ЕВГЕНИЙ ВЮРТЕМБЕРГСКИЙ

ЗАПИСКИ

ТУРЕЦКИЙ ПОХОД 1828 ГОДА И СОБЫТИЯ, ЗА НИМ СЛЕДОВАВШИЕ.

Записки принца Виртембергского. 1

Несколько дней спустя, Дибич решил ознаменовать свое присутствие в армии каким нибудь блистательным подвигом и вынудил фельдмаршала Витгенштейна, находившегося под его влиянием, отдать генералу Ридигеру приказание двинуться с горстью людей к посту Котеш (в тылу турецкого лагеря, на пути из Шумлы в Адрианополь), взять его и укрепиться в нем. Не смотря на то, что генерал Ридигер был подчинен мне, однако поругание это было сообщено ему непосредственно. Он немедленно известил об этом меня и, двинувшись с войском к указанному пункту, просил меня протестовать против столь нелепого предприятия.

Не имея перед глазами карты войны, быть может, трудно будет представить себе всю несообразность подобного движения, поэтому надеюсь, читатель поверит мне на слово, что горный проход Котеш, отстоящий от Шумлы не более как на расстоянии одной мили, сообщаясь с крепостью непосредственно узкими лощинами и доступный лишь со стороны примыкающего к нему густого леса, мог быть довольно легко занят нами, но за то удержать его за собою со слабыми силами не было никакой возможности, так как турецкие войска не только легко могли снова овладеть им, но туркам ничего не стоило бы даже зайти нашим войскам в тыл окольными путями через Буланлар.

Представить эти возражения в главную квартиру было уже поздно, но несомненная опасность, которой подвергался генерал Ридигер, побудила меня тотчас послать ему для подкрепления четыре баталиона из моего лагеря. [528]

Об этом распоряжении я донес графу Витгенштейну, стараясь навести его на мысль о вероятной неудаче этого предприятия и доказать ему необходимость с моей стороны принять подобное решение не дожидаясь его приказаний. Вместе с тем, я просил графа временно усилить мой отряд близь-стоящим резервом, а сам поскакал немедленно по направлению к Котешу. На полупути, меня встретил поручик Лопухин, с известием, что генерал Ридигер на рассвете напал на турецкий пост близь Котеша, взял в плен несколько человек, завладел двумя орудиями и готовится там укрепиться. — «Тогда он скоро полетит к чорту», — резко и угрюмо возразил я в ответ на это известие о победе; удивленный поручик тогда только вынул из кармана пакет, врученный ему на мое имя из главной квартиры.

Взглянув на него и поспешно распечатав, я бросился доброму Лопухину на шею и горячо обнял его; письмо из Карлсруэ, от Елены, начиналось известием о ее счастливом разрешении от бремени. Успокоенный этим, я спрятал письмо в карман, где оно пролежало нечитанное целые сутки. Затем я стал прежде всего обдумывать положение генерала Ридигера.

Не успел я проехать и три четверти пути к Котешу, как меня нагнали гонцы от Витгенштейна. Он сообщал мне, что против наружных укреплений Шумлы собираются предпринять серьезное нападение, которое потребует теперь моего особенного внимания; резервом теперь нельзя располагать, а моя чрезвычайно важная позиция не может оставаться без защиты, поэтому следует немедленно вернуть мои четыре баталиона; генерал же Ридигер имеет достаточно войска, и тому подобное.

Из всех этих отговорок я мог безошибочно заключить, что Дибич боялся как бы мне не представился случай совершить какой нибудь удачный подвиг.

Прямого приказания нельзя было обойти. Моя вспомогательная колонна повернула назад, я же послал к Ридигеру новых гонцов, советуя ему действовать осторожно, и затем медленно поехал обратно в свой лагерь.

Ночью меня разбудил Лопухин; он стоял передо мною с грустным, вытянутым лицом, держа свечу; возле него был генерал Нагель с только что распечатанным донесением в руках.

— Ваше высочество, — сказал он, — вы дурной пророк: Ридигер окончательно разбит.

— То есть, — перебил я, взглянув на Лопухина, — буквально, как [529] я сказал, все три баталиона пошли к чорту; более ведь ему нечего было терять. А он сам?

— Здоров, — возразил адъютант, — но генерал Иванов тяжело ранен, половина Азовского полка вырезана и потеряла две пушки.

Прочитав печальное донесение Ридигера, я передал его поручику Лопухину, сказав:

— Передайте это фельдмаршалу; скажите ему, что я с своей стороны ничего не имею присовокупить; если же будет случай говорить с ним без свидетелей, то передайте ему в точности нашу утреннюю встречу.

Генералу Нагелю я заметил: «Знаете-ли в чем кроется причина всего этого? Любезный Дибич захотел устроить мне неприятность».

— Но выбор (меня как) шпиона (за вами) оказался неудачным, — возразил генерал.

