Главная   А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Э  Ю  Я  Документы
Реклама:

ВЫШЕСЛАВЦЕВ А. В.

МАЛАЙСКОЕ МОРЕ

13/25 июня 1859 года. На экваторе.

Последнее бесконечное письмо мое было писано, то есть было кончено, в день нашего отплытия из Симонстауна (Плодами моего пребывания на мысе Доброй Надежды, остались по крайней мере разные исторические и статистические заметки, которые я на досуге составил. Для любопытных прилагаю несколько выводов из таблиц о торговом движении на мысе. Всех жителей в колонии 267.096. Из них, в главном городе, Каптауне, 25.199. Для колонии всего больше привозится следующих товаров:

В 1856 году

Пива и эль, галлонов. . . 123.507

Хлопчато-бумажных изделий на 228.521 ф. ст.

Пороху, фунтов. . . . . . . . . . . . . . . . . . 102.470

Мелочных и модных товаров на . . 139.323 ф. ст.

Чаю, фунтов. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 805.952

Табаку в сигарах. . . . . . . . . . . . . . . . . 2.148.910

Шерстяных изделий на . . . . . . . 88.886 ф. ст.

Кофе, кветс. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 46.528

Готового платья на. . . . . . . . . . . . 51.260 ф. ст.

Железных вещей, ножей и пр. на 86.531 —

Рису, кветс. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 44.885

В 1857 году привоз этих предметов почти удвоился. Что же касается до сбыта произведений колонии, то вывоз их не представляет такой разницы одного года от другого, за исключением сушеной рыбы, вина и овечьей шерсти, вывоз которых увеличивается значительно с каждым годом. Так например вывезено:

В 1856 г. 1857 г.

Рыбы сушеной, фунтов . . 1.196.190 — 2.149.760

Вина, галлонов . . . . . . . . . . . 613.766 — 919.908

Но всего замечательнее увеличение вывоза шерсти. Из Каптауна и порта Елизабет вывезено шерсти:

в 1833 г. 113.077 фун.

— 1843 » 1.754.737 —

— 1853 » 7.864.068 —

— 1856 » 14.920.988 —

— 1857 » 17.027.680 —

Эти цифры должны быть приняты к сведению нашими овцеводами.), 25 мая; и вот, с 25 мая до 13 июля, мы все в море, или лучше в морях; летим, летим, — и уже за тридевятью землями, в тридесятом государстве! С мыса Доброй Надежды мы спустились на юг до 39° южной широты и шли по параллели до самых островов Павла и Амстердама, обогнув южную сторону которых, стали постепенно подниматься к северу. Под 106° восточной долготы пошли по меридиану до Зондского пролива; прошли и его, проплыли Яванским морем и теперь находимся в Малайском; завтра, если ничто не задержит, будем в Сингапуре: итого сорок девять дней в море и прошли 7500 миль, то есть 12.275 верст; ни один курьер так не езжал! Но скоро сказка сказывается, не скоро дело делается; эти сорок девять дней показались нам за [162] полгода. Мы вышли в море с течью —отчего так? про то старшие знают — и шли под конвоем корвета Воеводы. Кроме того, мы плыли по такому пути, где позднее апреля никто не ходит, а нам пришлось идти в июне, в самую глухую зиму, когда здесь встречаются льды и бушуют бури и штормы. Этих штормов вынесли мы больше восьми. Едва скрылся из виду Симонстаун, как заревел и завыл осенний ветер, и страшный шторм понес нас на своих крыльях, и нес трое суток с такою силой, что мы шли больше тринадцати узлов, то есть по двадцать три версты, в час, часто выходя из [163] лагу, то есть теряя возможность считать, сколько узлов проходят. Люки были законопачены наглухо, волны ходили через палубу, матросы и вахтенные часто, буквально, плавали в воде... Пригласил бы я в это время на клиппер наших солдат, чтобы они сравнили свою службу с матросскою; это было бы им очень полезно: они убедились бы, что их служба игрушка, в сравнении с службой на море. Три раза, три — этого нельзя забыть — клиппер ложился на бок!.. В эти минуты мы, как говорится, проживали несколько лет, как вблизи готовой лопнуть бомбы. Но клиппер, затрясясь всем корпусом, тяжело приподнимался, приподнимался, и снова несся по воле вихря.

До острова Амстердама, 3000 миль, шли мы две недели: быстрота страшная, от которой иногда кружилась голова. Здесь, на прощании с осенью, шторм трепал нас целую ночь; но он был последний, мы уже привыкли к его обращению и были почти спокойны. По мере приближения нашего к северу, погода становилась лучше; ветер стих, и наконец настали штили; целые недели мы едва двигались, причем однако качка была большая, потому что зыбь океана редко улегается совершенно; паруса плескали и хлопали в бессилии; дни тянулись бесконечно. Неразлучными спутниками нашими во все время плавания были альбатросы и петрели, доставлявшие нам некоторое развлечение, вместе с китами, которые иногда пускали свои фонтаны очень близко от клиппера. Европейцы так часто бороздят теперь моря своими судами, что скоро, кажется, киты сделаются ручными.

Течь наша начала увеличиваться и дошла до десяти дюймов в час. Течь, как нечистая совесть, мучила нас при каждой «свежей» погоде, при внезапном ветре... Половина команды не отходила от помп. Но все это прошло, все уже назади, и может быть все это было нужно, хотя бы для того, чтобы дать нам живее и полнее насладиться роскошною природой Явы, по берегам Зондского пролива.

Берега эти до того прекрасны, что, проезжая мимо их, невольно воображаешь земной рай. 8-го июля увидели мы берега, далекие, синеватые; потом, скоро, вместо диких скал и утесов, которые привыкли встречать при приближении к земле, как например на Мадере, Тенерифе и мысе Доброй Надежды, мы увидели здесь горы и долины, покрытые самою роскошною зеленью. Масса девственного леса зеленым [164] ковром спускалась по уступам холмов в тихое, спокойное море. Как все показалось нам радостно и ново после такого пути, — и цветущая зелень деревьев, и просветы между высоких стволов пальм и папоротников, и вся эта роскошная растительность, убравшая развесистым деревом или кустом каждый камень, выступивший в море! Везде, куда ни посмотрим, так тенисто, свежо, заманчиво; вдали синеют леса; в долинах, на яркой зелени, цветы ласкают зрение разнообразными переливами красок; кое-где из-за темной группы деревьев вьется струйка дыма; у берегов, как лебеди, плавают лодки (проа) Малайцев, сияя на солнце белыми парусами. Что за природа, что за виды!.. День плавания Зондским проливом показался мне днем, прожитым какою-то сказочною жизнью, страницей из Шехеразады!

На каждом шагу приставали к нам малайские лодки с ананасами, с кокосами и обезьянами; даже некрасивые Малайцы, полуобнаженные, в чалмах, как-то гармонировали и с лодками, своими, и с окружающею их местностью. Мы шли вдоль берега Явы, и по ночам становились на якорь. Я вставал до восхода солнца, которое на моих глазах будило здешнюю красавицу-природу; просыпалось население лесов и вод, не-виданные птицы перелетали между деревьев, раздавались неслыханные голоса, солнце освещало незнакомую, роскошную зелень. Вместе с первыми его лучами, целые флотилии приморского населения Малайцев неслись к Суматре или в море, на рыбную ловлю. Слева, почти на каждой версте, открывался новый островок, один красивее другого; этот поднимется вдали туманною пирамидой до облаков, за ним другой, как старый запущенный сад, темнеет группами столетних деревьев, третий красуется, как корзина с цветами, среди неподвижных, нежащихся вод; но эти столетние деревья были не простые, а те самые, за которые мы платили больше деньги: черное дерево, баобаб, красильное и проч. Можно засмотреться на их красивые формы, которые ждут Рейсдаля и Клод-Лоррена тропической природы. Иногда, у берега, рассмотришь черную обезьяну, которая, забравшись на вершину громадного дерева, беспечно качается на ветвях, не боясь упасть в море. И вдруг, почти мгновенно, вся эта картина рая омрачается: налетит гроза, окрестность потемнеет, как при затмении солнца, и засверкает тропическая молния, и загремит тропический гром. [165]

Выступающие мысы Явы, Firstt-point, Second-point и Third- point, один за другим приближали к нам берег и зелень, с ее бальзамическими ароматами и прелестью чудных картин, освещаемых здешним солнцем. Вечером мы бросили якорь в Pepper-Bay, на глубине пятнадцати сажен. На другой день я встал прежде солнца и вышел к нему навстречу, на верх. Перед нами была высокая гора Ранконг; она поднималась в нескольких милях от берега, который тянулся от нас по обе стороны непрерывными лесами. Многое еще скрывал туман; но косвенные лучи солнца, хлынувшие сквозь расщелины Ранконга, рассеяли туман и разбудили долины, и лес, и море.

