ДУБЕЦКОЙ И. П.

ЗАПИСКИ ИОСИФА ПЕТРОВИЧА ДУБЕЦКОГО

ЧАСТЬ ВТОРАЯ.

(См. «Русскую Старину» май 1895 года).

VIII.

Болезнь. — Переход чрез Камчик и за Балканские горы. — Дело под Айдосом.

Первым результатом Кулевчинской победы было перенесение театра войны за Балканы, за коими от существования турецкой монархии не была нога русского воина. В ожидании нужных для сего приготовлений, мы простояли в окрестностях Шумлы до начала июля.

В июне показалась в войсках чумная горячка, а местами и самая чума. Боязнь и ужас овладевали самыми твердыми людьми.

Заболев этою горячкою, я был семь дней в совершенном беспамятстве. В одну ночь лежа в палатке один, в бреду горячечном, когда не было при мне никого из прислуги, я сел на постели, поджавши ноги, поставил на колени таз, высыпал в него несколько пистолетных патронов, лежавших под головами вместе с пистолетами, — и придерживая левою рукою таз, правою зажег порох пустым патроном, запаленным на свече. Все эти подробности я припомнил ясно, когда пришел в себя. Сильная вспышка охватила пламенем правый рукав бывшего на мне бешмета и длинные концы шелкового платка, бывшего на шее, опалила обе руки и немного лицо. Я закричал, быстро начал тушить воспламенившийся платок и бешмет, и в этот миг пришел в совершенную память. Мой [108] Павлушка, храпевший возле палатки, проснулся, прискочил ко мне, помог потушить горевшее платье и подал остальную помощь.

Не знаю, испуг, или боль от обжога явили удивительное действие: — только с этой минуты я почувствовал совершенную перемену. Явился аппетит к разным любимым кушаньям, к вину и даже к трубке, тогда как семь суток крошки не было во рту, кроме лекарств и воды. Этот перелом произошел в ночи на 29 числа июня, а в ночи 4 июля я уже ехал верхом при дивизии, следовавшей чрез Кулевчинские высоты на Камчик. Правда, возле меня шел человек и поддерживал меня, но я все-таки ехал, употребив все мои силы. Ибо несравненно лучше желал умереть от пули, чем от подлой чумы. В продолжение этого форсированного марша, я ехал то верхом, то на орудии, то шел пешком и не могу выразить, как трудно и беспокойно было для меня подобное путешествие при слабости моей после горячки. Зато здоровье мое поправлялось с каждою минутою; зато, — прибыв на Камчик, с каким восторгом повалился я на ковер, с каким наслаждением пил чай и ужинал, — и каким богатырским сном уснул!..

Для исторической связи повествования о турецкой войне, я должен упомянуть здесь, что 6-й корпус, под командою генерала Рота, направлен был по приморской дороге; 7-й, под командою генерала Ридигера, шел правее и составлял авангард армии; за ним следовал 2-й пехотный корпус под командою графа Палена, при коем находилась и главная квартира, — а 3-й пехотный корпус, под командою генерала Красовского, оставался под Шумлою и в Варне.

Утром июля 6 числа, мой Павлушка (Он был мой верный слуга, будучи у меня денщиком в течение 12-ти лет) с трудом разбудил меня. Его возглас: «вставайте скорее, — идут за Камчик; уже и мост навели, князь приходил сюда два раза, да не велел вас будить; вон смотрите, егерь идет уже на мост», — подействовал на меня как электрический удар. Я вскочил, пешком догнал дивизию на мосту и в несколько минут очутился на другом берегу при генерале, который приветствовал меня с искренним участием. Заботливый мой денщик, Павлушка, не хотел, чтобы труды его пропали понапрасну, а потому, уже во время перестрелки, отозвав меня в сторону под огромное дерево, к крайнему моему изумлению и радости, показал мне и чайный дорожный прибор, и булку, кои другой мой денщик Иван держал вместе с лошадью. Нашлись друзья разделить эту радость, — и чайник был осушен в несколько минут. [109]

Погода была прелестная. Дело было небольшое, кончилось скоро и спешно, так что к 6-ти часам пополудни корпус наш был уже в д. Куприкиой, а 7 июля в Дервиш-джоване.

В три перехода мы перешли Балканские горы. Дорога в этих горах лучше, нежели по ровным местам, и не представляет затруднений в пути, кроме нескольких крутых спусков и подъемов. Победа сопутствовала нам везде, — и говоря правду, дела были так не важны, что даже нечего об них и писать.

Самое замечательное дело, какое имел 7-й пехотный корпус за Балканами, было под Айдосом июля 14 дня.

Отрасль Балканских гор, отделяясь от главного кряжа, пролегает по Румелии на несколько десятков верст. В этой ветви гор есть впадина в виде буквы П, более двух верст в поперечнике и около шести верст в углублении. В этой впадине раскинут у подошвы горы небольшой, но красивой и богатый городок Айдос.

Ночью с 13 на 14 июля, 7-й корпус, приблизясь к городу, был построен в боевой порядок на высоте, имея на правом фланге уланскую бригаду и два казачьих полка.

Пред фронтом 18-й дивизии, на расстоянии полуружейного выстрела, начинался крутой скат высоты, на коей стояли войска, и закрывал лощину, или, лучше сказать, равнину, расстилавшуюся пред городом.

При восхождении солнца, когда еще не исчезнул туман, густая колонна турецкой кавалерии вдруг вынырнула из-под ската пред 18-ою дивизиею и наткнулась прямо на батарейную роту полковника Штейбе. Два, или три залпа картечью из 12 орудий большого калибра на столь близком расстоянии были удачны до того, что с исчезнувшим пороховым дымом исчезла и колонна, — и лишь чрез несколько минут показалась вдали удаляющеюся за горами, усеяв путь свой трупами.

Удачное начало было благовестью победы. Батальон турецких стрелков, залегших в канаве под городом, не долго мог держаться; а массы турецкой конницы и пехоты, занимавшие высоты, окружавшие город, не могли сопротивляться быстрому натиску двух егерских полков и остальной пехоты. Чрез несколько часов г. Айдос был занят с незначительною с нашей стороны потерею.

У нас выбыло из фронта до 100 человек; у турок убитых и раненых, полагаю, было более 300, да взято в плен более 200 низамов (Низам, или низам-джедит, — солдат регулярного войска, пехотинец) и до 20 чиновных лиц и проч. [110]

Дня чрез два 7-й пехотный корпус расположился на бивуаке пред г. Кирнабатом, отстоящим верстах в 25-ти от Айдоса и занятым нашею конницею без боя.

31 июля взят был город Селимпо.

Наконец на рассвете прелестнейшего летнего дня 8 августа, пехотные и кавалерийские полки, с их артиллериею, 2-го, 6-го и 7-го корпусов, предстали пред величественным Адрианополем и, вытянувшись на высотах в 3-х верстах от города, изобразили великолепное зрелище грозной армии в боевом строю.

Не прошло и двух часов, как турки, устрашенные приготовлениями к бою, положили оружие. Сераскир Галиль-паша и генерал-губернатор Адрианополя подписали конвенцию о сдаче города, а жители, не дождавшись этой конвенции, толпами вышли на встречу войскам. Главнокомандующий со всем штабом расположился в дворцах Эски-сарая, древней резиденции султанов, 18-я пехотная дивизия, назначенная к занятию города, раскинула лагерь свой между городом и рощею, или парком; 2-й пехотный корпус, перейдя за Адрианополь, остановился на константинопольской дороге, а 6-й со стороны Кирклиссы.

Здесь окончились военные действия наши за Балканами, а с ними окончилась и турецкая война.

IX.

Адрианополь.

Едва успели публичные глашатаи прокричать по городу весть о сдаче Адрианополя, как тотчас толпы турок, греков, армян, жидов нахлынули на наш лагерь; одни из простого любопытства, а другие из видов торговли, — и наш лагерь из тихого сделался шумным торжищем. Разные материи, всевозможные свежие фрукты, конфекты, вино, ром, табак, булки, даже рыба и мясо разносились и продавались по выгодным ценам и для покупателей, и для торговцев. Некоторые явились даже с ручными кухнями, или железными очажками, и приютившись в удобных местах в кругу наших солдат, жарили им свои кибабы, шашлыки и пирожки.

В 5 часов заиграла в полках музыка, составились кружки песенников, и вблизи лагеря запестрелись группы женщин, из коих каждой сердечно хотелось побывать в русской палатке, разумеется, из любопытства, общего всему женскому полу. [111]

Из числа прогуливавшихся по лагерю посетителей, два степенные турка, прилично одетые, были приглашены мною в палатку, и, к удивлению моему, один из них начал объясняться по-русски очень понятно. На вопрос мой, где он выучился русскому языку, он рассказал мне, что в бывшую войну с Россиею, в 1810 году, он был взят в плен и более двух годов жил в Курской губернии, где был очень хорошо принят в некоторых помещичьих домах и с искреннейшею признательностью отзывался о хлебосольстве русских. Гости мои Осман и Таир-ага, угощаемые чаем и пуншем, в приятной беседе просидели у меня до ночи. На другой день они прислали мне превосходных свежих фруктов и были приглашены вечером на чай.

Между тем, на третий день по занятии Адрианополя, был торжественный въезд главнокомандующего в город. Граф Дибич, со всем своим штатом, окруженный генералитетом, в сопровождении нескольких эскадронов гусар и конной артиллерии, с музыкою проехал по главным улицам города и прибыл в греческую церковь. Греческий епископ отслужил обедню и молебен, при чем находились сборные команды разных пехотных полков и артиллерия. По окончании молебна при возглашении многолетия государю императору, гром русских пушек потряс древнюю столицу оттоманов. Засим преосвященный угощал у себя в доме всех превосходным завтраком, а солдат на обширном дворе.

Адрианополь, огромный древний город, расстилается на высоте на протяжении более 12 верст и имеет до 90 т. жителей. Дома все почти деревянные, большею частью двух и трех-этажные. За исключением весьма немногих улиц, достаточно просторных для езды в экипажах, все остальные улицы очень узки и есть некоторые до того тесные, что два конные всадника встретившись не могут разъехаться, не задев друг друга, а выдающиеся на улицу балконы заставляют нередко слезать с лошади. В таких улицах нечистота и зловоние превосходят всякое описание. Мне часто случалось проезжать некоторые улицы, зажимая нос и рот платком, ибо не было возможности выносить отвратительнейшую вонь. К тому же кладбища, в близком расстоянии облегающие город на необозримое пространство, в коих магометане не заваливаются землею, но закрываются сводами, или досками, смотря по состоянию, заражая воздух вредными испарениями, споспешествуют развитию эпидемии, столь частой в южном климате. Это — одна из главнейших причин, по которой чума вечно гнездится в Турции.

