ФЕЛЬДМАРШАЛ ГРАФ ДИБИЧ-ЗАБАЛКАНСКИЙ

в его воспоминаниях, записанных в 1830 г. бароном Тизенгаузеном.

Вспоминая о благодетеле и друге, незабвенном мне по связям близкого родства, посвящаю ему строки эти, как слабую дань признательности и живого сочувствия к заслугам и подвигам усопшего.

Последний год жизни этого русского полководца, жизни, ознаменованной деятельностию и пламенным усердием его, обуревала гроза, которая, казалось, хотела сорвать с главы его лавры прежних побед, затмить яркие лучи славы, которыми история озарила имя его на память будущих веков; но Провидение, непостижимое в милосердии и в карах своих, приосенило доблестного мужа пальмою вечного мира: в цвете лет его и силы ангел смерти коснулся вежд его в то самое мгновение, когда поражение мятежников под Остроленкою вновь осветило небосклон военного его поприща багряною зарею славы и когда победа служила ему верным залогом новых и верных успехов: по преодолении как суровости зимы, так и отчаянного противоборства мятежников, перейти Вислу и на валах главного города Сармат водрузить русские знамена. Но когда, после остроленской победы, после уничтожения неприятельской армии и по обеспечении на несколько месяцев продовольствием наших [512] войск, окончательно устроены были все вспомогательные средства в продолжению наступательных действий и можно было предвидеть, что кровавый бой вскоре прекратится одним решительным ударом, в то самое время победитель Кулевчинской битвы, проложивший чрез вершины Балканских гор храбрым русским воинам путь ко вратам Царяграда, поражен был смертоносною стрелою холеры и жизнь его пресеклась под мрачным покрывалом предосудительного о нем мнения. — Да произнесет потомство над ним суд справедливый; ныне-же орошают только слезы благодарности и умиления облагодетельствованных им скромную гробницу его, под хладным мрамором которой покоится сердце праведника, верного подданного и редкого друга. — Мир праху твоему!

______________________________

Смерть графини Дибич-Забалканской была поводом к отправлению моему в Бургас к фельдмаршалу. — Изустные повеления и поручения его величества в отношении к фельдмаршалу.

По случаю смерти супруги его, скончавшейся в С.-Петербурге 13-го марта 1830 года, его императорское величество Николай Павлович благоволил отправить меня, как ближайшего родственника фельдмаршала, к нему в Бургас для сообщения ему всех подробных обстоятельств болезни и смерти ее, в утешение и успокоение фельдмаршала.

Государь был столь милостив, что, повелев потребовать меня к себе, осведомился подробно на счет этих обстоятельств и с человеколюбивым участием в печали своего полководца изволил дать мне следующие изустные приказания:

«Генерал! посылаю вас к фельдмаршалу. Скажите ему, что при горестном для него событии, неожиданной, великой и чувствительной сердцу его потере, я преисполнен живейшим состраданием, но при всем том, в кругу моих убеждений, не нахожу достаточных для него утешений, которые были-бы в состоянии смягчить справедливую скорбь его, кроме той совершенной уверенности, что Провидение, премудрые намерения которого нам смертным сокрыты, и в испытаниях несчастия обращает на нас свое милосердие. Скажите графу Ивану Ивановичу, что я предполагаю и даже уверен, что и [513] он, как христианин, убежден в этой истине и, следовательно, полагаясь на Бога, не предастся безмерной печали, но рассудит, что его здоровье и жизнь драгоценны мне и отечеству, к пользе которого он содействовал так часто и с таким искренним усердием.

«Скажите также графу, что изложенные мне его желания, которые впоследствии времени могут исполниться, я не намерен ограничить моею волею, но предоставляю ему в полной мере предпринять то, что он для поддержания своего здоровья и спокойствия сочтет необходимым. Мне приятно доказать ему вновь таким разрешением мое благорасположение, но в то-же время я в этом вижу верный залог привязать его к особе моей и к пользе отечества и найти в нем то пламенное усердие и самоотвержение и ту редкую преданность, которыми он всегда так похвально отличался предо многими, — и потому он может отъезжать за границу или оставаться в России, как он сам сего пожелает; скажите ему однако-же и то, что хотя он при горестном событии частной его жизни свободно может предпринять все то, что в состоянии смягчить его скорбь и успокоить раздраженные чувства, но что я при всем том не могу скрыть преимущественное мое желание видеть его сколь возможно поспешнее в Петербурге и искренним участием в его печали доставить ему утешение, а себе средства переговорить с ним о предметах государственных и о том, что находится в тесной связи с изложенным им письменно желанием его. Вам я дозволяю оставаться при графе, как долго он того пожелает».

При получении этих высочайших приказаний я в первый раз в жизни удостоился счастия видеть всемилостивейшего государя моего в таком близком расстоянии, что мне возможно было познать в чертах величественного лица его отражение чувств душевных, согласовавшихся вполне с содержанием сказанных им слов. Взгляд умиления и сострадания, в котором блистала слеза чувствительности царя, располагающего судьбою и счастием миллионов подданных, тронул меня до глубины души, преисполнив меня таким восхищением, что я готов был преклонить колена мои пред ним и сказать: государь! и я принадлежу к числу тех, которые во всякое [514] время с совершенным самоотвержением в залог верности и приверженности готовы принести в жертву жизнь свою и все то, что им драгоценно. — «Генерал! отправляйтесь с Богом!» Эти слова монарха исторгли меня из усладительного восторга моего; я с каким-то отрадным чувством оставил царские чертоги и, прибывши домой, написал от слова до слова данные мне государем приказания, чтобы их без малейшего изменения передать фельдмаршалу в Бургасе, куда я прибыл 29 марта вечером 1830 г.

 

Приезд мой в Бургас, встреча со стороны графа.

