МИХАЙЛОВСКИЙ-ДАНИЛЕВСКИЙ А. И.

ЗAПИСКИ

A. И. Михайловского-Данилевского.

1829 год.

V.

28-го июля. Вот некоторые подробности о назначении графа Дибича главнокомандующим.

Граф Витгенштейн с самого начала похода увидел, что он находится в неприятном положении по причине присутствия императора, который как монарх распоряжался сам, посредством своего начальника штаба Дибича; сначала советовался с графом Витгенштейном, a после ему только стали давать сведения о предполагаемых действиях. Сие положение до того огорчило фельдмаршала, что он несколько раз говаривал в сердцах, когда к нему приезжали за приказаниями, что он ничем не командует. Таким образом сие продолжалось во весь поход, a когда взяли Варну, он послал прошение об увольнении его от звания главнокомандующего. Было совещание, кого назначить на его место предлагали сперва графа Толстого и Сакена, о котором государь сказал: «C'est l'homme qui conviendrait ne plus». Но по старости его выбор не пал на него, — потом Паскевича, который вероятно оное бы получил, если бы не умер тифлисский военный губернатор генерал-адъютант Сипягин, коему император хотел поручить кавказский корпус, в случае отзыва Паскевича на Дунай. После сего государю пришла мысль [357] разделить армию на две части, одну от другой совершенно отдельные, и вверить одну из них графу Ланжерону, а другую Роту. О графе Воронцове нельзя было в сем совещании и упоминать, ибо знали образ мыслей об нем императора. Между тем дворские интриги всеми силами противодействовали Дибичу и придворные описывали его, как человека преданного пьянству, потому что он имеет привычку пить по вечерам пунш. Они в сей клевете успели до такой степени, что Дибич был даже дурно принят императором, когда он явился к Его Величеству на корабле «Париж». Император убедился однако же в совершенной неосновательности сих доносов, велел ему зимою быть в Петербурге, где и назначил его главнокомандующим.

После сего надобно было думать о начальнике штаба армии, в каковое звание государю желательно было определить генерала, который бы старее был в чине корпусных командиров и по старшинству своему был бы вторым лицом в армии. Император в сокровенном разговоре с Дибичем наименовал Толя, но Дибич отвечал, что вряд ли он согласится быть при нем начальником штаба, ибо в прежних походах он всегда бывал старее его в чинах. На другой день, однако же, он ему предложил сие место; Толь просил на сутки размыслить о сем, и когда наконец согласился, то Дибич предложил ему два условия: во-первых, никогда без ведома его не писать к государю, а во-вторых, спорить с ним и противоречить ему сколько он хочет в кабинете, когда они будут находиться вдвоем, но при посторонних лицах Дибич требовал непрекословного повиновения, ибо, присовокупил он, равенства между ними существовать уже не может. «Ежели я согласился быть вашим начальником штаба», — отвечал Толь, — «то я уже на повиновение вам решился и меня условия ваши удивляют».

При сем они обнялись, и таким образом сии два отличнейшие генерала действуют теперь вместе к одной цели для славы России.

31-го июля. Три дня и вчера, к прискорбию моему, не мог писать в журнале моем, что для меня составляет приятнейшее занятие, потому что не был ни минуты свободен. Ко мне приехал [358] добрый товарищ генерал Шалашников, который у меня гостит по тому поводу, что его бригада переходит верст за сорок отсюда. Полки его бригады проходят мимо нас в самом жалком положении в отношении к здоровью. В течение недели из сей бригады отправлено в госпиталь более тысячи пятисот человек. Вчера в 8-м Егерском полку, здесь проходившем, было под ружьем только 360 человек, между коими не находилось не одного имевшего здоровый цвет лица. Два дня тому назад уехали в Букарест генералы Киселев и Левенштерн, с которыми я проводил приятнейшее время в лагере; разговоры наши не прекращались ни на минуту, потому что мы все трое имеем одни и те же воспоминания, ибо жили почти в одной эпохе. Редкий раз проходил, чтобы мы не упоминали об государе Александре Павловиче, и всегда с чувством особенного уважения.

1-го августа. Опять начинаются жары, которые были тому две недели так несносны. С каждою переменою погоды, с каждым новым ветром, который дует, мы надеемся, что болезни начнут уменьшаться; до сих пор ожидания наши остаются тщетными. Люди падают больными, как мухи в осенний день. В Костромском полку считается по списку полторы тысячи человек, а по сегодняшней строевой записке под ружьем могут быть во всем полку только 450 человек, следовательно, менее третьей доли против того числа, которое значится по спискам.

После обеда я ездил верхом с отрядным генералом Лошкаревым по горам, откуда видны турецкие крепости. Вечер был бесподобный, луна сияла в полном блеске над Дунаем, который мелькал из-за крутых берегов, но, к несчастию, речь зашла о повсеместно распространившемся в армии шпионстве, и мысль, что нас подозревают Бог знает в чем, что негодяям позволяют доложить всякий вздор, отравила для меня наслаждения прекрасного вечера.

К бездействию, в котором мы принуждены были жить, присоединились еще сильные болезни в июне месяце, происшедшие от вредных испарений камыша, который во множестве растет по берегам Дуная и который начинал цвести, а особенно от нестерпимых жаров, стоявших весь июль месяц; термометр [359] нередко поднимался в тени до 40 градусов теплоты, так что по пословице, мы не знали куда деваться; однажды было 43 градуса. Это до такой степени действовало на солдат, что из двух полков моей бригады ежедневно заболевали по 60-ти человек, а в один день число их простиралось до ста. Кареи, расположенные перед лагерем, так сказать, таяли до такой степени, что полки сии, не бывшие в сражениях, и которые имели весной каждый с полторы тысячи человек, состояли к концу июля с небольшим из 300 человек, да и те, бледные, как тени, едва бродили по лагерю. Мы истощили все наши средства, чтобы поставить преграду сему бедствию, осматривали ежедневно балаганы и палатки солдатские, пробовали их кушанье, зажигали навозные костры для очищения воздуха, прекратили всякого рода ученья, наконец полковые командиры на свой счет покупали в Букаресте лекарства, — но все было тщетно. К тому же упущения по медицинской части непростительные, например при моей бригаде только один доктор, и хотя трудно больные отправляются в Букарест, но за всем тем бывает в полковых лазаретах до 500 больных, коих должен врачевать один доктор, в помощь которого имеется только один цирюльник. Ежели вычесть время, которое сей медик посвящает больным офицерам, посещая каждого в своей палатке, то спрашивается, сколько времени ему оставалось для пользования нижних чинов, особенно если примем в уважение, что, за неимением аптекаря, он же должен был составлять и лекарства.

Скоро начала обнаруживаться смертность между нижними чинами и офицерами, и при погребении сих последних, всякую неделю раза по два случавшихся, раздавалась по лагерю заунывная погребальная музыка.

Мне донесли (утром 3-го августа), что накануне умерло у нас в лагере в один день шесть офицеров, в числе коих и генерал Лобко. Пусть паду я от неприятельской пули, тогда по крайней мере смерть моя может быть когда-нибудь полезна будет моим детям, но быть жертвою заразительной болезни весьма неприятно. К счастью, два полковника пришли ко мне в это время и мы сели играть в вист. [360]

К болезням присоединились побеги, которые хотя и не были значительны, однако же умножали неприятность нашего положения. Один солдат, пойманный на передовой цепи, объявил, что он бежал к туркам в намерении вступить в службу их и принять магометанскую веру. Как таковое преступление ведет за собою смертную казнь, то я призвал к себе этого солдата, уговаривал его наедине запереться в своем показании перед судом, но он не согласился на совет мой и на увещание священника отвечал, что он давно уже в уме своем положил идти к неприятелям. Побеги турок были значительнее наших, и редкий день проходил, чтобы к нам не являлись переметчики из крепостей. Хотя должно быть весьма недоверчиву к показаниям сих бродяг, однако же все они единодушно уверяли, что и в их гарнизонах свирепствовали повальные болезни.