На северной стороне Адрианополя, вековые дубы, чинары, орехи и другие южного климата деревья покрывают на несколько верст [112] равнину, орошаемую большою рекою Тунджею, и образуют великолепнейший парк, именуемый Султаниею или Эски-Сараем. Его дворцы, теплицы, купальни, киоски служат ныне обиталищем турецким сановникам, а проглядывающие из земли развалины и уцелевшие подземелья пробуждают грустное воспоминание о древнем величии бывшего некогда на этом месте жилища греческих царей и после их турецких султанов (до 1361 года). Но уже тому прошло около 500 лет!..

Их домы ветер разметал,
Их гробы срыли плуги;
И пламень ржавчины сожрал
Их шлемы и кольчуги.

В версте от Эски-Сарая, возвышается великолепное, каменное, двух-этажное здание в виде продолговатого четыреугольника, объемлющего около ста сажен по переднему фасаду и более 200 в длину. В жизнь мою я не видал строения, в роде казарм, красивее, прочнее и удобнее. В первом этаже этого огромнейшего здания все залы со сводами, а во втором прекрасные большие комнаты для генералитета и офицеров, и обширные залы для нижних чинов. С внутренней стороны идет широкая галерея с колоннадою вокруг всего здания. Казармы эти построены на 10 т. человек, но могут вмещать гораздо более 12 т.

X.

Сердечная встреча. — Не вымышленный роман.

Quisquis in primo obstitit
repolitque amorem, tutus
ac victor fuit; qui vero
blandiendo dulce nutrivit
malum, sero recusat
ferre quod obligat
jugum.

Sen…

Рассудок говорит:
Себя ты не губи,
А сердце все твердит
Свое: люби, люби…

Здесь начинается мой собственноличный эпизод. Я хотел было умолчать и о нем, так же, как не упомянул ни об одном из многочисленных приключений, составляющих темную сторону жизни, — говорю темную, — если должно назвать пятном сердечные слабости человека; но случай этот есть выше всех моих падений сего рода; поэтому считаю не излишним рассказать его. Прошло тому уже более 20 лет, и в настоящее время он составляет лучшее воспоминание из всего былого. Так глубоко врезался он в душу; так незабвенна память милого существа, [113] любившего меня безграничною любовью. Постараюсь изложить это происшествие по всей откровенности. Однако, вижу вперед, что нет возможности обойтись без некоторого романтизма. Ибо самый факт, истинный в сущности, есть уже роман моей жизни. Следовательно, изложить его в нескольких строках, без сопровождавших обстоятельств значило бы отнять всю прелесть этого ясного луча жизни. Впрочем, в приводимом мною разговорном изложении соблюдена возможная правдивость, сколько могла служить мне в этом моя память.

В Адрианополе русские войска простояли около трех месяцев, даже после ратификации и размена трактата о мире, пока не началось по оному условное действие. Время это проведено мною с некоторым удовольствием и даже с пользою.

Мои знакомцы, турки, посещали меня более недели каждодневно и всякий раз были угощаемы и чаем, и закускою, и превосходным греческим вином, добываемым у греков же не за дешевую цену, которое правоверными мусульманами, как запрещенный плод, пилось с наслаждением. Признаюсь, я подумывал, какая могла бы быть причина столь быстрой и столь радушной привязанности ко мне этих турок. Загадка эта разрешилась скоро, как увидим ниже.

Когда знакомство наше, так сказать, утвердилось, Осман пригласил меня к себе и познакомил с своим младшим братом, у коего он жил. Этот брат его (не помню имени) вел торговлю весьма успешно; смышленый и к тому же много путешествовавший по Азии и Европе, показался мне человеком приятным и занимательным, тем более потому, что изъяснялся несколько по-французски и был замечательно веселого нрава. После сего и Таир-ага пригласил меня к себе в дом на обед, и таким образом в самое короткое время я сблизился с этими янычарами, и от частого с ними обращения и сам начал болтать по-турецки и понимать если не все, то многое. Таковая быстрота происходила как от способностей моих к изучению языков, так и от того, что в бытность мою в Грузии (в Елизаветполе) я учился немного по-татарски, а татарский язык с турецким имеет небольшую разницу.

Мои знакомцы, видя мои азиатские ухватки и наклонности, с коими я сблизился во время пребывания моего за Кавказом, и думать не хотели, чтобы я был коренной русский. Я сидел, поджавши ноги так, как и они, любил азиятские кушанья и ел некоторые руками так, как и они, курил один турецкий табак, ездил верхом по-черкесски или по-татарски, а из моего приветливого обращения видно было мое особенное к ним расположение. Все это в совокупности с моим малороссийским обликом и усами утвердило моих приятелей-турок [114] в идее, что я по крови и роду азиатец, но русский подданный. Это предположение скрепило еще более нашу приязнь, которая расположила их открыть мне тайное намерение и просить по оному моего совета и содействия.

Уже недели две продолжалась эта связь, как однажды вечером Осман и Таир, приехав ко мне, объявили, что они желают посоветоваться со мною об одном деле, которое по важности должно содержать в величайшем секрете. Когда я заверил их моей скромности и готовности услужить им, то они открыли мне следующее: когда султан Махмуд уничтожил на вечные времена янычарское войско и имя и истребил их самих на половину, то оставшихся в живых янычар лишил всех прав и преимуществ, коими, они, по роду службы, прежде пользовались. Поэтому янычары, питая ненависть к Махмуду и его низамам (Регулярные войска) и видя крайнюю опасность в Турции для себя и для своих семейств, желали бы перейти в Крым, или Казань, образовать на правах Донских казаков войско янычар и служить вечно в подданстве России. Затем объяснили, что таковых янычар в Адрианополе до 9.000, а в Константинополе и других городах до 25.000 человек; что если домогательство адрианопольских янычар, от коих они депутаты, будет принято, то и все прочие единодушно последуют их примеру. Для сего Осман и Таир, от всего своего общества, просили меня узнать как наисекретнее, будет ли уважена их просьба или нет. Если будет, то они тотчас обратятся к главнокомандующему с формальною просьбою, — а если нет, — то должно оставить этот вопрос в непроницаемой тайне. Иначе, если султан Махмуд узнает о их замысле и поступке, то, по уходе русских войск, им не миновать окончательного истребления.

Вот в чем заключалась их тайна, впрочем, весьма основательная, — и причина быстрого и приязненного знакомства.

Я был весьма рад, что на этот раз мог сам услужить им, посредством генерала князя Горчакова, который за неприбытием гр. Орлова и гр. Палена открывал в это время переговоры с турецкими уполномоченными, прибывшими тогда в Адрианополь (Это было 18 августа), и который мог об этом предмете доложить фельдмаршалу лично. Посему, с моей стороны к удовлетворению их просьбы было сделано все, но им было отказано.

Обстоятельство это еще теснее связало знакомство мое с этими янычарами. Да иначе и быть не могло, ибо, избрав меня [115] поверенным в столь важном деле, они старались всемерно расположить меня к себе и снискать мою дружбу. После сего нисколько не покажется удивительным, если я был принимаем в их домах с полным радушием, особенно у Таира, коего даже семейство от меня не пряталось. Но в отношении сего последнего были еще и другие причины.

Посещения мои к Осману были, так сказать, литературные. Этот почтенный янычар, под старость, предался учености и любил преимущественно историю. Он всегда принимал и угощал меня в прекрасном саду. В тени ветвистых каштанов сидя на ковре, он мне переводил и толковал из древних рукописей разные эпизоды о Магомеде II, о Баязете и проч., а брат его, весельчак и остряк, всегда встречал меня упреками, что не часто у них бываю. В доме его видно было изобилие и даже роскошь. Но связь моя с Таиром была совсем другого рода.

Таир-ага, бывший янычарский офицер, имел небольшой домик и жил очень скромно, по весьма ограниченному состоянию. Он любил и почитал меня до того, что в доме его все было для меня открыто, а добрейшая жена его Эмине всегда принимала меня как родного брата, — особенно после того, когда я, узнав о ее горести, сделался миротворцем, убедил Таира любить и почитать ее как верного друга и как благодетельницу, искупившую его от смерти. Эпизод этой сцены заключался в следующем.

Во время девичества, Эмине была приближенною горничною одной султанши, жены Махмуда. Видев часто Таира, в числе придворной султанской стражи, влюбилась в него. Да и мудрено было не влюбиться пылкой турчанке в юного мущину, и по лицу, и по сложению красавца. Но препятствие, трудно преоборяемое для турка, было в том, что Эмине была летами старше Таира. На этом остановилось дело, и Эмине в тиши вздыхала и таяла.

Между тем, вскоре грозный султан Махмуд предпринял истребление янычар. Таир был в числе обреченных на смерть, но Эмине, чрез посредство своей госпожи, султанши, искупила его голову 30.000 пиастров, с вечным отречением от янычарства. Сделавшись его женою, тоже с условием, что Таир не должен иметь другой жены, пока жива Эмине, они удалились в Адрианополь, купили домик и остались в этом городе в спокойной жизни.

В то время, когда я с ними познакомился, Таир, имея лет за тридцать, был в полной силе и красе; а Эмине уже смотрела старушкой, хотя, впрочем, еще не изгладились следы исчезавшей красоты.

Таир, на правах турка, приобрел любовницу, хорошенькую молдаванку по имени Марюку или Марицу (Марии) и держал ее в доме. [116] Оскорбленная Эмине вопила против этого, а Таир защищался тем, что он дал обет не иметь другой жены, пока жива Эмине, — и держит его свято; но никогда не обещал не иметь любовницы, чего Эмине не должна и запрещать. Бедная женщина, пойманная на буквальном смысле условия, видела справедливость на стороне своего мужа, терзалась и лишь в слезах находила утешение.

Вот причина супружеских раздоров и горести Эмине.

Легче было бы решить трудный государственный вопрос, нежели уладить эту постельную распрю. Однакоже, после продолжительных упреков, слез и споров, дело решилось на следующих пунктах: 1-й, что Таиру дозволяется иметь любовницу, но только одну, настоящую, или другую, если надоест эта; 2-й, что любовница таковая будет в доме, как служанка, а не как госпожа, и 3-й, что Таир обязуется не уклоняться от супружеских обязанностей и сверх того будет любить и почитать Эмине, как друга и жену. При последнем пункте Таир со вздохом утвердил ратификацию, и согласие, по крайней мере на сей раз, между супругами водворилось.