К нам спешила на веслах маленькая лодочка; бамбуковая мачта ее лежала на двух подставках вдоль судна; на нем сидели два существа, какие-то сморщенные, старые, прикрытые тряпками, вместо всякой одежды; сидели они в своей выдолбленной лодке на корточках, одно у кормы, гребя маленькою лопаточкой, заменявшею ему и руль, другое на носу. Мы им бросили конец. Несмотря на очень близкое расстояние, нельзя было положительно сказать, с кем мы имели дело, с двумя старухами или стариками? У обоих на голове были длинные седые волосы, на лице ни следа бороды; бесчисленное множество мелких морщин испещряли во всех направлениях их безжизненные, пергаменные маски. Голос их был без звука, они что-то жевали и шамкали своими мягкими губами. В лодке лежало все их хозяйство: плетеные из тростника конические шляпы, две чашки из кокосового ореха, канат, свитый из какой-то травы, деревянный якорь, несколько удочек и еще какая-то дрянь. Мы взяли у них вареного сладкого картофелю и очень подозрительную смесь чего-то сладкого и тягучего, завернутую в банановом листе. Другие, пристававшие к нам в продолжении дня лодки, были и больше, и любопытнее. На одной из них сидела такая грациозная фигурка, что мы все невольно на нее засмотрелись. Была ли то девочка или мальчик, также никто из нас не мог решить. Не думайте, однако, что мы потеряли способность различать пол, оттого что попали на крайней Восток. И костюм, и подбородки без волос, и длинные волосы вводят здесь в сомнение всякого. Одна лодка везла нам целую коллекцию разнообразных, пестрых птиц, другая — обезьян, третья — ананасы; на каждой была [166] группа новых личностей. Здесь все ходят голые; формы тела кажутся вычеканенными из бронзы; на некоторых были накинуты красиво-драпировавшиеся красные платки, белые чалмы, тростниковые шляпы: все пестро, живописно среди этих прекрасных берегов и очаровательной местности. Это морское население иногда изменяет своим мирным привычкам, и жители его являются страшными морскими разбойниками (orangs laut, по-малайски), вооружаясь намазанными ядом кинжалами (cris). Лодки их нападают на небольшие суда и соединяются часто в целые вооруженные флотилии каким-нибудь предприимчивым флибустьером. Часу в третьем мы проходили в виду Анжера. Там, на вершине широко-ветвистого дерева (Ficus religiosa) краснел голландский флаг и маяк, выстроенный на Четвертом мысе (Fourth-point), ярко отделяясь от окружавшей его зелени. Ясно виднелись белые домики Анжера, и суда, стоявшие на рейде, в числе которых был и наш Японец. Слева придвигался остров Thwart the way, точно старый, запущенный сад: никаких других форм, кроме полукруглых масс густой листвы и всех возможных зеленых цветов; только формы зелени обрисовывали или углублявшиеся бухты, или выступавшие мысы. В этой таинственной группе деревьев, столпившихся в непроницаемую сень, было столько заманчивого, что невольно фантазия увлекалась во мрак ее затишья и рисовала капризные узоры и разные прибавления...

Не далеко от Thwart the way — островок Button, точно корзина цветов, качающаяся на воде: название очень приличное этому грациозному островку (бутончик). Вообразите себе букет, составленный из зелени, где, вместо маленьких трав и веточек, исполинская листва сначала широко-ветвистых деревьев, над которыми возвышаются другие формы более высоких, и наконец стволы пальм и папоротников, увенчанных качающимися вершинами. На одной выдавшейся ветке качалось что-то черное. «Птица,» говорили одни; «обезьяна,» подхватили другие, и все спешили согласиться с последними; почему-то все были бы гораздо довольнее, если бы это была действительно обезьяна, а не птица!

Но вид радостной картины вдруг изменился. Черная туча наступала со стороны Явы. Горы, холмы и берега потемнели, почернели; темная полоса двигалась к нам по воде, начинавшей уже бурлить и волноваться. Вскоре разразилась гроза с [167] проливным дождем. Но потом скоро опять солнце с картиной его заката, с пурпуром, золотом и роскошью света.

Ночью опять стали на якорь. Не отмечаю чисел, надеясь, что это для вас решительно все равно. Утром, на другой день, проходили Яванским морем, вблизи двух зеленокудрых островов, названных очень удачно двумя братьями (Two Brothers).

Проходя проливом Банка, видели отлогие берега Суматры и далеко-далеко туманные, неясные очертания какой-то высокой горы.

Два дня шли по Малайскому морю, частью на парах, частью под парусами. 14 июля, проливом Pиo, вошли в Сингапурский пролив и вечером бросили якорь на сингапурском рейде. Сингапур, как индейский маг, в ризе из золота и света, встретил нас, утопая в огне заходящего солнца. Последний день был днем прогулки, а не плавания. Пролив Pиo очень узок; в иных местах, до обоих его берегов, было не больше мили. Сотни островов украшают справа и слева дорогу; едешь точно по аллее парка. А растительность, кажется, хочет доказать свое неистощимое разнообразие; и что за воздушная перспектива, что за волшебная панорама! К вечеру показались суда, стоявшие близ Сингапура. Солнце садилось за городом в блеске и зареве, горя ярким золотом, щедро бросая его на холмы и зелень, на море и острова. На горящем фоне неба рисовались легкие очерки холмов, увенчанных пальмами; вдали из-за леса клубами вырывался дым; огоньки начинали показываться между зеленью и на рейде. Солнце садилось; горячей отблеск его уменьшался и холодел; луна выплывала с противоположной стороны, полная, горящая, теплая, серебря легкие массы облаков причудливых форм. Зажглись звезды, затеплился Южный Крест, (спутник наш уже более полугода) своим мирным сиянием, словно лампада перед Мадонною. Мы идем; машина однообразно и мерно постукивает; лес мачт все ближе и ближе; вот уже одно судно за нами, вот их около десяти, которое с боку, которое перед носом; с бака раздается голос капитана: «Самый малый ход!» наконец команда: «Из бухты вон! отдай якорь!» Цепь с тяжелым двузубцем, с громом, покатилась, и что-то тяжелое шлепнулось: так и чувствуется, вместе с звуком, сила падения. [168]

Итак, после пятидесяти дней моря мирная пристань, и где пристань!.. Ни законопаченных люков, ни сырости, ни мокроты, ни солонины; роскошная природа и изобилие, новые нравы, новые люди, Восток с сказочною обстановкой и естественным неистощимым богатством.

Несколько длинных остроконечных лодок окружили наш клиппер; к нам полезли бронзового цвета люди, кто в чалме, кто в красной шали, кто в балахоне; предлагали разные услуги и свои рекомендации или аттестаты. Мы выбрали себе мусульманина Саломона, «более честного из всех», как сказано было в данных ему русских и французских свидетельствах. У Саломона было очень красивое лицо; с такими лицами всегда рисуют шахов или пашей, когда их изображают полулежащими на диване в сообществе гурии и с кальяном в зубах. На его крутом лбе красовалась большая белая чалма; нос острый с довольно заметною горбиной, глаза ястреба и рот полуоткрытый, окруженный черною, клинообразною бородой и усами; десны и зубы были выкрашены красною краской. Ему было заказано на завтра все, что только можно достать в Сингапуре по части съестного, свежего мяса, масла, зелени, ананасов, мангустанов и проч. Другому Индусу, через плечо которого была перекинута живописными складками красная шаль, поручили мы свое белье. В рекомендации его было сказано: «он меньше плут, чем другие».

Долго любовались мы чудною тропическою ночью. Больше ста судов (почти все трехмачтовые) были на рейде; каждые полчаса поднимался трезвон склянок; между судами сновали шлюпки; на одной перекликались тихою мелодическою песнью два голоса; один густой тенор начинал мотив, другой, словно эхо, тоненький, высокой сопрано, оканчивал отрывисто музыкальный стих, точно ветер ударял по серебряным струнам лютни, и равномерный всплеск весел вторил этой оригинальной песне. С берега блестели огни, с неба луна и звезды лили свой успокаивающий свет на готовый отдохнуть мир; все было так торжественно-хорошо, так упоительно-прекрасно, что, право, ничего не оставалось больше желать! Но человек так уже устроен, что счастье его не полно, если он не разделяет его с кем-нибудь близким... А где они, близкие?.. И чувство счастья сменяется грустью... [169]

С моря, вблизи, вид Сингапура не представляет ничего особенного. Несколько холмов, зелень на их вершинах, пальмы и какие-то кустовидные деревья; белеющие дома между зеленью; отлогие берега и множество судов, шлюпок, проа, джонок, снующих по всем направлениям с Китайцами я Индусами. Суда были большею частью английские и американские; они внушали к себе невольное уважение громадностью размеров, вместительностью трюмов и легкою, красивою формой очертаний; редко виделся крутобокий, короткий голландец, старинной постройки. Итак вот они, настоящие владетели здешних морей, в чьих руках находится огромная торговля крайнего Востока, с его миллионами и громадными предприятиями!

Здешний рейд порто-франко. Часто приходят сюда корсары и запасаются всем, что им нужно. Зато Англичане не щадят их при встрече в открытом море.