Фельдмаршал, получив через фельдъегеря письмо от графа Чернышева, двумя сутками ранее моего приезда знал уже как о смерти супруги своей, так и о том, что его императорскому величеству благоугодно было отправить меня к нему. Будучи глубоко поражен полученным известием и предавшись безмерной печали, он с нетерпением ожидал меня и никого не принимал к себе. Он встретил меня на пороге дома, бросился ко мне на шею и безмолвно проливал слезы. Глубокая горесть, выражавшаяся на бледном лице его, покрасневшие от бессонницы глаза, самое его безмолвие, служили мне признаками совершенного упадка его духа. Вошедши в кабинет свой, он упал на колени и, взяв меня за руку, сказал: «Молись со мною! да подкрепит Бог меня милосердием Своим и не допустит сделаться жертвою печали и отчаяния, потому что я чужд преступлений, которые пред Его правосудием могли-бы навлечь на меня такое жестокое наказание. Во всех поступках жизни моей, сколько их припомнить могу, я всегда руководствовался непомраченною упреками совестию, непоколебимою верою, смирением и благоговением ко Всевышнему, но при всем том я теперь лишился драгоценнейшего сокровища моего — подруги, в которой приобрел все то, что могло составить счастие дней моих». Голос его прерывался сильным всхлипыванием, он закрыл обеими руками лицо и на несколько минут погрузился в тихую молитву. Ставив всегда графа в нравственной силе характера выше себя, я был уверен, что слова утешения останутся тщетными, [515] что при сильном волнении чувств его, раздраженных горестию, я безмолвием дам ему время истощить оную. Он встал, обнял меня и, пожав мою руку, сказал: «благодарю тебя от всей души за этот новый знак твоей дружбы, твоей любви ко мне, от которых ожидаю утешения и участия. Расскажи мне все обстоятельства болезни и смерти незабвенной моей Женни». В продолжение моего рассказа слезы его текли необильно, он не прерывал меня и долго еще сидел безмолвно, погрузившись в задумчивость. Вдруг, как-будто пробудившись из тяжкого сна, он сказал: «меня с большою осторожностию приготовляли к поразившему меня несчастию добрый доктор Шлегель и мой верный Обручев (бывший тогда дежурным генералом); они оказывали мне всевозможные попечения, но мрачное предчувствие предстоявшей мне потери и последнее твое письмо из Петербурга преисполнили меня непреодолимым смятением, а потому печальное известие не постигло меня неожиданно, но, не смотря на то, тронуло меня так сильно, так глубоко оно преклонило бодрость духа моего и расстроило во мне все нравственные убеждения до такой степени, что самая жизнь потеряла для меня все свои прелести. Мне кажется, что я остался одиноким в обширной степи; у меня нет детей, нежность и любовь которых могли-бы восполнить пустоту в осиротевшем сердце, и, будучи лишен всех отрад, мне кажется, что вскоре я последую за тою, которая заменяла мне все, что с нею погребено». После долгого молчания граф, взяв мою руку, сказал: «Прости меня, любезный друг, за эти выражения; я не хотел ими огорчить ни тебя, ни моих родных: вы все остались для меня залогами не совсем еще осиротевшей моей жизни; но судьба, ввергнув меня в пучину мирских сует, удалила вас за черту домашних моих отношений к вам; я привык и без вас быть счастливым, пользуясь единственною нераздельною любовию моей Женни». Я старался успокоить его, доказывая ему неосновательность этих, делаемых самому себе, упреков. «Нет, нет, прервал он меня, я не прав перед вами, но еще более виноват перед Богом, за то, что все свое благополучие заключал в одном существе нераздельно: я должен преклонить пред ним главу свою в смирении, и призвать Его милосердие в постигшем меня несчастии». Он [516] опять горько заплакал, но вскоре потом продолжал: «первое утешение обратилось ко мне из сострадательного сердца всемилостивейшей нашей императрицы, изъявленное в собственноручном письме ее величества, доставленном ко мне последним фельдъегерем». С сими словами передал он мне для прочтения письмо, на столе лежавшее; оно начертано было собственною рукою ее величества 1. «Вторым я обязан графу Александру Ивановичу Чернышеву, письмо которого удостоверяет меня вновь в истине его дружества и участия».

 

Первые дни моего пребывания в Бургасе; совершенное бездействие фельдмаршала по делам службы. — Сообщение ему приказаний, данных его величеством мне, при отправлении моем. — Воспоминание обстоятельства, неприязненно будто-бы против него направленного.

Фельдмаршал еще до приезда моего находился в болезненном состоянии; приезд мой и разговор со мною расстроили его еще более: он занемог совершенно; не смотря однако же на то, он на другой день поутру казался спокойнее духом. С большою осторожностию коснулся я предмета его занятий по обязанностям главнокомандующего, узнав накануне, от генерала Обручева, что он со дня получения печального известия прекратил оные совершенно и, казалось, совершенно позабыл, что он главнокомандующий. Он как-будто пробудившись из задумчивости, сказал: «Завтра я опять займусь делами», и тотчас отдал нужные приказания. Вечером, когда я приметил, что он довольно уже успокоился и разговор касался до отвлеченных предметов, я сообщил ему приказания его имп. величества и вручил ему бумагу, на которой я в Петербурге написал оные. Тогда черты бледного его лица покрылись снова румянцем, взгляд опять осветился огнем свойственной ему пылкости, он медленно и с большим вниманием прочитывал строки эти и, повидимому, был тронут содержанием оных [517] до глубины души; утирая несколько слез, он сказал мне дрожащим голосом:

— «Пока у меня была жена, обязанности жизни моей были разделены между нею и долгом службы, теперь-же я одному государю посвящаю остаток дней моих, — ему, царю великодушному, который на престоле величия сохранил все достоинства и добродетели частного человека. Я никогда не мог сомневаться в оных, и всегда оставался верным своему убеждению, даже тогда, как я подписывал трактат Адрианопольского мира и недоброжелатели мои старались поколебать мою веру. Но испытав в жизни моей уже несколько раз хитросплетения интриги царедворцев и будучи от природы, может быть, слишком недоверчив к оным, я проник вероятную цель сделанного мне сообщения, в котором старались выставить в самом злобном везде незаслуженную несправедливость, оказанную мне, предполагая, что она глубоко огорчит меня и уменьшит во мне ту благодарность, которую я всегда питал к наилучшему из государей, коего милости, доверие и снисхождение возлагают и теперь на меня священный долг принадлежать ему навсегда безусловно и с совершенным самоотвержением». В продолжение разговора фельдмаршал упомянул, что хотя и блаженной памяти в Бозе почивающим государем Александром Павловичем осчастливлен был доверием и милостями, но никогда не удостоивался получить от его величества собственноручных писем, но от императора Николая Павловича имеет таковые в значительном числе.

