БАЗИЛИ К. М.

АРХИПЕЛАГ И ГРЕЦИЯ

В 1830 И 1831 ГОДАХ

ЧАСТЬ II.

ГЛАВА XIII.

Петробей. — Его мысли, его чувства. — Напрасные просьбы. — Радостная весть. — Молебен. — Отправление в Саламин. — Вестник-Гермес.

Президент, узнав о просьбе матери Петробея, начал помышлять об окончании дела сего старца, который уже восемь месяцев был в заточении. Он позволил ему посетить нашего адмирала, чтобы поблагодарить за участие, принятое им в его судьбе.

Петробей был на нашем фрегате 22-го сентября; его наружность возбудила невольное участие в его судьбе. Все его семейство отличалось величественною осанкою и приятной физиономией; в Петробее соединялось это с особенным выражением добродушия и с красотою, принадлежащей только глубокой старости. Когда говорил он, спартанская душа разливала огонь по его спокойной физиономии; все в нем кипело; горячие чувства затмевали выводы холодного рассудка, и он с красноречием простым, но величественным, как его родной Тайгет, рассказывал свои исполинские надежды [158] о судьбе Греции, о будущих ее подвигах и новой славе; он был готов жертвовать для родины и остатком своего семейства, которое составляло все его богатство.

Он сознался в том, что злонамеренные люди успели с одной стороны внушить ему недоверчивость к президенту, а с другой возбудить в президенте опасения в его верности; признавался, что его сердце негодовало за столь продолжительное гонение против всей его семьи; и более всего опасался, что его сочтут виновником всех беспорядков диких горцев, которых только его присутствие могло обуздать. Он клялся наконец, что если русский адмирал принимает участие в его судьбе, если он хочет быть посредником для примирения его с правительством — он почитает себя счастливым в том, что будет иметь случай доказать, как дорого он ценит имя русское, беспрекословным и искренним повиновением своими всего своего семейства и племени воле президента. Он признавал в графе Каподистрия и высокий ум, и благородные чувства; он знал, что он один владеет силою и средствами для совершенного устроения судьбы [159] Греции, и желал быть одним из столбов его власти. Нисколько нельзя было сомневаться в искренности слов старого Бея; ибо известно, что и до несчастного случая, когда одни недоразумения причинили его разрыв с правительством, он был ревностно предан графу Каподистрия, и в Аргосском Конгрессе употребил все свое влияние в пользу его власти. Уже ночью возвратился Петробей в город. Адмирал с ним поехал, чтобы обрадовать президента данными им обещаниями, и исходатайствовать ему позволение провести ночь у своих родственников в городе; ибо старик, будучи одержим подагрою, не мог подняться на гору в крепость при холодном ветре ночи.

Президент тогда же обещал возвратить Петробею свободу, но неизвестно, по каким причинам он не согласился на его просьбу остаться на ночь в городе, даже под стражей. Этот случай был роковым.

Петробей, узнав, что он должен возвратиться в крепость, сказал с унынием: ужели и русского адмирала просьба не помогла? Его уверяли, что президент обещался [160] вскоре освободить его; он на сие ничего не отвечал, и казалось, не верил.

Дорога в крепость шла мимо дома, в котором содержались его брат и сын. Георгий давно ждал его у окошка; он спросил его: ужели опять в крепость, и надежды нет?... Старик, посылая ему свое благословение, отвечал: надежда всегда есть. Но должно полагать, что они тогда же лишились и последней надежды, и полагали, что обещания президента были вынуждены только настоятельною просьбою адмирала.

На другой день мы отправились в Порос. Маловажность оставшихся в Идре судов позволила тогда облегчить столь затруднительную для бригов блокаду Идры, при часто свирепствовавших осенних бурях. Один из них должен был оставаться в порте для отдыха команды и для починок, между тем как другой крейсировал в бурном канале.

25-го сентября пришедший с депешами из Смирны люгерь Широкий обрадовал нас известием о взятии Варшавы и Кракова.

На другой день в монастырской церкви воздавались Всевышнему благодарственные гимны [161] и моления за здравие Царского Дома. Все греческие чиновники присутствовали, наши и греческие корабли, и приведенная в устройство крепость поросская салютовали при пении многолетия. Отправленная к бригу Ахиллес шлюпка передала ему радостную весть об тушении мятежей, и нашим салютам отвечали, вместе с эхом Архипелажских берегов, и выстрелы бывшего за их скалами брига; и весь этот праздник небольшого отряда был эхом празднества далекой родины....

В Греции восстановлялось также спокойствие; Архипелаг ожидал назначенной президентом комиссии для своего успокоения; Морея опомнилась от испуга, причиненного ей нашествием майнотов, и Румелия, не смотря на все старания мятежников взбунтовать нерегулярные полки, пребывала верною своему правительству. Кто мог предчувствовать что сие спокойствие Греции было предзнаменованием бури?