Удивительно быстрое развитие Сингапура. Англии нужен был коммерческий пункт, там, где Голландия и Испания почти исключительно владели коммуникациями, и хоть и плохо, но все-таки почти одни пользовались сокровищами края. А едва ли найдется в мире более счастливый уголок земли, как эти острова, прорезанные бесчисленными проливами и омываемые несколькими морями, — Малайским, Яванским и Китайским. Острова эти изобилуют всем, что только может произвести природа прекрасного и поражающего чувства. Земля из недр своих дает драгоценные камни и золото, море прибивает к берегам драгоценную амбру; из трещин дерева вытекает камфора и росной ладон; летучие ароматические масла пронизывают кору многих растений; многие плоды и цветы дают те пряности, за которые велись кровопролитные войны, и которыми обогатилась некогда Голландия. Здесь больше пятидесяти видов вкуснейших плодов, между которыми первый из всех, мангустан, может, кажется, удовлетворить самый избалованный вкус. Здесь родина бесчисленного множества великолепных цветов. Леса наполнены лучшими строевыми деревьями необыкновенных размеров, как например, знаменитое тесковое дерево, и многими видами пальм, поднимающих высоко свои стройные колонны, осененные вечно-зелеными, перистыми верхушками. Даже остатки жизни, раковины, блестят здесь чудными красками [170] и дают знаменитый на всем Востоке жемчуг сооло. Рыбы, бабочки, птицы, соперничают между собою красотой форм и блеском одежды. Из птиц, облитая разноцветным золотом и пурпуром утренней зари — райская птица не даром носит это название.

В этой-то стране нужно было основаться Англичанам. К тому же, здесь перепутье между Китаем и Индией. Голландское влияние было сильно; Ява, в 1816 г., окончательно осталась за Голландцами. Этого никак не мог переварить сэр Стамфорд Рафльс, горячий патриот и ревностный преследователь целей своего предприимчивого отечества. Назначенный губернатором в Бенкулен, на восточном берегу Суматры, он всячески старался поправить дела и вознаградить хоть чем-нибудь такую важную утрату, как остров Ява. После многих поисков и соображений, он обратил свое внимание на маленький островок Сингапур, необитаемый и дикий; но этот островок находится у устьев трех проливов, Pиo, Дрион и Малакка. В начале 1819 г. джохорский раджа, голландский данник, уступил Англичанам этот, по-видимому, незначительный клочок земли, на который еще никто из Европейцев не обращал внимания, и здесь-то Рафльс основал город, сделавшийся в скором времени соперником Батавии и Маниллы. Между всеми портами отдаленного Востока он занял самое выгодное положение. Через Зондский пролив идут мимо его европейские суда в Китай и Японию, Малаккский пролив — большая дорога из Калькутты в Кантон; из Сингапура Англия свободно наблюдает за двумя морями которыми владеет. Сингапур сосед Явы и Борнео; он открыл новый рынок для сбыта произведений Малайского архипелага и привлек к себе все, что еще не попало под опеку Голландии и Испании. Самому Рафльсу, перед смертью, удалось увидеть блестящие результаты своего дела: в 1827 г. обороты коммерческих предприятий Сингапура уже достигали до такой цифры, что ни один экономист не осмелился бы предположить в своем воображении подобный результат. Значение Сингапура прогрессивно увеличивалось до того дня, когда китайская война открыла английским кораблям доступ пяти портов по берегу Небесной Империи. Цифра операций здешнего торга достигла тогда 150 миллионов франков. С тех пор развитие Сингапура остановилось, если не пошло назад, тем более что торговля чаем сосредоточилась в китайских [171] портах. Сингапур однако никогда не перестанет быть рынком для различных азиатских племен, которые, при посредстве английских негоциантов, будут являться, для размена своих произведений на здешний рейд, открытый всем флагам и нациям; Целебес шлет воск, Борнео — антимонию и золото, Сулуйское море —свой перламутр и черепаху, а Англия привозит достаточное количество своих изделий для того, чтобы нагрузить суда, на их обратное плавание, здешними продуктами. Сингапур, по народонаселению, не английский город: в нем едва 400 человек Европейцев на 60.000 народонаселения; он и не китайский город, хотя Китайцев в нем больше всего; он какое-то убежище и притон для всех торгующих; в развитии и распространении своем он следовал примеру древнего Рима и Соединенных Штатов. Free trade, свобода торговли, его высший закон, перед которым другие государственные учреждения кажутся излишеством.

Прежде, на здешнем рейде, бывало много китайских джонок; теперь стояло их не больше трех, и те, казалось, стояли без всякого дела, смотря в разные стороны драконами, украшающими их мачты. За то мелкие китайские лодки, с разрезною кормой, так и кишат в заливе и на небольшой речке Сингапуре, протекающей среди города и отделяющей китайский квартал от европейского; лодкой управляет один человек, стоя и гребя правою рукой левым веслом, а левою — правым. Реки почти не видно за множеством этих лодок; большая часть их крыты тростниковою крышей и служат постоянным жилищем для хозяев; на каждой найдете, как в наших столичных садках, котелок, подогреваемый здесь на углях, шкаф с домашними божками и весь подручный скарб несложного хозяйства. Эта флотилия, выказывающаяся целым лесом мачт и реев, на которых болтаются всевозможные паруса, белые, холстинные (или бумажные), кожаные, тростниковые, имеет вид целого городка, живописного, пестрого и очень занимательного картинами оригинальных групп и разными сценами. Тут, на палубе, почти голые, воскового цвета, лимфатические Китайцы, уселись на корточках около котла с вареным рисом и работают проворно двумя палочками вместо ножей, ложек и вилок; на другой увидите толстого Китайца, важно и с великим достоинством совершающего свой туалет; другой [172] худой и тощий, с выражением лица наших горничных, расчесывает ему косу. Так один из сынов Небесной Империи совершает какую-то некрасивую операцию в ухе, наконец, можно досмотреться до таких натуральных сцен, о которых нельзя и рассказывать; жаль только, что нет возможности долго любоваться картинами этого китайского Rialto: спертый удушливый запах кокосового и кунжутного масла, которыми, кажется, пропитаны, стены домов, и разные другие запахи гонят отсюда непривычного Европейца. Между китайскими лодками, которые сейчас узнаешь по разрезной корме и по усеченному носу с нарисованным глазом, стоят и снуют продолговатые, остроносые индейские лодочки, построенные удивительно грациозно и как-то отчетливо; три-четыре полунагие Индуса, бронзовые формы которых так и блестят на солнце, кажется, играют своими короткими лопатообразными веслами; узкая, легкая их лодка, на середине прикрытая легкою тростниковою крышей, так и скользит и вьется, будто змейка, по тихой глади вод всегда спокойного рейда. Увидите там еще большие, раскрашенные боты, с завернутым улиткообразным носом и с огромным парусом; эти боты перевозят на суда товары; чернорабочие на них — Индусы, а распорядители — Китайцы. Наконец, точно мухи, зарябят по воде маленькие, микроскопические лодочки, которые меньше и уже наших тузов и душегубок; на них и одному едва можно поместиться, и часто несколько малайских мальчишек с криком перегоняют на них друг друга. Разве только корзинку с ананасами поднимет такая лодка. Ананасы здесь превосходны, и вообще здесь царство плодов, особенно ананасов; они растут в диком состоянии; есть целые острова, заросшие ананасами и кокосами: за один пенни вам дадут такой ананас, какого нельзя найти в Петербурге ни за какие деньги.

Почти весь первый день мы просидели на клиппере, по случаю бывшего у нас домашнего праздника. Вдоволь насмотрелись на лодки и суда Китайцев и Индусов, поминутно пристававших к нам. Красные и пестрые драпировки торговцев красовались среди целых гор бананов и ананасов, которыми завалены были их лодки. Китайцы были большею частью голые, с небольшими юбочками, или в белых блузах и широких шароварах, волнующихся в таких [173] обширных складках, что с непривычки не различишь их от юбки. На головах их тростниковые остроконечные шляпы, очень разнообразных фасонов, — одни маленькие, другие огромные и развесистые, точно крыша с небольшого китайского павильона. Иная лодка была нагружена всевозможными раковинами и кораллами, которыми так богата здешняя сторона; другая везла безделки, вырезанные из слоновой кости и перламутра, шелковые платки, куски материи и, наконец, все те предметы, которые известны под именем chinoiseries. Работа некоторых вещей так отчетлива, что, казалось, нет пены, которая бы определила этот удивительный труд, а между тем за несколько долларов вы покупаете вещь, на которую потрачено Бог знает сколько времени и труда. У Китайцев труд, кажется, ничего не стоит. Огромная конкуренция и всеобщая бедность сбивают у них цену на изделия. Особенно хороши мозаичные ящички из перламутра, слоновой кости и серебра. Привозили нам и разных птиц, блестящих разноцветными перьями и хвостами. Сингапур богат попугаями, которых здесь несколько пород: белый, (какаду) зеленые и розовые, (лорис); последние самые дорогие: они большие музыканты, запоминают наизусть целые музыкальные пьесы, и поют их с отчетливостью оперного певца. Не знаю, водится ли здесь яванская беа, которая больше всех птиц способна перенимать людскую речь и музыкальный мотив: иногда довольно ей услышать что-нибудь один раз, чтобы суметь передразнить. Эта птичка удивительно нервозна; она страдает при малейшем негармоническом звуке, а стук и шум ее страшно пугают. К сожалению, кроме воздуха своей родной стороны, она другого не выносит. Привозили к нам множество драгоценных камней, аметистов, рубинов, бамбуковые трости, тростниковые рогожки, на которых только и можно спать в здешнюю жару. Все эти гости, бронзовые и коричневые, кажется, заманивали нас на берег, привозя с собою образчики всевозможных сокровищ и богатств здешнего края. Утром, некоторые из офицеров корвета были на берегу, и отрывочные рассказы их о китайском городе, о саисах, бегущих около экипажей, о новых деревьях, будто бы растущих на каждом шагу, раздражали наше любопытство. За обедом несколько золотых ананасов, среди группы мангустанов и бананов, [174] красовались на нашем столе. В четыре часа мы съехали с клиппера к берегу.