В сем положении, нам нельзя было помышлять о какого-либо рода веселостях, которыми обыкновенно рассеивают однообразие лагерной жизни. В начале июля месяца у нас бывали званые обеды, при которых гремела музыка, но, по прошествии двух недель, обеды наши прекратились; из полковых музыкантов осталось только по нескольку кларнетистов, бледных и лихорадочных, которые с трудом извлекали слабые и дрожащие звуки из своих инструментов. Главное удовольствие мое состояло в верховой езде, и так как сильное движение есть предохранение от болезней, то я часов по пяти не сходил с лошади. Обыкновенно я начинал прогулки мои с передовой цепи и часто останавливался у последнего казачьего ведета. Тут являлся ко мне офицер, командующий цепью, и собиралось около меня несколько человек, что заставляло также и турок соединиться в кучки, чтобы быть готовыми встретить нападение с нашей стороны. Посты наши стояли так близко от турецких, что неприятелей можно было видеть в лицо и различать одежду их. Я ощущал какое-то особенное удовольствие находиться в самой близости от неприятеля, так много мыслей представляется воображению и что-то шевелит кровь.

Недалеко от нашей цепи я увидел однажды большую землянку, и на вопрос мой, для какого употребления она вырыта, я [361] получил в ответ, что это церковь. Надобно было в оную спускаться ступеней 15-ть по весьма дурной лестнице. Иконостас и все церковные украшения самой грубой работы, не было ни одного образа, писанного красками, священные иконы отпечатаны на бумаге в таком роде, как в Москве печатаются для черни картины, изображающие Еруслана Лазаревича и подобных витязей. Несколько разломанных жестяных подсвечников и разорванных церковных книг валялись на полу; все представляло вид нищеты и разорения. Лишь только я поднялся по лестнице из сего подземелья, как прямо пред моими глазами солнечный луч блеснул на шпице мечети, находившейся в Журже: таким образом мне представилось живо торжество исламизма и унижение в здешнем крае православия, ибо тем временем, как магометанские мечети высоко возносились в облаках, наши единоверцы для отправления своего богослужения принуждены собираться в мрачных подземельях.

В июле месяце пришла к нам из-под Силистрии Дунайская флотилия, и мы поехали ее осматривать.

Катер ожидал нас на берегу Дуная, и мы пристали на нем к канонерской лодке, на которой находился начальник флотилии. Пили чай, курили сигары, а когда на чистом небе взошла луна, то подали шампанского, и мы, простившись с гостеприимными моряками, из коих тоже большая часть была одержима лихорадкою, сели на катер и поплыли к берегу Вечер был необыкновенно прекрасный, а по небу ходили такие живописные облака, что вряд ли кисть художника может верно их изобразить.

С прибытием флотилии, начали у нас делать приготовления к осаде Журжи, ибо хотя на сие не было особенного приказания, но почитали это нужным, полагая, что главнокомандующий для увеличения успехов своих за Балканами, о коих мы частью получали известия, захочет вырвать из рук турок последнюю их крепость, лежащую на левом берегу Дуная. Для сего приехали к нам несколько инженеров-офицеров, под руководством которых начали вязать фашины и туры. Я посылал для сих работ по 50-ти человек из каждого полка и познакомился посредством сего с инженерными офицерами, которые образованием [362] своим меня удивили. Они воспитанники училища, учрежденного государем, когда он был еще великим князем, и познаниями своими не уступают инженерам армий прочих европейских держав; они в полной мере оправдали выгодное мнение об них императора, которому при начале прошлогоднего похода, предвидя многие осады турецких крепостей, предлагали выписать прусских или французских инженеров, но Его Величество в сем отказал, объявя, что мы сами имеем достаточное число искусных офицеров по сей части. В случае, ежели бы осада состоялась, то мне с бригадою назначен был самый опасный пост, то есть овладеть островами, лежащими между Рущуком и Журжею. С сего времени обозрение сих островов и окрестностей их сделалось предметом моих любимых прогулок и нередко думал, глядя на дубовые кусты, которыми они покрыты, что в тени их может быть суждено мне почить вечным сном.

В это время заметили, что турки фуражируют не с довольною осторожностью, почему и сделали засаду, на которую перед светом посланы были казаки, и в случае, ежели бы завязалось дело, то моя пехота стояла в готовности подкреплять их, однако же и без нее обошлось, и я во все время сшибки простоял на высотах с зрительною трубою. Нападение казаков было быстрое и неожиданное для турок, которые тотчас обратились в бегство к крепости, откуда по нашим сделано было выстрелов до 30-ти из орудий. В подкрепление бегущим вышло в самом скором времени из Журжи тысячи две конницы и человек с тысячу пехоты, но часть сей последней была без ружей. Казаки взяли человек с десять в плен и отбили лошадей с двадцать, но можно бы было отбить и три орудия, прикрывавшие фуражиров; к сожалению, однако же, наши конные егеря поставлены были в полуторе версте от казаков, между тем как им надлежало находиться в самом близком расстоянии, чтобы воспользоваться плодами внезапного нападения. Вид горы, с которой я смотрел, был прекрасный, это маленькое сражение представлялось мне как балет.

Более военных действий около Журжи я не видал, да сверх того случилась еще одна тревога, которая также кончилась ничем. [363]

Однажды ночью меня разбудили и вручили следующую записку отрядного генерала: «Александр Иванович! Приготовьтесь, турки из Никополя перешли через Дунай, овладели Калэ, наши держатся в Турно. После тишины бывает буря».

Калэ, как известно, находится на левом берегу Дуная верст со сто от Журжи, и хотя нельзя было предполагать решительных со стороны турок движений на левом берегу сей реки в такое время, когда театр войны перенесен был за Балканы, однако надобно было взять меры предосторожности, потому что нельзя ручаться за сумасбродство турецких пашей, которые нередко поступают вопреки правилам стратегии, и что незадолго пред тем мы получили сведение, что скодрский паша делал движение от Видина к Никополю вниз по Дунаю.

Известие о взятии Калэ получено было с нарочным, посланным из крепости Турно, который, донося о переправе через Дунай турок, уведомил в то же время, что он успел спасти из Калэ все пушки, за исключением одной, которая досталась неприятелю. Впрочем, через два дня мы узнали, что турки обратно возвращаются в Никополь.

Между тем происшествия в нашей главной армии становились день ото дня важнее; мы узнали, что, после довольно сильного сопротивления, наши овладели переправою на Камчике, перешли беспрепятственно Балканы, заняли города, лежащие на Фаросском заливе, и вступили в Айдос и Сливну. В сие же время знаменитый Гуссейн-паша, пребывавший в Рущуке, получил повеление отправиться в Шумлу. Мы узнали об отъезде его от переметчиков, и сверх того оный был возвещен выстрелами с обеих турецких крепостей. Это тот самый Гуссейн, который в прошлом году, предводительствуя войсками, вел столь искусную оборонительную войну, что последствием оной было истребление нашей армии и отступление ее в Валахию. Он был сменен султаном за то, что ему зимою не удалось взять Сизополя.