Жители Саламины, несколько раз уже встревоженные бунтовщиками, просили адмирала заглянуть к их берегам, или послать к ним бриг.

К вечеру 27-го числа мы снялись с [162] монастырской бухты, чтоб посетить воды Аттики и Саламина. 28-го числа мы долго штилевали ввиду Партенона; на горизонте показался пароход Гермес, и в то же время береговой ветер подвинул наш фрегат к Саламинскому заливу. Но мы успели увидеть усилия вестника-Гермеса, чтоб нас догнать, подождали его, и когда он был близко, мы заметили на нем траур; чрез несколько минут командир его, обливаясь слезами на нашей палубе, сообщил роковую весть о смерти президента. Мы поспешили в Навплию.

ГЛАВА XIV.

Убийство графа Каподистрия. — Народная месть. — Дух войска. — Граф Августин. — Сенаторы в испуге. — Убежище преступника. — Правительственная комиcсия. — Обиженный Генерал. — Навплийская ночь. — Траур. — Суд. — Англичанин Адвокат. — Твердость Георгия. — Его жена. — Казнь. — Чувство толпы. — Тело правителя. — Песнь.

В воскресенье, 27-го сентября, граф Каподистрия пошел, по своему обыкновению, восьмом часу утра в церковь Св. Спиридиона, в сопровождении однорукого Кандиота, который, по особенной привязанности к графу, всегда любил за ним следовать с парою своих пистолетов. Узкие и неопрятные улицы ведут в сию церковь; поворотив у церковного угла, президент заметил, что два Мавромихали, Константин и Георгий, закутанные в своих горных плащах, угрюмо стояли у церковного помоста, вместе с приставленными к ним двумя солдатами полицейской стражи. Он мгновенно приостановился, будто споткнувшись, и опять спокойно продолжал свой путь; может быть, предчувствие удерживало его, но он не внял [164] голосу предчувствия. Сняв шляпу пред входом в церковь, он приветствовал майнотов; они оба водно время наклонились, чтоб снять пред ним свои фешки; из под плаща Константина раздался выстрел, но дрогнувшая его рука дала промах; президент беспокойно оглянулся, и в то же мгновение выстрел Георгия и второй выстрел Константина, оба в голову, и кинжал, воткнутый Георгием в бок несчастной жертвы, его повалили. Граф, не успев и вздохнуть, упал без жизни на руку кандиота. Шесть разрезных пуль с проволоками были в его голове, и кровь била ключом из перерезанной в левом боку жилы.

Вопль раздался в церкви; богослужение прервалось; толпа обомлела от ужаса. Один из убийц, Георгий, успел спастись, с двумя солдатами, его сообщниками, в темный переулок; другой — исполинского росту, Константин, побежал за ним, но толпа его окружила и пресекла путь. Кандиот, опомнившись от первого испуга, опустил наземь бездыханное тело, и вынул своею левою рукою из-за пояса пистолет; оружие осеклось; он бросил его в голову убийце, который был уже в сорока шагах от него, [165] и успел выстрелить из другого пистолета, но ранил его легко.

Ни одного караула, ни одного солдата не было; между гражданами, которые бросились из церкви, нашелся отставной офицер нерегулярных войск; его сабля засверкала над головою преступника, и повергла его среди толпы, которая с яростью бросилась его терзать.

С одной стороны женщины, с плачем выходя из церкви, окружали труп президента, искали в нем еще дыхания, и омачивали свои платья в его мученической крови; а с другой ярость народа изливалась над израненным убийцей. Он долго еще жил, и смерть медлила отнять его из под ударов народной мести. Он умолял о помиловании, и издыхающим голосом произносил: я хотел вас освободить от тирана; но за каждым словом новые раны покрывали его истерзанное тело.

Между тем плач и тревога пронеслись по всему городу. Войско мгновенно было под ружьем, и в столь критическую минуту, единодушно отказавшись от повиновения главнокомандующему, генералу Жерару, просило градского коменданта, полковника Алмейду, принять [166] над ним начальство. Деятельность Алмейды спасла город от новых несчастий: в одну минуту были розданы патроны, затворились крепости, и роты были расположены на батареях, на площадях и по главным улицам.

Толпа связала тело убийцы, и таскала его полумертвого по улицам, как бы для того, чтобы успокоить жителей зрелищем ужасной казни его. Между тем другие, собравшись у места, где, вместе с телом президента, лежали убитые лучшие надежды отечества, составили носилки, и понесли тело во дворец. Это все происходило с неимоверной быстротою; все в городе двигалось и действовало по какому-то инстинкту. Извещенный о случившемся несчастии, брате президента, граф Августин, схватил свою саблю, и не дожидаясь своей cульотской стражи, поспешил удержать порядок в доме брата, и успокоить народ.