Событие, которого я коснулся здесь, произошло следующим образом. Генерал Ридигер двинулся к Котешу с двумя баталионами Азовского полка и одним баталионом Украинского, восемью эскадронами гусар, несколькими сотнями казаков и восемью пушками. Остальная часть отряда, бывшего под его командою, осталась в некоторых других пунктах, частью для прикрытия его лагеря в Эски-Стамбуле, частью для наблюдения за его флангами. Этим неожиданным нападением Ридигеру удалось выбить из лагеря и рассеять три тысячи турок, стоявших в Котеше; но затем победители начали укрепляться, что валяло их до полудня. Когда Ридигер увидел наконец, что все соседние горы покрываются войском и что ему скоро придется иметь дело с целою неприятельскою армией, то он дал приказание отступать, но было уже поздно; теснимый со стороны Котеша, он подвергся еще при проходе через лес нападению неприятельской колонны, нагнавшей его из Буланлара. Ридигер и Иванов употребили все свои усилия, чтобы пробиться в значительною частью отряда. Один только Азовский баталион, следовавший в ариергарде, повал в горячую схватку, потерял орудие и много людей. Хуже всего, что слава Азовского полка была так поколеблена этим неудачным делом, что впоследствии один солдат, на вопрос Комаровского: не Азовскаго-ли он полка? — с озлоблением отвечал: «Упаси Господи».

К сожалению, генерал-лейтенант Иванов умер от полученных им ран.

Предполагаемые серьезные действия против Шумлы ограничились несколькими ночными демонстрациями, которые, разумеется, ни к [530] чему ни привели. Между тем как недостаток фуража становился все более и более ощутителен, а кавалерия наша была совершенно обессилена и войска, отправлявшиеся в окрестности на фуражировку, постоянно имели довольно серьезные схватки с разъезжавшими партиями неприятелей, — число бесполезных и без того уже многочисленных редутов было еще увеличено и седьмой корпус часто не имел по ночам отдыха, оберегая эти кротовые норы. Наконец, большое скопление неприятельских войск близь Котеша и возобновлявшиеся ежедневно со стороны генерала Ридигера представления о бесцельности и опасности его стоянки при Эски-Стамбуле — вызвали со стороны главнокомандующего распоряжение не отзывал его оттуда (как следовало ожидать), а мне подвинуться еще к атому пункту с моею частью 18-ой дивизии; таким образом наша без того уже растянутая линия окопов была еще более ослаблена.

Все эти меры очевидно не имели иной цели, как поставить на карту безопасность армии, ибо нельзя упустить из виду, что сообщение турок с Рущуком, Трновым и Адрианополем было совершенно свободно и, следовательно, не могло быть и речи о стеснении подвоза к ним съестных припасов. Напротив того, гарнизон Шумлы беспрепятственно высылал отряды кавалерии, которые преследовали отдельные отряды нашей конницы в тылу армии.

Поэтому и я с своей стороны постоянно посылал из своего лагеря под Марашем новые рапорты, описывая наше положение самыми мрачными красками. «Если на меня здесь нападут», писал я генералу Киселеву, «то Ридигер не будет в состоянии придти мне на помощь, так как он стоит слишком далеко от меня; если же он, в свою очередь, подвергнется нападению, то его могут совершенно разбить прежде нежели я двинусь с места. Кроме того, собственно моя позиция совершенно невыгодна и бесцельна, так как, располагая едва тремя тысячами человек, я стою напротив Чифлыкских шанцев, на которые весьма легко могут напасть турки, и должен в то же время охранять большой госпиталь в Мараше, довольно значительное число военных обозов и собственный мой лагерь, где в настолщее время даже кавалерийские пикеты ходят пешком, так как лошади не в состояния более двигаться».

Генерал Ридигер выражался еще решительнее, говоря, подобно фельдмаршалу Кейту при Гохкирхене: «Неприятель будет достоин виселицы, если упустит подобную добычу».

Добрый Киселев отлично понимал все это, но ему не оставалось ничего делать, как исполнять данные ему приказания. Между [531] тем Дибич заболел горячкою и сделался вдруг со мною крайне любезен; казалось, в нем заговорила совесть. Не могу пройти здесь молчанием этого эпизода — так должен я, по справедливости, назвать происшедшую в нем на короткое время перемену.

Я был озлоблен всем случившимся при Котеше и, в присутствии фельдмаршала, в самых резких выражениях высказал по этому поводу свое мнение начальнику императорского главного штаба, и прямо заявил ему, что считаю его изменником; подкрепив эти слова некоторыми доказательствами, я присовокупил, что нимало не забочусь теперь о немилости ко мне моего царственного родственника и решился оставить его — чем скорее тем лучше; но при прощаньи намерен оказать ему последнюю услугу, раскрыв перед ним всю истину.

Я был вне себя от гнева, что случается со мною всякий раз, когда я чем нибудь сильно взволнован. Покуда я говорил сдержанно, Дибич выражал свой гнев одними жестами; теперь же он стоял как ошпаренный. Если бы сцена эта не была так глубоко серьезна, то она могла бы послужить прекрасным сюжетом для каррикатуры.

Однако, надобно отдать справедливость Дибичу — в этом случае он держал себя чрезвычайно благоразумно.

— «Я честный человек», — восклицал он беспрестанно, повторяя это уверение так настойчиво, вероятно, потому, что сам более всего в нем сомневался. «Вы королевский принц», — начал он...