Мы думали, что Гуссейн отправится из Шумлы к Константинополю, чтобы защищать сию столицу, а может быть и для того, чтобы быть вблизи тех чрезвычайных переворотов, которые предстояли Порте оттоманской. Мы основывали догадки наши на [364] извещении одного дипломатического чиновника, жившего в Букаресте, который уведомлял о существовании заговора против султана, в котором будто бы участвовал и Гуссейн. Во всяком случае отъезд сего последнего был не без самых важных причин, ибо он почитался первым полководцем своего отечества, а в критических обязательствах, подобных тем, в коих находилась Турция, часто одно лицо решит участь государства. Он сдал начальство Рущука и Журжи Кучуку-Ахмету, которого мы знали за человека весьма посредственного, и так как невозможно было предполагать, чтобы он сделал против нас вылазку или что либо предпринял, то я намерен был в первых числах августа съездить в Букарест, чтобы там рассеяться на несколько дней.

VI.

Предположение сие, однако же не состоялось, по причине неожиданной и совершенной перемены моих обстоятельств, ибо между тем как я полагал, что мне не суждено уже брать никакого деятельного участия в походе, вдруг получил я 6-го августа вечером повеление от главнокомандующего из Сливны, что за Балканами, отправиться немедленно в главную квартиру армии, для какого-то особенно важного поручения, — как сказано было в предписании.

Я истощился в догадках о причине сего вызова; сослуживцы мои полагали, что меня требовали для того, чтобы с турками трактовать о мире, но я во всяком случае принял приглашение сие с чувством особенного удовольствия, потому что присутствие мое полагали нужным в главной квартире в такое время, когда по всем соображениям готовились важные происшествия. Всякая минута была дорога, а потому, проведя ночь в приготовлениях, я хотел рано на другое утро ехать, но должен был согласиться принять прощальный завтрак в Костромском пехотном полку, куда собрались меня провожать все офицеры моей бригады, и, [365] кажется, что они расставались со мною не без сожаления, ибо, во время кратковременного моего командования ими, я старался снискивать их привязанность. С генералами, находившимися в лагере, было иначе, в пожеланиях обнаруживалось лицемерие, удивляться нечему, ибо зависть свойственна бедному человечеству. Дорога моя шла на Гирсово, где мне надобно было переезжать Дунай, а потом берегом Черного моря на Варну, где я надеялся узнать, каким путем следуют через Балканы.

7-го августа по утру я оставил лагерь под Журжею и к вечеру приехал в Обилешти, которая привела мне на память один из блистательнейших дней знаменитой жизни графа Милорадовича. Близ сего местечка, я встретил одного офицера, ехавшего из Букареста, который мне сказал, что в сем городе разнесся слух, будто меня вызывают для заключения мира. Не постигаю, каким образом я попал в дипломаты; но так как всякий из нас самолюбив, то и для меня сии букарестские слухи приятны. Следующим утром я переправился в Гирсове через Дунай и, вступая на правый берег оного, молил Бога, чтобы благополучно опять возвратиться. С подобными чувствами за 15 лет переходил я через Рейн. За Дунаем устроены были русские почты, наши ямщики, наша упряжь и русские лошади, которые при звуке колокольчика несли меня во весь опор по равнинам Булгарии безо всякого конвоя, ибо в нынешнем году о разбоях и нападениях турок нигде не слышно. Таким образом промчался я мимо Кистенджи, Мангалии и Коварни, не заезжая однако же в сии города по причине свирепствовавшей в них чумы: почты выставлены были в поле и так как сообщение с жителями было вовсе прервано, а окрестные селения прошлого года выжжены, то, за невозможностью доставать съестные припасы, надобно было довольствоваться двое суток одним хлебом.

Таким образом я приехал в Бальчик, расстоянием верст 40 от Варны; тут начинаются густые леса и горы, и так как носились слухи, что в них бывают разбои, то я и взял с собою шесть казаков. Я несколько часов поднимался на превысокие горы и верст через 30 открылся прелестнейший вид на море, на Варну, на лиман Девно, около которых белели палатки [366] расположенных там войск. Виноградные лозы и селения, тут прежде находившиеся, были все истреблены во время осады, и самая Варна представляла самое плачевное зрелище, ибо в ней не было ни одного жителя, ворота городские были заперты и все дома необитаемы по причине свирепствовавшей чумы. В крепость никого не впускали, чтобы хотя прикосновением к какому-либо предмету не усилить пагубную болезнь, которая только что начала ослабевать в то время, как я проезжал близ Варны. Знакомые мне генералы, которые тут меня встретили, с справедливым ужасом рассказывали мне о заразе, бывали дни, в которые по триста человек делались ее жертвою. 10-я пехотная дивизия, которая здесь была расположена, почти вся погибла от чумы, ни в одном полку не находилось более полутораста человек, а в Витебском пехотном осталось только 97 человек.

Я остановился в лагере под Варною часа на два, чтобы подкрепить себя пищею и узнать обстоятельно, куда мне направиться в главную квартиру; я узнал, что военная дорога проложена на Бургас, почему под вечер я отправился к реке Камчику.

На первой станции меня, людей моих и вещи мои окуривал какой-то пьяный лекарь. Отсюда при захождении солнца я начал подниматься на отрасль Балканских гор; лес был такой густой и дорога такая узкая, что коляска моя едва по оной проходила. Вскоре сделалось совершенно темно и лошади мои так устали, что я принужден был остановиться на половине станции у казачьего пикета, где я при горевшем в черепке сале расположился ожидать рассвета. В третьем часу утра я продолжал путь мой и вскоре приехал к Камчику, который можно назвать настоящим ключом Балканских гор. Около сих мест происходили в прошлом году жаркие сшибки между нашими войсками и Омер-Врионом, недалеко отсюда погиб гвардейский Егерский полк, кости офицеров и солдат по сие время видны на полях, где прекрасный полк сей по неопытности своих начальников был истреблен. На Камчике меня и людей моих раздевали и осматривали, нет ли на нас признаков чумы; но это делалось с великою небрежностью, казалось, только для соблюдения формы, а не для того, чтобы действительно удостовериться в существовании [367] чумы, что однако же можно извинить тем обстоятельством, что доктор и большая часть карантинных чиновников были подвержены сильной лихорадке. Они, как тени, бродили около Камчика, где все представляло вид бывшего недавно тут сражения, в котором турки сопротивлялись нашему переходу через сию реку. Подле берега стояли орудия, отбитые у неприятеля; в числе их я увидел одну австрийскую пушку с зарядным ящиком: в сем случае Венский кабинет не поступил в духе христианского или так называемого священного союза.

С Камчика начинаются настоящие Балканы, которые оканчиваются при селении Келелер. Сие пространство, верст на сорок, вмещает в себе более или менее крутых и каменистых гор, покрытых почти повсеместно дубовым лесом. Долины, ими образуемые, уступают швейцарским по красоте своей и по обширности; в них также нет водопадов, но недостаток сей заменяется видами на Черное море, которые в некоторых местах открываются. В рассуждении высоты, Балканы нельзя сравнивать с Альпами, но переход сих последних для войск не столько затруднителен, потому что по ним проложены дороги, гораздо удобнейшие, нежели через Балканы, где существуют только узкие тропинки, покрытые камнем. Здесь представляется столь много дефилей, поросших вековым лесом и колючим кустарником, что, ежели бы несколько тысяч отважных турок вознамерились их решительно защищать, то весьма бы трудно было одолеть их, но турки были столь поражены переходом наших через Камчик и отважностью, с которою русские устремились на крутизны гор, что они, не думая об обороне, предались бегству. Когда я поднялся на самую вершину Балкана, то влево открылось все пространство Черного моря, а вправо хребет гор, на которых расположена Шумла; над облаками носятся стаи орлов; я остановился у прозрачного ключа и выпил стакан хрустальной воды в честь нашего оружия; меня в эту минуту одушевляло чувство народной гордости. Так ровно за 20 лет, безвестный юноша, я стоял на высотах Сен-Готарда, мечтая о величии Суворова.