Толпа покрывала площадь между дворцом и Сенатом. Тысячи голосов звали сенаторов, чтобы они помыслили о сохранении порядка. Но страх увеличивался опасением, нет ли обширного заговора; все ли войска верны; ужели темные убийцы, как стати, похитили правителя у [167] народной любви? Сенаторы боялись выйти из своих домов, и комендант отыскивал иных в подвалах, иных на чердаках. Они еще соединялись на совещание, когда народный суд совершался над Константином Мавромихали; он испустил дух после долгих мучений на большой площади. Тело его было брошено с батареи в море, и волны, долго еще терзав его, выбросили на необитаемый берег под Паламидою, где несколько месяцев остов лежал без погребения.

Все спрашивали: куда укрылся другой убийца? И с удивлением узнали, что он был в доме французского резидента барона Руана. Дом был тотчас окружен; с яростными криками требовали злодея. Барон Руан, не желая еще его выдать, и опасаясь грозы народного гнева, поднял над домом трехцветный флаг; в толпе кричали иные голоса, что должно будет сжечь дом, если убийца не выйдет. К счастью приспел комендант, и явясь к резиденту требовал от него преступника, скрывавшегося в его доме. Резидент обещался выдать его, как только восстановится порядок, и потребует его законным образом правительство. Алмейда [168] успокоил народ сим уверением; но толпа, окружив дом со всех сторон, злобно стерегла свою добычу.

Чрез два часа Сенат назначил временную правительствующую комиссию из трех членов: графа Августина Каподистрии, генерала Колокотрони, который был в отсутствии, и сенатора Колети. В знак народного благоговения к имени покойного правителя, брат его был назван президентом правительствующей комиссии; так было сказано в прокламации, немедленно изданной по сему случаю Сенатом.

Барон Руан выдал наконец убийцу, по официальному требованию Сената, в руки коменданта Алмейды; при сем особенно рекомендовал его покровительству военной стражи от разъяренной черни, и настоял на том, чтобы его заключить не в городскую крепость, а в замок Буржи, на море.

Барон Руан был принужден в сем случае уступить необходимости, и выдать преступника в руки правосудия, ибо он явно видел, что все усилия коменданта для укрощения народной злобы не могли обеспечить неприкосновенности дома французской миссии, и если бы [169] он долее продолжал давать в оном убежище убийце президента, то ни трехцветный флаг, развевавшийся, на его балконе, ни бывшие тогда на рейде французские корабли, построившиеся немедленно в линию в самом близком от берега расстоянии, не могли удержать толпу, которая беспокойно ожидала кругом дома его последнего ответа, чтобы в случае отказа вырвать свою добычу силою. Сии обстоятельства еще более подтвердили в умах народа нелепые подозрения, что убийцы были в тайном согласии с иностранцами. Но в последствии из показаний многих свидетелей сделалось известным, что Георгий с двумя сообщниками бежал из церкви, чтобы укрыться в дом генерала Жерара, французского офицера в греческой службе; что нашедши отворенною дверь соседнего дома барона Руана, бросился туда и с пистолетами в руках заставил, не знавших еще о приключившемся несчастии, хозяев принять его. В это время он яростно кричал: убили мы его, изрезали в куски нашего тирана! И в диком исступлении готовился защищаться в доме, обставил подушками и мебелью окна, держал в зубах саблю, и осматривал [170] пистолеты. Потом, как бы опомнившись, мгновенно бросился; чрез сад в дом барона Руана, уже пробужденного тревогою, и при виде его поцеловал свои пистолеты и вручил ему, говоря: я отдаю себя под покровительство ваше, спасите меня!

Город был объявлен в осадном состоянии; некоторые враги правительства вздумали показаться на улицах, и претерпели поругания черни. Генерал Жерар просил у Сената, у правительства и у резидентов, чтобы ему поручили главное начальство над городом; но войска никого не признавали кроме Алмейды, зная его искреннюю привязанность к покойному правителю, и перестали даже отдавать ружьем честь обиженному генералу.

На ночь жители Навплии предложили губернатору составить из среди их военную стражу для охранения города, и расположить войско по крепостям; все боялись, сами не зная основательно чего; подозревали, не откроется ли бунте, нет ли тайного согласия с мятежниками Идры, не набег ли горцев?

Но сей самый страх жителей удержал порядок в городе; отсутствие нашего адмирала [171] еще более их тревожило. Пароход Гермес был послан за ним.