— «И забияка, как известно, — перебил его Витгенштейн. — Оба вы хорошие люди. Примиритесь же из любви к делу и из уважения к императору!»

Дибич протянул мне руку, передернул плечами по своей привычке и, пробормотав что-то, бросился в мои объятия.

Расчет его был верный. Донесение с моей стороны императору, подтвержденное фельдмаршалом и оправдываемое неопровержимыми фактами, могло окончательно погубить его или, во всяком случае, сильно повредило бы ему, тем более, что в свите монарха, как он знал, у него не было друзей, а в армии были одни непримиримые враги.

Поэтому, посредничество Витгенштейна было для него как нельзя более кстати, и он, вероятно, едва расчитывал на него, не смотря на доброту, снисходительность и незлобивость старого фельдмаршала. Теперь же Дибич, вероятно, думал: «если бы только принц и фельдмаршал не жаловались; я ведь каждый день пишу в Одессу и никто не угадает моих намерений». [532]

Однако, Дибичу не пришлось писать не только несколько дней, но даже несколько недель, и старый грешник не раз подумывал о смерти; правда, в том климате она часто является совершенно неожиданною гостьей.

Я честно отнесся к нашему примирению и, получив известие о его болезни, почти с искренним участием посылал Кушелева осведомиться о его здоровья всякий раз как не мог лично навестить его. Это внимание тронуло Дибича и вызвало с его стороны некоторые признания, убедившие меня несомненно в том, что он (подобно отцу своему) человек от природы не злой и не фальшивый, но проникнут тем убеждением, что интрига составляет в России ремесло; и эти-то принципы свои он, вероятно, желал завещать мне перед смертью. Однако, он поправился и сознание сделанных им признаний еще более усилило в нем желание как нибудь устранить меня с своего пути.

Я употребил несколько дней на тщательное исследование окрестностей Эски-Стамбула и Мараша, и эти поездки еще более убедили меня в основательности высказанных мною опасений; наконец, я перестал делать совершенно бесполезные донесения мои в главную квартиру и, позаботившись о собственной моей безопасности, приказал обнести весь наш лагерь при Мараше валом со рвом, которые, по крайней мере, предохранили бы нас от неожиданного вторжения конницы. В палатках высшего начальства посмеялись над этою мерою предосторожности, говоря, что «прежний смельчак сделался черезчур осторожным». Вслед затем появился дневной приказ, предписывавший отдельным начальникам не утомлять войска и не пугать их педантическими мерами предосторожности.

На другой день после этого, я вошел неожиданно в палатку Киселева, где, сколько мне помнится, находился в то время и фельдмаршал, и объявил их обоих своими пленниками.

— Да, да! — вскричал я изумленным слушателям, — я становлюсь на место турецкого паши, ибо я только что въехал в лагерь со всею моею свитой и не был опрошен ни одним часовым. Таким образом я проник до палатки главнокомандующего и требую теперь — не головы его, но только его ушей, т. е. его внимания на несколько слов, заслуживающих, чтобы их выслушали.

Все, что я затем высказал, сводилось к изложенным уже мною соображениям; но Киселев и фельдмаршал чистосердечно уверяли меня, что начальство в главнейшем совершенно согласно со мною, но не может уклониться от исполнения точного приказания государя — удержать прежнюю позицию при Шумле до его [533] возвращения. Выслушав эта заявление, я возвратился в Мараш, и когда насыпь около лагеря была окончена, я, после долгого времени, первый раз разделся и лег в постель.

14-го (26-го) августа, после полуночи, генерал Нагель появился неожиданно в моей палатке, воскликнув: «турки!» Я поспешил натянуть сапоги и едва успел накинуть плащ, как близкие ружейные выстрелы подтвердили уже его слова. Бросившись из палатки, я чуть не споткнулся на князя Хандчери (Handscheri), грека, советника при русском посольстве (состоявшего переводчиком при моем штабе), лежавшего тут ничком. «Que faites-vous la?» — спросил я улыбаясь. Он пробормотал несколько слов по турецки, как будто прося пощады; тогда я провел рукою, по его шее, при чем бедняга неистово закричал, и в довершение крикнул ему на ухо: Аллах! Эта шалость была естественным последствием той уверенности и безопасности, какую я почувствовал, увидав, что во рву (пред валом, с внутренней его стороны) уже выстроились и стояли под ружьем полки Казанский и Уфимский. Таким образом нападения уже нечего было опасаться. Затем я. тотчас отправился на батарею, возвышавшуюся над окопами у самой моей палатки, и приказал выстрелить из ближайшего орудия. При блеснувшем свете мы разглядели вблизи целую массу турецкой конницы; тогда изо всех орудий грянули картечью по этим бессовестным нарушителям нашего спокойствия и поле было очищено от них в несколько минут. Хандчери поднялся с земли, а я побежал в палатку натянуть брюки.

Затем мы выслали патруль на разведки; вблизи не оказалось ни одного турка. Наконец-то мне удалось привести в порядок свой туалет.