У Таира и Эмине было всего-на-всего одно дитя, мальчик Измаил лет 4-х или 5-ти, и это-то единственное детище они отдавали мне безусловно, дабы этим, как они выражались, скрепить на-веки нашу приязнь и пред Богом, и пред людьми. Но когда я сказал, что уже имею одного мальчика турчонка (В Селимно взят мною мальчик лет 7-ми, у коего матери не было, а отца убили тут же. Этот мальчик Николай служит ныне в мусульманском полку урядником. Офицеры, кто желал, брали и мальчиков, и девочек из турецких и христианских семейств, и это нисколько не воспрещалось), и поэтому отказывался от этого предложения затруднением возиться с двумя детьми по походам, то Эмине весьма не шутя возразила: «так возьми с собою и мою Гедиэ; — она будет смотреть за Измаилом и служить тебе верно. Притом же она такая умница и...» — «Довольно, довольно», — сказал Таир, махнув рукою.

Этот поступок глубоко тронул меня и доказал, до какой степени эти добрые люди любили и уважали меня. Ибо Эмине, касаясь к сороковым годам, не могла уже иметь детей, а ее родная племянница Гедиэ, круглая сирота, заступала место дочери. Не входя в романическое описание прекрасного смуглого лица, прелестных очей, поразительной улыбки, гармонического голоса и стройной талии этой пятнадцатилетней девственницы, скажу кратко, что эта юная азиатка была в полной мере из тех красавиц, на коих невозможно глядеть без упоительных ощущений. [117]

Однако, несмотря на столь сильные знаки расположения, поведение мое в этом доме было неизменно. Зная из опыта, как высоко чтится азиатцами уважение прав гостеприимства и как жестоко отомщевается вероломное их нарушение, я старался вести себя так, чтобы не набросать и тени подозрения на чистоту моей связи. Поэтому я никогда не ездил к ним без приглашения, и если и бывал в их доме, то в обращении с женщинами, кои от меня не скрывались, был всегда серьезен, скромен и вежлив до строгости. Но подобное поведение лишь увеличивало их ко мне доверие и внимание.

Адрианопольский караван-сарай, — огромнейшее каменное здание, составляющее великолепную галерею в два света, простирающуюся до 300 сажен в длину, есть пункт постоянного, величайшего стечения народа обоих полов, всех сословий и племен, находящихся в городе.

Здесь вы найдете дорогие ткани востока, парчи, материи, сукна, бумажные и шерстяные изделия, галантерейные вещи, бронзу и, одним словом, вы здесь найдете всякого рода мануфактурные произведения четырех стран света. Наряду с этими богатствами, вы увидите и ювелиров, и часовых мастеров, и портных мужских и женских, и сапожников, и башмачников и проч. и проч. Тут красуется европейская ресторация, там турецкая кофейня; в одном месте кондитерская, в другом аптека; там жарят кибабы и пирожки, а возле, лукавый армянин или караим смотрит с умильною улыбкою на кучки лежавшего пред ним благородного металла и меняет всякого рода деньги. Наконец здесь происходят всякого рода коммерческие и даже любовные сделки, ибо в этом удивительном хаосе племен, лиц и наречий, прелестные затворницы (среднего класса) умеют инстинктивно отгадать, что кому нужно, и находят в этой шумной толкотне безопасное средство ускользнуть на час или два от ревнивой бдительности. Мне не один раз случалось быть в этой галерее и обретаться в такой же тесноте, какая бывает у нас в церквях или при больших процессиях. Одним словом, эта великолепная галерея есть адрианопольский Невский проспект, или, лучше сказать, парижский Пале-Рояль.

Близость морей, представляющих удобство и быстроту водяных сообщений с Европою, Азиею, Африкою — ничтожная таможенная пошлина, свобода торговли и извека господствующая страсть туземцев к торговой промышленности довели ценность ввозных товаров до невероятной дешевизны. Эта дешевизна в особенности поразительна на изделиях шерстяных, шелковых и бумажных, так что десятиаршинный кусок прекрасной аладжи и камчи, продающейся в России по 10 и 12 р., здесь покупается по 4 и по 5 р. серебром, и т. п.

Посещая часто Адрианопольский караван-сарай, однажды, бывши [118] в выигрыше, я накупил, червонцев на десять, разной материи и уборов, отдал эти вещи Таиру и просил его вручить по назначению жене и племяннице, заверив его при том, что делаю это в ответ за подарки, ими мне сделанные, и из признательности моей за их ко мне приязнь и доверие. Таир поверил мне откровенно и благодарил от души. Но не таковы были мысли женского пола. По их понятиям, признательность мужчины к женщине и обратно должна выразиться совсем другим путем. В этих идеях пылкая Эмине, считая себя и без того обязанною мне за оказанное участие в ее сердечной горести, сочинила для меня благодарность по своему усмотрению.

Удивительно, как глубоко инстинкт женщины может проникнуть в душу занимающего ее человека. Она угадала запавшую в сердце любовь и с радостью решилась содействовать ей, как из благодарности, так и по сердечным побуждениям, порожденным ревностью. А ревность азиатки ужасна... Блажен муж, иже не испил ее...

Прелестная племянница, до сих пор редко показывавшаяся, редко поглядывавшая и то украдкой, вдруг изменила свое поведение. Увлеченная собственною страстью и ободренная наставлениями тетушки, она начала выходить часто, старалась проходить близко меня, изыскивая к тому предлог; а иногда, как будто нечаянно, задевала меня рукой или ногой; но ее взгляды, улыбка, мимика, в коей столь искусны азиатки, не могут быть выражены пером. Этот язык доступен сердцу, понятен только любви. Таир, казалось, не обращал на это внимания; но хитрая Эмине сопровождала иногда эти сцены значительною улыбкою, поглядывая лукаво то на меня, то на мужа. Я был в упоительных мечтах от подобного обращения, но мысль о будущем поражала боязнью и отталкивала увлекательные фантазии.

Во всю мою жизнь я постоянно избегал сильной привязанности к неравному предмету, дабы не завлечься невозвратно в предосудительную связь. Бесчисленные примеры подобных женитьб в Грузии были слишком для меня поразительны. Посему и в настоящем случае я очень опасался за себя; тем более, что, отбросив воспитание и происхождение, юность, красота и любовь могли иметь на меня такое влияние, за последствия коего я не мог ручаться. Вскоре я несомненно убедился в моем опасении по тем усилиям, с коими я должен был выдержать сердечную борьбу при разлуке. Однако:

Рассудок говорит:
Себя ты не губи, —
А сердце все твердит
Свое: люби, люби...

Так прошло около двух недель.

В один день Таир пригласил меня обедать. Приехав в [119] назначенный час, я был встречен хозяйкою, которая, сказавши мне, что муж ее в городе, но что сей час будет просила пожаловать в гостиную, а сама ушла на кухню.

Домик их был трех-этажный. Первый этаж был каменный со сводами и заключал кухню и кладовую, во втором были три комнаты, одна мужская, т. е. гостиная и две поменьше, женские, и открытая галерея; третий этаж не занимался никем.

Поставивши лошадь на конюшню, едва вошел я в гостиную, как в тот же миг выбежала из соседней комнаты Гедиэ, всегда резвая, всегда веселая, на этот раз с лицом, сияющим каким-то восхищением. Подскочив ко мне и дергая мой эксельбант, она вперила свой светлый взор в мои глаза и с милою улыбкою спросила: — Капитан, зачем прислал ты мне с дядей вот это? — и указала на фугоньерку и красивый платок, составлявший, по убору турчанок, ее головную повязку.

— Это твой дядя подарил тебе, — отвечал я.

— Так тетка говорила неправду, ты меня не любишь? — сказала она, колебля головою.

Едва я успел пожать ее руку, как она бросилась целовать мою. Я ее не допустил, и она обхватила обеими руками мою голову, прижала ее к своей девственной груди, и уста наши слились.

Дрожь пробежала по всему телу. Когда я опомнился, она смотрела с улыбкою в полурастворенную дверь, грозила пальцем и посылала рукой поцелуи.

Тридцати одного года, не изнуренный болезнями и излишествами, от природы сильного сложения, я был в это время в полной красе жизни: строен, ловок и пригож. К тому же, почти от начала войны я мужался в воздержании, имея целью предстать в возможной чистоте, плотью и духом, на суд божий, если бы жребий войны указал туда дорогу. При таковом физическом состоянии, страстное прикосновение пламенного существа произвело в моем грешном теле невыразимое потрясение. Нужна была вся сила воли, чтобы преодолеть запылавший огонь. Я скрепился и истолковал, как мог, милой искусительнице эти слова:

— Если я тебя полюблю, то это будет мое несчастье.

— А я, с тех пор, как тебя увидела, о тебе только и думаю, и ночью и днем, — проговорила она, печально качая головою.

Я выбежал из комнаты, выпил стакан воды, закурил трубку и, усевшись на галерее, погрузился в думу.

За обедом я был скучен; ел и пил очень мало и на участие радушных хозяев отговаривался нездоровьем, ибо и, действительно, [120] чувствовал себя не хорошо. Но зоркая Эмине кидала на меня испытующие взгляды, и, нет сомнения, угадала бушевавший пламень.

После обеда я тотчас собрался ехать. Прощаясь с хозяйкою, когда Таир ушел выводить моего коня, она спешила в разговоре со мною и старалась и словами и жестами истолковать мне мысли свои, кои, сколько могу припомнить, были в этом роде: «Не тоскуй, капитан-джаным (Джан, душа, джаным, душенька. Турки в приятельском разговоре прибавляют это слово к имени или званию), прошу тебя; это мне очень больно. Знаю твою печаль. Если будешь жить в городе, а не в казармах, то все сбудется по желанию. Переезжай же хоть сегодня и увидишь, умеет ли Эмине понимать тебя и благодарить за дружбу, которой никогда, никогда не забудет. Я не простая, ты это видишь. Верь же мне, капитан-джан, все будет хорошо; переезжай поскорее.

Приехавши в казармы, в коих расположен был наш 7-й корпус со штабом, я тотчас принялся за гидропатию и диэту и в тот же день, с разрешения генерала, сделано было распоряжение об отводе для меня, по случаю болезни, приличной квартиры в городе, где лекарь не шутя советовал мне обратиться к существенному лечению, во избежание белой горячки, коей признаки были явственны и которой, в жизнь мою, я подвергался три раза: один раз во время пребывания моего в Париже и два в бытность мою в Грузии, единственно по причине продолжительного терпения.