29-го числа к ночи приспели мы на рейд Навплии. Сторожевые шлюпки составляли цепь кругом города; всю ночь к нам доходили клики часовых; дикое ночное слушай было как бы выражением мыслей перепуганного города. Первый посланный на берег офицер был окружен толпою жителей, которые требовали от него утешений. На другое утро весь город, собранный у пристани, ждал нашего адмирала, чтобы просить его покровительства. Для избежания смятения, могущего произойти в сем случае, адмирал съехал на другую пристань, чтоб видеться с нашим резидентом и с новым правительством Греции. Навплия успокоилась понемногу. Колокотрони заседал уже в Комиссии, которая издала прокламацию, побуждая народе сохранить во всех областях общественное спокойствие и прежний порядок.

Я видел Навплию два дня по смерти президента; состояние города наводило ужас. Я постигнуть не мог, каким чудом сохранился в нем порядок в столь критическую эпоху; войска не было более тысячи человек, и оно [172] было расположено в крепостях; интриганов и недовольных в городе было много, но или инстинкт народный внушал неизъяснимое согласие всем гражданам, или долголетние бедствия приучили их заботиться о своем самосохранении, или перст Божий чудом спас город от грабежа и беспорядков, как несколько разе уже спасал Грецию от погибели.

Вся Греция приняла траур о президенте на шесть месяцев. Граждане навплийские представили правительству адрес, в котором просили, чтобы злодей, чья рука надела на отечество одежду плача, был предан казни.

Георгий Мавромихали не признавался в своем преступлении; и хотя вдень убийства, он несколько раз в исступлении повторял, что он убил ненавистного ему тирана, потом, опомнившись, сказал, что он молился, когда близ него раздался пистолетный выстрел, и испуг заставил его бежать. Но подобные объявления, вовсе несогласные сего упрямым характером, были ему внушены людьми, которые принимали столь живое участие в судьбе убийцы.

Когда, по всем исследованиям, оказалось, что не было ни какого сомнения в его [173] злодеянии, правительство оставило дело на разрешение Сената, потому что граф Августин не хотел произносить в деле, которое так близко его касалось. Сенат предоставил военному суду на усмотрение, подлежит ли таковому суду преступление Георгия Мавромихали.

7-го октября военный суд заседал в крепости Ичь-Кале при многочисленном стечении народа. Простая палатка была раскинута на площади. Офицеры, составлявшие военный суд, были в блестящих мундирах образцового батальона, в гусарских красных доломанах, шитых золотом, в фешках, также вышитых золотом с золотыми кистями, в народной фустанеле. И судьи, и адвокаты, и все присутствовавшие носили глубокий траур; погода была мрачная и дождливая; все соответствовало суровому величию суда; скалы Ичь-Кале мрачно возвышались над ним, город безжизненно лежал у ног, а море и корабли, и Аргосская долина, и исполинская Паламида скрывались в тумане.

Продолжительно было чтение следствий, показания свидетелей и пр.; по оным оказалось, что два солдата полицейской стражи были уже более месяца бессменно приставлены к [174] Константину и Георгию Мавромихали; хотя их следовало, сменять чрез каждые три дня, об них забыли, и дали злодеям время убеждениями и деньгами сделать их соучастниками их замысла; что за несколько времени пред тем они купили две пары пистолетов; что купец, подозревая их, объявил о сем губернатору; что губернатор донес президенту, прося его взять предосторожности, а президент отвечал: “важного замысла у них не может быть, они не подымут рук на мои седины, но вероятно хотят бежать в свои горы;” что еще до того один из них просил позволения представиться президенту, и президент сказал: верно за деньгами опять, и велел по обыкновенно выдать ему некоторую сумму из своей казны; что и прежде рокового дня они два раза стерегли президента у церковного помоста, и пр. Наконец изложены были все кровавые подробности их злодеяния.

Уже за несколько дней пред тем было объявлено Георгию Мавромихали, что он будет судим, и что ему было предоставлено выбрать себе адвоката; но все адвокаты отказались от него, гнушаясь подобного процесса. Тогда был [175] призван адвокат Массон, давно поселившийся в Греции иностранец. Он опасался народного поругания при самом производстве дела, но правительство обязалось военной стражей охранять его. По крайней мере было утешительно то, что ни один грек не взял на себя быть адвокатом убийцы президента.

Массон с робостью употребил общие места, чтобы умилостивить судей над Георгием; говорил, что он невинен в преступлении своего дяди, что во всех показаниях могли быть недоразумения; исчислял прежние его заслуги отечеству, упоминало его жене, о малолетной дочери, о старом отце, который столько времени уже был в заключении, который потерял столько кровных в народной войне, и теперь мог лишиться лучшей надежды своего семейства. Однако все знали, что старик Петро-Бей, узнав о злодействе своего брата и сына, предал обоих проклятию.