Однако, на рассвете мы могли убедиться, что турки не удовлетворились полученным уроком, ибо на далеком горизонте обрисовывались темные, еще неясные очертания многочисленных отрядов неприятельского корпуса. Я приказал снять лагерь, поручил охрану вагенбурга и всего нашего обоза двум ротам Пермского полка; две другие роты того же полка послал в деревню Мараш, лежавшую влево от вас, для того, чтобы вместе с седьмым пионерным баталионом прикрыть госпиталь, и отправил гонцов в ближайшие посты призвать гусар Витгенштейна и полка принца Оранского и один баталион 35-го егерского полка. Я же, с семью баталионами Казанского, Уфимского, Вятского и Пермского полков и одиннадцатью пушками, хотел отступить на ближайшие высоты, чтобы самому произвести нападение; но неприятель предупредил меня [534] и мне пришлось только послать один баталион Уфимского полка на холм, возвышавшийся в конце деревни, и где уже ранее стояло пять пушек. Маиор Герциг, командовавший этим баталионом, и убедительно просил дат ему орудие.

— «Вы найдете их на месте, — сказал я, — впрочем, возьмите, пожалуй, еще одну пушку, тогда в вашем распоряжении будет пол-батареи».

 

Молоствов принял командование над баталионом, которому предстояло охранять мой левый фланг.

Между тем, к нам подвигалась сильная колонна турецкой пехоты. «Будет потеха», подумал я, и приказал моим артиллеристам молчать. Иной неприятель возвел бы батареи и затем уже вступил бы в битву, но честные турки не считали нужною столь бесполезную трату пороха. Когда колонна достаточно приблизилась, то мы, к величайшему удовольствию нашему, узнали вновь испеченные регулярные войска в светло-голубом мундире, с красною феской на голове, с мушкетом со штыком в руках и лядункою на белой перевязи через плечо. Шагах в четырех стах от нас колонна вдруг остановилась и произвела перед нами деплояду. Едва сдерживаясь от смеха при виде этого оригинального применения вновь усвоенного тактического искусства, я закричал своим адъютантам: «гусары должны врубиться первые!» Действительно, справа от моего лагеря прибыло два эскадрона Витгенштейна под начальством генерала фон-Бринкена и сотня казаков с четырьмя орудиями. Весь мой штаб, в том числе и маркиз, о неистовым криком бросились на встречу нападающим. В то же время я приказал выстрелить из орудий и наши турецкие тактики, и подобно своим ночным предшественникам, в миг были рассеяны. Однако, следует отдать им справедливость — они бежали лучше наших гусарских лошадей, которые положительно не могли двинуться с места; даже казаки едва нагоняли неприятеля, и это не покажется удивительным, если взять во внимание, что в ночь наши разъезды пешком принесли в лагерь известие о приближении неприятеля, бросив на пути своих лошадей, чтобы скорее доставить нам эту печальную весть. Поэтому главная роль в борьбе с двумя тысячами бегунов выпала на долю моей свиты. Александр и Эрнст помчались вперед, за ними следом генерал Беттихер, их наставник и воспитатель, затем маркиз, Фицнер, Лугинин, Лопухин и целая масса ординарцев с эполетами и без оных. У нашего француза лошадь была быстрая, поэтому-то, вероятно, он и вернулся первый, и привез мне известие о том, [535] что сто турок убито и двадцать взято в плен. Действительно, даже с помощью зрительной трубы, я не мог разглядеть ни одного противника на расстоянии 1,500 шагов, а генерал фон-Бринкен, благодаря своим четырем пушкам, держал в острастке остальных. Турки, с своей стороны, совершенно безъуспешно стреляли по нем из пушек, а я между тем двинулся, как было условлено, с места нашей стоянки на близь-лежащие высоты.

Однако, радость, вызванная нашею легкою победой, вскоре омрачилась известием о большом несчастии, постигшем другую часть войска. Иррегулярные турецкие полки, знали свое дело лучше вновь испеченых героев, и в то время, как последние подходили к нам церемониальным маршем, тысяч около пятидесяти иррегулярного войска спустилось в долину, простиравшуюся влево от нас от Чифлыка к деревне Мараш. Из этой долины несколько тысяч солдат взобрались на холмы, возвели батарею и стали обстреливать с нее наш левый фланг, готовясь в то же время к защите. Вскоре между ними и одним баталионом Уфимского полка завязалась жаркая перестрелка; однако, наши десять пушек не только заставили смолкнуть неприятельскую артиллерию, но и очистили всю окрестную местность от турок, искавших убежища в долине.

В это время Комаровский заметил мне, что другой баталион Уфимского полка, под командою маиора Герцига, стоит под адским огнем.

— «Э! — возразил я, — он наверно съумеет защититься», и, действительно, я вскоре с удовольствием услышал, что неприятель растягивает свои силы по долине влево на Мараш, подвергая тем опасности свое сообщение с Чифлыком и Шумлою, и давая нам случай нагнать его во время отступления. Но так как, во всем случавшемся со мною, дело не могло обойтись без каких нибудь странностей и недоразумений, то и в этом случае вышеупомянутый баталион со своею единственною пушкой, без моего ведома, двинулся в совершенно ином направлении и дрался в другом пункте, нежели я предполагал.

Поэтому, не успел я еще послать ему подкрепления, спеша сам двинуться вперед, чтобы отплатить неприятелю за его нападение, как Молоствов возвратился уже с весьма тревожными известиями.