Налево от пристани впадает в залив та речка, запруженная лодками и барками, о которой я уже говорил. На ее набережной видны строения в роде нашего гостиного двора, со множеством лавок и сильным народным движением. Мы вышли на обширную эспланаду, на углу которой распространяли свою широкую и прохладную тень несколько роскошных, развесистых деревьев, тихо шелестя своею блестящею, свежею зеленью. В тени их, на траве, живописно раскинулось несколько групп, наслаждавшихся прохладой и отдохновением. Дневной жар уже несколько спал, можно было дышать свободно и даже ходить. Близ этих деревьев возвышался обелиск, теперь реставрируемый, весь закрытый тростниковыми рогожками: это памятник сэру Стамфорду Рафльсу, — единственная историческая вещь, напоминающая в городе о прошедшем. На эспланаду выходит европейский квартал с своими чистыми белыми домами, утонувшими в зелени: точно голуби, скрывающиеся в тени ветвей. Здесь все старание при постройке домов направлено на то, чтобы защищаться от вертикальных лучей экваториального солнца; нигде не увидите ни запертых дверей, ни стеклянных окон; везде деревянные жалюзи, сквозь которые дует постоянно, хоть и раскаленный, но все-таки сквозной ветер; навесы, крытые веранды, не допускают солнечных лучей забраться внутрь комфортабельного покоя, как бастионы и редуты не пускают сильного врага. Целый день все молчат; спущенные жалюзи — точно опущенные веки спящего; но к вечеру оживают эти заколдованные, молчаливые жилища. Несколько охлажденный воздух врывается широким, благоухающим потоком в раскрытые большие окна, сквозь которые видна с улицы вся внутренность дома; население просыпается и принимается за работу. Из иного уголка вылетает гармонический звук фортепиано, как будто бы он обрадовался прохладе и свободе; на улицах показываются экипажи, не досчатые кареты саисов (извозчиков), которые жарятся целый день на перекрестках, а красивые открытые ландо, с чалмоносными грумами на запятках, с бледнолицыми, страдающими печенью Англичанками внутри, раскинувшимися в поэтических неглиже, в легких щегольских костюмах, [175] обхватывающих, как будто облаком, своими газами и тюлями их легкое тело. Они проедутся раза два по эспланаде, и возвращаются домой подкреплять ростбифом и элем силы, ослабленные дневным жаром. Близ памятника Рафльса нас окружила целая толпа саисов. Их экипажи, сколоченные из досок, впрочем очень легки и красивы; форма их — карета без рессор; со всех сторон жалюзи, которые можно опускать и приподнимать по воле. Кареты запряжены в одну лошадь, лошадки очень малы ростом, но красивы и сильны, и напоминают шотландских пони; их привозят с Борнео. Козел у карет нет, а есть какая-то дощечка спереди, на которую иногда садится легконогий кучер (Саисы все без исключения Индусы); большею же частью он бежит мерным шагом около экипажа, держа лошадь под уздцы. Упряжь — английские шоры; только Индус непременно прибавит чего-нибудь своего: или навесит на лоб лошади медную звезду, или раковину на шею, в роде талисмана. Цена саису с экипажем доллар в день; впрочем берут и больше, особенно с туристов. На каждом свой костюм, и костюмы эти разнообразятся фантазией и средствами каждого. Иной совсем голый, с небольшою тряпичкой из стыдливости; другой одет очень чисто и прилично, в белой чалме из легкой материи и белом кафтане, или с такою же материей у пояса, или через плечо. Почти у всех кусок ткани висит вместо юбки; в конец перевязи, завязав его узлом, они кладут деньги. По вертикальному разрезу на лбу узнаешь чистого Индуса; по маленьким кружкам, белым, желтым и красным, наклеенным между бровей, можно узнать религиозную секту, если кто умеет различать эти секты. Лица их удивительно подвижны и выразительны. Некоторые так красивы, что, забывая темный, пепельный цвет их, долго засматриваешься на их оживленные черты. Это сангвинико-холерическое племя — совершенный контраст с лимфатическими, одутловатыми Китайцами. Индус — темно-бронзового цвета, который иногда переходит почти в черный; нежные части кожи подернуты будто пеплом; глаза его блещут молниею, волосы вьются тяжелыми массивными кудрями, поэтически оттеняющими костлявую голову; зубы, блеском не уступающие глазам; крепкие, [176] как кость, мускулы и тонкая кожа, обтянувшая их без складочки, без излишества, выказывает малейшую жилку и всякий выступающий наружу внутренний орган. Кажется, он весь вычеканен из крепкого металла; даже солнце на нем блестит металлическим блеском. Индус никогда не станет неграциозно; каждое его движение, каждая поза —картина; с таким вкусом, с таким кокетством перебросить он красный платок через плечо, что не знаешь для чего ему этот платок, — для защиты ли от солнца, или для щегольства.

Но к сожалению, их умственные способности слабы. Это ли потомки творцов Магабгараты и Саконталы? их ли предки слушали Торжество светлой мысли?

Их хватает на жонглерство, на греблю веслами, на беганье и беганье около лошадей и экипажа. Не таковы их соседи, одутловатые Китайцы. В них столько же поэтического чувства, сколько его, например, в петербургском франте. Bсе они одеты одинаково; самые бедные, кроме коротенькой юбочки, ничего не носят; более достаточные и самые богатые ходят в белых блузах и широких синих, черных или коричневых шароварах; головы бриты, — только на затылке длинная коса, чаще всего подвязная. Цвет тела их грязно-желтый, будто восковой; такой цвет часто бывает у засидевшихся в девках престарелых невест, цвет, напоминающий о ненормальном состоянии физиологических отправлений. Кожа дряблая, изобилующая подкожною клетчаткой: толстые Китайцы напоминают откормленных свиней, даже и загривки вырастают на их широких затылках. Глаза черные, светящиеся ровным, умным блеском; часто в них видишь выражение тонкой иронии и плутовства; они иногда узки и внешними углами подняты кверху, иногда же совершенно овальны, миндалевидны; в губах часто приятное выражение; лишенные резких очертаний, они заключают в себе что-то мягкое и неопределенное. Часто попадаются лица, изуродованные оспой. Разнообразие физиономий Китайцев замечается не в резкостях, как у Индусов, но в бесконечно маленьких оттенках, обозначающихся иногда едва заметною линией, едва заметною чертой; поэтому в массе они все кажутся на одно лицо. Однообразие костюмов еще более их обесцвечивает, но всмотритесь в эти лица, — вы найдете и тут весьма разнообразные типы. [177]

В практическом отношении Китаец неизмеримо выше Индуса. Китаец, по своему, дипломат; он спокойно достигает своей цели, хотя бы цель эта была выточить из слоновой кости самую тонкую и миниатюрную вещицу. Все ремесла в Сингапуре, портняжное и сапожное, золотое мастерство и ювелирство, наконец торговля оптом и всякое ведение дел — все это в руках Китайцев. Они же копаются в садах и возделывают поля.

Но мы еще не дошли до китайского квартала; еще арековые пальмы, хлебные деревья, бананы и тысячи экваториальных цветов и кустарников, обхватывающих своею тенью европейские жилища, склоняются над нами, выступая из-за каменных оград и решеток.