 

Вновь восприятая деятельность графа по делам службы. — Поездка на вершину горы Странжеи, близь Бургаса. — Пример нежного его расположения к родственникам. — Назначение мне времени, когда я мог беседовать с графом.

На другой день фельдмаршал, по прежде заведенному порядку, снова начал заниматься делами по управлению армиею. Окончив свои занятия, он пригласил меня поехать с ним верхом в Странжейские горы, составляющие в окрестностях Бургаса отрасль Балканских; мы отправились туда в сопровождении адъютанта его, полковника Будберга, казачьего офицера и двух ординарцев. Взобравшись по крутым дефилеям [518] и косогорам на вершину высочайшей из этих гор, мы спешились; фельдмаршал указывал мне вдали едва приметные пункты, отражавшиеся на изумрудном зеркале черноморского Бургасского залива, зоркие глаза его открывали там Сизополь, Айдос, Мезинбрию и Ахиоло. В пышной зелени начавшейся весны расцветали у ног наших разные цветы тамошнего края. Граф, набрав полный букет, отдал мне его с тем, чтобы по приезде моем в Петербург разделить его между тремя моими дочерьми для хранения их в знак памяти и воспоминания моего пребывания за Балканами. На обратном пути граф сказал мне: «я тебя сегодня утром долго ожидал; ты можешь входить ко мне во всякое время, за исключением того, когда я занимаюсь с чиновниками дипломатического корпуса. Во избежание скуки моя походная библиотека к твоим услугам, и мне желательно видеть тебя по утрам до 8 часов, а после обеда от семи часов».

Во все время пребывания моего в Бургасе я пользовался этим правом и вечерние беседы с ним были для меня приятнейшим занятием, в продолжение коих фельдмаршал с откровенностию сообщал мне важнейшие происшествия жизни своей, не скрывая предо мною суждений своих об особах и предметах, в кругу которых проводил оную; нередко он излагал все подробности сражений, в которых он имел случай отличиться или командовать; часто упоминал о событиях и важнейших эпохах службы своей, о характере тех лиц, с которыми он находился в сношениях. Мне казалось, что он находил некоторую отраду передавать мне подробно все то, что некогда могло послужить к составлению этих строк (но некоторые особенные случаи он просил меня сохранять в тайне, что я и исполнил). Я ежедневно разговоры наши заносил в журнал и ныне, не имея постоянного занятия по службе, пользуюсь свободным временем к написанию этих воспоминаний. [519]

 

Подробное описание Кулевчинского сражения.

Однажды вечером разговор наш коснулся до Кулевчинского сражения. Граф взял карандаш, начертил слегка позиции наших корпусов, расположенных к атаке, и боевой порядок неприятеля. Слова его при этом были следующие: «Окружив Силистрию и простояв довольно долго под стенами этой крепости, я получил донесение от генерала Рота, что турки в больших массах, оставив Шумлу, двинулись чрез Балканы против него; я расчитал расстояние между Шумлою и неприятелем и убедился, что быстрым движением главных сил нашей армии, расположенной около Силистрии, я по кратчайшей линии направления к Балканам успею занять позицию, которая заставит визиря вступить в сражение по сию сторону Балкан, в том с его стороны предположении, что против себя не будет иметь почти всю нашу армию; притом я полагал возможным зайти ему в тыл и стать на дорогу, ведущую в Шумлу. В обоих случаях я думал одержать над неприятелем значительный перевес и совершенный успех, ежели стратегический расчет мой о времени и расстоянии окажется верным. Убедившись действительно в верности этого расчета, я без малейшей потери времени приказал армии нашей со всевозможною тишиною выступить немедленно в поход, но в то-же время оставил под Силистриею столько войска, чтобы удаление прочих не могло сделаться известным осажденным. Генералу Роту я приказал употребить все возможные военные средства, чтобы навлечь визиря более и более на себя, и в случае необходимости для достижения этой цели вступить с ним даже в невыгодный для нас бой с тем, чтобы в это время приблизиться или стать на Шумлинскую дорогу. Усиленным маршем, с возможною тишиною, одушевленные бодростью и надеждою на успех, наши храбрые войска достигли почти без препятствий до предназначенной цели; генерал Бутурлин при этом случае сделал непростительную ошибку; но успех Кулевчинского сражения послужил мне приятным поводом оставить сию его ошибку без строгого взыскания.

«Армия наша, находившаяся под Силистриею, обошла [520] накануне сражения на правом фланге нашем форпосты неприятельские на таком близком расстоянии, что я опасался, что нас откроют на походе.

«Следование наших колонн к атаке распределено было мною предварительно; важнейшее назначение поручено было корпусу графа Петра Палена: стать на правом фланге нашем и обхватить левое крыло неприятельской армии, для воспрепятствования отступлению его по дороге к Шумле. Такое поручение доказывало неограниченную мою доверенность к нему и к военным его способностям.

«Прочим колоннам, находившимся одна от другой в определенных дистанциях, оставаясь однако-же в непосредственной коммуникации, назначено было следовать по разным направлениям, так что, достигая позицию, они все вместе составляли полукружие около позиции неприятеля, занимая диаметр или хорду этого полукружия.

«Первая позиция этих колонн находилась в таком расстоянии, что неприятель не мог открыть приближения их ранее, пока граф Пален с корпусом своим не станет в свою позицию. Для достижения этой цели я должен был занять визиря авангардным сражением и вместе с тем рекогносцировать силы и местоположение его армии, с тем чтобы, при получении известия о прибытии всех наших колонн на свои места, начать решительный бой.