На пути встретился ему артиллерийский генерал Черемисинов и спросил: куда он ведет баталион? Получив ответ, он продолжал: «Там он совершенно лишний. Пойдем, брат, я укажу тебе лучшее место». [536]

— Я действую по приказанию принца.

— Ничего, я беру все на себя! Видишь-ли вон тот курган (небольшой конусообразный холмик) посреди долины? Вот ваш пост, с него можно обстреливать всю долину.

К сожалению, Молоствов послушал его и, таким образом, баталион его стоял далеко и совершенно изолированно, а пять остальных пушек безо всякой пользы остались в деревне.

Я совсем не расчитывал запирать от турок долину и когда это случилось столь не кстати, то эта нецелесообразная мера вскоре принесла свои плоды. Наш несчастный баталион был обойден на противоположном нам конце долины и несколько тысяч неприятеля окружили его со всех сторон; при этом наши в короткое время потеряли много людей и Молоствов с опасностью жизни пробился сквозь строй турецких всадников, чтобы известить меня об отчаянном положении баталиона. Я немедленно послал его на помощь к своим с двумя ротами Казанского полка; между тем генерал Беттихер, пройдя через деревню с Пермским полком и четырьмя пушками, должен был прогнать турок с той стороны долины; полковник Плаутин двинулся вправо от Мараша с двумя эскадронами гусар принца Оранского полка, а князь Горчаков, сделав эволюцию влево, подвинулся к выходу из долины с остальными шестью ротами Казанского полка, с Вятским полком, одним баталионом 35-го егерского полка и десятью орудиями.

К сожалению, все эти распоряжения ни к чему не повели, так как баталион, окруженный неприятелем, слишком долго и совершенно бесполезно держался на своем посту, тогда как быстрым и своевременным отступлением он легко мог бы избегнуть всякой опасности; положение баталиона было самое отчаянное, когда слабые остатки его решились, наконец, отступить в Мараш; да надобно думать, что они продолжали бы держаться еще долее, если бы артиллерийские лошади, предоставленные самим себе вследствие смерти ездового, не проскакали сквозь маленький отряд, умчавшись к неприятелю. Воспользовавшись происшедшею суматохою, турецкая конница врезалась в наш отряд, но была снова отбита нашими солдатами, которые перетащили затем пушку, вместе с ранеными, почти в самой деревне. Но ров, бывший на пути, помешал им увезти далее орудие, которое попало в руки турецких всадников; с этою добычею вся шайка помчалась обратно вдоль долины, сначала по направлению к горам, а затем по дороге в Чифлык, и наши утомленные центавры я быстроногие пехотинцы не могли уже их нагнать. [337]

Геройство Уфимского баталиона было предметом всеобщего удивления, но надобно сознаться, что подобные случаи могут встретиться лишь в турецкой войне; во всякой европейской войне полки, теснимые подобным образом, тотчас произвели бы отступление; тут же считалось заслугою относиться к неприятелю с пренебрежением и доставлять ему успехи своим незнанием. Мы уже видели каким образом турки воспользовались одержанною здесь победою.

Во всем этом деле я был наказан более всех. Следовало-ли мне привлечь к ответственности генерала Черемисинова? Он сделал ошибку, это правда, но сделал ее без дурного умысла. Приходилось-ли упрекать маиора Герцига за то, что он не отступил ранее и не захватил остальных пяти пушек? Но он был прострелен в грудь. — Мне следует винить самого себя, — подумал я, наконец, — за то, что я так легко принял первое донесение Комаровского и хотя, сообразив все обстоятельства, я и чувствовал себя отнюдь невиновным, однако, в душе согласился с мнением Дибича, что я напрасно жертвую людьми и не умею держать войска в повиновении.

В дополнение всего сказанного, я должен привести здесь еще некоторые подробности этого сражения. Едва успел Молоствов с своими двумя ротами достигнуть конца деревни, как его нагнала турецкая конница; внизу пионеры и Пермский полк отразили неприятеля, и даже больные в полевом госпитале взялись за оружие и стреляли не умолкая.

Когда я вслед за тем приехал в деревню, то вокруг меня со всех сторон раздавались выстрелы; в эту минуту приветствовал меня поручик Шторх, тот самый мнимый заговорщик, который был захвачен 14-го (26-го) декабря и, приведенный к императору, смутился до того, что признал себя во всем виновным. Из офицеров Уфимского баталиона уцелели только этот поручик, да еще один храбрый молодой капитан, фамилию которого — стыдно сказать — я позабыл; за ними следовало 120 человек солдат, способных еще владеть оружием, и столько же человек раненых, обагренных кровью. Остальная часть баталиона легла на поле битвы; всего было потеряно убитыми и ранеными до 300 человек, считая в этом числе восемь офицеров и баталионного командира. Обратившись к Комаровскому, я поручил ему известить графа Витгенштейна обо всем виденном.

— Ваши приказания для меня священны, — возразил адъютант, — но пули еще свищут и мне не хотелось бы оставлять вас прежде нежели минует опасность. — «А я, — перебил его маркиз, — не [538] обсуждаю распоряжений начальства, а слепо еду туда, куда оно приказывает».