В продолжение всего этого дня зной был почти нестерпимый, нельзя было ехать иначе, как шагом, и надлежало часто [368] останавливаться, потому что узкие дороги были покрыты множеством воловых подвод, везших для армии продовольствие. Наконец, часа в четыре пополудни я подъехал к спуску горы, который простирается верст на шесть и оканчивается плодоносною равниною, на которой находится селение Келелер. Здесь граф Дибич служил благодарственный молебен за счастливый переход через Балканы, который теперь занимает все умы в Европе, так как в истории он займет бессмертную страницу.

В Келелере расположен был 35-й Егерский полк; благоразумное поведение командира оного, полковника Семичева, поселило к нему в здешнем крае особенное доверие; турки и болгары соседственных деревень возвращаются в свои жилища, за исключением муллов и богатых турок, которые имели здесь поместья; он давал крестьянам волов для перевозки снопов с полей, и один болгар, ободренный ласковым его обращением, просил полковника, чтобы он его вола променял на другого казенного, который был более ростом: просьба его была удовлетворена. Бедная болгарка, возвращаясь на родину, несла свои пожитки, под тяжестью коих она изнемогала; Семичев, увидя сие, подарил ей лошадь. Таковые и подобные поступки надобно сохранить в памяти; они причиною, что в Румелии было изобилие в продовольствии для наших войск и совершенная безопасность; ни один отставший от войска солдат не был в пути своем подвержен нападению, но, напротив того, каждый находил в селениях в нужных случаях помощь и пристанище. Говоря о сем предмете, должен вспомнить, что мы обязаны императору Александру за пример великодушного обращения с неприятелями.

Садясь в Келелере в коляску, я еще раз взглянул на лежавшие позади меня Балканы, на которые вид в Румелии несравненно величественнее, нежели со стороны Булгарии; хребет сей, как грозный исполин, стоял кремнистою стеною между мною и отечеством моим. Вечер был прекраснейший, и я поехал в Бургас вдоль моря; скоро открылись влево при последних лучах солнца древние города Ахиоко и Миземвриа, где все жители [369] остались в своих домах, а вдали белелись паруса кораблей черноморского флота.

Вскоре сделалось совершенно темно, по вдруг горизонт осветился множеством огней; это были так называемые чумаки или малороссияне, употребленные при подвижных магазейнах армии, которые близ дороги расположились на ночлег. Отголоски украинского наречия их доходили до меня, звон колокольчика, привязанного к моим лошадям, и наконец русские песни моего ямщика, — все это заставляло забывать, что я находился за Балканами; безопасность была такова, что я не имел с собою и прикрытия, и взял со станции только двух казаков для указания дороги. Но так как ее нельзя было различить по причине ночного мрака, то я остановился на казачьем посту в селении Эски-Бешлы. Мне отвели дом, занимаемый прежде пашою и стоящий на самом берегу моря; шум волн его скоро погрузил меня в крепкий сон.

На другое утро часа в три я приехал в Бургас; вид Фаросского залива меня прельстил: после залива Неаполитанского и Генуэзского я ничего в сем роде красивее не находил. Бургас есть первый настоящий турецкий город, который мне случалось видеть. Улицы узкие и кривые, мостовая песчаная и нет ни одного порядочного строения; дома ограждены высокими полуразрушенными заборами; нет признаков, чтобы при построении какого-либо здания прибегали к искусству зодчего. Я входил в два кофейных дома, которые неопрятностью не уступают русским кабакам, с тою разницею, что вместо водки посетителям предлагают трубки, кальяны и кофейную гущу, которую пьют без сахара из маленьких чашек. Обыкновенно в завоеванных землях победители превращают церкви в больницы, но здесь, как и везде, русские почтили мечети, они остались неприкосновенными, и наши больные размещены были, хотя и не очень выгодно, в домах частных людей. В гавани несколько тысяч турок заняты были выгрузкою с кораблей хлеба, привезенного из Одессы; они были веселы и казались довольными своею участью: плен имеет сам по себе столько неприятного, что те, которые имеют несчастие в оный попасть, почитают уже себя счастливыми, если они не [370] подвержены каким-либо изнурительным работам. Лавок с товарами роскоши или произведениями Востока, о котором в Европе имеют преувеличенные понятия, как я в том в проживании моем в Турции убедился, я тоже не нашел в Бургасе, и ежели бы не было русских маркитантов, то во всем городе невозможно бы было купить съестных припасов.

В этот день был какой-то праздник, и я вошел в церковь, мрачную и украшенную образами старинного писания. Служба отправлялась с некоторою небрежностью, и вообще в церкви не было того благочестия, какое мы привыкли видеть в наших русских храмах. Молившиеся смотрели с приметным удовольствием на мой мундир; это чувство весьма естественно, ибо угнетенные христиане надеялись, что, с прибытием нашим, положение их улучшится.

Из церкви я заходил к румелийскому генерал-губернатору Головину, который был убит духом; ему казалось, что мы зашли уже слишком далеко, и последствия похода ему представлялись в самом мрачном виде, вероятно от того, что он недавно возвратился из Варны, где при нем свирепствовала чума; он сказывал мне, что от 20-го мая до 20-го июля погибло от нее 3.500 солдат и 127 офицеров. От него я узнал о занятии Адрианополя, но ему не было известно, остановился ли там главнокомандующий или пошел далее; во всяком случае мне надлежало следовать на Адрианополь по военной дороге, проложенной чрез Карабунар, Кизильджи-Клиссы и Буюк-Дербент, по которой ездили с такою же безопасностью, как между Москвою и Петербургом, хотя она и лежала в самых недрах Турции.

По сим уверениям, я взял с собою только одного казака проводником, в тот же день поехал из Бургаса в Адрианополь по дороге, гористой и покрытой кустарником, по которой прежде нас никто в экипажах не езжал, ибо турки, даже самые знатные путешествуют верхом.

За Карабунаром, который есть первая станция, меня застала мрачная ночь, полился сильный дождь, лошади стали, и я был в самом неприятном положении. К счастью, проходившие резервные [371] батальоны помогли потащить мою коляску, и так как они остановились на несколько часов в лесу, то и я с ними расположился тут же ночевать. Не прошло пяти минут, как они зажгли костер, запылали тысячи вековых дубов, лес осветился, темнота ночная исчезла; это представило прелестную картину. Не дождавшись рассвета, я продолжал путь свой до Кизильджи-Клиссы, где, найдя только две почтовые лошади, оставил свою коляску, а сам, севши с одним человеком на перекладную тележку, поехал далее без всякого прикрытия.

Путь мой шел по местам совершенно пустынным и каменистым, поросшим кустарником, кое-где встречались болгары и наши тянувшиеся обозы, и табуны верблюдов, на коих доставлялось продовольствие войскам.

По мере приближения моего к Буюк-Дербенту возвышался более и более хребет гор, называемых Странжею, по которому пролегают множество тропинок, во все стороны идущих, а дороги ни одной; о необходимости и о выгодах сообщений посредством дорог турки совершенно не имеют никакого понятия; часто по одному и тому же направлению идут несколько тропинок, одна другой излучистее.

Некстати было бы жалеть о пропадающей без пользы под ними земле, ибо страна сия не возделана; от самого Бургаса я только видел близ одного селения, именуемого Буюк-Баялык — десятин со сто пашни.

От города Буюк-Дербента начинается равнина, и верст через двадцать местоположение становится волнистее.