На другой день утром Таир, навестивший меня, искренне соболезновал о моем нездоровьи, но причины его не знал. Я поручил ему съездить и посмотреть указанную квартиру. Возвратившись, он объявил, что квартира очень хорошая, с ходом совершенно отдельным с улицы, отведена в греческом квартале, в доме богатой молодой вдовы, которая, впрочем, выходит замуж за родственника покойного мужа; но что в соседстве есть юная гречанка, слывущая адрианопольскою красавицею, которую не стыдно было бы представить и в султанский гарем. Это была действительная правда. Впоследствии, познакомившись с ее отцом, я бывал у него в доме, видел красавицу, родителям коей, а более ей самой, очень и очень хотелось сыграть свадьбу, но эта фантазия была для меня не по душе, несмотря на искренние намеки с их стороны, мне предложенные. Сверх сего Таир сказал мне, что в этой же улице, дома через два, живет у своего сына одна старая гречанка, которая приходится родной теткой его жене.

— Как, — спросил я, — разве Эмине гречанка?

— Нет, — отвечал он, — но ее мать, старшая сестра этой [121] старухи, была урожденная гречанка; так точно, как и бабка Гедиэ была замужем за магометанином, но по происхождению болгарка. Подобные браки бывали прежде в Турции, ныне по милости Махмуда, весьма редки, — добавил он.

В тот же день вечером я переехал в Адрианополь на новую квартиру, куда еще утром было все перевезено. Помещение, по климату и обычаям, было очень удобное и даже роскошное. Квартира эта состояла из двух комнат, расположенных в ряд, коих двери выходили на широкую и длинную галерею, украшенную резною решеткою с диванами. Галерея эта была в сад, а из нее шли две лестницы, одна в кухню, помещавшуюся под комнатами, а другая прямо на улицу, в особый ход. В одной из комнат тянулся во всю длину левой со входа стены низкий турецкий диван, устланный коврами и подушками; в противоположной стене была широкая ниша для спальной постели, по обе стороны коей были в стене же шкапы с резьбой; а в третьей стене, напротив двери, красовался огромный камин из мрамора. Другая комната была попроще.

К чаю явился Таир и между прочими разговорами объявил мне, что жена его в восхищении, что я перешел в город и поручила сказать, что она завтра же пришлет мне пешкеш (Пешкеш-подарок) на новоселье.

— Э, как можно. Поблагодарите ее, пусть не беспокоится, — сказал я.

— Отчего, ведь и у вас, я думаю, так же, как и у нас, приятели на новоселье присылают хлеб и соль, — отвечал он.

Я замолчал, ибо догадывался, какого рода пешкеш может пожаловать ко мне.

После чаю, за стаканами вина, я заговорил о моей наклонности, или лучше сказать страсти, и заключил мой разговор изъяснением в этом роде:

— Послушай, Таир, ты меня знаешь только несколько дней; но знаешь, как честного человека. Уверяю тебя клятвенно, ты в сем отношении не ошибся, — и я понимаю тебя тоже за человека честного. Будем же действовать и поступать, как честные люди. Скажу тебе откровенно, мне нравится Гедиэ, но я боюсь затмить чистоту нашей дружбы поступком, который был бы противен твоим чувствам; не хочу делать ничего такого, что могло бы поколебать твою ко мне приязнь. Мне она нравится, говорю тебе. Жениться на ней не могу, но полюбить ее желаю. Скажи твою мысль по всей правде, этим только ты докажешь мне твою истинную дружбу. [122]

Таир, поглядев на меня пристально, затянулся трубкой, покрутил усы и подумав начал говорить, по свойственной ему привычке, медленно и с расстановкой: «Что Гедиэ тебя любит, я это знаю, с сожалению, с того самого дня, как ты у меня обедал в первый раз. Говорю — к сожалению, ибо она и мне очень нравится. Да иначе, капитан-джан, и быть не может. Коль скоро с первого взгляда мы понравились друг другу, то все, что хорошо для меня, может показаться хорошо и для тебя. Следовательно, не мудрено, что то, что полюбилось мне, и тебе приходится по вкусу. Эмине желает ее сбыть как наискорее. Знаю, что женою твоею она быть не может, но быть твоею любовницею будет для нее по сердцу, да она лучше и не желает. Притом же, я, Эмине и Марица, все мы будем этому рады. Я — потому, что люблю и уважаю тебя много, а Эмине и Марица из ревности. Вот тебе, капитан-джан, верная правда.

— Что же с нею станет, когда я уеду?

— Ничего. Будет жить у нас, а случится хороший человек, выйдет замуж.

— Да кто же женится на ней, если она будет ни девка, ни вдова?

— Странный вопрос. Этакие женитьбы у нас бывают нередко; а у вас, я думаю, и того чаще, — ибо у вас покупают мужей, а у нас жен. Была бы хороша и молода, не засидится дома. За нее уже сватался не один; а мой дядя без ума от нее, только что он стар и вдов. Да и тетка ее, Эмине, была, как ты говоришь, ни девка, ни вдова, хотя и толкует, что я спьяна ничего не мог разобрать в ту ночь. При том же куда девались бы несчетные табуны любовниц и прислужниц наших пашей, улемов, эфендиев и проч. и проч., если бы все, по-твоему, женились только на девках. Ведь всякий правоверный может иметь четыре жены, а любовницам и счета не положено.

— Стало быть, этот мудрый закон магометов говорит: чего не нашел у одной, того ищи у другой, у третьей и так далее — возразил я с улыбкой.

Таир при этой остроте вытаращил на меня глаза и, расхохотавшись от души, сказал: Ах, скажи, пожалуй, эта мысль никогда не приходила мне в голову; а ведь это может быть и правда, и очень правда. — Но только ты понимаешь мое выражение как турок.

— Как так?

— А вот как, под словом: чего не нашел у одной, того ищи у другой, я понимаю любовь и дружбу, т. е. сердце и душу, — без коих и первейшая в мире красавица принесет человеку ад, а не магометов рай. [123]

— Пеки, пеки (Прекрасно).

— Да что тут много толковать, — продолжал Таир. — Есть всякому предопределение свыше. Сам султан Махмуд не мог снять моей головы, потому что не так было написано в книге судеб. И мои предки были христиане, иначе, ни они, ни я не могли бы быть янычарами (Турецкий султан Урхан или Оркан в 1330 году учредил войско янычар из христиан, обращенных в магометанство). И у тебя азиатская кровь. Поверь мне, во всем этом, даже в дружбе и любви, есть предопределение. Никто не может избегнуть своей судьбы, и она не избегнет своей.

— Да, — сказал я, — и у нас ваш фатализм выражается в пословицах: кому быть повешену, тот не утонет. Чему быть, того не миновать. А я скажу словами Богдана Хмельницкого: Что будет, то будет, а будет то, что Бог даст.

— Олур, чох олур (Олур, чох олур, — так, во истину так), — воскликнул мой собеседник, махнув головою, и мы сели ужинать в самом веселом расположении.

На другой день утром, едва я успел сделать визит моей хозяйке, принявшей меня очень ласково и вежливо, как взошел ко мне мой приятель, полковник генерального штаба Никлевич (Этот замечательный человек служил при Наполеоне, в жизнь мою я не встречал никого из военных с таким высоким образованием и с такими глубокими сведениями), и мы пошли вдвоем осматривать андрианопольские знаменитости. Мы до того находились, что я едва добрел домой.

После обеда я тотчас залег спать и уснул богатырским сном.

В сумерки, я неожиданно разбужен был голосистым пением моего незабвенного приятеля Я., коему вторили два другие, а с ними и я начал припевать и бить такт в ладони.

Гей, муй коханый Юрку,
Пшистань, пшистань до вербунку.
    В Бердичове, славном месте,
    Звербовали хлопцов двести,
    Семь конюших, семь писаржей,
    Вели разных господаржей.
Гей, муй коханый Юрку,
Пшистань, пшистань до вербунку.

— Vous voila donc, nous dous avons deniche. Подымайся и одевайся. Мы решились завербовать тебя на этот вечер, для того и пропели тебе твой вербунок.

— Брависсимо, — отвечал я, одеваясь.

— А послание мое получил? [124]

— Нет.

— Так слушай, вот оно:

    Спеши, — прошу на пир простой,
    На пир незваный, холостой.
Ты здесь найдешь друзей бивачных,
За кубком, в облаках табачных;
Ты здесь найдешь веселый сброд,
Цыганский таборный народ,
Наречий, лиц, племен стеченье,
И у гречаночек-голубок,
Но в шароварах вместо юбок,
Найдешь быть может развлеченье.
Спеши, спеши, мой милый дост (Дост — друг),
Здесь ждет тебя заздравный тост.

— Какая высокая мысль, — какой благородный порыв, — возразил я.

В тебе я узнаю прапрадедовску кровь
Варяжских витязей, и дружбу, и любовь.

— А prospos, вот прекрасный локайль для бакханалии. Какая великолепная галерея, — сказал мой милый Я., рассматривая квартиру.

— Нет, нет, сделайте одолжение, нельзя ли с этими гениальными идеями подальше от этого локайля.

— Отчего?

— Оттого, что хозяйка дома адрианопольская аристократка, вдова, да еще и молодая и сверх того выходит на днях замуж. Следовательно, наша бакханалия, восхитительная для нас, нисколько не будет утешительна для нее и может даже повредить ее репутации.

— Пошел читать мораль. Ну, готов, что ли?

Идем, готов
На славный зов.

И мы отправились.

Было уже совершенно темно. Мы шли версты три и пришли к двух-этажному домику, стоявшему отдельно, на большой улице, пролегавшей от каменного моста, со стороны казарм. Эта часть города называлась Армянскою и была заселена армянами. Домик этот, в коем были два покоя вверху и кухня или людская внизу, нанимал мой приятель Я., для приездов в город, или, лучше сказать, для своих удовольствий. Гостей было человек пять, все своя братия, офицерство. Четыре египтянки или цыганки пели и играли на гитарах, а три гречанки, как грации, любезничали с кокетством. Два стола уставлены [125] были один конфектами, вареньем и фруктами, а другой — батареею вин. Разносили чай и пунш. Все было чинно и весьма любезно.