— Не споткнитесь, — закричал ему вслед генерал Нагель, когда маркиз, повернув лошадь, помчался во весь опор.

Потрясающее зрелище представляло поле сражения Уфимского полка; на нем лежало более ста убитых, головы которых были отрублены и увезены турками, и около 80-ти живых еще мучеников с простреленными членами; варвары почти у всех отрубили уши.

Кроме этой потери, понесенной нами в этом деле, мы насчитывали не более десяти раненых, не смотря на то, что ночью три пули пролетели сквозь собственную мою палатку; турки под залпами нашей картечи потеряли около двух или трех сот человек.

Маркиз привел главную квартиру не только в смятение — ибо оно господствовало там давно — но положительно в отчаяние. Имя его чуть не сделалось знаменитым в истории России. В летописях наших было бы сказано, что «перед одним французом вся русская армия обратилась в бегство», и в Париже этому известию, конечно, поверили бы, точно так, как поверили одной газетной статье, в которой говорилось приблизительно следующее:

«Да, — писал один известный легитимист, поэт и благочестивый католик, которому дух святого Людовика являлся сто раз в день и полтораста ночью, — да, многие из наших молодых пэров покоятся беспечно на своих пуховых постелях, в то время как только один человек, достойный своих высоких предков, унаследовав их древне-дворянскую, чисто монархическую кровь, подобно венценосному герою былых времен, вырывает первое знамя из рук неверных и повергает его, обагренное своею кровью, к ногам императора Николая».

— Ого-го! и ха, ха, ха! — раздалось в главной квартире под Базарджиком, когда эта парижская газета переходила у нас из рук в руки. Как бы то ни было, наш маркиз действительно поверг к ногам государя первое знамя из крепости Исакчи, сдавшейся на капитуляцию без единого выстрела, и действительно вырвал его, только — из рук казацкого унтер-офицера.

Возвратимся, однако, к нашему рассказу.

В тот же день турки попытали счастие и под Шумлою, и надобно сказать — с большим успехом. Узнав, вероятно, от татар-перебежчиков о беспечности наших войск, они, также ночью, напали на один редут и взобрались на него, не потревожив даже и сна гарнизона. Однако, этот раз они были менее любезны чем на-днях с Витгенштейном, ибо так быстро и ловко отрубили [539] голову генерал-маиору барону Вредену, что на следующий день тело его нашли в том самом положении, с книгою в руках, в каком его настиг смертельный удар. Он погиб жертвою дисциплины, слепо исполняя приказ того дня; вместе с ним погибло 400 человек егерей, оставив в добычу неверным шесть пушек.

На утро с нашей стороны было произведено нападение на неприятеля, защищавшего захваченную им добычу, но мы были несколько раз отбиты, так как турки хорошо держатся в окопах. Эта неудача привела наше начальство в весьма дурное расположение духа; поэтому можно себе представить с какими гримасами был встречен маркиз, когда он, примчавшись во весь опор, чуть не сбил с ног фельдмаршала и, не переводя дыхания, сообщил ему свою неприятную весть. Я не знаю в точности, в каких словах он передал о случившемся, только рассказ его произвел на слушателей такое сильное впечатление, что до вас даже дошли слухи о страхе и тревоге, поднятой им. К счастию, турки и там добровольно оставили свою добычу, предварительно припрятав хорошенько все шесть орудий. С вашей стороны утешали себя тем, что в этот день было убито под Шумлою всего 800 человек, что, вместе с 300 убитыми под Марашем, все-таки могло считаться достаточною платою за приобретенное нами, наконец, убеждение в бесполезности и опасности нашей стоянки в этом пункте.

Во всяком случае, мы не имели права сказать теперь: «Nous avons tout perdu, hors l’honneur», так как в этом деле именно честь наша пострадала более всего.

Вся эта передряга имела по крайней мере один хороший результат, именно тот, что русские оставили с полдюжины ничтожных укреплений, и мы с Ридигером были отозваны из Эски-Стамбула и Мараша, и присоединились к левому флангу третьего корпуса, стоявшего под Шумлою. Однако, эти распоряжения нисколько не соответствовали моим ожиданиям. Опираясь на мои прежние пророчества и на печальные события, случившиеся потому, что моими предостережениями пренебрегли, я стал громче высказывать свое мнение, говоря: «Что мы будем здесь делать? — Наблюдать за Шумлою? — Мудрено наблюдать под носом у неприятеля! — Да и к чему приведет это наблюдение, если мы точно прилипли к атому месту и не в состоянии двинуться ни в какую сторону? Нам следует вернуться в Енибазар, тогда мы будем ближе к осажденной Варне, и если турки выйдут из Шумлы, то мы немедля воспользуемся этою глупостью с их стороны». [540]

Замечательно, что этот рак Дибич был одного мнении со мною. Уже не думал-ли он снова умирать? Как бы то ни было, но он, по видимому, был сильно потрясен всем случившимся. Так, например, он привлек инженерного генерала Труссона к ответственности за редут, построенный им и который бол чрезвычайно легко захвачен турками. «Боже мой! — сказал Труссон, — ведь наши егеря думали же, что он страшно укреплен, когда их послали отнять его у турок». Дибич стал выговаривать ему грубо, Труссон обиделся; Дибич рассердился, Труссон остался серьезен и непреклонен; наконец, Дибичу сделалось дурно, но Труссон и тут не растерялся. Он стоял спокойно перед побледневшим генералом и когда тот очнулся, он продолжал невозмутимо: «Мы остановились на редуте»….. — «Оставим редут, — сказал Дибич слабым голосом, — пошлите за Шлегелем!» (штабным врачом).