С каким нетерпением спешил я по последней станции, однако сколько я ни торопился приехать за светло, но не мог в том успеть, солнце закатилось, настала благодетельная прохлада, меня застала темнота. Вскоре начали вдали показываться огни; сперва в таком малом количестве, что легко было их пересчитать, а потом весь горизонт ими покрылся. Это были огни русских и горели близ Адрианополя.

Хотя желание узнать причину, зачем меня вызвали в главную квартиру было во мне весьма сильно, но чувство любопытства [372] уступало восторгу, овладевшему мною при мысли, что знамена наши развевались на второй столице Турецкой империи.

VII.

Это было 12-го августа и так как ни один из встретившихся мне солдат не мог показать, где живет главнокомандующий, то я остановился у огромных казарм, находившихся вне города, переоделся на дворе их, блуждал, как в лабиринте, по пространным галереям оных, пока наконец один услужливый офицер не вызвался проводить меня до Эски-Сарая, или Старого Дворца, где расположена была главная квартира. Граф Дибич уже спал, и я явился к начальнику штаба его, графу Толю, который объявил мне, что по причине болезни дежурного генерала армии, генерала Обручева, главнокомандующий выписал меня, чтобы исправлять должность его. Таким образом разрешилась для меня загадка поездки моей из-под Журжи, и хотя мне известны были многотрудные обязанности этого звания, которое на меня возлагали, я тотчас согласился принять оное, ибо в ту минуту почитал истинным счастьем находиться в действующей армии и в средоточии важнейших происшествий. Я полагал, что буду участвовать в великом сражении, которое, по моему мнению, должно было произойти неподалеку от Константинополя, ибо я не мог себе представить, чтобы турки до такой степени были нравственно и физически ослаблены, что они, как впоследствии оказалось, не возымеют ни духа, ни возможности с нами еще раз сразиться.

Я провел с графом Толем более часа, он мне объяснил подробно о состоянии армии, коей все внутреннее хозяйство поручалось мне. Все, что он ни говорил мне о болезнях, свирепствовавших в войсках, и о расстройстве, которое из того произошло во всех частях управления, было ничто в сравнении с тем, что узнал вскоре, вступя в управление дел. «Вам не будет покоя ни днем, ни ночью, сказал он, но вам должно [373] быть лестно, что из семидесяти генералов, находящихся при армии, главнокомандующий вас почел достойнейшим занимать сие трудное место». Я отвечал, что обязанность моя может облегчиться одним только обстоятельством, а именно, если разрешат мне действовать на основании законов, т. е. учреждения большой действующей армии, в котором в прошлогоднем походе сделаны многие изменения. — «Они-то, — возразил граф Толь — и были одною из причин беспорядков в армии, потому что в минувшем году граф Витгенштейн и начальник штаба его, совсем неопытный в делах, исказили наше учреждение и для каждой отдельной части управления, как-то почты, полиции и других, составили особенные постановления, отчего все части перепутались».

Я вышел от графа Толя почти в полночь; ярко горели еще огни в палатках, расположенных в вековом лесу подле Эски-Сарая: я облокотился на крыльце дворца и думал несколько минут о новом положении своем и о том, где проведу ночь. Меня проводили к генерал-полицеймейстеру, которому было уже известно о новом назначении моем; он и другой чиновник тотчас приказали разбить мне палатку и снабдили меня подушками, походною мебелью, свечками и вкусным ужином.

На другое утро я представился к главнокомандующему, который поцеловал меня и, после самых лестных приветствий, объявил мне, зачем он призвал. Мне приятно было видеть победоносного полководца, прославившего российское оружие, и я отвечал ему, что вменяю за истинную себе честь служить под непосредственным начальством его в столь знаменитом походе. Он мне тоже повторил сказанное графом Толем о состоянии армии и присовокупил, что ему приятно было слышать от сего последнего, что я намерен был придерживаться учреждения действующей армии. «Хотя законы сии неполные, сказал он, но мы и за них должны быть благодарны, по крайней мере мы имеем в них что-нибудь положительное». — «Будьте мне помощником, продолжал он, и приходите ко мне всякий день обедать».

Вслед затем я возвратился в свою палатку, которая наполнилась посетителями, в числе их были старинные знакомые [374] и новые лица; все, как водится в подобных случаях, уверяли меня в дружбе своей и изъявляли радость видеть меня в главной квартире; многие, узнавшие, что я приехал на тележке, только с одним человеком и что коляска моя осталась сзади, наперерыв предлагали мне своих лошадей, стол и всякого рода услуги. Я просил только дать мне лошадь, ибо горел нетерпением видеть Адрианополь, тем более, что город сей поступал также под мое начальство и что я хотел воспользоваться несколькими часами свободы, потому что приказ обо мне не был еще отдан.

Адрианополь принадлежит к числу огромнейших городов в Европе и расположен частью в долине, частью на возвышениях на берегах Марицы и Тунджи. Неровности местоположения, по которым находятся дома, стоящие на высоких холмах, великолепные мечети, которых куполы и минареты смело воздымают главы свои в облака, оригинальная, новая совершенно для европейца архитектура городских зданий, около которых насажены сады, где растут столетние деревья — все это является под самым чистым лучезарным небом, как очаровательная картина. Между тем как я ею любовался, медленно тянулись болгарские повозки, запряженные буйволами, проходили мимо меня турки и армяне в таких одеяниях, каких прежде мне не случалось видеть, и оживили в воображении моем все то, что я некогда читал об азиатских странах. Однако же очарование мое начало мало-помалу исчезать, по мере того как я въезжал в город. Улицы так узки, что двум экипажам в них разъехаться нельзя, и они вымощены так дурно, что пешком не иначе ходить можно, как с трудом, а потому все, которые имеют хотя посредственное состояние, ездят верхом в сопровождении одного или более слуг, идущих пешком подле лошади своего господина; чем кто богатее, тем более около него прислуги. Дома выстроены в самом безобразном виде, нет ни одного посредственной или правильной наружности: утвердительно можно сказать, что, судя но домам частных людей, зодчество, как искусство, здесь не существует. Они строятся простыми плотниками, не имеющими не только никакого понятия о красоте зданий, но даже о соразмерности частей оных, и состоят из больших деревянных [375] брусьев, между коими промежутки наполняются глиною и мелкими камнями. Большая часть из них в два и три жилья, которые устроены таким образом, что второй этаж выдается на аршин над первым на улицу, а третий этаж настолько же над вторым, так что во многих местах из третьего жилья двух насупротив стоящих домов можно брать друг друга за руку. В расположении окон и дверей не соблюдена симметрия, и столярная отделка оных самая грубая. Посреди города находится много кладбищ; я постигаю причину, по которой беспрестанный вид последней юдоли человечества не поселяет в обитателях Турции того неприятного чувства, как в европейцах, ибо что значит для них жизнь, лишенная наслаждений, происходящих от просвещения и прелести гражданской образованности.