«Расположение неприятельской армии на позиции было в тактическом отношении почти неприступно, хотя в тылу ее и находились Балканские горы, но в них не было удобных к отступлению проходов. Боевой ее порядок находился на пространной равнине, на уступе или предгорий Балкан, имея перед правым флангом крутые скалы и глубокие неприступные пропасти. Центр и часть левого крыла имели перед собою довольно отлогую покатость к нам в долину, упиравшуюся опять в пространную площадь в виде амфитеатра, или терассы с уступом. С этой терассы вела такая же покатость, как первая, в самую долину, в которой расположен был мой авангард и откуда в решительную минуту должна была последовать вся атака наших колонн. Левый-же фланг неприятельской армии упирался в весьма отлогий спуск, или [521] косогор, до самой долины, по направлению к Шумлинской дороге. На площади этого первого уступа, лежащего против нас, должно было завязаться авангардное сражение и продолжаться до тех пор, пока известие о приходе Паленского корпуса на свое место в виду неприятеля не подаст сигнала к общему на турок нападению. Одновременное появление наших колонн с появлением графа Палена на Шумлинскую дорогу, по расчету моему, должно было распространить ужас и отчаяние в рядах неприятеля, нанося им поражение ранее, чем смертоносные ядра нашей отличной артиллерии.

«Слабый луч надежды на успех ожидаемого поражения исчезал с лиц окружавших меня генералов свиты моей когда в начатом авангардном сражении новые массы турок беспрестанно, как водопад, спускались с верхней огромной площади на поле битвы, поражая и почти уничтожая пехотные карре, причем у нас отбили несколько пушек. Сердце мое обливалось кровью при виде наших жертв. С судорожным движением я старался скрывать чувства мои и с неописанным нетерпением ожидал извещения от графа Палена, ободряя малый отряд отступавшего авангарда надеждою на скорый успех. Бой на первой площади превратился, неприятель придвинул теперь к себе на верхнюю площадь отряд свой, бывший в сражении.

«По окончании главного сражения я узнал от некоторых турок, что визирь в то время собирал военный совет, чтобы решить вступить-ли ему в сражение с нами или нет, потому что дошедшие до него слухи о появлении всей нашей армии, находившейся под Силистриею, казались ему невероятными, вследствие чего он и не решался на отступление, хотя имел еще к тому возможность; между тем прибывали к нему новые гонцы, уверявшие его в истине прежних слухов, а наконец он сам увидел на разных пунктах движение наших колонн, следовавших по разным направлениям к одному средоточию. Удивление и предчувствие постигающего его несчастия, по рассказу пленных офицеров, овладели им совершенно. Онемев на несколько минут, он потом дал повеление защищаться. Смущение и беспорядок сообщились всему турецкому войску, которое в густых массах, [522] сосредоточенных к центру, ожидало нашего нападения. В то самое время я получил от графа Палена давно с нетерпением ожидаемое известие и, увидев приближение моих прочих колонн, я тотчас приказал занять опять площадь авангардного сражения. Генерал Арнольди предложил принять на себя диспозицию и действие нашей артиллерии.

«Чрез зрительные трубы оказалось, что между турками распространились нерешимость и смятение; первые гранаты, брошенные генералом Арнольди, взорвали на воздух несколько зарядных ящиков среди густой толпы мусульман. Эти удачные выстрелы и известие, что один корпус наших войск занял Шумлинскую дорогу, на левом фланге неприятеля, произвели между турками совершенное смятение и расстройство; повторение таковых-же удачных выстрелов ядрами и гранатами из наших пушек и громкое ура наших храбрых войск, огласившее воздух с разных мест долины, окончательно прекратили всякое сопротивление турок; ужас объял всех; несколько тщетных выстрелов по нас были последним знаком их противуборства: вся армия обратилась без всякого порядка в бегство; шум нашего оружия в кустарниках, облегавших позицию неприятеля, победоносные крики наших солдат, вздымавшихся по крутым обрывам левого нашего фланга, массы наших колонн, приближавшихся с музыкою и распущенными знаменами в общему занятию верхней площади, удвоили поспешность бегства турок с места их позиции. Они оставили там все бывшее с ними: пушки, зарядные ящики, палатки, оружие всякого рода и весь обоз. Турки устремились в бегстве своем в леса Балкан, находившиеся в тылу их; в полчаса верхняя площадь была занята нашими войсками, которые в сумраке вечера избили оставшихся там турок, пока наступившая ночь не прекратила ужасного кровопролития. Таким образом самая блестящая победа, каковой подобной я не был свидетелем, одержана вследствие моих стратегических расчетов. Победа эта, не стоившая нам почти ни одной жертвы, кроме тех, которые пали в авангардном сражении, возвратила мне доверие и моих генералов, и моих солдат; меня опять одушевила надежда с помощью Всевышнего оправдать вновь то доверие моего [523] всемилостивейшего государя, с которым он меня назначил главнокомандующим армиею против турок; порукою этого доверия служит пожалование мне этой полусабли, которую государь сам носил на бедре своем. В руках моих она обратилась в жезл фельдмаршальский, которого я в одиночестве моем не сложу до гроба, ежели на это согласится его величество».

 

Посещение госпиталей, расположенных в палатках пред Бургасом. Приключение при сем случае.

После этого рассказа граф на другой день поехал со мною верхом в военный госпиталь, устроенный недалеко от Бургаса в палатках, и при посещении этом остался очень довольным; в некотором расстоянии от палаток расположена была особливая группа таких-же палаток, в которых, как мне говорили, находились зачумленные больные. На обратном пути фельдмаршал выбрал другую дорогу по берегу Черного моря, на которой в одном месте навислая скала, в виде полуарки, на 20 сажен протяжения, оставила узкую полосу между собою и морем. В этот день однако-же вследствие довольно сильного ветра с моря эта полоса находилась под водою. На мое замечание, что проезд по этому месту будет затруднителен, граф отвечал: «нет, вода здесь не глубока», и с этими словами поехал далее; но вода была довольно глубока и доходила до стремян наших седел; я уговаривал графа возвратиться, ибо знал, что хотя он смелый, но весьма посредственный ездок, и видел, что навислая скала с правой стороны, в случае опасности проезда, не давала возможности к спасению. Он на мое предложение не обратил никакого внимания и пришпорил свою лошадь, которая, будучи вообще смирна, в этом случае никак не хотела глубже погрузиться в волны, пенившиеся здесь у подошвы скал, но граф принудил ее вплавь вынести его на другой берег этого полутунеля. Конвойные казаки окружили нас быстро с обеих сторон и там нам удалось, промокши до пояса, пробраться. Граф, улыбаясь, сказал: «Я не полагал, чтоб лужа эта была так глубока». — Пустившись затем во весь галоп, мы благополучно доехали до Бургаса, где вечером [524] обыкновенная наша беседа опять началась рассказами фельдмаршала.