В столь веселой компании, одушевленной молодыми азиатками, можно было развлечься офицеру, проведшему года полтора бивуачной жизни, ибо прелестницы сияли молодостью, свежестью и поражали новостью физиономий и костюмов, и мой милый Я. говорил правду:

Что у гречаночек-голубок,
Но в шароварах, вместо юбок,

можно было найти развлеченье; но со мною было напротив. На меня нашла какая-то хандра, причины коей я не постигал. Правда, один и тот же предмет не сходил с ума; — однако в этот вечер я не мог льститься никаким ожиданием, ибо знал положительно, что и в Адрианополе так же, как и везде в Азии, порядочная женщина ни за какие блага не выйдет из дому в ночное время. Следовательно, если занимавший меня предмет и решился бы сделать мне визит, то это могло случиться или очень ранним утром, или в сумерки, — а иначе никак. За всем тем упорная грусть отразилась на моем лице, и товарищи мои, казалось, уважали мою печаль и не делали мне принуждения. Не желая наводить уныние на других моей скучной физиономией и затмевать веселость этого разгульного пиршества, я ускользнул незаметно и отправился домой. Мой Иван, крутой малоросс, ожидал меня с лошадью и фонарем внизу; за всем тем я проездил более часу, пока добрался до квартиры. Разъезжая по безмолвным улицам, с досады я бранил Ивана, а Иван, по свойственной малороссиянам поведенции, честил проклятиями и турок, и их города.

— Никто не приходил, — спросил я у моего Павлушки, входя в комнату.

— Нет, никто.

— А Таир?

— Он приходил, когда вы еще спали после обеда, спросил и ушел.

— Сделай чаю.

— Разве вы там и чаю не пили?

— Какой там чай.

Взяв «La contemporainne» (Это любопытное сочинение одной красавицы, знаменитой своими похождениями. Происходя из голландской аристократической фамилии, урожденная графиня она была замужем за одним французским генералом. Быв любовницею Нея, находилась с ним в России и в Москве, в 1812 году. И прежде сего, и после, ознаменовала себя любовными приключениями с первейшими того времени людьми и даже с Наполеоном. Все это излагая откровенно, не только не посовестилась открыть свету свою моральную наготу, но напротив в некоторых интригах описывая подробности тайных процессов любви, она этим хвалится и величается, как знаменитый вождь победами) из книг, кои всегда и везде возил [126] с собою в возможном количестве, я улегся на диван против ниши и принялся читать. Но чтение этого любопытного сочинения, несмотря на его занимательность, не лезло в голову. Погрузившись в размышление, я решил положительно, что для благовоспитанного человека, с рассудком здравым, нет ничего глупее, как сильная любовь, что эта увлекательная страсть, поражая сердечную сторону человека, расстраивает его воображение, убивает моральную его силу и делает его как бы безумным. В сих идеях, обращаясь к собственному положению, я радовался, что интрига моя не клеится и решился выбросить из головы эти глупости; а для вящщей рассеянности я предполагал навещать почаще мою хозяйку, согласно сделанному ею мне приглашению, в бытность мою у нее с визитом. У нее, как мне сказали, собирались часто молодые барыни и барышни-гречанки, в числе коих и соседка-красавица; я предполагал также, подобно другим, шататься каждодневно в знаменитой галерее и искать приключений, в полной надежде, там или там, найти то, что мне нужно. Но не сейчас ли сам я бежал от того, чего добиваюсь с такой жадностью? Вот до какой степени одурачила меня безрассудная страсть, сказал я сам себе я начал искренне сожалеть о том, что оставил пирушку, и уже подумывал возвратиться туда, но боялся, что не найду дороги.

Среди таковых и подобных мечтаний, сидя по-азиатски на диване, я допивал уже другой стакан чаю и курил медленно трубку. Было уже около полуночи. Мрачность обширной комнаты, слабо освещенной мерцанием горевшей возле меня свечи, и глубочайшая тишина, казалось, согласовались с моим мрачным состоянием.

Вдруг послышался шорох. Я взглянул в ту сторону, — и ужас объял меня... В огромной нише, прямо против меня, стояла у моей постели фигура, женская, знакомая... Страшная мысль, как молния, мелькнула, что со мною начинается припадок белой горячки, что моя бедная голова помешалась... Сердце заныло, какой-то электризм пробежал по нервам, и я близок был к бесчувствию, но в ту же минуту видение осуществилось. В объятиях моих было пламенное юное тело той, которая так сильно тревожила меня в течение двух недель и особенно в последние дни.

Переход от ужаса к радости поверг меня в столь тревожное [127] состояние, что я едва чрез час мог прийти в нормальное положение, и то не прежде, как после холодной ванны (Окачивание водою употреблялось мною в это время, оно было очень полезно для меня в Имеретии и в настоящем случае было для меня спасительно).

Пришедши в себя, первый вопрос моей милой гостье был о том, каким способом очутилась она в нише и как пробралась в комнату совершенно никем не замеченная? Усевшись возле меня, за чаем и ужином, она рассказала очень внятно и подробно следующее:

В тот день, когда отведена была мне квартира, о коей сказал Таир, Эмине пошла к своей тетке, живущей возле занимаемого мною дома, и взяла ее с собою. Идучи туда и назад, они проходили медленно мимо моей квартиры, заметили ее и рассмотрели вход. В этот день, часов за пять пред сим, тетка нарядила ее в лучший костюм, сверху коего надела она худое греческое платье простой служанки, прикрылась грубою чадрою (Чадра, кусок полотна или другой материи в величину простыни, коею азиатки покрываются сверху платья, закутывая и лицо, кроме глаз. Чадры у бедных коленкоровые, а у богатых шелковые, разноцветные) темносинего цвета и в этом наряде, вышедши перед вечером из дому, проникла в греческий квартал уже в сумерки, и улучив время, когда ни одной женщины не было на улице, она прошла никем не замеченная прямо в мою комнату. Здесь она чрезвычайно обрадовалась своей удаче, но видя меня спящего, не осмелилась разбудить, за всем тем сочла за лучшее спрятаться где-либо и ожидать моего пробуждения. Наконец, посмотрев в нишу, она тотчас увидела потаенную дверцу в особый ход, ведущий вниз, точно в таком виде, как это устроено и в комнате ее тетки, пробралась туда тихо и в этом месте оставалась до той минуты, когда показалась мне. Причем добавила, что когда она услыхала пение и голоса чужих людей, то была от страха ни жива, ни мертва, и решилась не выходить из своей засады, пока не уснут все, но сидя в углу, и сама уснула, и спала до этой поры. Сверх сего она передала просьбу Эмине, чтобы я ее племянницу любил и жаловал хорошенько; чтобы никогда не приезжал к ним в дом и даже не ездил по их улице, дабы этим не дать повода соседям к злословию и сплетням, что она сама будет посещать меня раз или два в неделю, смотря по возможности и, наконец, чтобы я содержал знакомство наше в величайшей тайне.

Протекли два месяца, и ничто не расстроило, ничто не потревожило любви тихой, верной и безусловной. Никакое перо, никакой язык не может выразить наслаждения, коим я упивался в это [128] короткое время. Мое счастье, в этом смысле, было так велико, что я не надеялся встретить в другой раз подобное даже законным путем. Предчувствие сбылось!.. Прошло тому уже более двадцати лет, и эта сердечная встреча и ныне отражается наилучшим лучом моей жизни, — и ныне глубокий вздох чтит ее отрадную память.

Однажды, в знаменитой галерее, встретился я с одним армянином, к сожалению, забыл его имя, говорившим по-французски лучше, чем на своем природном языке. В продолжение многих лет он воспитывался во Франции, в Марсельском лицее. Отец этого молодого человека был в Константинополе банкиром и содержал на откупу монетный двор с правом чекана. Все шло хорошо и благополучно. И султан Махмуд благоволил к нему, и государственные сановники уважали его и искали его дружбы. Вдруг, в одну ночь, в 1824 году, явились незванные гости, — гости ужасные, немые исполнители воли султана. Они проникли прямо в спальню хозяина, удалили жену и детей, и чрез пять минут все было кончено. Банкир и откупщик монетного двора был задушен в своей постели, а его полновесные мешки с золотом очутились в султанской казне. За всем тем мать, жена, братья и сестры моего знакомца оставались в Константинополе, в собственном доме, под милостивым покровительством султана, а сам он проживал в Адрианополе по коммерческим делам. Столкнувшись нечаянно, мы скоро сблизились и часто бывали друг у друга. Узнавши о моей связи, в один вечер, за чашей светлого вина, в дружеской беседе он начал уговаривать меня ехать с ним в Константинополь. «Мы остановимся в нашем доме, — говорил он, — вы познакомитесь с моими родными; у меня есть сестра, невеста, замечательной красоты, а у дяди моего есть дочь, девушка лет 15-ти, тоже очень хороша, но главное, единственная наследница огромного состояния, простирающегося на несколько миллионов рублей, там я вас тотчас сосватаю, заверяю вас, а это будет хорошо и для вас, и для нас, ибо имение и капиталы под вашим именем будут неприкосновенны для бессовестного турецкого правительства». Но голова моя была до того занята любовным чадом, что никакие расчеты, как бы они выгодны ни казались, не могли в это время быть доступны моему рассудку. Этот мой знакомец был мне полезен впоследствии касательно моей связи.

XI.

Конец войны. — Взгляд на Россию.

После заключения в Адрианополе трактата о мире, подписанного 2-го сентября 1829 года, 17-го октября последовал размен [129] ратификаций при торжественном параде войск в присутствии многочисленной публики, — и в тот же день дан был главнокомандующим для турецких уполномоченных большой обед и сожжен у Эски-Сарая знаменитый фейерверк, коего финал, павильон в 12 т. ракет, гармонируемый залпами 200 орудий, взвился с оглушительным треском в облака и возвестил небу и земле заздравный тост двух величайших своего времени государей-союзников и конец их войны.

Зрелище удивительное! идея достойная факта.

Но чего стоила эта война? — Из всех войн, бывших между Россиею и Турциею со времен политического быта сих государств история не представляет войны менее кровопролитной и более смертоносной. Летом 1828 года кровавый понос был печальным предвестником ужаснейшей эпидемии. Чума, проявлявшаяся кое-где в этом году, в следующем 1829 разразилась, и тысячи пали ее жертвами. Все занятые нами города и крепости были завалены больными, из коих едва-ли уцелел десятый человек. Из 12 тысяч больных, оставшихся в адрианопольских казармах. вышло около 700 человек. Наисчастливейшие полки были те, кои вошли в Россию в половинном комплекте; но таковых было очень немного. Напротив, были такие полки, коих наличность ограничивалась десятью или двадцатью человеками рядовых и таковым же числом музыкантов. Я видел собственными глазами такие полки, в коих, за неимением людей, музыканты несли знамена. Кажется, можно безошибочно сказать, что из числа 150 т., перешедших за Прут и Дунай, возвратилось в Россию не более третьей части, не считая гвардии, которая, по благоразумному распоряжению, успела выйти из Турции вовремя.