Прямо перед нами был зеленый храм; на нем группами темнела масса деревьев, сквозь которую выглядывал губернаторский дворец и высокий флагшток, служащий маяком для входящих на рейд судов. Мы повернули налево и прошли реку по мосту; за ним начинался китайский город с длинными, бесконечными караван-сараями, со множеством лавок, кумярен, мастерских и всевозможных темных и светлых уголков, где кишели Китайцы, как пчелы в улье. Тут несколько мальчишек сидят с иголками вокруг стола; там столяры распиливают пахучее дерево; здесь точильщик, в позе теньеровского точильщика, приставил к нехитрому станку брусок, и вставленное железо, шумя и визжа, выбрасывает каскадом стружки и опилки. Над лавками черные китайские буквы на красных вывесках, будто кабалистические надписи; бумажные фонари, склеенные из разноцветных лоскутов и пузыря, висят по перекладинам, под длинным черепичным навесом. В цирюльнях бреют головы, заплетают косы и чистят уши. Кумиры блестят фольгою, золотою бумагой и красною краской; в глубокой нише заседает какой-нибудь святой, с физиономией слишком известною, и около него арабесками взвиваются китайские надписи и буквы; тут же, в ящике с землей, натыканы тоненькие свечи, и слабый свет их едва мерцает мелкими искрами. На самой улице, у столбов, целое население полунагих фигур с лотками и корзинами; это продавцы, не имеющие лавок. Чего нет у них на лотках! Какие-то кушанья, в роде желе, какая-то подозрительная жидкость в маленьких чашечках, и нарезанные улиткообразно ананасы, [178] всякая зелень и мелочь. Все это население, вероятно самое бедное в Сингапуре, сидело, лежало на улице, предоставляя солнцу жечь, сколько ему угодно, желтые, маслянистые их спины. Кроме обыкновенного аромата, присущего тесно населенным частям городов, крепкий запах пахучих деревьев и растительных масел так и бил в нос. Иногда здания перерывались, и перед нами была зеленая поляна, за которою виднелся холм, увенчанный богатою растительностью, и по сочной траве луга паслись здешние маленькие, но сухие и крепкие быки, с мясистым наростом на спине. Двухколесные телеги, запряженные парою таких быков, часто попадались на улице. По дороге, мы зашли в небольшой китайский храм; на его крыше все четыре угла были выгнуты кверху; по ней вились драконы и другие фарфоровые арабески, и все было так, как рисуют китайские храмы, киоски и проч. Через крытый двор, на котором был колодец и небольшая часовня с идолами, вошли мы внутрь здания. Тоже часовня, только ниша была шире; святые сидели в ней глубже; пестрота сусального золота, фольги и красок так и рябила в глазах. На столе были искусственные цветы, свечи и два куска дерева для добывания огня. Справа и слева в поставцах стояли хоругви, длинные шесты, выкрашенные красною краской с вызолоченною кистью руки на верхнем конце; на иных были другие изображения. В боковой часовне была целая коллекция небольших дощечек, с надписями, с именами и эпитафиями умерших. Китаец, чинивший до нашего прихода какую-то статью своего туалета, бросил работу и очень обязательно показывал нам все подробности своей церковной утвари. Гораздо интереснее этого храма была индусская пагода, стоявшая на конце улицы и скрывавшаяся в таинственной роще ореховых пальм, откуда она смотрела легкою и грациозною башенкой. На обширном дворе, обнесенном высокою каменною оградой, нас встретили с поклонами несколько Индусов. Среди двора было довольно большое здание; широкая крыша его поддерживалась четырьмя рядами массивных белых колонн; в их просветы виднелась пальмовая роща и небольшой зеленый луг, на котором паслись привязанные к дереву два теленка и козленок, приготовленные для жертвы. Жертвенник, сложенный из белого камня, возвышался здесь же в соседстве огромного колодца. Чувство природы больше развито у Индуса; для построения храма он выбирает место, достойное его; грациозный ствол пальмы, [179] увенчанный блестящею короной, тихий шелест ее листьев, трепещущая тень от нее, ярко голубое небо, — все это действует на его душу, восходящую до тихого религиозного настроения. Китайцу все равно, где бы ни был его храм, только чтобы барабан был побольше, а то пожалуй Будда не услышит, особенно если развлечен чем-нибудь. На дворе, на растянутом по траве полотне, индусский живописец раз-рисовывал различные красивые фигуры, вероятно, предназначенные для какой-нибудь религиозной церемонии. Тут же стояли церемониальные колесницы, какие-то уродливые машины на тяжелых колесах. В другом крытом здании несколько заштатных идолов, обломанные и с вылинявшею краской, спокойно доживали свой век. Через крытый двор дошли мы, наконец, до самого храма, украшенного круглым белым куполом, форма которого близко подходила к той, что у нас слывет под именем византийской. Зала внутри вся уставлена была идолами; по середине было углубление, в темноте которого, на тронах, блистая золотом и каменьями, заседали главные божества. Туда нас не пустили и заставили в зале снять башмаки и шляпы. Идолы были один уродливее другого. Один сидит с восьмью руками и с зараждающимся ребенком у утробы; другой, с красною физиономией и блестящими глазами, ведет беседу с каким-то карлом, держащим в руках книгу. Что-то такое стояло под чахлом. Индусы с гордостью подняли чахол, и мы не могли не удивиться, увидев нового тельца, выкрашенного белою краской с золотыми разводами на спине и боках. Индусы дали нам несколько цветов, вместо лотоса, которые сами приложили сначала к глазам.

За индусскою пагодой черепичные крыши строений сменились тростниковыми; чаще стала попадаться, зелень; все принимало более деревенский вид. Слева, на высоком холме, разросся тенистый сад с мускатными деревьями, мантустанами и арековыми пальмами; это была дача одного Англичанина. Дня через два после, мы были у него, и он очень любезно водил нас по своему саду, показывал различные деревья и плоды, нарвал нам по букету цветов (и каких цветов!); наконец, тропинкой, осененною листьями бамбука и банана, привел на самую возвышенную точку ландшафта. Оттуда был превосходный вид на Сингапур. На прекрасной английской литографии вид этот схвачен верно. [180]

Весь город расположился на нескольких холмах. Массы черепичных крыш китайского и малайского кварталов прятались в углублениях и толпились к морю; за то все значительные строения старались принять более веселый и праздничный вид. Так, на одном холме, виднелось белое здание с красивым портиком и красовалось несколько развесистых деревьев; на другом холме, пальмовая роща и плантация мускатных деревьев едва выказывала сквозь свою чащу белеющие строения. Рейд, окаймленный вдали лежащими островами, пестрел и рябил в глазах сотнею кораблей. Из близлежащих зданий всего больше отличались замысловатая крыша большого китайского храма и грациозная башенка индусской пагоды. Домик Англичанина, выглядывающий углом черепичной крыши из темной густой зелени, спускающейся к низу холма величественными пальмами, очень счастливо занимал первый план картины. Во всем ландшафте ничего не было кричащего, бросающегося в глаза; всмотревшись в подробности, в тени повсюду разбросанной растительности, в изобилие и роскошь органической жизни, разлитой с таким богатством и щедростью, долго не оторвешься от этих форм, ласкающих глаз, от гармонических переливов цветов, теней и света, яркого, великолепного.

Но возвратимся к первой нашей прогулке. Мы вышли за город, миновали китайское кладбище с памятниками, расположившимися амфитеатром по скату зеленеющего холма. Палисады из сплошного кустарника тянутся по сторонам дороги; за палисадами идет лесная чаща, и иногда, между ветвями, выказывается тростниковая крыша хижины с двумя-тремя кустами пизанга, неразлучного спутника всякого здешнего жилища. Мы своротили с дороги и пошли тропинкою, которая вела неизвестно куда, и была так узка, что едва можно было идти одному; ветки кустарников цеплялись за платье и били в лицо, за то в сплошной тени их было хорошо; солнце садилось, и прохлада от зелени проливала отраду в грудь, уставшую дышать раскаленным воздухом. Набрели мы наконец на деревеньку; между хижинами протекал ручей; на берегу несколько Индусов обливали друг друга водой; в стороне была кумирня, в которой две-три фигуры что-то ели, чем местное божество, как видно, не смущалось. Та же тропинка повела нас дальше и вывела на большую дорогу. В этот раз, с одной ее стороны, была великолепная дача с [181] рощами и цветами; с другой, на довольно возвышенном холме, красовалась казарма сипаев, откуда слышался звук трубы и где виднелись оригинальные фигуры в сипайской форме. Мы перешли зеленым лугом, посреди которого протекает ручей, на другую дорогу, чтобы вернуться в город с другого конца, и встретили несколько гуляющих. Черный статный Индус нес на руках разряженного как куколку и белого, как алебастр, ребенка. Индусы отлично ходят за детьми, и у Англичан, живущих в Индии, очень часто исполняют должность нянек. Часть города, в которую мы вошли, была не из самых чистых, хотя перед нами и красовались сначала холмы и зелень загородной местности. Ручей, сначала узенький, становился шире; на нем начали показываться лодки с постоянными их обитателями; дома почти все были на сваях; вероятно, во время дождей и разливов вся эта часть города стоит под водою; строящиеся лодки у домов еще более подтверждают это предположение. Воздух был удушлив, всякая нечистота, остатки гниющих органических веществ, заразительными миазмами отравляли атмосферу: удивительно, как могут жить люди при таких условиях! Но они живут, и в этих углах постоянно разыгрываются драмы человеческой жизни. Мы, как туристы, то есть поверхностные наблюдатели, попали на комедию: оборванный Китаец что-то стянул у другого с лотка; тот поймал вора за косу; в минуту их обступили, явился полисмен (а полисмен большею частью из туземцев, здесь на каждом шагу; он — в своем национальном костюме, только красная перевязь или нашивка отличает его от прочих смертных), и пошел разбор. Китаец вор не был за то в претензии, что его поймали, но зачем его схватили за косу, вот что крайне огорчило его.

Вечер просидели в гостинице Надежда (Esperance); она около самой эспланады. Общий стол устроен в особом решетчатом здании, напоминающем исполинскую клетку для птиц.