 

Сообщения о графе Толе и рассуждения фельдмаршала о магнетизме. — Сообщения о генерале Нейдгарте, по случаю назначения его начальником штаба армии, взамен графа Толя.

— «Не слыхал ты чего-нибудь в Петербурге про графа Толя?» спросил меня граф.

— «После приезда своего из армии» — отвечал я — «он находится в кругу своего семейства и с отеческою заботливостию присутствует при лечении своего сына посредством магнетизма у некоей г-жи Турчаниновой». — Я рассказал графу, что я сам чрез генерала Дризена, которого сын также ищет у этой особы исцеления, несколько раз получал дозволение быть у ней во время лечебных часов, что я сам был свидетелем психологических и физических явлений, произведенных вперившимся постоянным взглядом этой дамы в исцеляемых ею детей, но что до моего отъезда из Петербурга никто из этих несчастных не вылечился совершенно. Граф возразил на это:

— «Влияние магнетического сообщения из здорового тела в раздраженное тело слабого больного теперь, кажется, уже совершенно признано истиною, но я полагаю, что связь между телесным и духовным мирами посредством магнетизма так нежна, что почти невидимые нити ее легко разрываются и действительное существование этого влияния облечено таким священным и таинственным покровом, что доныне еще человечество не проникало в глубину ее загадочных явлений. Впрочем, я уверен, что эту таинственность, которою прикрыто непонятное сплетение между душею и телом различных особ, часто употребляют во зло для корыстолюбивых целей. Но обратимся опять в графу Толю, — болезненное состояние которого побудило меня уволить от дальнейшей службы при мне. Я удивлялся, как упадок жизненных сил мог расстроить и понизить в нем все нравственные способности до такой степени, что упавший дух его возбудил во мне сожаление. Каждый разговор с ним расстраивал его [525] до слез, он отчаявался когда-либо увидеть свое семейство, — и человек с таким твердым характером и рассудительным умом — обратился в дитя, так что я долгом счел удалить его отсюда, где он наверное сделался-бы жертвою меланхолии 2. Я узнал, что многие в графе Толе видели моего врага и соперника; до сих пор я еще не верю этим слухам. Может быть, действительно, было некогда время, где мы с ним в одних чинах, равными шагами старались достичь одной и той-же цели, а потому и были друг другу соперниками; может быть, он, увлекаясь этим духом соперничества в 1822 году, горько порицал мои действия по званию начальника моего штаба. Я в нем находил верного и усердного помощника, преданного мне друга и честного человека, который ни в усердии, ни в готовности пожертвовать собою в пользу своего государя мне не уступает. Я почитаю его от всей души, жалею о нем и его отсутствии, как друг; но радуюсь, что непосредственно содействовал сохранению этого государственного мужа на будущее время для выгод отечества. Я хотел его заменить генералом Нейдгартом и просил государя императора о назначении его ко мне на место графа [526] Толя». — Фельдмаршал замолчал. — Я нарушил молчание его чрез несколько минут. — «Нейдгарт» — сказал я — «мне родственник, а потому я был у него в день моего отъезда, он показывал мне копию с письма, которое он тебе писал по этому случаю, и объяснил мне все причины, которые заставили его отклонить от себя звание начальника штаба вверенной тебе армии». Граф прервал меня, сказав: «Ежели отношение его ко мне оставалось в том виде, как я имел право ожидать это, и ежели признательная преданность его ко мне, как он меня часто уверял, действительно была непритворна, то все затруднения перевода его ко мне могли быть устранены. Но руководствуясь всегда правилом: принимать людей такими, как они суть, но не теми, которыми они должны быть, я поставил меня самого на его место и старался вникнуть в его служебные и семейные отношения и в уважение их оправдывал его в душе моей, но желал в то-же время, чтобы он с дружескою откровенностию сообщил мне все то, о чем я теперь могу только догадываться. Он всегда останется хитрым дипломатическим политиком; грешно ему таким быть и против меня».

 

О генерале Вахтене.

«Знаешь ты генерала Вахтена, нынешнего моего начальника штаба»? — спросил меня граф. — «Только по имени». — «Познакомься с ним» — продолжал граф — «я его искренно уважаю, как честного, усердного и деятельного слугу государева, жалею только о том, что множество полученных им ран и болезненное состояние его здоровья вскоре сделают его навсегда неспособным к продолжению службы».

 

О генералах Берге и Обручеве, полковниках Сотникове и Зурове, сенаторе Абакумове.

«Ты здесь познакомился с генералом Бергом, моим нынешним генералом-квартирмейстером. Это отличный офицер, созданный для своей должности, одушевленный пламенным усердием, как я подобного не встречал. Он [527] невозможного не признает, ежели оно может быть преодолено храбростью и скорою решимостью; без усталости по своей должности, с неограниченною готовностью исполнять приказания своих начальников; одно, что я в нем порицаю, состоит в том, что он, презирая все затруднения обстоятельств в предприятиях, самое достижение успеха считает слишком мелким. Но он созреет в школе опыта до степени полководца. Моего Обручева ты знаешь с давних времен, равно и мои понятия о нем; вы привыкли его принимать как родственника, на что он, по преданности и любви ко мне, так часто мною испытанных, имеет полное право. Полковники Зуров и Сотников весьма хорошие и трудолюбивые чиновники, каждый по своей части; они составляют также круг моих приближенных. Абакумову я в продолжение кампании много обязан содействием и распоряжениями его на счет продовольствия армии, затруднение которого в здешнем крае я постигнул; у него более практической опытности, чем теоретических познаний по порученной ему части; я полагаю, что он лично мне предан по признательности, потому что мне однажды представился случай законными средствами защитить его от последствий интриги, которая была направлена против него и могла его лишить милости государя императора. — Ежели мне когда-нибудь еще случится быть главнокомандующим, то я Абакумова опять возьму к себе генерал-провиантмейстером».