Более всего Массон настаивал на том, что Георгий, как частный гражданин, ни в каком случае не мог подлежать военному суду, и что его следовало предать обыкновенным судилищам. Аудитор военного суда отвечал на сие, [176] что по военному уставу и гражданин, совершивший военное преступление, должен быть под военным законом; а президенту была вверена народом полная власть над войском, и потому убийство его включалось в состав военных преступлений.

Суд, основываясь на сем объявил, что дело Георгия подлежало его приговору. Преступник был призван из казармы, в которой дотоле содержался; все ахнули при его появления; он был спокоен, но бледнее воска; гордо и медленно приближался он в кругу солдат. Не давши еще судьям своим сделать ему ни одного вопроса, он сказал им: “Господа! Мне объявили, что я призван, сюда на суд; я вас не знаю: вы военные, я гражданин.” Когда ему объявили, что сие было уже решено, он отвечал, что ему ничего не оставалось с ними говорить; что они могут располагать его жизнью, как игрушкою, что он ни на одно обвинение отвечать не будет. Потом смешался несколько, когда ему напомнили сказанные им слова в день преступления, которыми он сам обвинял себя, но он сухо от всего отпирался, и спешил удалиться. [177]

Военный суд приговорил к смерти его и одного из солдат бывших с ним, а другого солдата к десятилетнему заключению.

Я видел Георгия и после, когда ему был объявлен приговор суда, и когда его перевели в темницу. В спокойствии его духа было что-то адское; он хладнокровно смеялся над аудитором, которому препоручено было объявить ему, что следовало готовиться к смерти, и спросить последней его воли. Георгий сказал ему: “Помнишь ли та время, когда я был президентом греческого правительства, а ты мелким писцом военного министерства? Снилось ли тебе, что ты подпишешь мой приговор, что будешь вестником смерти майнотскому князю? — Изготовь мне хорошую постель на ночь, дай поужинать, а завтра я увижусь с моей женою; если увидишь старика отца моего, скажи ему, что я спокоен.”

Свидание Георгия с женою было холодно. Когда его схватили в день преступления, он послал сказать ей, что он умрет, и чтоб она вышла за другого, но чтобы постаралась его достойно заменить. Все знали, что он был зол в своем семействе; прощаясь навеки с [178] ним, он стыдился заплакать, и подавлял горесть принужденными шутками. С отцом своим он не хотел видеться.

Накануне казни, его перевели в Паламиду. 10-го числа регулярный полк построился на гласисе вне города; кругом собрались все жители, и около полудня мы увидели группу солдат, которые спускались с высокой крепости по трудной лестнице, иссеченной на перпендикулярно-отлогой скале. Кортеж приостановился, сравнявшись с крепостью Ичь-Кале, против дома, в котором сидел в заточении Петро-Бей; Георгий, отличавшийся среди солдат высоким ростом, снял фешку и рукою послал прощальный поцелуй отцу.

Ему прочитали приговор; он спокойно разговаривал со священником, который во все время от него не удалялся; снял свой шалевый пояс и соболью шубку, и отдал ему говоря: молись за меня! Когда предложили ему завязать глаза, он отвечал, что не хочет быть одним в своем роде, который бы боялся смотреть в глаза смерти, и просил позволения командовать ружейным, которые были выстроены против него. Потом, обратясь к [179] народу, сказал: “Братия! Gростите, да Бог простить вас; ради Бога будьте единодушны!” С сим словом он сделал знак ружейным, еще раз успел воскликнуть: братья, единодушие! И упал без жизни.

Ни одной, слезы не вымолила его смерть у толпы. Еще день 27-го сентября кровавыми красками представлялся в воображении народа, который чувствовал свое сиротство, и беспокоился о своей участи. Я вслушивался в разговоры толпы; несколько голосов хотели послать преступнику громовое анафема в минуту смерти, но другие удержали их, говоря: жалейте над преступным орудием, и предавайте проклятию тех, которых ковы вооружили руку отцеубийцы.

Тело президента было бальзамировано и выставлено в его дворце на богатом катафалке (12 октября). Кто сомневался в народной любви к нему, мог бы увидеть тогда, как трогательно она выражалась: в продолжение недели дворец был наполнен людьми всех званий, которые плакали и молились над телом любимого Правителя. Пастухи и земледельцы далеких областей приходили тогда в Навнлию, [180] как бы на поклонение мученику. Эгинский орфанотроф послал туда депутацию сирот, которых слезы возбуждали самые умилительные воспоминания у гроба графа Каподистрия. Эгинский сирота, румельотский солдат, аравитянка пленница, освобожденная им из стана Ибрагимова, пастух Морейских гор — оплакивали его одинаковыми слезами.

Все области выразили в трогательных адресах свою скорбь, и утешали простыми фразами народных чувств брата его. Румельотские капитаны и полки единодушно поспешили уверить новое правительство в своей преданности, и оплакивали потерю президента.