Над столом приводился в движение медленным качанием огромный веер, изобретение индусского комфорта. Время шло в разговорах, касавшихся, натурально, Сингапура, его обитателей, их нравов и обычаев. К нам подсел хромой, словоохотливый господин, говорящей по-немецки, с остреньким носом, заставлявшим [182] подозревать его еврейское происхождение. Одна нога его была в туфле. Здесь, в Сингапуре, маленький червячок заползает иногда под ноготь пальца, производит опухоль и воспаление, и нога болит недели три. Эта неприятность случается здесь очень часто, и против червячка нельзя принять никаких предупреждающих мер. Вот почему хромал наш собеседник. Он, между прочим, рассказывал нам о тиграх, которых очень много внутри острова, и утверждала, будто бы до четырехсот человек погибает от них в продолжении года. «В лесах, говорил он, вы встретите сотни обезьян; но не советую стрелять по ним: раненая стонет так жалобно, точно женщина, так что вы не вынесете этих раздирающих душу звуков. В тростниках много кабанов, и если вы услышите шум бегущего стада, то готовьте ружье, — это тигр гонит их. Щетинистое население инстинктивно чувствует страшного врага и без оглядки бежит вперед».

Мы думали в рассказчике видеть сингапурского Жерара; но вышло, что он говорил со слов одного охотника, живущего внутри острова и занимающегося охотой уже двадцать пятый год.

Чудная ночь! Густой аромат цветника раздражал нервы, и мы до того воспламенились рассказом о чудном острове, о его тиграх, бесчисленных пернатых обитателях, поющих и говорящих, о бабочках, кабанах и прочем, что тут же решили ехать к охотнику в гости и вместе с ним отправиться на тигров. К сожалению, это желание, как и многие другие, осталось одним желанием. Между прочим, я воспользовался разговорчивостью нашего собеседника и попросил его доставить мне несколько сингапурских типов, чтобы, по возможности, срисовать с них в альбом, на что он охотно согласился. Мы пошли гулять при свете луны, которая во всем своем экваториальном блеске светила над городом. В воздухе было тепло и приятно. Попадавшиеся экипажи мелькали фонарями. В лавках тоже горели огни; разносчики, сидевшие на улице, жгли факелы, и голые тела их эффектно освещались дрожащим пламенем горящей смолы — картина, которою увлекся бы и Рембрандт. Из некоторых окон раздавались удары в барабан и еще во что-то звенящее, по всей вероятности в таз; иногда вырывались мелодические звуки, извлекаемые смычком [183] из какой-то плоской, но широкой бандуры. Мы шли долго; освещенная часть города осталась за нами; вместо домов, начались камышовые хижины на высоких сваях; иногда струя испорченного воздуха поражала обоняние, иногда напротив букет утонченного аромата дышал на нас из-за группы деревьев, под тенью которых разрастался роскошный цветник. Мы вошли в дом, называемый tea-house, чайный дом, стоящий среди небольшого садика. Хозяйка была молодая константинопольская Еврейка, в каком-то фантастическом восточном костюме, с глупым лицом и с сверкающими нагло глазами. Пока наши пили эль, я вышел на балкон, внутренне негодуя, что из такого вертепа наслаждаюсь такою ночью. Балкон выходил в сад, в котором рощица пальм рисовалась просветами стройных стволов и грациозно нависшими ветвями. Из высокой травы и цветника слышался целый хор насекомых, жужжание, звон, мерный звук какого-то голосистого кузнечика, и все это гармонировало и с тенью пальмовой рощи, и с луной, едва видною из-за зелени, и с тишиной этой ночи, несмотря на крики, раздававшиеся из комнат, и на звуки исковерканного английского языка. Мне стало ясно, почему в религии и поэзии Востока столько одушевления сил природы. Но для меня, сына далекого севера, здешняя природа, здешняя ночь оставалась безмолвна, как неумолимая красавица, у ног которой изнывал ее несчастный обожатель. Где ты, Джульетта? восклицал я (про себя). Эта ночь придала бы страсти моей всю полноту выражения, и ты поняла бы меня. Здесь бы только раздаваться словам любви! Здесь бы увлечению благоухать тихою и мирною поэзией, как благоухает здешний цветок, роскошно распустившийся своею блестящею чашечкой и свиснувшими тяжелою головкой пестиками!..

— One bottle ale! раздалось из комнаты и напомнило мне где я; вернувшись в залу, я выпил стакан прегадкого элю.

На возвратном пути, когда мы шли улицами еврейской части города, около строящегося огромного готического храма, и когда плыли на лодке между судов и пароходов, луна и звезды сопровождали нас в тишине до нашего скучного жилища. Так окончился наш первый вечер в Сингапуре.

Вполне сознавая, как утомительно читать подробное описание проведенного дня, — прогулок, разговоров и всех тех мелочей, которые поневоле заставляют разбрасываться и [184] делают рассказ длинным, я, вследствие разных достаточных причин, опишу наш и второй день, с самого утра и до позднего вечера. Главным старанием путешественника должна быть точность. Съехал я на берег один. Было рано, и жар еще не успел накалять ни стен, ни воздуха, ни земли. Я отправился прямо, без цели, куда глаза глядят; обогнул холм, на котором красуется губернаторский дворец, и все шел по дороге, то в постоянной тени от густо-разросшихся по сторонам кустарников и деревьев, то между клумбами цветников и бархатных газонов; так дошел я до протестантского кладбища, окруженного каменною стеной, лесом пальм и других широко н высоко распространившихся деревьев. Надгробные памятники скрывались в цветах, и все кладбище казалось такою мирною юдолью, в своем поэтическом затишье, что хотелось бы здесь заснуть, — однако не холодным сном могилы. Несколько Индусов, закованных в цепях, что-то работали; старик Китаец, вероятно сторож, в очках, копался в своей конуре, заваленной разным хламом.

Вернувшись в город, я шел вдоль канала, впадающего в залив с противоположной стороны пристани, у самого края эспланады. Через канал переброшено было несколько мостиков. К берегам сходила зелень садов, окружающая чистенькие домики Европейцев, обнесенные решетками. У последнего мостика возвышалась величественная индусская смоковница (Ficus religiosa), краса индийской растительности, освященная мифом Будды; под ветвями ее Будда погружался в блаженство потухaни я (nirwana). Широкий ствол дерева казался свитым из тысячи тонких стволов; с бесчисленных, широко-раскинувшихся ветвей, миллионы корнеобразных побегов стремились вниз, срастаясь в клубки, и странными, но живописными фестонами висели с дерева; другие, дойдя до земли, пускают в нее свои отростки, укрепляются и всасывают в себя новую силу и жизненность; в свою очередь, они получают крепость ствола и разрастаются роскошным деревом, посылая с ветвей своих такие же новые отпрыски, и нет конца этой силе растительности. Под тенью дерева была целая лавочка; несколько пестрых фигур постоянно сидит на его ветвистых корнях, пользуясь прохладою натуральной сени.

Становилось жарко. Попадавшиеся на встречу Китайцы [185] вооружались громадными зонтиками и веерами. Я спешил в гостиницу спрятаться от солнца и начать свои этюды с натуры.

Вчерашний говорун не обманул меня; он достал мне по экземпляру из разнохарактерной толпы сингапурского народонаселения.

Первое лицо был чистый Индус. Это можно было видеть по разрезу, проведенному вертикально от переносицы до вершины лба; этот разрез делается при рождении и затирается китайскими чернилами. Индус был красивый юноша, с прядью густых черных волос, на которые наброшен был очень легко и грациозно красный платок; в ушах, кроме серег, блестели еще какие-то украшения; на плече и около талии большой платок, в легких и красивых складках. Он никак не мог стать свободно, непринужденно. Не знай он, что его рисуют, как бы легко разместил он свои руки, как бы оперся на одну ногу, какой бы изгиб дал он своей спине и шее! Но он стоял как пойманный; руки повисли как плети, вероятно, в первый раз в жизни, он стоял не красиво, и, кажется, чувствовал это. Но нечего делать, надо было рисовать что есть.

Второю натурой был Индус из Мадраса; на нем был легкий, белый кафтан, белая довольно большая чалма и белые же, узкие при конце, панталоны. Лицо его было не слишком темно и испорчено оспой; глаза и вообще линии лица были резки и выразительны. Он очень легко принял грациозную позу и очень серьезно выстоял пять минут.

Я сидел в первой комнате (лучше сказать клетке); двери, конечно, были, настежь; собралось несколько любопытных, в числе которых был и туземный полисмен, высокий, худой, с огромным носом и с характеристическим выражением лица. Он не соглашался, чтобы я срисовал его.

— Бог меня создал один раз, говорил он, — и если кто-нибудь создаст мое лицо в другой раз, то я непременно умру.

Я не настаивал, уважая подобное убеждение, за что полисмен взял меня под свое покровительство и решительно тащил ко мне всякого, кто ни приходил на широкий двор гостиницы. Попался продавец оружия, высокий, жилистый, с резко-очерченным ртом, с красивою драпировкой висевшего у пояса платка; в руках у него было несколько [186] кинжалов (cris) в деревянных ножнах, с змеевидными лезвиями, намазанными ядом. Под мышкой был зонтик, на бритой голове круглая цилиндрическая шапочка.