Общественные здания турок носят на себе совсем другой отпечаток, чем дома частных людей, и должно удивляться, как в одном и том же городе существуют и десять тысяч безобразнейших домов, и несколько таких мечетей, которые бы сделали украшение каждой европейской столице. Фонтаны находятся во множестве; некоторые из них, не будучи правильны, имеют в построении своем нечто поэтическое, особенно будучи осеняемы величественными деревьями; видно, что люди, их сооружавшие, одушевлены были пламенным воображением, но не были руководимы истинными началами искусства. Из мечетей любопытнейшая есть Селимова. Она окружена высокою стеною и двумя дворами; в первом растут несколько дерев, а со второго двора, где находился мраморный водомет, виден прекрасный фасад мечети. Внутренность ее смелостью архитектуры, правильностью частей и красотою их, огромностью и вместе легкостью купола превзошла мои ожидания. Этот храм можно назвать торжеством зодчества, на котором сосредоточено все удивление посетителя, ибо внимание его не развлекается произведениями живописи, которая магометанами не терпима в мечетях. Место ее заступают позолоченные карнизы, разноцветные стекла окон и стихи из Алкорана золотыми буквами, написанные на голубом поле. Посреди мечети находится фонтан, которого воде турки приписывают чудотворную. [376]

Я встретил в сей мечети имама или священника магометанского и одного греческого монаха с Афонской горы, которые, видя, что стоявший у мечети караул наш вышел для меня в ружье, глядели на меня с видом уважения. Я подошел к ним и сказал им столь вразумительно для них, сколько мог, что один Бог существует для всех, для русских, для магометан и для греков. Имам и монах с горы Афонской раз десять это твердили с приметною радостью, показывая на небо и поднимая вверх один палец в знак того, что есть один только Бог. В сию минуту мне пришли на мысль Петр Великий и Александр, которые выдвинули у нас терпимость веры и толь много содействовали и успехам нашей политики, и нашего оружия; мог ли я, например, не оказать всех знаков наружного уважения в мусульманском храме после того, что я видел Александра, стоящего в татарских мечетях с таковым же благоговением, как и пред алтарями христианскими. Неоспоримо, что к дружественному обращению с нами турок, кроме страха российского оружия, способствовало покровительство их мечетям. Какую разительную противоположность являет оно с поступками неприятелей в России, которые оскверняли храмы наши и ругались над святынею народа благочестивого.

Улицы Адрианополя были покрыты болгарами, армянами и турками; сии последние ходят, имея большею частью в руках трубки, кофейные дома тоже ими наполнялись; они сидят в них поджавши ноги, курят, пьют горький кофей и молчат, да и где им почерпать для разговоров мысли, потому что они ничему не учатся, ничего не читают и ни о чем не имеют понятия, кроме как о некоторых весьма недостаточных народных преданиях. Говорить о делах семейных запрещает обычай, ибо все, что до семейства мусульманина относится, есть тайна, дела государственные не выходят за стены султанского дворца, а политика Европы и успехи нашего просвещения столь же чужды для турок, как для нас происшествия на Луне. Многие ремесленники исправляют работы свои на улицах, как-то портные, сапожники, серебряники, но во всем городе нет ни одной книжной лавки, ни одного художника, ни одной вывески. Я [377] более двух часов ходил по городу, всматриваясь с любопытством в новость лиц и предметов, мне представившихся, и возвратился в Эски-Сарай с чувствами удовлетворенного самолюбия, помышляя, что сто тысяч жителей второй столицы Турции будут находиться под моим начальством.

Я обедал у главнокомандующего; нельзя быть любезнее его, но эта любезность истинно солдатская и непритворная. Он не имеет дара слова, но во всем, что говорит, видно, что это происходит от сердца. Он призирает турок и Махмута. — «Прекрасная минута в моей жизни», сказал он, «была, когда я взошел на самый верх Балкана». — Верю.

Поздно вечером отдан был обо мне приказ, и на другое утро я вступил в отправление своей должности, в состав которой входят по учреждению следующие части: караулы внешние, охраняющие спокойствие армии от неприятелей, и внутренние, учреждаемые для наблюдения порядка и благоустройства оной; аудиториат, военная полиция, все армейские обозы и военные сообщения, госпитали и лекаря, полевой почтамт, священники, сведения о числе людей в армии и о перемене, происходящей в оном, отдание паролей, лозунгов и приказов, инспекторские смотры полков, а особливо неисправных, в которых умножаются число больных, умирающих и беглых, для открытия причин и пресечения беспорядков, выдача подорожен, паспортов, доставление в лагерь всякого рода припасов, попечение о доброте пищи солдат, надзор за маркитантами — словом сказать, мне вверялось все хозяйство армии.

После того как явились ко мне чиновники, коим вверены были сии части, принесли в мою палатку корзины и мешки, в коих находились несколько сот нераспечатанных конвертов. Как из них, равно из чрезвычайно огромной переписки, — потому что я ежедневно получал до двухсот бумаг, — я в скором времени мог составить себе ясное понятие об армии. Я представляю здесь вкратце состояние, в котором я нашел некоторые из главнейших частей военного управления:

1) Полевой аудиториат существовал только по одному названию, ибо, начиная от председателя, все члены и аудиторы [378] были больны. — Подсудимых чиновников находилось довольно много при корпусах, откуда дела поступали на утверждение в главную квартиру и лежали там без всякого производства. Я почел первою обязанностью помочь сему злу, ибо представлял себе живо горестное положение тех лиц, которые подверглись суду и по причине остановки дел в полевом аудиториате оставались в безызвестности своего жребия. Недели через три судная часть была устроена, я назначил из полков аудиторов и штаб-офицеров в члены аудиториата.

2) Полевой почтамт, буде можно, находился еще в большем расстройстве: целые палатки были завалены письмами, посылками и документами, привезенными из России к разным лицам армии. Все начальники почты были больны, а начальник оной лежал в белой горячке, так что не существовало описей сим тысячам в груды сваленных писем. Жалобы поступали ко мне ежедневно от офицеров, лишенных долгое время утешения иметь известия от родных своих и близких, находившихся в России. Я сам знал на опыте, как мучительно это состояние, ибо, стоя над Журжею два месяца почти, получил от своих домашних только одно письмо, а все прочие, хотя и были ко мне адресованы в Букарест, нашел я валявшимися в Адрианопольском полевом почтамте. Я немедленно определил офицеров армейских в помощь почт-директору и в непродолжительном времени хаос писем был приведен в порядок.

Устройство конных почт особенно от Варны до Адрианополя стоило мне несравненно более труда, ибо во многих местах станции существовали только по одному имени. В лошадях, повозках, хомутах, подковах и ямщиках был величайший недостаток. Я приказал у маркитантов купить телеги и лошадей с упряжью и назначил в ямщики солдат, которые хотя поминутно заболевали, однако же бывали тотчас заменяемы другими, за что хотя на меня полковые командиры и негодовали, но я не должен был уважить, принимая в соображение необходимость безостановочного сообщения. К чему послужат лучшие распоряжения на войне, ежели исполнения по оным будут медлительно развозимы по корпусам и отрядам. На каждых двух станциях, я [379] учредил походные кузницы, необходимые для починок телег, беспрестанно ломавшихся на каменистых дорогах Балкана и Странжи, и подковы, складенные в множестве в разных отдельных местах и в которых до меня претерпевали крайнейшую нужду, были развезены по всем станциям. Словом сказать, часть сия приведена была мною в такой порядок, что курьеры приезжали из Петербурга в Адрианополь в 10 дней, а один из них прискакал на восьмые сутки. Правда, что кроме хлопот, это стоило много денег, но я находил в главнокомандующем во всякое время величайшую готовность не щадить оных нисколько, когда дело шло о пользе армии, и он не только ни одного раза ничего не убавил из смет, мною представленных, но напротив того спрашивал неоднократно, не мало ли я назначаю денег. За то с генерал-интендантом армии у меня была настоящая война на счет продовольствия фуражом почт. Не постигая всей важности скорого и беспрепятственного сообщения нашего, он мне делал на каждом шагу затруднения в отпуске сена и ячменя, который производился лошадям вместо овса. Однажды он мне даже объявил формальным отношением, что он отказывается продовольствовать почтовые станции сеном посредством подвижных магазейнов и предложил, чтобы я велел посылать почтовых лошадей за сеном расстоянием верст на тридцать и более. Мера сия была так смешна, ибо лошади едва имели в сутки несколько часов отдохновения от беспрерывной гоньбы, что она подала повод к весьма бранной переписке с моей стороны, и наконец к жалобам главнокомандующему, который приказал генерал-интенданту непременно исполнить мои требования. Видя мою неуступчивость, сей предложил мне наконец получать деньги за фураж по таким низким ценам, каковых в Турции и не существовало, да и покупать в каменистых ущельях Балкана и Странжи было не у кого; после колкой и бранной переписки, он опять должен был мне уступить.