На Аргосской дороге нищий слепец пел песню, которой передаю здесь слова, хотя невозможно передать господствующего в ней чувства.

“У кого есть слова, чтоб выразить, чьи уста могут высказать всю нашу горесть? В несчастной Навплии убили правителя, когда он входил в церковь, чтоб молиться за нас. Будьте прокляты, Константин и Бейзаде (Сын Бея) Георгий; вы взяли на душу всех бедных! За то ли, что он вас кормил, вы убиваете его? Как мрамор [181] распался он у церкви; как кипарис свалился; земля вздохнула под ним, и прослезились горы, и все мы заплакали. И Корфу, и страна франков, и в России друзья его оплакали, и его училища, и его полки, и капитаны наши плачут вместе сего братом!”

В сей песне нет, может быть, высокой поэзии песен горцев; она не отличается резкими чертами народности и духа независимых воинов. Может быть, эпоха сих песен уже проходит для Греции; они только в первом младенчестве рождающегося народа сохраняют свой первобытный характер, и чисты и искрени, и поэтически выражают его душу, как первые улыбки и первые слезы младенца. Но всегда они дороги в истории народа, и должны цениться выше затейливых изысканий бытописателей его старины. Он — вдохновенный от голосок народных чувств, завещанный векам; и всем отношении песня аргосского слепца служит лучшею панегирикой памяти президента. Нищий говорит убийцам: вы взяли на душу всех, бедных — и как истинны его предчувствия!... [182]

ГЛАВА XV.

Современные происшествия Греции. — Прокламация к островитянам. — Колетти и Румелия. — Кацако и майноты. — Похороны.

Оцепенение, произведенное на самых противников правительства трагическою смертью графа Каподистрия, подало повод к новым усилиям со стороны союзников для примирены враждующих партий. В бумагах президента найдена достопамятная записка, в которой излагал он свои планы для примирения с недовольными, и из которой было видно, что он намеревался сам при Народном Собрании ходатайствовать у депутатов, чтобы предали забвению бывшие дотоле беспорядки и преступления. Из Идры прибыли на Навплийский рейд адмирал Миаули и мореотский примат Заими, для переговоров с правительством; но расположение их выказалось прежде нежели они успели бросить якорь: их корабль держал свой флаг на месте, между тем, как все греческие корабли имели флаги опущенными до половицы в знак траура. С нашего адмиральского фрегата было [183] приказано строптивому бригу сообразоваться с волею греческого правительства, и объявлено, что в противном случае флаг его будет сбит с места пушками.

Новые переговоры, как и должно было предвидеть, остались безуспешны. И так только собранию депутатов оставалось решить сию распрю. Всех взоры были обращены на Аргос, куда сбирались уже депутаты для открытия пятого конгресса. Между тем были приведены в окончание на навплийском рейде приготовления экспедиции, назначенной для водворения спокойствия в Архипелаге, для изгнания мятежнических судов и для безопасности мореплавания; уже показались первые признаки пиратства у вод Самоса, и островитяне просили правительство и союзных адмиралов предупредить грозившее им несчастие.

5-го октября вышла прокламация правительственной комиссии к жителям архипелажских островов; в оной между прочим было сказано: “Роковые заблуждения только могли заставить некоторых из ваших сограждан отказаться от повиновения правительству; но незабвенной памяти президент, [184] которого добродетели будут долго оплакиваемы Грецией, никогда не переставал смотреть, хотя с прискорбием, но взором отеческой любви на заблудших граждан, и питал надежду, что они возвратятся к долгу и к спокойствию по собственному побуждению, а не силою. Правительственная комиссия, свято следует предначертанному им плану, для исполнения своих высоких обязанностей к отечеству. Народная эскадра обойдет ваши моря не враждебною силою, но покровительницей, для водворения на них безопасности мореплавания, для бдения за карантинными правилами, для защиты мирных островитян, и для удостоверения всех, с каким вниманием печется правительство ваше о вашем благосостоянии”.

Сия эскадра снялась 4-го октября под флагом контр-адмирала Канариса на корвете Лалахо. На ней отправилась и чрезвычайная комиссия из четырех членов, людей известных по своим заслугами по патриотизму, коим было препоручено вновь образовать управление островов, приведенных в безначалие идриотами. Комиссия сия действовала везде одним убеждением, и исполнила данное ей поручение с [185] умеренностью и с благоразумием. Многие острова особенными адресами призывали ее для собственного устройства: в Сире намеревались мятежники оказать ей сопротивление и вооружить жителей, но одно моральное влияние силе правительства разрушило их планы; в Сире, как и на других островах, были приняты назначенные Комиссией губернаторы. Циклады успокоились, и при новом своем устройстве сделали выборе депутатов согласно се видами правительства. Одна Идра упорствовала в безначалии, но и она, испуганная разрушительным действием своего журнала Аполлон, прекратила его издание.