 

О генерале Левенштерне.

— «Моим добрым Левенштерном я имел всегда причины быть чрезвычайно довольным. Боязливая его заботливость о сохранении артиллерии и парков в должной исправности, о доставлении армии всегда достаточных зарядов, обратила на него мое особенное внимание и благодарность. Исправностию наших парков я обязан тому, что мог их иногда употребить в таких случаях и по таким предметам, для которых они не назначены. Многим я ему обязан, особливо-же всегдашнею исправностию главного нашего оружия — артиллерии. Ежели ты здесь соскучишься, то познакомься со всеми теми [528] сотрудниками моими, которых я тебе назвал». Я и исполнил это в продолжение моего пребывания в Бургасе.

 

Аудиенция двух турецких аянов у фельдмаршала.

В этот день граф ожидал к себе депутацию двух турецких аянов, которым поручено было сообщить фельдмаршалу просьбы высшего турецкого правительства, чтобы армия наша, на основании заключенных мирных трактатов, оставила сколь возможно скорее Забалканские провинции. Граф дозволил мне быть свидетелем этого церемониала.

Турецкие аяны (начальники провинций) явились в длинных красных кафтанах с золотыми обшивками, без чалм, вместо которых на головах их были, султаном Махмутом вновь заведенные, фески. На лицах их выражалось спокойствие, во всех движениях и приемах — достоинство; один из них был старик, с седою бородою, лет за шестьдесят; другому было, кажется, около 48 лет. Со сложенными на груди крестообразно руками, они при входе в аудиенц-комнату поклонились фельдмаршалу очень низко, который указал рукою, чтоб они уселись на диван. Они спустили туфли и сели с поджатыми ногами на приготовленные для них на диване сафьянные подушки. Граф был в парадном мундире, в Андреевской лепте и со звездою этого ордена в бриллиантах; он также уселся на диван. При аудиенции находились д. с. сов. Фонтон, чиновник Гильфердинг 3, служившие по министерству иностранных дел. При аянах находился переводчик.

Прежде чем начались переговоры, подавали им всем конфекты, варенья, кофе и, наконец, двум аянам и фельдмаршалу — трубки; последний, впрочем, не терпел табаку, в каком-бы он виде ни употреблялся; но граф, сделавшись здесь жертвою этикета, взял трубку и начал пускать весьма [529] неловко густые облака дыму. Между тем, чрез переводчика открылись переговоры и кончились через 20 минут тем, что фельдмаршал велел передать турецкому правительству обещание, что на основании трактатов русские войска в последних числах апреля (1830 г.) оставят турецкие владения, хотя в некоторых местах их расположения находится еще и останется значительное количество овса, заготовленного для кавалерии. Овес этот фельдмаршал уступает турецкому правительству в подарок, чтобы подать средство засеять в долинах Румелии те поля, которые, по военным действиям, оставались осенью без посева. Аудиенция кончилась обоюдными уверениями в продолжении дружеских сношений. Аяны откланивались так-же низко, как при появлении на конференцию.

 

Разговор о будущем назначении графа по службе. — Сообщение некоторых обстоятельств, по случаю поездки фельдмаршала в Грузию, и суждения его о генералах Ермолове и Паскевиче. — Об интриге, существовавшей тогда к отправлению графа Дибича в Грузию. — Суждения о наших полководцах.

Вследствие всего виденного мною, спросил я графа, куда он на первый случай полагает перенести главную квартиру свою. «Это решит воля государя императора, которому на будущее время служить в каком-бы то назначении ни было я считаю святым долгом; эти слова ты, любезный друг, можешь по своем приезде в Варшаву доложить изустно его императорскому величеству; я полагаю через 10 дней отправить тебя к государю с депешами, и кроме всеподданнейшего письма я дам тебе еще некоторые словесные поручения для изложения их пред его величеством. В них заключены будут все обстоятельства и предметы будущего моего служения государю императору. Чиновники, составляющие главную мою квартиру, поедут в Тульчин для окончания всех денежных расчетов и тем кончится существование моего штаба. Войска бывшей моей армии, вероятно, будут присоединены к армии, состоящей под начальством графа Сакена 4. Что станет [530] со мною, то это зависит от воли Божией и от воли моего государя, которые для меня равно священны. На первое время моего возвращения в Россию я бы желал, чтобы его величество дозволил мне провести несколько месяцев в спокойствии, в продолжение которых я бы поехал в Силезию для свидания с моими двумя сестрами и моими тамошними родными; я чувствую, что червь уничтожения и смерти точит жизнь мою и что мне не надолго еще определено бороться с неприятностями, ее окружающими». После этих слов водворилось между нами довольно долгое молчание; мне казалось, что в чертах его лица отражались все воспоминания о событиях прошедшей его достопримечательной жизни; он подпер голову свою обеими руками — как будто хотел поддержать тяжесть всех этих воспоминаний. Он погрузился в печальную задумчивость, между тем как слезы катились по щекам его, и несколько глубоких вздохов вырвалось из груди его. Я считал дружескою обязанностию вывести его из такого расположения духа, и зная по опыту, что предметы военных событий и разговоры о них ему всегда приятны, я спросил его: имел-ли он во время пребывания своего в Грузии случай быть в сражении с персианами? Вероятно, граф отгадал мое намерение; взоры его прояснились, он пожал мне руку, как будто хотел благодарить за участие мое в его печали, и сказал: «в стройном сражении я там не бывал, но в некоторых незначительных стычках, кончавшихся всегда в нашу пользу, я был более зрителем, чем генералом. Эта экспедиция в Грузию была поводом первой моей разлуки с любимым мною государем и хотя данное мне его величеством поручение было лестно и новым знаком монаршего доверия ко мне, но по возвращении моем из Грузии я узнал, что это поручение дано было мне вследствие тонкосплетенной интриги, которая столь-же тонко и хитро с успехом доведена была до конца. Это была интрига царедворца, который из всех особ, окружающих государя, соединяет в себе прозорливый ум с обильным запасом отличного образования по части наук и дипломатических способностей. Опытность в тонкостях придворной жизни дает ему средства употреблять таланты свои по мере необходимости собственного своего положения; одним словом, я, любя моего [531] монарха душевно и искренно, не желаю, чтобы этот государственный муж находился вблизи государя, не по личным моим отношениям, но из неограниченной преданности к престолу, ибо, если меня не обманывает мое предчувствие, то этот вельможа скрывает, под личиною равнодушия, весьма искусно истинные намерения расчетливой своей системы действия, источник которого, как я опасаюсь, не совсем чист 5. Великодушие государя не проникало тогда в намерения противной мне партии, которая умела представить на благоусмотрение его величества пользу и успех моего отправления в Грузию, в следующих предположениях:

«Во 1-х, убедить Государя в той истине, что удаление мое не произведет никакой перемены в делах военных и государственных, в чем и я сам не сомневался; во 2-х, противники мои полагали, что я из пристрастия к графу Паскевичу и по ненависти моей в Ермолову (которой я, впрочем, никогда не питал к нему) стану несправедливо поступать против последнего или нанесу ему чувствительные огорчения, которых он, по строптивости характера и нерасположению к чужестранцам, не перенесет равнодушно. Этим самым он подаст мне повод, при вспыльчивости моей, забыться и таким обращением с ним навлечь на себя справедливые упреки. В 3-х, наконец, они полагали, что ежели я найду, что бывшие поступки и действия генерала Ермолова вовсе не заслуживают такого взыскания, как это можно было предполагать по доносу, сделанному на него, и, оставаясь верным привычным мне правилам чести и справедливости, даже решусь защищать его, то неминуемо навлеку на себя негодование Государя.

«В таковом предположении они действительно не ошиблись, но негодование милостивого моего Государя ограничилось только одним мгновением. Его Величество и в этом случае удостоил меня того благосклонного суждения, которым он всегда награждал мою истинную преданность и любовь к его особе. Я никогда не раскаюсь, что я в отношении к генералу Ермолову действовал по законам моего убеждения, по долгу [532] чести и по требованиям непомраченной совести. Я неохотно теряю надежду, что этим поступком сохранил для Государя и отечества мужа способного и твердого, деятельного, отличного умом и преданностью к престолу предо многими. Вольнодумные идеи нынешнего бурного времени, которые воспламеняли его в молодости, исчезли в понятиях воина, удрученного старостью лет, ибо редко случается, чтобы взволнованные страсти, попирающие святыню прошлых веков, еще бушевали в сердце, которое под гнетом опытности и старости стало биться медленнее, и редко созревший рассудок гонится за призраками пылкого юношеского воображения, когда голова уже покрывается сединою и он в зеркале прошедших времен и событий усматривает события будущности. Тверда и непоколебима истина, что одинаковые причины производят одинаковые последствия. Впрочем, смена Ермолова тогда была необходима и граф Паскевич, один из лучших наших полководцев, доказал, что он совершенно заменил Ермолова. Это мое мнение о графе Паскевиче я имел случай изложить и подтвердить пред самим Государем. И генерал Ермолов мог быть употреблен главнокомандующим, только не на Кавказе (?). Число генералов, которые в первом десятилетии отличаются военными способностями, дающими право предполагать, что они будут хорошими полководцами, весьма умеренное. Графы: Сакен и Витгенштейн слишком уже стары, чтобы твердою рукою нести фельдмаршальский жезл пред армиею. Кроме графа Паскевича и генерала Ермолова, я считаю еще способными к такому важному назначению графа Чернышева и графа Толя. На второе десятилетие найдется, может быть, несколько других из наших пока еще юных генералов, которые будут в состоянии поддержать славу русского оружия. К этому числу принадлежит князь Горчаков, бывший мой адъютант, и генерал Берг, мой нынешний генерал-квартирмейстер армии». [533]

 

Сообщения и суждения о графе Чернышеве и данное мне фельдмаршалом поручение к нему.

«В отношении к графу Чернышеву» — продолжал фельдмаршал — «я могу тебе сказать, что многие из моих знакомых, под видом преданности ко мне, старались разрушить существующую между ним и мною дружескую связь; меня предостерегали не оказывать ему того неограниченного доверия, которое я питал к нему со дня смерти в Бозе почивающего государя Александра. Еще недавно меня хотели письменно убедить, что он неприязненно ко мне расположен, имея в виду занять мое место, на котором он ныне временно находится, исправляя мою должность; что он пользуется всяким случаем выставлять пред государем сделанные мною ошибки и не соответственные предметам распоряжения, подкрепляя их извлечениями из получаемых от меня бумаг. Но я не верю этим клеветникам, потому что, во-первых, — меня оправдывает совесть, в том убеждении, что я графу Чернышеву никогда не подавал ни малейшего повода сомневаться в истине дружеского моего к нему расположения; во-вторых, — я останусь всегда совершенно равнодушным при всех интригах, предпринятых против меня, и, будучи сам чужд таковым, утешаюсь уверенностию, что вся жизнь и все поступки мои клонились единственно к соблюдению моих обязанностей в большем или меньшем объеме моей деятельности, к исполнению долга и верности присяги, данной моему государю. Сверх того, я считаю графа Чернышева благодарным другом, исполненным рыцарских правил честности и справедливости, человеком, благоразумие и рассудок которого не дозволяют принимать на себя тщетный труд вредить мне во мнении государя, коего милостивое и прочное расположение ко мне ему известно; преимущественно-же я не в состоянии малейшею недоверчивостию к нему унизить достоинства человеческого характера гнусным подозрением, которое, ежели-бы оно имело основание, должно поставить графа Чернышева на последнюю степень неблагодарности против меня, ибо мысль: [534] на развалинах моих должностных обязанностей к государю и отечеству воздвигнуть себе самому твердыню честолюбивых намерений, не может ввести его в искушение принять неприязненные меры против меня, последствия коих не подлежат верному рассчету человеческого ума. Нет, нет, никто не может лишить меня веры в непоколебимость его дружбы ко мне. Это ты можешь повторить ему по приезде твоем в Петербург. Я дам тебе к нему письмо и прошу тебя представиться ему». При этом случае фельдмаршал дал мне прочесть несколько писем, которые граф Чернышев собственноручно писал к нему на французском языке.

