — гроза ж его спит!
    И гордо с него мы скатили
Луны оттоманской поруганный щит!
    Из горных потоков мы пили,
Которые робким в защиту лились,
    И в каждом — позором врагов упились!
Птиц вытеснил горных двуглавый орел;
    Он клектом погнал их станицы
С смиренных высот на испуганный дол,
    И вкруг минаретов столицы
Кружася, усталыми крыльями бьют
    Над гнездами! — Там их бесславный приют!
А ты, светлый вождь!.. если в поздних веках
    Твой подвиг, который откликнет
Здесь каждое эхо в Балканских горах,
    Восторгом груди не проникнет,
Чтоб в каждое сердце открыть тебе путь —
    То чуждое сердце! не русская грудь!

На вершине Эмине-Дага июля 10 дня, 1829 года.

16. Фельдмаршал граф Иван Иванович Дибич-Забалканский родился в Силезии (из баронской фамилии) 2 мая 1785 г., графство получил в 1827 г. титул Забалканского — в 1829 г., после славного перехода; скончался от холеры (?) 29 мая 1831 г. в с. Клешеве, близ Пултуска («Из памятных записок В. Д. Давыдова» — Русский Архив 1871).

17. Константинопольский патриарх Кирилл VІ (1813—1819 г.) по оставлении патриаршего престола удалился на свою родину в Адрианополь, где ранее был Митрополитом, и там во время греческого восстания был повешен в июне 1821 г. Такой же мученический венец приял и его знаменитый преемник патриарх Григорий V, повешенный в Царьграде, над дверью патриархии, в день Пасхи, 10 апреля того-же 1821 года.

18. В Бургасе А. Н. Муравьев написал Сулиме на прощанье следующее стихотворение:

Паломник.

Я принял крест, я посох взял,
Меня влечет обет священный;
Вы все, для коих я дышал
В отчизне дальней незабвенной,

    Ах! помолитесь за того,
    Кто вспомнит вас в своих мольбах.

Куда весь запад слал сынов
За гроб Господень лечь костями,
Стезею славной их гробов
Пойду с молитвой и слезами.

    Ах! помолитесь и т. д.

Где в перси Божиих дворян
Сквозь медные кольчуги кольца
Вперялись стрелы Агарян,
Меня ждет пальма богомольца.

    Ах! и т. д.

И где страдал за смертных Бог,
Паду пред гробом искупленья!
Быть может, там доступней вздох,
И сердце чище для моленья.

    Ах! и т. д.

К мете далекой грозен путь,
Коварны степи, бурно море,
И часто богомольца грудь
Стеснит тоска, взволнует горе.

    Ах! и т. д.

Когда взойдут в стране родной
Ненастья бурны дни над вами,
О! понеситесь в край чужой
За юным путником мольбами

    И помолитесь и т. д.

Когда-ж, быть может, там мета
И странничества краткой жизни,
И лягу я под сень креста
Далеко от нолей отчизны,

О! помолитесь и т. д.

(Напечатано С. Сулимою в Русском Архиве 1876 года).

19. Путята Николай Васильевич (1802-1877 г.), из Московского Учебного заведения для Колонновожатых, член Раичевского кружка.

Ему принадлежат: «Генерал-майор Н. Н. Муравьев», С.-Петерб. 1852. (Оттиск из «Современника»), «Заметка об А. Н. Муравьеве» (Русский Архив, 1876 г., книга 2-я), «Адрианополь в 1829 г., письмо к Е. А. Баратынскому» (Русский Архив 1878 г., книга 2-я).

Некролог Н. В. Путяты помещен в 1-ой книге Русского Архива 1878 года.

20. Головин Евгений Александрович, р. 1782 г. Из студентов Московского Университета, в 1797 году поступил в военную службу, участвовал в кампаниях 1807-1814 гг., 1828 и 1830 гг. Генерал-губернатор в Варне и в Северо-Восточной Румелии; впоследствии варшавский военный губернатор, командир отдельного кавказского корпуса, генерал-губернатор Прибалтийских губерний и член Государственного Совета. Скончался в 1858 г. (Ю. Толстой. «Очерк жизни и службы Е. А. Головина» в сборнике П. И. Бартенева «Девятнадцатый век», книга I).

Текст воспроизведен по изданию: Мои воспоминания // Русское обозрение, № 5. 1895

© текст - Муравьев А. Н. 1895
© сетевая версия - Thietmar. 2016
© OCR - Андреев-Попович И. 2016
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русское обозрение. 1895