И так, предложение возвратиться к Енибазару было принято; но, быть может, Дибич говорил нам одно, а в своих донесениях государю писал совсем другое, или кто нибудь из приближенных монарха старался расстроивать все мои планы; как бы то ни было, наше желание не было одобрено императором, и нам было приказано по прежнему оставаться под Шумлою.

Вследствие этого, кавалерия наша истощилась до такой степени, что в обеих дивизиях, генералов Ридигера и Орлова — этот последний заступил место Загряжского — каждую ночь падало от 60-ти до 80-ти лошадей, и турецкие патрули, расхаживавшие по окрестности, выказывали такую смелость, которая приводила нас не только в отчаяние, но даже в ужас. В самой Шумле турки становились бодрее и мы слышали от некоторых перебежчиков, что после последней удачной экспедиции они изъявляют ненасытную жажду к головам русских генералов. Не удивительно! известно, что l’appetit vient en mangeant.

Нас также нельзя было упрекать за то, что мы желали сохранить свои головы, и хотя из Одессы и Варны нам постоянно твердили: «вы потеряли всякую бодрость, вы упали духом и боритесь с призраками!» — и почти то же самое говорили и мы друг другу, однако, каждый из нас принимал все зависящие от него меры для охранения войска и нашего собственного лагеря, необерегаемого более ни одним конным пикетом. Баталионы располагались на ночь в каре; каждый солдат, за неимением иной подруги, спал крепко обняв заряженное ружье; наши отряды были окружены тройною цепью часовых, и перед палатками всех высших [541] начальников, которые сами теперь никогда не раздевались и не снимали оружия, стояли целые ряды пехотных солдат, готовых каждую минуту вступить в бой. Не смотря на все эти меры предосторожности, мы всегда находились под влиянием страха и даже ночью чутко прислушивались к малейшему шороху. Я не составлял в этом случае исключения и поспешно вскочил со своей походной кровати, когда генерал Черемисинов однажды ночью вбегал снова в мою палатку, воскликнув: «стреляют!» Возглас этот мигом облетел палатки и вскоре весь лагерь был на ногах и под оружием. Недалека доносился выстрел за выстрелом. — Должно быть, направо конные егеря подверглись нападению, — подумали мы, и ординарцы поскакали в этом направлении. Это был чисто беглый огонь, но выстрелы были слышны только возле самой палатки Черемисинова. Удивительно! — Много любопытных собралось тут, чтобы убедиться в этом. Наконец, объяснилась загадка. Несколько толстых веревок бились ветром об туго-натянутый холст, производя столь естественный глухой шум, что самое опытное ухо артиллериста могло принять его за отдаленный гул пушечных выстрелов! При подобных ночных тревогах мы все порядочно поизмучались и, желая возвратиться к Енибазару, надеялись даже склонить к тому императора, который между тем оставил Одессу и, находясь на корабле «Париж», следил за событиями под Варною. Но вдруг Дибич снова совершенно изменился после одного дела, которое, не смотря на некоторые блестящие его стороны, я не могу назвать счастливым при тогдашних обстоятельствах. Турки ошиблись на счет вашей бдительности и, предприняв с большими силами ночное нападение на наш шанц № 11, были отбиты, потеряв до тысячи человек, а на следующее утро их кавалерия была отброшена генералом Ридигером от Чингелькью (Tschingelkien), при чем дело, сверх ожидания, обошлось несколькими пушечными выстрелами, но, главное, Дибич не нуждался более в Шлегеле, стоял твердо на ногах перед Труссоном и помышлял о новых интригах, как будто он давно уже позабыл о смерти. Любимая мысль окружить неприятеля была свопа на очереди, и ничтожные остатки измученных гусар Ридигера должны были опят отправиться в поход, между тем как в каждом полку оставалось не более двух эскадронов и насчитывали едва 250 лошадей. По поводу этого предприятия Дибич имел с генералом Нагелем подобного же рода свидание как и со мною, и у него также нашлись уважительные причины, чтобы отклонить [542] все предложения, сделанные генералом, и отпустить его с дружеским рукопожатием.

Генерал Ридигер и не видал неприятеля, но потерял в этом торжественном шествии до 300 лошадей.

Один развитой, умный и доброжелательный человек, которого я знал еще молодым офицером, в прежние походы, предостерег меня под рукою через моего друга Горчакова против новых козней Дибича, но я был слишком озлоблен всем случившимся и не мог долее сдерживаться. Между нами произошло новое столкновение и этот раз Витгенштейну было труднее помирить нас.

— «Этот дьявол еще погубит нас, — прошептал он мне на ухо, — гордость обуяла и обезобразила его. К тому же он топит по вечерам все свои дурные помыслы в гроге и ложится спать не ранее как совершенно напившись».