Издержки, в продолжение двух-годовой войны, на содержание двух армий, с ремонтировкою кавалерии и артиллерии, в европейской и азиатской Турции и двух флотов в разных морях, могли простираться приблизительно до 30 мил. р. сер.; да убыли людей, убитыми, ранеными и умершими, должно положить не менее 100 т. человек. Столь огромное пожертвование далеко не вознаграждается 1.500.000 червонцев и приобретением Анапы и Ахалцыха с некоторыми землями за Кавказом; зато признана самостоятельность Греции, утверждены права и выгоды Сербии, Валахии и Молдавии, а главное, — поддержано достоинство нации и прославлено ее оружие.

Бросив взгляд на события последнего пятидесятилетия, невозможно не убедиться, что в этот период Россия выдержала гораздо более борьбы, нежели в продолжение предшествовавших двух веков (с 1600 по 1801 год).

Война с Наполеоном в 1805–6–7, война с Швециею в 1808–9, война с Турциею с 1806 по 1812, бессмертная отечественная война [130] 1812 и последовавшие за ней 1813–14–15, две персидский войны, одна с 1802 по 1813 и другая 1826 и 1827, война с Турциею 1828 и 1829, польская 1831, венгерская 1849 и, наконец, беспрерывные военные действия за Кавказом, — составляют эту великую героическую эпоху, в которую победоносное российское оружие покрыло себя неувядаемою славою и поставило свое отечество на степень первейших государств Европы и всего мира.

Что была Россия за 200 пред тем лет, до времен ее великого преобразователя, и какою является ныне! Великий Петр принял ее в юные длани грубою, в диком невежестве, с 18 мил. (В первую ревизскую перепись, при царе Алексее Михайловиче, оказалось 8.953.000 муж. пола душ (1670)) жителей, 2 мил. р. дохода, без армии, без флота; Николай, его знаменитый праправнук, передает ее колоссом мира, объемлющим более 400 т. квадратных миль, с 70 мил. жителей, с 300 мил. р. сер. годовых доходов, с грозными флотами, на семи морях и с миллионною армиею, доведенною до наивысшего совершенства. Остзейские провинции, с их неприступными крепостями и цветущими городами, герцогство Курляндское, царство Польское, Бессарабия, ханство Крымское, весь Кавказский и Закавказский край, до Аракса и от моря Черного до Каспийского, земли казаков, малороссийских, запорожских, донских и уральских, — слились в одно целое. Там, где были в то время непроходимые болота и дебри, ныне пролегают свободные пути сообщения. Шоссе динабургское, от Петербурга до Варшавы, шоссе белорусское; до Киева, шоссе московское и другие и, наконец, железная московская дорога, идущая на протяжении более 600 верст. А науки, художества, фабрики, заводы, промышленность и торговля с каждым днем развиваются более и более. В то время Россия была в младенчестве; ныне она в юношеском возрасте. Если же принять в соображение законы возрождения и долголетия государств, то Россия должна достигнуть полного физического развитая чрез два будущие века ее жизни, т. е. в ту отдаленную эпоху, когда народонаселение ее, увеличиваясь на 1 проц., возрастет до 400 мил. душ и покроет все удобозаселяемые земли ее в Европе.

Сравнив таким образом младенческий быт России с настоящим, нас поражает изумительная быстрота государственного развития усовершенствования. Зато это исполинское развитие обошлось России не дешево. Какие удары вынесла она на мощных своих раменах в эти два с половиною века своей жизни и какие еще должна вынести, пока достигнет указанной эпохи. Ей не страшны ни голод, ни опустошительные эпидемии, ни орудие иноземное; против них она [131] найдет средства в собственных силах; гроза ее в ней самой. В сем смысле первый предмет, поражающий наблюдательный взгляд, есть вопрос об освобождении на волю крепостного сословия (эманципация). Этот важный вопрос правительство должно решить само и не допустить, чтобы этот ужасный «ураган» разразился сам по себе. Но и в действиях по этому правительства, более всего нужны будут осторожное благоразумие и сила воли ныне царствующего Николая. По крайней мере, этот знаменитый государь сделал все, что мог, и снял с себя даже упрек потомства в этом деле. Его мысль об обязанных крестьянах, о правах выкупа крестьян, при продаже населенных помещичьих имений, и вопрос об освобождении крепостного состояния людей (об эманципации), предложенный на обсуждение некоторого дворянства, ясно доказали, что он, предвидя неизбежность этого перелома, желал предупредить его ужасы. Это стремление обнаруживает в нем глубокое познание морального состояния России и искреннее желание ей добра.

Было бы непростительно не отдать нельстивой признательности редким доблестям этого великого государя. Называю его великим, ибо со времен политического существования России никто из царствовавших лиц, исключая Петра I, не совершил таких полезных и великих улучшений, как он; а в обстоятельствах именно критических явил редкое благоразумие и непоколебимую силу воли. На политической сфере он взял перевес над всеми государями Европы и поставил свою Россию на первенствующее место. В жизни частной, он лучший супруг, он примерный отец. Видели его глубокую печаль, слышали его тяжкие рыдания при кончине его дочери. Наконец, прекрасная наружность, цветущее здоровье, на 56 году, убеждают, что его физическая жизнь постоянно сопровождалась строгою умеренностью. Но не моему слабому перу писать биографию сего славного государя. История отдаст ему должную славу, и его жизнь займет лучшие страницы российской летописи.

XII.

1830 год.

Ямболь, Варна и Кишинев.

В ноябре 1829 года 7-й пехотный корпус выступил из Андрианополя на зимние квартиры, 18-я дивизия в г. Ямболь, а 19-я в г. Селимпо. Проливной дождь и холод сопровождали нас до места чрез семь или восемь переходов. [132]

Ямболь, не обширный, но красивый городок, лежит на большой дороге, на высоком месте. Торговля ничтожная, и кроме болгар никого не было. Квартира у меня была и выгодна и хороша. Мясного было достаточно, зато более ничего, а в некоторых продовольственных предметах мы терпели крайность. За фунт крупчатой муки платили рубль и более полтора рубля, за фунт картофелю 50–80 коп. и даже рубль асс., а фунт чаю доходил до 80 руб. асс. Я продал 5 ф. чаю, половину моего запаса, за 25 червонцев.

Зиму провели мы спокойно, но скучно и единообразно. Чтение кое- каких книг и писание заметок составляли мои главные занятия, а длинные зимние вечера убивались за картами. Постоянная игра моя была бостон на 4 руки с кадилями по 10 к. сер. Партнерами были то Бассардин, то Аристов, то Антонов; все трое артиллеристы. Игралось довольно счастливо, и в зиму я остался с плюсом около 300 р. сер.

В марте приехал навестить меня мой приятель Таир и подтвердил известие, сообщенное мне около этого времени, моим знакомцем армянином в письме из Адрианополя, т. е. что Гедиэ вышла замуж за родственника Таира, что муж ее хотя и пожилой, но человек не бедный, промышленный и проч. Он сообщил мне много подробностей по сему предмету, интересных собственно для меня. Погостив у меня более недели, этот редкий человек распростился со мною на веки. Признаюсь, я расставался с ним со слезами. Да и можно ли было не любить всей душой человека, который жертвовал для меня честью своего имени и, что еще более, собственною любовью. По истине, в грубой коре этого турка были высокие чувства благородной души. Где бы ты ни был теперь, в этом, или в другом мире, прими сердечный вздох мой, дань нелицемерно признательной души...

В конце апреля 1830 года, 7-й пехотный корпус пришел в Варну. 19-я пехотная дивизия, коей князь Горчаков в это время назначен был начальником, переименована в 18-ю, поступила в 6-й корпус, под начальство генерала Рота и осталась в Варне с прочими войсками, а бывшая 18-я дивизия ушла в Россию. Для взрыва кр. Варны, по трактату, оставались войска наши по октябрь.

Небольшой двух-этажный дом одного богатого армянина отдан был весь в мое распоряжение. Хозяин этого дома, по фамилии Апель, жил в Варне по своим коммерческим делам, а семейство его находилось в Константинополе. Чтение и письмо и здесь были моим привычным занятием. Сверх того я изредка упражнялся в изучении турецкого языка.

Прекрасной наружности юноша, сын знатного константинопольского турка, по непреоборимой страсти к военному делу приехал в Варну с единственною целью насмотреться на наши учения, разводы [133] и проч. Апель привел его ко мне, и он просил меня, без церемонии учить его по-русски. Он уже болтал кое-как по-французски, а читал и понимал довольно хорошо. На просьбу его я согласился с тем, чтобы и он учил меня по-турецки, — и наши взаимные сеансы состоялись. Он удивлялся, что я так много знал по-турецки, а я говаривал ему, что никогда не встречал молодого человека с такими быстрыми способностями. И действительно, этот 18-ти-летний мусульманин очень скоро начал читать и кое-что понимать по-русски. Он выучивал, когда хотел по двести слов в день. Зато мои успехи в турецком языке были далеко не таковы, несмотря на то, что сверх молодого учителя, нашлась еще и учительница помоложе его. Но, быть может, поэтому и грамотка не лезла в голову. Эта интрига была гораздо отважнее андрианопольской и грозила опаснейшими последствиями. Другой, на моем месте, менее опытный и менее равнодушный, неизбежно соделался бы печальной ее жертвою. По крайней мере этот урок окончательно убедил меня, как мало должно доверять нежностям и клятвам прекрасного пола.

При таковом препровождении времени, купанья в море и загородные прогулки, а изредка и служебные занятия делали пребывание в Варне нескучным. Под конец я получил сильную болгарскую лихорадку, с коею, выехав из Варны, возился около четырех месяцев. В Сатунове в карантине я лежал больной. Здесь сырость, холод и нечистота дурного помещения делали положение мое, в течение 28-ми дней, крайне затруднительным.

В ноябре мы пришли в Кишинев. Путешествие наше из Варны было весьма продолжительно, потому что в Сатунове, на Дунае мы держали 28-ми дневный карантин, хотя, благодаря Бога, чума давно уже исчезла; зато в Кишиневе мы наткнулись на холеру.