3) Полиция находилась в жалком положении и устроена была, кажется, не для того, чтобы наблюдать за беспорядками, в армии происходившими, и собирать сведения о замыслах турок и о могших возникнуть противу нас покушений турок, но с тою [380] целью, чтобы доносить в Петербург о том, что в армии происходило. Дух шпионства есть, к сожалению, дух нашего времени, и в сем смысле, по убеждению моему, была образована и полиция. Тотчас по вступлении моем в управление, фельдмаршал сказал мне наедине, чтобы я остерегался генерал-полицеймейстера, «он человек вредный», присовокупил он, и я его не терплю. Я промолчал, ибо с сим чиновником был мало знаком, но когда, недели через три, фельдмаршал повторил мне еще вышесказанные слова, то я отвечал, что мне, имея его под непосредственным своим начальством, неприлично кажется его опасаться и, что ежели главнокомандующий им недоволен, то лучше его удалить, тем более, сказал я, что и я от него кроме вздорных доносов ничего не имею, то фельдмаршал промолчал. Кроме ничтожных доносов о пустых речах, произносимых турками в кофейных домах, или о сплетнях между маркитантами, я действительно от сего генерал-полицеймейстера ничего другого не видел. Трусливость его характера обнаруживалась при каждом донесении его лазутчиков о мнимых заговорах турок противу нас: он каждый раз убеждал меня принимать строгие меры и всегда получал почти отказы, чем он был недоволен. Тайные агенты его, которых я иногда приказывал приводить к себе, чтобы изустными допросами их поверять представляемые мне записки о происшествиях, были люди самого низкого состояния и без всякого образования, даже лишенные умственных способностей, коими иногда отличаются простолюдины. Это ли обстоятельство, или врожденное во мне омерзение от всякого рода шпионства были причиною, что я не обратил внимания на образование полиции, что начальнику ее было прискорбно, а мне послужило вероятно ко вреду, потому что я после окончания войны имел доказательства, что и за мною в Адрианополе наблюдали и Бог знает в каком виде представляли мои деяния и поступки. Между тем как я, основываясь на благородном духе наших офицеров и на беспредельной их преданности к престолу, запретил полевому почт-директору распечатывать письма их, отсылаемые в Россию, я узнал, что собственные мои письма к домашним моим не иначе доходили, как по вскрытии их. Если оскорбительна сия [381] недоверчивость, ибо сие происходило в такое время, когда я боролся с ужасным климатом, все вокруг меня пожиравшим, с болезнями, наконец, с самою чумою, то мне по крайней мере останется то сладостное утешение, что я в сии минуты, когда многие из моих товарищей изнемогали и многие упадали духом, делал все, что только силы мои позволяли, и старался ободрять и делать всякого рода угождения тому множеству офицеров, которые ежедневно ко мне обращались с нуждами своими.

Доносы полиции о мнимых замыслах турок были, как я выше сказал, большею частью ничтожны; таковы же были извещения о внутренних происшествиях армии. К чести наших солдат и офицеров должно сказать, что они себя вели в этом походе примерным образом, и следствием сего было, что в течение 1829 года турецкими жителями за Балканами не было сделано по нашим ни одного выстрела и не было ни драки, ни ссоры. Не более как два раза молодые офицеры покусились было влезть к турецким красавицам, но и за сие были строго наказаны. Сим поступком ограничились все шалости, ибо не стоит упоминать о том, что несколько раз казаки и солдаты конных полков угоняли в свой лагерь турецкий скот, пасшийся на поле; трудно растолковать простому солдату, что и сего в неприятельской земле делать не должно; впрочем, угоняемый таким образом скот всегда возвращаем бывал хозяевам.

Карточная игра в этом походе почти не существовала, и хотя в нашей армии более, нежели где-либо в другой, играли в прежних войнах, но в 1828 году государю угодно было объявить, что он игры не жалует, а потому все от оной отказались. Что же из сего произошло? Под Шумлою, где простояли более двух месяцев, самые высшие генералы, не зная, как преодолеть скуку, предались пьянству. В 1829 году я не запрещал игры, напротив, сам после обеда с час времени проводил за вистом, ибо мы жили посреди таких бедствий, что некоторое развлечение становилось истинною необходимостью; для меня же это было средством узнавать много таких подробностей, до которых по службе или официальным образом допытаться было невозможно. В армии, близ Адрианополя находившейся, только в одном месте [382] метали банк, и значительнейший проигрыш состоял в 5.000 червонных. По моему мнению, игра одушевляет военную жизнь, особенно при тех болезнях, которые у нас свирепствовали, когда никто не мог знать, переживет ли он завтрашний день.

Я заключу статью о полиции тем, что ей правительством приказано было иметь особенное наблюдение за офицерами, которые участвовали в злоумышлениях, обнаруженных в 1825 году, или по оным находились в подозрении. Список этих лиц был мне представлен генерал-полицеймейстером.

Первый список.

Пехотных полков:

Саратовского прапорщик Ольшевский. Герцога Веллингтона — поручик Вильман.

Рядовые из студентов Виленского университета:

Колыванского — Левжевский.

Казанского — Чеховский.

Уфимского — Кузьминский.

Вятского — подпоручик князь Вадбольский.

Петровского — подпоручик Голямин.

Егерского:

13-го — поручик Титов.

33-го — рядовой из студентов Виленского университета Лещинский.

35-го — рядовой оттуда же Бронишевский.

36-го — майор Мартынов.

37-го — полковник фон Вольский.

По кавалерии:

Гусарского Ахтырского поручик Годениус.

» — разжалованный в рядовые Лосев.

Принца Оранского штабс-ротмистр Поздеев.

» — корнет Рославлев.

Конно-Егерских:

Северского — юнкер Заикин.

Нежинского капитан Антропов. [383]

Уланских:

С-Петербургского поручик Депрерадович.

» — поручик Молчанов.

» — корнет князь Вяземский.

» — рядовой Вортильяк.

Харьковского — поручик Свиньин.

» — корнет Васильчиков.

Смоленского — капитан Сабуров.

Курляндского — поручик Плещеев.

По артиллерии:

Конной:

№ 27-й роты — прапорщик Фридковский 2-й.

№ 28-й » — поручик Нащокин.

Пешей:

9-й бригады — поручик Шультен.

12-й (или 11-й) бригады — подполковник Панов

» — подпоручик Тихонов.

Инженеры:

Бендерской инженерной команды — поручик Бартенев.

7-го инженерного батальона прапорщик Политковский

Доктор, коллежский советник Иконников.

Второй список.

1) Подполковник — Хотяинцев.

2) » — Фролов 4-й, артилл.

3) 35-го Егерского — капитан Франк.

4) Нежинского конно-егерского — капитан Антропов.

5) Иркутского гусарского — ротмистр Паскевич.

6) Курляндского уланского — поручик Плещеев 1-й.

7) Уфимского пехотного — поручик Шторх.

8) 18-й артиллерийской роты — прапорщик Высочин.

9) Разжалованный в рядовые Александровского гусарского полка Лосев.