Тысячью проклятий напутствовали начальника императорского главного штаба, когда он, наконец, уехал, чтобы присоединиться к свите государя.

Наши донесения о последних событиях были приняты под Варною весьма милостиво, и проект о нашем отступлении был вполне одобрен. В то же время император старался ободрить нас, возбудив в нас соревнование; его рескрипт фельдмаршалу сопровождался целым списком геройских подвигов под Варною. Мы были далеки от того, чтобы сомневаться в них, но солдаты ваши от этого не спали лучше под Шумлою, а лошади не были сытее.

В это время случилось одно обстоятельство, как нельзя более кстати, чтобы дать всем нашим делам благоприятный оборот, а быть может, и покончить войну одним ударом. Конечно, еслибы армия во-время отступила к Енибазару, то мы могли бы действовать в этом случае с большими силами, но и теперь еще можно было расчитывать на полный успех, если бы были приняты все те меры, которые я предложил и которые граф Витгенштейн тотчас одобрил и сообщил императору.

Турки в это время выслали для освобождения Варны отряд войска от Балкан на узкую полосу земли, которая ограничивается с юга рекою Камчиком, с востока Черным морем, с севера Варною и рекою, орошающею эту крепость, наконец, с запада тою же рекою и несколькими небольшими озерами, по которым она протекает. Из Шумлы выступило, между тем, около тысячи четырех сот человек с намерением окольными путями подойти [543] к этому отряду и усилить его. Зная как неблагоразумно турки поступают обыкновенно при освобождении своих крепостей, можно было тотчас составить план наших дальнейших действий, тем более, что в данном случае, двинувшись от Шумлы через Енибазар, Праводы и Девно, мы легко могли дня через три атаковать с фланга неприятеля, шедшего вперед совершенно беспечно, и разбить его окончательно, прежде нежели он успел бы переправиться обратно через Камчик.

И так, было решено, что я двинусь из-под Шумлы с полками Азовским и Днепровским, с 37-м и 38-м егерскими полками и двенадцатью орудиями и по пути захвачу князя Мадатова, стоявшего в Праводах (на месте покойного Константина Бенкендорфа) с сохранившими свою числительность Полоцким и Витебским полками и двенадцатью пушками; далее, при Девно я должен был соединиться с генералами Деллингсгаузеном и Синманским, командовавшими Одесским, Украинским и Кременчугским полками, и с 20-м егерским полком, тремя эскадронами Бугских улан, двумя эскадронами конных пионеров, взяв с собою их восемнадцать орудий. Кроме того, просили государя немедленно послать в Девно и отдать в мое распоряжение конно-гвардейцев (die Garde Cavallerie), стоявших без всякой пользы под Варною. Таким образом в моем распоряжении было бы 20 баталионов, 25 эскадронов и более 40 орудий и этого было слишком достаточно, чтобы двинуться между двумя турецкими отрядами, которые еще не успели соединиться, и разбить их поодиночке.

Но предложение это не увенчалось успехом. Фельдмаршалу отвечали, что «дела под Варною приняли самый счастливый оборот и там не нуждаются в посторонней помощи». Это значило, что князь Меншиков подготовил там все самым превосходнейшим образом — это, между прочим, одно только и было справедливо — и крепость неизбежно должна сдаться. Из другого источника мы узнали, что князь Меншиков ранен; суда не могут подойти довольно близко, чтобы с успехом обстреливать Варну; несколько наружных укреплений ее взяты приступом, при чем 13-й и 14-й егерские полки замечательно отличились; не смотря на это, осадные работы подвигались не особенно быстро и из Одессы призван граф Воронцов, которому поручено руководить ими далее. — Наверно, — подумал я, — выбор этот, как и все хорошее, сделан не Дибичем. В официальной депеше говорилось еще, что к успеху блокады приняты все меры, а в неприятельском корпусе, высланном к [544] Варне, насчитывают около двух тысяч человек и есть основание думать, что число это возрастет до семи тысяч.

Я расчитывал, что Дибич и впредь умышленно будет устранять меня от всякого столкновения с неприятелем, поэтому приказал выстроить себе землянку и, подобно фрейлинам королевы в «Волшебной флейте», стал покорно и сложа руки смотреть на возрастающие беспорядки в нашем войске.

Вспомнив однажды о моем царственном родственнике, о его славе, блестящих надеждах и ожиданиях, на которые он лично имел полное право расчитывать, я невольно пропел: «Ich kann nichts thun, als Dich beklagen, weil ich zu schwach zum Helfen bin!» (Мне остается только пожалеть тебя, так как я не в силах помочь тебе).

Вдруг ветер подул в другую сторону, и прежнее спокойное, миролюбивое настроение сменилось всеобщею тревогою.

(Продолжение следует).


Комментарии

1. См. «Русскую Старину» изд. 1880 г., том XXVII, 79–94.

Текст воспроизведен по изданию: Турецкий поход 1828 года и события за ним следовавшие. Записки принца Виртембергского // Русская старина, № 3. 1880

© текст - Семевский М. И. 1880
© сетевая версия - Трофимов С. 2018
© OCR - Андреев-Попович И. 2018
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русская старина. 1880