Из всего военного сословия, находившегося в Кишиневе, кажется, меня первого постигла эта ужасная болезнь. Эго было так: 25 декабря 1830 года, в день Рождества Христова, после большого обеда, бывшего у князя Горчакова, я возвращался домой верхом. Был час 10-ый вечера, квартира моя, в доме Кукона Дино-Руссо, была очень далеко. Не зная города и по причине непроницаемой темноты, я сбился с дороги и проездил около двух часов. Я был в мундире и летней шинели, погода же была очень дурная. Холодный ветер и проливной дождь прохватили до костей.

Приехав домой, я спал беспокойно, а в 10-м часу утра открылись припадки холеры, в столь сильной степени, что когда, чрез два часа, приехал ко мне доктор Буде, то действие поноса, сопровождаемое рвотою, уже было более 20-ти раз, и уже начинались корчи и обмороки. Тотчас посадили меня в горячую ванну и давали через [134] каждую четверть часа от 5-ти до 10-ти капель Лаудана в чашке мятного чаю. Наконец, благодаря Бога, после сильной ванны показалась испарина, и я, закутанный одеялом, шубою, шинелью и даже буркою, потел чрезвычайно много. После этих и других пособий, к 8-ми часам вечера, я получил значительное облегчение, а на другой день я был почти здоров, но слабость оставалась долго.

XIII.

1831 год.

Кишинев. — Причины, побудившие к перемене службы.

Записки эти я пишу не для света и печати, а собственно для вас. мои милые дети, на тот конец, дабы вы, достигши зрелого возраста и читая их, когда меня не будет, знали в возможной подробности мою жизнь. Посему, приближаясь к эпохе, когда последовал перелом моей службы, я признаю нужным изложить здесь как главную цель моего первоначального стремления, так и обстоятельства, кои, опрокинув мои надежды, дали моему служебному поприщу далеко не то направление, коего я добивался. Рассказ этот я должен начать издалека и предваряю, что страницы эти объемлют самый грустный период моей, — и без того не очень счастливой, — жизни.

Еще в 1816 году, решившись, по совету брата Григория Петровича, поступить в военную службу, я желал служить по генеральному штабу или по артиллерии. Для этой цели и образование мое во Франции было преимущественно обращено на изучение математики и других наук. Но чтобы не потерять, в отношении к службе, время, долженствовавшее употребиться на мое обучение, я определен был в начале 1817 года в 41 егерский полк юнкером, с тем, что, до производства в офицеры, мне позволено было заниматься науками вне полка. Выигрыш в этом определении был видимый, ибо и учение шло порядком, и служба считалась. Да притом немаловажная выгода заключалась и в том, что, быв впоследствии произведен в офицеры, я мог бы перейти тем же чином в генеральный штаб или в артиллерию, разумеется, выдержавши экзамен.

Для достижения этой цели, занимавшей все мои помышления, я употреблял возможные усилия к скорейшему изучению математических наук, и учение мое, как в Дуэ, так и в Париже, шло весьма успешно. Между тем, в то время, когда я подбирался к половине моего приготовления, я должен был оставить науки и явиться в полк, как [135] по случаю производства моего в офицеры, так и потому, что корпусу российских войск, находившихся во Франции, объявлен был поход в Россию. Оставаться же во Франции военному офицеру, собственно для образования, можно было не иначе, как с Высочайшего разрешения. А как, сверх этого, нужны были и деньги, а их-то и не было, то и помышление об этом отложено. Посему, по совещании с братом Григорием Петровичем, было предположено, чтобы по прибытии 41 егерского полка в Россию на место, я просился в годовой отпуск, приехал к нему в Петербург, окончил мое приготовление и старался о переводе по экзамену в генеральный штаб. С этими радостными надеждами явился я в полк и с ним отправился в Россию.

На походе, кажется, в Екатеринославской губернии, последовало Высочайшее повеление 41 егерскому полку следовать в Грузию на укомплектование 17 егерского полка, коему и передать свой номер 41 ибо полк этот поступал в 21-ю пехотную дивизию, а егерские полки ранжировались по номерам дивизий. В этом Высочайшем повелении между прочим сказано было: «Полкам, поступающим на укомплектование кавказского отдельного корпуса, передать в полки по назначению всех строевых нижних чинов, а штаб и обер-офицеров оставлять по назначению начальства. Должностные же офицеры могут быть оставляемы по их желанию, не иначе, как по смещении во фронт». Такая Высочайшая воля успокаивала мои опасения насчет оставления меня в Грузии против моего желания. Сверх сего я убежден был что подобный перевод не мог случиться и потому, что в кавказском отдельном корпусе был тогда командиром знаменитый генерал Ермолов, известный своею строгою справедливостью. Все это, по теории вероятия, было так, но на деле вышло иначе.

17 егерским полком командовал тогда полковник князь Петр Дмитриевич Горчаков. 27-ми лет от роду, он был строен, ловок и пригож, а аристократическое воспитание и некоторые познания являли в нем человека светского, образованного и весьма приятного в обществе. Не буду говорить о его моральных качествах, из опасения, что отзыв мой может показаться односторонним, хотя, впрочем, прослужив неразлучно с ним более 12-ти лет сряду, я изучил его и знаю его основательнее, чем кто-либо другой; но не могу умолчать, что вопиющая несправедливость этого человека убила наилучшие мечты моей юности и была главною причиною тех горестных случаев, о коих и ныне отражается самое грустное воспоминание.

Из всех молодых офицеров 41 егерского полка князь Горчаков удостоил меня преимущественно своим вниманием. Узнав о нежелании моем остаться в Грузии, он потребовал меня к себе и начал уговаривать поступить в его полк. Когда же услыхал от [136] меня решительный отказ по причинам, изложенным выше, и потому, что я не мог разлучиться с меньшим братом моим, Василием Петровичем, бывшим тогда прапорщиком в одном со мною полку, то он отвечал мне: «в таком разе брат ваш останется здесь, хотя бы вы и ушли в Россию». За сим он продолжал: что мои предположения, касательно перехода моего в артиллерию или в генеральный штаб, не так верны; что в Грузии гораздо легче достигнуть этого перехода, чем в Петербурге; что он сам будет мне в этом содействовать; но главное состоит в том, что если можно шагнуть быстро по службе, то это не в артиллерии и не в главном штабе, а в звании адъютантском; что, бывши адъютантом у известного генерала, можно без затруднения быть переведенным в гвардию, получить за отличие чины, кресты и проч., что эта дорога, по служении в Грузии, представляет особенную возможность к быстрому повышению потому, что здесь идут беспрерывные военные действия, чего нет для служащих в России в мирное время, и что, наконец, сам он, будучи из старых полковников, надеется быть скоро генералом, тогда возьмет меня к себе в адъютанты, и все пойдет как наилучше. Когда же и после этого убеждения он увидел мою нерешительность, то досадуя сказал мне эти замечательные слова: «Ах, Боже мой! да не могу же я обещать вам сделать вас генералом, когда я сам полковник. Решайтесь, заверяю вас, вы не только не потеряете, но напротив выиграете более, нежели ожидать можно»

Подобное приглашение, заключавшее так много правды и выраженное с откровенною энергиею, не могло не убедить меня. Я решился, и мы расстались друзьями.

Это было в полковой штаб-квартире в с. Квешах 2 ноября 1819 года, — день навсегда для меня памятный.

Теперь обратимся к времени, на коем я остановился, т. е. к 1831 году. В это время я был армии капитан и имел два креста.

Повышение весьма не быстрое, в течение одиннадцати-летнего служения адъютантом при генерале, пользовавшемся известностью и занимавшем высшие должности, особенно, если принять в соображение, что до турецкой войны я был уже штабс-капитаном и имел те же два креста.

Для большей видимости я пробегу кратко этот интервал моей службы и укажу на те случаи, в кои он мог исполнить свои многократные обещания без малейшего затруднения, но не исполнил их. Говорю, без затруднения, потому, что эти случаи заключали действительные отличия мои в сражениях и два из них, в Раче и Абхазии, весьма немаловажные. Вот они:

В 1820 году, за военные действия во время бунта в Имеретии, я [137] получил 3 ст. Анны, а товарищ мой, Н. Д. Талызин, был переведен в гвардию.

В 1821 году, за отличие, оказанное в сражении в экспедиции в Абхазии, вместо перевода в гвардию, я был произведен в поручики, ибо так был представлен.

В 1824 году, за отличие в сражении во второй Абхазской экспедиции, получил Владимирский крест с бантом, а не переведен в гвардию, ибо так был представлен.

В 1826 году, по приглашению его, отправился с ним во 2-ю армию, коей он назначен был генерал-квартирмейстером. Возвратившись из С.-Петербурга в начале 1827 года, он объявил, что не мог хлопотать о переводе меня в гвардию потому, что по случаю предстоящей войны с турками подобные переводы отложены до войны.

Оставалась надежда на эту войну. Что же вышло?

За все действия 1828 года я не получил ничего; а за 1829 год я получил бант на 3-ю ст. Анны и капитанский чин.

Так разыгрались мои великолепные мечты и обещания его сиятельства.

Из сего явствует, что невознаградимая потеря по моей военной службе произошла от того, что я не мог попасть на дорогу, которая дала бы мне значительный ход, или, лучше сказать, что я не достигнул перевода в гвардию.

Рассуждая об этом в настоящее время, когда прошло тому более 25 лет, могу сказать по строгой правде, что причины этому заключались частью в поступке князя Горчакова, против меня несправедливом, но большею частью во мне самом, и именно в моей нерешительности оставить при нем службу; но факты разъяснять и то и другое гораздо положительнее. Постараюсь изложить их в том самом смысле, как они были. Говорю, в том самом смысле, ибо бывают случаи в жизни человека, кои никогда не забываются, — и приводимые здесь случаи, составляя в жизни моей замечательную важность, навеки запечатлены в моей памяти. Следовательно, может быть изменение в словах, но не в сущности.

В первую эпоху служения моего при князе Горчакове адъютантом, с мая 1820 по октябрь 1825 года, т. е. по день переезда из Имеретии на Кавказскую линию, я был и адъютант, и правитель канцелярии, и казначей, и заведывал его делами, и жил вместе с ним в одном доме, как семьянин. Он никогда не вел счета своим деньгам, кои хранились у меня, ибо верил в мою честность и имел во всех делах величайшую ко мне доверенность. Он любил меня, это правда; зато и я был ему предан всей душой, и до того был к нему близок, что даже воспринимал его старших детей. За [138] всем тем, будучи чрезмерно вспыльчивого нрава, он часто, в этих припадках, делал мне величайшие огорчения, а иногда доводил даже до отчаяния; но, приходя в нормальное состояние, он старался ласковым и дружеским обращением изгладить дурное впечатление, и мы делались друзьями по-прежнему. Однако, бывали иногда сцены ужасные, из коих четыре или пять мне памятны и теперь. Во всех этих случаях виновность моя была ничтожная. Подобные поступки поражали столь сильным потрясением мою чувствительность, что на меня начало находить какое-то уныние в роде сплина.