С начала похода о поведении сих офицеров доносили высшему начальству, но в продолжение войны это изменилось, и на них не обращали никакого почти внимания, а только начальникам полков велено было не терять их из виду. [384]

22-го августа. Десять дней, как я вступил в отправление моей новой должности. Я не имел возможности писать в журнале моем, по причине множества и разнообразия предметов, которыми мне надо было заниматься. С седьмого часа утра до десятого вечера, я не знаю покоя. Один час отдохновения бывал для меня только обеденное время у главнокомандующего, у которого я постоянно каждый день обедаю и почти всегда сижу возле него.

Граф Дибич родился в 1735 году и вступил в нашу службу в 1801 году. (В журнале 1824 года, Михайловский-Данилевский поместил следующую заметку о генерале Дибиче, которую считаю не лишним здесь привести:

“Возвышение сего пруссака было отменно быстрое, но должно отдать ему справедливость, что он отлично служил на войне, и что, будучи восемь дет начальником главного штаба первой армии, он приобрел всеобщую любовь и привязанность, хотя при сем нельзя не пожалеть, что он не русский и даже не родился в России. Он в молодости вывезен был из Берлина, где воспитывался в кадетском корпусе и определен в Семеновский полк, из коего он, к счастью его, вышел в генеральный штаб по следующему случаю. Надобно знать, что генерал Дибич имеет весьма невыгодную наружность, а как роте Семеновского полка, которой он был командиром, надлежало идти в караул к королеве прусской во время пребывания ее в Петербурге в 1809 году, то вместо его, по причине его не видной фигуры, назначили другого офицера, красивого, в караул. Обиженный сим, Дибич вышел из гвардии в генеральный штаб, что послужило к его счастью, потому что, находясь во время скоро воспоследовавшей с французами в 1812 году войны обер-квартирмейстером корпуса графа Витгенштейна, он имел случай обнаружить отличные свои дарования, возведшие его на высокую степень почестей, и которые если бы он остался в Семеновском полку, были бы скрыты, потому что он не имел бы случая оных показать, служа во фронте и командуя батальоном или даже и полком».)

Вот некоторые из любопытных его разговоров.

Упоминая о приступе Измаила, Дибич сказал: «C’est assaut est d’une extraordinaire». Это выражение принадлежит истории, ибо тот, кто первый перешел Балканы, конечно, сопричисляется к отважнейшим полководцам. Он присовокупил: «Je n’aurai pas fait cet assaut».

Граф Дибич дал сражение при Кулевче с 20.000; перешел Балканы с 18.000 и занял Адрианополь с 12.000. [385]

На сих днях явились к нам турецкие уполномоченные, которые три дня ждали наших уполномоченных: графов Палена и Орлова. Между турецкими находится министр финансов; сие обстоятельство подавало нам надежду, что мир скоро заключится, так как султан избрал министра финансов своего, коему состояние его казны известно. Во время первой своей аудиенции у главнокомандующего, турки казались весьма миролюбивы, но вчера было первое настоящее совещание между ними и нашими уполномоченными, продолжавшееся шесть часов, в котором турецкие министры удивили нас. По прибытии их в нашу главную квартиру, они объявили, что имеют полномочия, почему мы полагали, что они разрешены на все; но вчера, когда объявили им на совещании, что правительство наше в Европе не желает никаких приобретений, а требует в Азии некоторые земли и 10 миллионов червонцев в вознаграждение за убытки, понесенные во время войны, то турки вдруг объявили, что они на таковые требования не уполномочены, а что они думали, что достаточно подтвердить Аккерманский трактат. Что этот ответ был для нас вовсе неожиданный, то в доказательство приведу следующее обстоятельство: вчера, когда происходило совещание посланников, мы сидели у главнокомандующего за обедом, и он сказал, что совершенно уверен в мире и желал бы оный заключить дней через восемь, а именно 30-го августа, которое есть тезоименитство покойного государя, наследника и в то же время день рождения Магомета. После сих слов его, нельзя было сомневаться в мире, но вечером, когда узнали о сопротивлении турецких полномочных, переменили мнение и стали говорить, что пойдем вперед дней через пять или шесть. Впрочем, дали время на размышление туркам до сегодняшнего дня, и что будет в сегодняшнем заседании, увидим.

По моему мнению, вчерашнее упорство турок, совершенно противное готовности их заключить мир, изъявленной в приемной их аудиенции у главнокомандующего, произошло от того, что им дали несколько дней осмотреться, и что в ту же минуту, когда они в полном испуге приехали из Константинополя, не начали совещаний. Тогда, вероятно, они бы согласились на все; но теперь они увидели малочисленность нашу и сильные свирепствующие в [386] нашей армии болезни, а потому и начали упрямиться. К сему способствовало еще долгое неприбытие наших уполномоченных, которых турецкие ждали четыре дня.

23-го августа. Вчера была вторая конференция, на которой турецкие министры казались гораздо сговорчивее. Наши думают, что турецкие чиновники имеют полномочие согласиться на наши предложения, но что они не хотят взять на себя ответственности, и для того просили семь дней срока, чтобы получить ответ из Константинополя, куда они вчера вечером отправили двух курьеров. С нашей стороны, с целью придать Дивану более страха, велено второму корпусу, расположенному в Кирк-Клисе, двинуться к Визе, а отряду, стоящему в Люле Бургасе, идти к Карнстану, имея авангард в Чорлу, а посты свои вправо к Мраморному морю. Второго же корпуса авангард будет в Сарае и пионеры сделают тотчас две дороги к Мидии — одну из Визы, другую из Сарая. Таким образом займется все пространство от Мидии до Родосто и отрежется Константинополь от европейской Турции. Главная квартира остается на время в Адрианополе с седьмым корпусом; но, вероятно, и мы двинемся вперед, ибо, стоя в Адрианополе, мы будем слишком далеки от второго и шестого корпусов. Если же 1-го сентября, который есть день, назначенный для получения ответа из Константинополя, известия оттуда не будут удовлетворительны, то мы идем вперед.

Великий предстоит вопрос: брать ли Константинополь или нет? Мне сего весьма бы хотелось для славы России, и я полагаю сие удобоисполнимым, потому что я не вижу в турках никакого патриотизма, в начальниках их благоразумия, и что вообще Оттоманская империя ничто иное есть, как сгнившее дерево. Граф Толь, с которым я говорил вчера насчет взятия Константинополя, утверждает, что он сочтет за несчастие туда идти, и что главнокомандующий его мнения. «Надобно», — сказал он, — «оставить Махмуду une issue par laquelle il pourrait echapper». Сколь я ни уважаю мнение сих отличных полководцев, однако же, я с ними не согласен, потому что мы имеем флот, который может нам содействовать и, в случае возмущения в Константинополе [387] противу наших войск, может в несколько часов истребить сию столицу.

26-го августа. Сегодня день моего рождения, в который я прежде редко бывал занят, но ныне весь день должен был работать, по истине не для себя; при миллионе моих занятий, меня одушевляет мысль, что труды мои полезны могут быть детям — чего мне для самого себя остается желать? Честолюбие удовлетворено, а Юрьево, прекрасное Юрьево, обеспечивает старость мою. Я молю только Бога о детях и труды мои им посвящаю. Остается еще пять дней ожидать решительного ответа из Константинополя, т. е. 1-го сентября. Русские должны проложить себе дорогу до Византии.

Н. К. Шильдер.

Текст воспроизведен по изданию: Записки А. И. Михайловского-Данилевского // Русская старина, № 8. 1893

© текст - Шильдер Н. К. 1893
© сетевая версия - Thietmar. 2008
© OCR - Анисимов М. 2008
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русская старина. 1893