Румелия была в совершенном спокойствии, и показывала привязанность к новому правительству, потому что в нем заседал Колетти, управлявший умами всех румельотских капитанов.

Колетти получил образование в одном из итальянских университетов, и усовершенствовавшись в медицине, начале свою службу при дворе славного Али-Паши Янинского, в качестве, врача его сына Мухтар-Паши. Двор Али-Паши служил тогда местом соединения всех [186] румельотских капитанов, которые то были телохранителями сего изверга, то с неистовством дрались против него, то вымаливали освобождение своих сестер из гарема распутного старика, то чахли в его тюрьмах, то поднимались на виселицы. Колетти, как врачи как придворный, возымел сильное влияние на ум паши. Он успел изучить его чудовищную душу, вникнуть в его неразгаданные страсти, приноровиться к капризам тирана и к слабостям старика, и то повелевать ими как строгий врач, то льстить им с уничижением раба. С того времени он внушил самое высокое о себе понятие румельотским капитанам, которые дивились силе его ума и весу его при дворе. Они обращались к нему при всех переменах беспокойного барометра янинского двора, и Колетти наблюдал их характеры, их слабости, узнавал их в тысяче видах, и в счастии и в упадке, и следил от передней тирана до горных ущелий или до темничных сводов. В подобной школе он променял науку Гиппократа на науку Маккиавеля, и по восстании Греции сделался оракулом Румелии и одною из главных пружин всех внутренних [187] интриг, волновавших сию страну. По прибытии президента в Грецию он был отправлен в Самос наместником. Всякая мелкая область, всякий остров заключал в ту эпоху в себе в малом виде те же интриги, те же раздоры, какие смущали в целости Грецию: так случается всегда в государствах, где отрава несогласия коснется основы политического единодушия; общий раздор проявляется и отражается во всем, от правления до семейных несогласий граждан. Колетти однако успел успокоить остров, и когда вместе со всеми греческими властями был отозван из Самоса, благословения островитян его провожали. Граф Каподистрия, не захотел употребить его действительным образом в своем правлении, а велел заседать в Сенате. Колетти не принимал явного участия ни в ропотах, ни в восстаниях против графа Каподистрия, но все знали, что он был из числа недовольных. Когда Сенат по смерти президента избирал новое правительство, некоторые сенаторы в испуге и в попыхах предложили вручить диктаторскую власть графу Августину; сильная партия требовала Колетти в Соправители, но приверженцы [188] Автустина, чтобы дать ему решительный перевесе, успели избрать третьим членом Колокотрони; Колетти видел, что ему оставалось только приписывать свое имя к подписям других двух членов; но мрачно заседая с ними, он ожидал благоприятной минуты, и держал Румелию в покое.

Пелопонез, опасаясь, что при первой вспышке народной войны, она вся будет на нем тяготеть, робко теснился кругом своего архистратига Колокотрони, который, в первый день своего въезда в Навплию, ободрял уже унылый народ, и успокаивал его умы, рассказывая от времени до времени на городской, площади замысловатую параболу или Езопову басню, и приноравливая их смысл к тогдашним обстоятельствам Греции.

Но Майна, потеряв надежду освобождения своего идола, Петробея, затеяла новые проказы, 16-го октября вышла прокламация племянника его, Кацако, который не признавал нового порядка вещей; говорил, что правительство не существует, с того времени, как по несчастному случаю погиб правитель; что смерть президента его душевно огорчила, но что одному [189] Национальному Собранию принадлежит право заменить его; что какая-то спартанская конституционная Комиссия назначила его главнокомандующим спартанским войском; что ему велено ворваться в Пелопонез, и освободить полуострове от тиранства; что его войска имеют войсковую казну и магазины; что история, умевшая ценить прежние подвиги его дома, воздаст должную справедливость его новым планам; что глаза Европы обращены на него, и множество подобных вздоров.

Но в сей наглой прокламации замечательно по крайней мере, что сам Майнотский бродяга Кацако, брате убийце президента и атамане разбойничий шайки — человеке которого действительно обрадовала смерть правителя, открывавшая ему любимое поприще народных смут был принужден прикрыть приличными выражениями скорби свою лютую радость.

Кацако выступил из майнотских ущелий с тысячью горцев; 24-го октября обступили они деревню, лежащую у подошвы Тайгета, и защищаемую ротою 17-го легкого батальона; после бесплодных покушений на оную, они заняли некоторые крепкие позиции в окрестностях; [190] отряды легких войск и вооруженных поселян вытеснили и разбили майнотов, и Кацако, потеряв до ста сподвижников, и сам тяжело раненный, убежал в Лимени.