Попался разносчик журналов, черный Индус, в белой чалме и куртке, с красивым платком у пояса, с зонтиком и целою пачкой сингапурской газеты под мышкой. Он так заинтересовался рисованием, что часа два стоял здесь, и тщетно ожидали любители новостей свою опоздавшую газету.

Полисмен поймал Китайца, продавца игрушек, какого-то Парса, почтенного усача, с горбатым носом и ястребиными глазами, пришедшего в гостиницу также за каким-то делом. Едва успел я окончить последний эскиз, смотрю, полисмен тащит еще Китайца, который с коромыслом на плечах зазывался среди двора. Китаец не хотел идти, полисмен сдернул с его головы остроконечную, величиною с крышу, шляпу и принес ее в комнату. Китаец осердился, прибежал и ударил полисмена коромыслом. Сделалась история; как водится, их обступили; несколько Немцев, сидевших около меня, пришли в благородное негодование; я отчаивался, думая, что мой сеанс расстроится. Однако, все скоро уладилось: Китайцу, получившему от полисмена несколько подзатыльников, возвращена была шляпа, и он, бранясь, побрел со двора.

Между тем передо мною уже стоял прехорошенький мальчик. из Индусов. Подобная фигурка была бы очень у места возле какой-нибудь красавицы-матери. Представьте себе тоненькую грациозную куколку, обтянутую черною, но нежною кожей, с большими умносветящимися глазами, с веселою и доброю улыбкой, выказывавшею зубы ослепительной белизны. Нарядите эту куколку в восточный летний костюм, — чалма на голове, белая курточка и панталоны, дробящиеся в легких складках, — и вы составите себе приблизительное понятие об этом грациозном ребенке. Ему было деть десять.

За Индусом следовал уроженец Явы. Как хорош был Индус, с своим детским взглядом, блестевшим чем-то наивным и в высшей степени приятным, так дурен был Яванец, также мальчишка, с огромными выдавшимися вперед губами, с деснами, изъеденными бетелем, который жуют почти все жители здешнего архипелага. Взъерошенные [187] волосы вырывались клочками из-под красного платка, наброшенного на голову; в лукавых глазах было выражение волчонка, раздраженного, но чувствующего свое бессилие. Он беспрестанно смеялся, как будто не в силах был удержаться; на нем была какая-то масляная куртка и за поясом торчал крис (кинжал). В то время, как я доканчивал рисунок, слух мой был поражен странными звуками; кто-то с изумительною быстротой отбивал языком и по временам издавал звуки, напоминавшие крысиный писк. Я поднял глаза; в комнату входили две фигуры в чалмах, с какими-то тряпичками и железными прутьями в руках; за ними следовало несколько любопытных.

— Жонглеры, сказал Немец.

Я был доволен как нельзя больше; во-первых, мог видеть индейских жонглеров, во-вторых, мог срисовать их ex ipsa fonte. Они уселись на полу; старший, с выражением юродливости в лице, сел впереди и стал вынимать из тряпичек нужные для представления вещи: несколько медных чашек, какую-то нелепую куклу, кусок дерева, змею, сшитую из тряпок, и шарик. Все это размещал он, с разными ужимками, и сопровождал каждое свое движение отбиванием языком дроби с неимоверною быстротой; младший, мальчик лет пятнадцати, в красной чалме, поместился несколько сзади, приготовляясь помогать учителю, и по временам вторил его странным присказкам. Только что они расположились, я остановил их и стал рисовать. Около нас образовалась порядочная толпа; все, и срисованные, и ожидавшие очереди быть срисованными, стояли кругом в живописных позах; кто уселся на полу, кто, изогнувшись, облокотился о притолоку. Сидящие за столом Немцы, верные себе везде, по временам острили: «Lassen sie sich. Hr. Muller, auch zeichnen», скажет один из них и сам же засмеется: — «sie sind ja auch ein echter Singapurianer», добавит он в пояснение... Жонглер, вероятно, не совсем понимая, зачем его прервали, глядел из подлобья каким-то потерянным, как будто его окатили холодною водой. Голый Индус, стоявший против меня, мальчик лет двенадцати, с длинными волосами на затылке, с приятным выражением веселенького личика, казалось, был тоже очень удивлен, и с нетерпением ожидал, будет ли жонглер показывать свои штуки?

Но я кончил эскиз и, как индейский маг, одним [188] наклонением головы, снял со всех очарование. Точно спущенный с цепи, жонглер встрепенулся, начал кривляться, бормотать и юродствовать, и показал действительно удивительные штуки. На каждую из них был свой припев; не было ни одного движения не в такт; при некоторых акробатических эволюциях, он приходил в исступление: глаза бегали, сверкали каким-то зловещим блеском, движения его тела, с лихорадочною судорожностью, следили за летавшими по воздуху медными шарами, которые выделывали в своем полете разные узоры; члены тряслись; звуки носовые и гортанные вылетали из спертой груди. И вдруг эти пифические движения сменились тихими, медленными; мелодические звуки едва слышались; голова его медленно вытягивалась вперед; взгляд, как будто украдкой, тихо следил за ровным узором шаров, перелетавших из правой руки через плечо, голову и ноги, в левую; песня становилась все тише и тише, и вдруг, как будто кто укусил его, шары блестящим каскадом посыпались с громом и звоном, и каждый мускул и нерв жонглера трясением и подергиваньем отвечали этой дикой эволюции. Помощник не принимал в играх никакого участия; однако разделял, с юношеским увлечением, исступление старшего. Не стану описывать их фокусы; они изумительны, особенно если подумаешь, что у этих фокусников нет ни механических столов, ни раздвижных полов; он, голый, сидит перед вами, и вся его магия помещается в грязном мешке. Но не могу умолчать о последней штуке, замечательной в физиологическом отношении: жонглер проводит через пищеприемное горло, до самого желудка, железный тупой нож, в две с половиною четверти длины. Во время этой операции едва заметно антиперистальтическое движение: оно побеждено силою навыка и привычки.

Когда жонглеры ушли, уже новая фигура стояла передо мною. Точно наш дьячок Осип Никифорович! Длинный, худой, с длинным носом, с реденькою бородкой; волосы были зачесаны назад и кучкообразною косой пришпилены на затылке; опереди они были прикреплены полукруглым гребнем; на этой фигуре была черная куртка и длинная, до пят, юбка; то был уроженец Цейлона.

За ним следовал Малаец, настоящий сингапурский Малаец. Грязно-желтое, одутловатое лицо, с маслянистым глянцем на щеках, черные глазенки, заплывшие жиром, куртка [189] шертинговая рубашка с запонками и манишкою, у пояса пла-ток, будто фартук: — какая разница с Малайцами Доброй Надежды! Здесь они какое-то скорбутное, грязное, чернорабочее племя. Рот их оттянут вперед постоянно находящеюся на деснах жвачкою бетеля, которая коричневою мочкой часто торчит изо рта между зубов. Бетель — род перца; его сильно пряный лист, с острым вкусом, очень сходен с листом черного перца; на лист бетеля кладут кусок чунама (самая лучшая известь), величиною с боб, часть ореха с арековой пальмы, потом немного табаку и имбиря, и все это завертывают в другой лист бетеля. Эту смесь жуют несколько часов сряду, так что сильно-текущая слюна получает красный цвет, а зубы черный. Рак в щеке — самая обыкновенная болезнь между жующими эту отвратительную жвачку.

Малайцы — единственное туземное племя на здешних островах; теперь они большею частью рыбаки.

Целое утро я как будто рассматривал этнографическую коллекцию. За Малайцем шел Китаец, за Китайцем характеристическая личность Бенгальца и мальчик из племени Мангури (Mangouri). Их костюмы и лица, составляющие вместе преинтересное целое, нарочно описаны мною подробно, чтобы не возвращаться к ним больше, потому что их бесконечные видоизменения встречаете вы здесь повсюду; они-то и составляют разнохарактерную толпу сингапурского народонаселения.

Вечером были в театре. Театр Индусов — вещь очень оригинальная. Мы отыскивали его очень долго, наконец, остановились около крытого двора, в роде наших ямских дворов; под навесами стояло много карет. Пройдя двор и заплатив деньги у небольшой калитки, очутились мы на обширном дворе, в конце которого устроена балаганная сцена. Несколько больших факелов освещали своим трепещущим огнем актеров и зрителей; около балагана было несколько пальм; на земле сидели зрители, большею частью Индусы, Малайцы, Китайцы, человек пятьсот, в самых разнообразных позах. Эта ночная картина, с эффектным освещением факелов, была очень живописна. На сцене ходит какой-то старик в золотом кафтане и с седою бородой. Он пел, и ему вторили два суфлера, ходившие с книгами сзади его и принимавшие в пьесе большее участие [190] нежели актеры. За суфлерами следовали музыканты: один с небольшим барабаном, другой с тарелками. Старик скоро удалился; задняя кисейная занавесь раздвинулась, и оттуда вышли две плясуньи, тоже в золотых платьях с громадными ожерельями на шее. Лица их были под масками. Суфлеры и другие находившиеся на сцене лица пели под такт их кривляний; впереди два голые мальчика следовали за представлявшими актерами и освещали их с двух сторон. Плясуньи сначала принимали различные позы, танцуя медленно, тихо; но после, постепенно оживляясь, доходили до исступленных движений баядерок.