 

О графе Витте, о генерале Клейнмихеле, о графе Толстом.

В продолжение разговора фельдмаршал упомянул также о генералах Клейнмихеле, графе Витта и графе Петре Александровиче Толстом.

На счет графа Витта фельдмаршал изъяснился в следующих словах: «он человек чрезвычайно полезный в особенных обстоятельствах и способный к особенным должностям. Недоброжелание распустило о нем слух, будто-бы он под неприятельскими ядрами и пулями не оказывает хладнокровия и необходимой храбрости. Я обязан опровергнуть эти слухи, потому что сам был свидетелем, как он под Силистриею при мне под градом крепостных ядер хладнокровно разговаривал со мною, будучи угрожаем общею опасностью сделаться жертвою неуместной нашей храбрости. Его всегда деятельная голова старается вникать беспрестанно в политику европейских держав, в управление государств и в причины волнения народов. Суждения его по этим предметам иногда весьма многосложны и отвлеченны, но весьма предусмотрительны и справедливы; хорошая память служит ему средством узнавать семейные обстоятельства, связи и разрывы первейших русских фамилий и государственных особ. Так как он знаком с литературою трех первых языков в Европе и пользуется большою начитанностию, то беседа с ним [535] бывает всегда чрезвычайно занимательна. В отношении его деятельности по военным поселениям, мне кажется, что все им устроенное заключает в себе наилучшие части этого паразитного растения, которое при самом появлении скрывало в себе уже зародыш уничтожения. Я полагаю, что граф Витт с большою пользою мог-бы быть употреблен в звании военного генерал-губернатора в Москве или в Петербурге. Из разговоров его я мог заключить, что он не доволен нынешним своим положением по службе. Отношения Клейнмихеля к нему ему не нравятся».

Сообщения фельдмаршала на счет генерала Клейнмихеля я оставляю в тайне, потому что, находясь под непосредственным начальством этого бывшего моего младшего товарища по службе, я не желаю навлечь на себя упрек в пристрастии, ни в пользу, ни во вред его. Что касается до графа П. А. Толстого, то фельдмаршал отзывался о нем с уважением его достоинств, как сановника государственного, так и частного человека. Должность, которую ему государь указал занять вблизи престола, отправляет он с чрезвычайною отчетливостию, часто против собственной своей совести. Он как будто сотворен на то, чтобы быть посредником между интересами высшего дворянства и милостями своего государя, гордясь и дорожа предоставленным ему таковым преимуществом; он остается без строптивости в назначенных ему пределах, — озабочен единственно тем, чтобы сохранить доверие своего царя, и, будучи представителем высшего русского дворянства, не имеет в виду другой цели, кроме той, чтобы это дворянство сохранило навсегда ту преданность к престолу, которую оно изъявляет не только на словах, но на самом деле. Состязаясь с каждым, чтобы сохранить приобретенное благоволение к себе монарха, он без всякой причины опасается его лишиться и с удвоенным усердием старается упрочить его за собою. Я полагаю, что прежнее доброе его расположение ко мне и дружеская связь, которая между нами существовала, когда мы служили в равных чинах, поныне еще продолжается, хотя производство мое в фельдмаршалы его несколько встревожило. Я почитаю его заслуги, которыми он [536] отличается как верно преданный своему царю вельможа, но быть главнокомандующим армиею, каковое назначение (как мне в виде важной тайны передали) ему будто было сделано, — я его не считаю способным».

Гр. Дибич-Забалканский.

Сообщ. Н. К. Шильдер.

[Окончание следует].


Комментарии

1. Сей драгоценный документ, находясь после смерти фельдмаршала в секретном ящике его бюро, мне одному известном, доставлен вместе с другими документами его имп. вел. — Б. Тизенгаузен.

2. Михайловский-Данилевский в своих записках вполне подтверждает приведенный здесь отзыв графа Дибича о болезненном состоянии графа Толя после занятия Адрианополя. — Данилевский пишет: «к сожалению, я должен сказать, что большая часть наших генералов, в том числе и первенствующих, все желали мира и скорого возвращения в Россию; во всех были признаки какой-то усталости, конечно вследствие болезненного состояния, в котором почти все находились. Преимущественно сопротивлялся нашему дальнейшему походу начальник штаба и следственно второе лице в армии, граф Толь, которого мнение во всем уважаемо было главнокомандующим. Он лежал в то время на одре болезни и с постели своей не переставал твердить о погибели, ожидающей нас в Константинополе, и что султану надобно было подать какое-нибудь средство к спасению, не доведя его до отчаяния. (Qu’ il fallait laisser au sultan une issue pour s’echapper). Я не находил в нем более того пламенного человека, которого я видел при вареве Москвы, не отчаивающегося в спасении России и подающего совет идти на калужскую дорогу и два года после того в замке Сомпью решающего двинуться на Париж».

Данилевский приписывает странные мнения графа Толя болезненному его состоянию и неограниченной — хотя в сих обстоятельствах весьма неуместной — привязанности его к семейству, с которым он хотел сколь можно скорее увидеться во что бы то ни стало. — Н. Ш.

3. Федор Иванович Гильфердинг, впоследствии сенатор н начальник архива мин-ства иностр. дел в Спб. ум. 1864 г. — Ред.

4. Фельдмаршал граф Ф. В. Сакен был главнокомандующим первой армии, главная квартира которой расположена была в Могилеве на Днепре. — Н. Ш.

5. На какого царедворца намекает здесь граф Дибич? Барон Тизенгаузен, к сожалению, об этом умолчал. — Н. Ш.

Текст воспроизведен по изданию: Фельдмаршал Дибич-Забалканский в его воспоминаниях, записанных в 1830 г. бароном Тизенгаузеном // Русская старина, № 3. 1891

© текст - Шильдер Н. К. 1891
© сетевая версия - Тhietmar. 2019
© OCR - Андреев-Попович И. 2019
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русская старина. 1891