Таково было положение Греции, когда (18-го октября) тело президента было вынесено из дворца в Соборную церковь. Греция никогда не видала, со времени потери ее древней славы, столь торжественного обряда: в оном соединялись и величие христианских обрядов, и величие народной скорби, и величие воспоминаний. Граф Каподистрия был после смерти окружен тем блеском, которого избегал при своей жизни, и только в погребальном его обряде Греция воздала своему президенту почести, приличные его сану. В городе, спасенном и возобновленном им, погребальное шествие красилось лучшими воспоминаниями прежней его жизни, и воспоминаниями завещанными им той стране, в которой так безвременно пресеклось его блистательное поприще. Все, что его окружало было им создано, и его погребальное шествие открывал ряд созданий его гения; его многотрудная жизнь изготовила одна сие блистательное торжество его смерти. [191]

Между отрядами войск, которые открывали ход, шли группы учеников под знаменами своих училищ, и за военной музыкою — хор певчих эгинского орфанотрофа. Офицеры регулярных полков несли орденские знаки, коими был украшен покойный граф от европейских государей на своем дипломатическом поприще; таковых было пятнадцать первых степеней. Голубой крест Греции и герб правительства, феникс, и за ними фамильный герб графа, были одеты трауром. Шесть батальонных командиров несли тело в кругу, составленном из воспитанников корпуса эвельпидов; за оным следовали президент Сената, столетний старец Цамадо, с двумя членами правительствующей комиссии; граф Августин не показывался в тот день. Потом дипломатический корпус и адмиралы союзных держав со своими штабами, и за ними гражданские сановники греческой службы и разные отрасли правления. Но истинное величие сего обряда состояло не в блеске наружных украшений; похороны правителя, по бедности страны, не могли без сомнения украситься приличной пышностью; но когда смертные останки избранника народа [192] были окружены сиротами, им призренными, полками им образованными, целым правительством, им приведенным в устройство, и представителями великих держав, которые ценили его высокие доблести, когда его осеняло знамя страны, им успокоенной — что значат пред сим торжеством мелкие украшения европейской пышности ?...

Корабли союзных эскадр держали флаги опущенными до половины в знак траура, и когда шествие подвинулось при выносе тела из дворца, залив загремел их салютами, а в городе послышался плач тридцати тысяч народа. Весь город сосредоточился на площади трех адмиралов, пред дворцом и на главных улицах, по которым кортеж следовал в церковь. Выше всех описаний сия горесть народа, чувствовавшего всю цену своей невозвратной потери, и выражавшего свое горе со всей силою своего полуденного воображения, со всеми порывами неподдельных чувств. В рядах окон теснились женщины, которые громко рыдали, так как рыдают в Греции семейства по любимом отце; ибо политическая горесть государства превращалась тогда в семейную горесть [193] для каждой из семей, которые были обязаны графу Каподистрия своим трехлетним покоем после бурь революции.

Я видел тогда людей, коих закоренелая ненависть к графу Каподистрия, или предубеждения, основанные на клевете французских журналов, были побеждены впечатлениями сих торжественных минут народной скорби: они были только испуганы ее первыми и неистовыми порывами вдень убийства президента, но были тронуты, когда она выражалась уже не криками народной мести, но сыновним плачем; и если кровь, пролитая рукою темного убийцы, лежала, по мнению других, постыдным пятном на Греции, то сии потоки слез ее омыли.

Смерть произносит беспристрастный суд над своей жертвою; и без сомнения граф Каподистрия нашел торжественное оправдание вея приговоре, хотя последовавшие обстоятельства Греции продолжали, к несчастно, возжигать пламя партий и внутренних раздоров, и оскорблять его память.

Тело президента было поставлено на катафалке в церкви Св. Георгия, и впоследствии долго там оставалось в ожидании определения [194] Национального Конгресса об оном. В продолжение церемонии городские батареи палили чрез каждую минуту; пятьдесят шесть медленных выстрелов соответствовали числу лет покойного графа.

Часто потом посещал я церковь Св. Георгия: то простой поселянин, то старый инвалид, то скорбная мать погибшего в революции семейства молились у гроба; всегда свежие цветки были на нем усеяны.

Здесь опустим завесу на дела Греции: ее хроника представит потом хаос разрушения, ряд несчастных событий, ручьи народной крови, опустошение полей, грабеж городов — это долгая, двухгодовая тризна, облившая кровью и пламенем Грецию по смерти графа Иоанна Каподистрия.

Текст воспроизведен по изданию: Архипелаг и Греция, в 1830 и 1831 годах. Сочинение Константина Базили. Часть вторая. СПб. 1834

© текст - Базили К. 1834
© сетевая версия - Thietmar. 2010
© OCR - Трофимов С. 2010
© дизайн - Войтехович А. 2001