Случалось, что по нескольку дней я не выходил из комнаты, был задумчив и печален, а если и являлся к столу, то был угрюм и молчалив. Таковое положение мое видимо его беспокоило, чего он, впрочем, и не скрывал. Поэтому, чувствуя в душе несправедливость своего со мною поведения, он, по своей величайшей мнительности, начал меня опасаться в том смысле, чтобы не вздумал ему вредить за прошедшее, вышедши из-под его власти, особенно, достигнувши значительной степени. В сих идеях, зная за верное, что, попавши на дорогу, могу, по способностям моим, пойти далеко, он решился не давать мне значительного хода и для большей безопасности удержать меня при себе. Эта мысль невольно вырвалась у него в одном из тех случаев, кои по своей разительности навеки врезываются в память.

Однажды, прогуливаясь с ним верхом, я ехал на его прекрасном карабахском жеребце; он просил меня проскакать. Пустившись прямо на канаву, довольно широкую и глубокую, я полетел чрез нее на всем скаку, но славный «Золотой», при внезапном повороте, потерял баланс и упал. Князь П. Д. вскрикнул при этом, а я, удержавшись в седле, в тот же миг подскочил к нему и сказал:

— Я не ушибся.

— Да, чорт вас возьми, мне нисколько вас не жаль, а жаль лошади, — закричал он.

— Придет время, может быть, и пожалеете, если не обо мне, то о вашей справедливости, — отвечал я ему на его чистосердечное объяснение.

— Умерьте ваши мечты, — возразил он, — очень помню, что вы из числа тех, коим не должно давать ходу. Будьте покойны!

Это было в сентябре 1825 года, незадолго до выезда из Имеретии на Кавказскую линию.

Это уже не была обыкновенная выходка его вспыльчивости. То был невольно выказавшийся умысел, скрывавшийся в его душе; умысел хладнокровный, обдуманный.

Прискорбно было видеть подобную благодарность от того, для [139] жизни и чести коего я не щадил собственной жизни. Строгая истина сего доказана фактами: во время Имеретинского мятежа и во вторую Абхазскую экспедицию. Он сам сознавал эти факты и ныне не отверг бы их, если бы читал эти строки.

Ровно через год, после описанной мною сцены, мне представился случай расстаться с ним, но я не умел им воспользоваться.

В сентябре 1826 года, при переезде его из Ставрополя в Тульчин, к должности генерал-квартирмейстера 2-й армии, как бы предчувствуя жребий свой, мне чрезвычайно не хотелось с ним ехать, и я решился было отправиться обратно в Грузию, имея предлог воспользоваться открывавшеюся в то время персидскою войною и приглашением князя Паскевича (В первых числах сентября 1826 года, проезжал чрез Ставрополь в Грузию бывший тогда генерал-лейтенант, генерал-адъютант Иван Федорович Паскевич, ныне генерал-фельдмаршал граф эриванский, князь варшавский. Он был назначен тогда командиром отдельного кавказского корпуса под главным начальством генерала Ермолова. Когда прискакал его передовой фельдъегерь, то князь Горчаков приказал мне встретить у станции генерала Паскевича и распорядиться, чтобы не было остановки в лошадях и конвое. Около полуночи приехал генерал Паскевич, и я, в мундире и шарфе, встретил его при выходе из коляски и сказал ему, что лошади и конвой для него готовы; но если угодно отдохнуть, то готова и квартира. — «Далеко ли эта квартира?» — спросил он. — «Вот она, напротив, — в доме Дьячковых», — ответил я. — «Очень и очень благодарен ибо от Смоленска еду не останавливаясь и чрезмерно устал», — сказал и пошел со мною. В этом самом доме, только с другой стороны корпуса, была и моя квартира. Едва он вошел в комнаты, как ту же минуту подали ему чай, который давно уже его ожидал. Увидевши моего Павлушку, подносившего ему чай, в форменном денщичьем мундире, он спросил меня: — «Кто это меня угощает так кстати»? — «Я имею эту честь», — ответил я, — «ибо квартира моя в этом же самом корпусе, только чрез несколько комнат». — «Так я ваш гость», — сказал он, пожимая мне руку, и начал расспрашивать о Грузии, о войсках, о делах, о народах, о климате и даже собственно о мне. Он пробыл около суток и не отпускал меня от себя, кроме когда спал. Расспросы продолжались беспрерывно, то на русском, то на французском языке. Он мне советовал не уезжать в Россию, но участвовать в персидской войне и повторял это неоднократно; а прощаясь со мною, сказал, отдавая мне 25 рублей: «Вот деньги, прошу приказать отслужить молебен о здравии и благополучии путешествующего меня грешного, а если решитесь быть в персидской войне, то прошу прямо ко мне; а мне очень приятно будет отблагодарить вас за вашу хлеб-соль и служить вместе»). Но когда я заговорил об этом, то он сделал мне ласковое убеждение продолжать службу вместе и в России, так же, как служили в Грузии, добавив при том, что перевод меня в гвардию, при настоящем его месте, можно будет сделать гораздо легче, чем когда-либо, — и я не имел духу отказаться. Этого мало, — [140] я имел несчастье верить этому человеку. Четыре года спустя я удостоверился в этой ужасной истине и горько, горько раскаивался, что не воспользовался в это время моим от него удалением.

Был еще подобный случай в начале турецкой войны. Это было в июле 1828 года в Крайове, в малой Валахии. По какому-то ничтожному обстоятельству, он впал в припадок вспыльчивости и насказал мне неприятностей и даже дерзостей, совершенно не заслуженно, несмотря на то, что я, будучи и отрядным и генеральским адъютантом, лез из души и ни днем, ни ночью не имел покоя. Я до того был оскорблен невыносимою несправедливостью, что тут же принес ему все, бывшие у меня, служебные бумаги и с растерзанным сердцем высказал мое прощание. Оно мне памятно, и, кажется, было в этом роде: «Бог с вами, ваше сиятельство, вы до того меня обижаете, что я решаюсь лучше стать в рядах солдат простым офицером и искать смерти в бою, чем нести подобную службу. Позвольте мне ехать в главную квартиру, и через час меня не будет в Крайове! Я не имею покровителей. Все мое упование на Бога. Ему вручаю судьбу мою и жалобу. Ему и вы отдадите отчет. Прощайте на веки...»

Подобное изъяснение, выраженное с чувством глубокого огорчения, тронуло его до слез. Выслушав меня в молчании, он подошел ко мне с непритворною печалью и сказал: «И ты хочешь оставить меня тогда, когда ты более всего мне нужен? Не оставляй меня и не сердись на меня: грех тебе будет». Его печаль победила мою решимость, и я остался.

Наконец, вот еще факт, оправдавший его угрозу, изложенную выше, и выразивший его доброжелательство.

При открытии польской войны, приехал к нему в Кишинев для свидания родной брат его, князь Михаил Дмитриевич, назначенный тогда начальником штаба 1 пех. корпуса. Этот прекрасный человек и славный генерал знал меня по собственным отзывам своего брата, князя Петра Дмитриевича, за отличного и способного офицера, и всегда оказывал мне особенное внимание. Увидевши меня, он изумился, заметив по адъютантскому мундиру, что я не в гвардии, и, обратясь к своему брату, сказал:

— Брат, что это значит, твой Дубецкий не в гвардии? Пусти его ко мне, и мы свое возьмем; нужно только испросить Высочайшее разрешение, на основании приказа, последовавшего на днях (Приказ был такого рода: Если адъютанты генералов, не состоящих в войсках действующей армии, пожелают участвовать в войне с согласия своих генералов, то таковых прикомандировывать на время войны к штабам и генералитету действующей армии, испросив предварительно Высочайшее соизволение). [141]

При этих словах, князь Петр Дмитриевич вспыхнул, ощетинился и с азартом отвечал:

— Советую вам, ваше сиятельство, смотреть свои собственные дела и не мешаться в чужие.

В этом благородном порыве и ответе выразилась его душа... Тут-то убедился я окончательно, что мне ничего не оставалось ожидать, от подобного человека, с коим, к моему несчастью, связывал меня какой-то фатализм в продолжение 11 лет.

Вот факты, заключающие причины моей неудачной военной службы. Они правдивы без преувеличения и могу сказать по совести, что в изложении их я даже старался смягчить строгую истину. Но как бы то ни было, прошедшее не возвратимо; о нем осталось одно грустное воспоминание и сожаление, почему не сделалось иначе, почему не воспользовался я случаем в 1826 году, во время персидской войны. Но кто может предвидеть свое будущее. Как знать, — было бы к лучшему или к худшему, если бы я пошел по той, или по другой дороге. Быть может, не было бы меня на свете, быть может, был бы далеко не то, что теперь. Но все ведь это: быть может, а положительное неизвестно. И по неволе скажешь: At ludit cuique inserta sors.

Но в жизни каждого играет
Его неведома судьба.

Итак я решился наконец в 1831 году на то, на что должен был решиться еще в 1826 году. Оставляя адъютантство мое при князе Горчакове и не видя никакого расчета продолжать военное поприще, я предположил переменить и самую службу. Для этого я просился о переводе меня в один из полков Кавказского отдельного корпуса имея целью перейти в гражданскую службу и воспользоваться чином.

В Грузию я приехал в апреле 1832 года, быв перемещен в Эриванский карабинерный полк, и в том же году сентября 2 подал в отставку для определения к статским делам.

В мае 1833 года последовала моя отставка с повышением чина, а в июле я был принят в гражданскую службу коллежским асессором и, по определению Правительствующего Сената, награжден чином надворного советника за приезд в Грузию, по существовавшему в то время положению.

Так кончилось мое военное поприще. Если гражданская служба моя не была отлично счастлива, то по крайней мере она была несравненно спокойнее, безопаснее и почетнее.

24 декабря 1850 года.

Текст воспроизведен по изданию: Записки Иосифа Петровича Дубецкого // Русская старина, № 6. 1895

© текст - Дубецкий И. П. 1895
© сетевая версия - Тhietmar. 2012
©
OCR - A-U-L. www.a-u-l.narod.ru. 2012
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русская старина. 1895