Вслед за плясуньями началась самая пьеса. Мы видели только часть ее. Дело было вот в чем: Жила была какая-то царица, конечно в Индии, такая красавица, что побеждала все сердца. Это бы еще не беда, но то было не хорошо, что она отбирала у одуревшего от любви царевича имения и все богатства, и после, не говоря худого слова, отсекала голову своему вздыхателю. Но я для этой индусской Тамары пробил роковой час: она сама влюбилась в одного царя, вдобавок женатого и имевшего сына. Царь не соглашается любить ее, помня пример прежних ее возлюбленных. Вся пьеса состоит в переговорах благоразумного царя с влюбленною царицей. Царь в огромной короне и в костюме раджи, с золотыми крыльями на плечах, с каменьями и ожерельем на шее, с золотою птицей в руках; царица почти в таком же костюме, только в руках, вместо птицы, держит обнаженную саблю. При обоих по два человека свиты. Они поют на один мотив длинные тирады, разбитым голосом; суфлеры оживляются, приходят в восторг; но актеры неподвижны, как статуи: ни одного движения рукою или головою. На лицах маски, а из-под блестящего костюма торчат черные ноги. Для глаз было много блеска и пестроты, но ничего для воображения. И на публику действие драмы было слабо; никто не слушал; все громко разговаривали. «Это скучная пьеса, говорил мне Индус, рассказывавший содержание пьесы, — а вот посмотрели бы вы когда играют комедию, так умереть можно со смеха.» Не знаю, комедии я не видал, а драма-опера не произвела на меня особенного впечатления, как ни кричал главный певец.

Но все-таки мы были очень довольны театром, где зрителя занимали нас больше актеров. Вам, конечно, случалось видеть на картинках эффектные ночные сцены, какой-нибудь [191] индийской церемонии, где при свете факелов мелькают сотни обнаженных фигур. Зрители театра, сидящие, полулежащие и совсем лежащие, кто в белом костюме, кто совсем без костюма, представили мне эту давно-знакомую картину в натуре. Я все время бродил между ними и пробирался вдоль стенок, около которых прятались в тени несколько женских фигур. В стороне была раскинута палатка с прохладительными напитками и фруктами, и мы купили целую связку мангустанов. Ни какой плод не может сравниться с свежим хорошим мангустаном; вы разламываете толстую кожу, и белое ароматическое мясо просит чуть не поцелуя, столько в нем нежности и красоты! Не даром мангустан называется царем плодов; это единственный плод, за которым ухаживают в Сингапуре; он растет на дереве, очень похожем на апельсин; все другие плоды вызревают круглый год, а мангустанов не бывает в продолжении двух месяцев. В Сингапуре, как я уже говорил, царство плодов: ананасы дешевле картофеля, ими откармливают свиней. Есть еще дурион, большой зеленый плод, с неприятным запахом, но когда привыкнешь к этому запаху, дурион предпочитается всем другим плодам. Мангу, boa ontang, — плод величиной со сливу, наружная кожа покрыта махровою оболочкой; ее срезают сверху и выдавливают прозрачное студенистое мясо, ароматическая сладость которого превосходна. Пампльмус, исполинский апельсин, величиной с порядочный арбуз; аромат апельсина, вкус горько-кисловатый, освежающий; он относится к обыкновенному апельсину, как гомар к речному раку. У Вемпоа в саду мы видели еще, в горшке, микроскопическое деревце-игрушку, с плодами величиной в горошинку, а цветом и вкусом точь-в-точь апельсины. Не говорю о бананах (которые впрочем здесь так хороши, что подобных мы нигде не ели), апельсинах, кокосовых орехах, танжеринах и других фруктах, на которые здесь и не смотрят.

Но пора было отдохнуть от городской жизни; уличные сцены, театр, Китайцы, — все это уже начинало утомлять; надобно было взглянуть туда, где природа на свободе развернулась во всем блеске своей красоты. Надобно было проникнуть несколько внутрь острова. Поездка к фермеру-охотнику окончательно расстроилась; мы были только в [192] загородном доме здешнего богатого купца, Китайца Вампоа, и ездили на острова, верст за 30 от Сингапура. Вампоа еще ребенком привезен из Кантона в Сингапур. Местечко Вампоа (около Кантона) носит имя его предков. Он прекрасно говорит по-английски и очень богат. Хотя некоторые и поговаривают, что всего состояния его едва ли хватит на уплату долгов, но все-таки Вампоа живет себе как раджа. У него огромный дом в городе и несколько магазинов; загородный дом в европейско-индийском вкусе; при нем большой сад и богатые плантации мускатных деревьев; наконец загородная дача в китайском вкусе, в которой живут его тринадцать жен; из них последняя еще недавно куплена и привезена из Небесной Империи. В этом доме он живет домашнею, неофициальною жизнью. Путешественников и любопытных принимает он в европейской вилле, куда и перебирается для этого заранее.

Мы выехали из города часу в первом утра. Саис бежал около сильного и проворного клепера, запряженного в наш экипаж. Скоро городские строения сменились зелеными палисадами густого, непроницаемого кустарника, за которым разрастались сады и леса. И здесь природа сохраняла свой холмообразный характер. Иногда встречалась небольшая изумрудная лужайка, на которой пестрело стадо худых коров; кое-где к начинающемуся лесу примыкала тростниковая хижина с высокою крышей и несколькими полуголыми фигурами черных Иидусов, мелькавших, то между стволами деревьев, то у входа в хижину, то под тенью листа пизанга, близ текущего по свежей траве ручья. Местами тянулся сплошной лес кокосовых пальм, с толстыми редко растущими стволами; перообразные листья их, изогнутые в различных направлениях, роскошно раскидывались, перегибались на ветвях и красиво склонялись; и между этой, будто каскадами раскинувшейся зелени, поднимался стрелой стройный ствол арековой пальмы, которую здесь зовут по праву царицей, или лучше царевной деревьев. Часто попадались плантации мускатного дерева, сахарного тростника н перца. Возделкой всего этого, конечно, занимаются Китайцы. Благодаря им, девственный лес здешних островов начинает мало помалу расчищаться, и тигр, настоящий его обитатель, шаг за шагом, отступает перед трудом человека. [193]

Каждый может взять себе клочок земли; правительство в первые два года не берет никакого оброка с возделываемого поля; и, лишь потом, в течение следующих двадцати лет, берет за пользование землею самую незначительную плату; благодаря этой мере, плантации с каждым годом увеличиваются.

Скоро мы въехали в каменные ворота китайского стиля; это было начало владений Вампоа. Дорога огибала холм и спиралью поднималась на возвышение, зеленеющее огромным тенистым садом, богатым цветами. Граница владений обсажена была ананасами; их колючая зелень заменяет наш терновник. По дороге, с обеих сторон, двумя пестреющими лентами вились клумбы цветов, — цветов Индии и Китая, роскошных, блестящих, ароматических. Чернолицый саис наш поминутно срывал их, и, набрав роскошный букет, бросал его к нам в окно кареты. Что бы дала петербургская барыня-охотница за подобный букет! Но у нас, профанов, он так и оставался в карете. Несколько китайских роз спрятал саис для себя, в фонаре; цветы у Индусов играют большую роль в религиозных обрядах, цветами дарят в храмах. Кто не слыхал о мистическом значении лотоса?... Цветы, полежавшие на алтаре, считаются чудотворными, их прикладывают к глазам, они очищают взгляд и просветляют мысль... Кажется, будто между легконогими Индусами и цветами есть какое-то сочувствие. Из всех деревьев здесь больше всего ухаживают за мускатным; когда оно еще молодо и не окрепло, над ним делают род шалаша из тростниковых циновок и, по количеству этих циновочных крыш, нарушающих своим видом живость и блеск другой зелени, можно судить о величине плантации. Среди зелени въехали мы на гору. Дом, местной архитектуры, то есть такой, при которой больше всего берутся в расчет вертикальные лучи солнца, стоял на довольно обширном сквере. Саис в одну минуту выпряг лошадь и пустил ее пастись тут же. Ленты цветов расплылись в широкие цветники, будто ручьи в озеро; две вееропадные пальмы будто павлины, распустившие и поднявшие к верху хвосты, красовались среди разнообразной индийской флоры; между цветов лежали исполинские раковины, из которых выползали шнурки и ветки пенюаров и водяных лилий.

Не вдалеке от дома были службы, у которых сушились на [194] солнце мускатные орехи, с красною кожицей, рассыпанные в широких и плоских корзинах; небольшой зверинец помещался в клеткообразном здании; там было несколько газелей, антилопа, дикобразы, кенгуру, макака и еще несколько животных.

Хозяин, толстый и жирный, с умным и приятным лицом, в китайской блузе и с длинною, привязною косой, вышел к нам навстречу и с радушием повел показывать свой сад, подводя нас ко всякому, сколько-нибудь замечательному растению. Голос его быль тих и вкрадчив, речь ровна; в губах выражение доброты и кротости. Каждый, чем-нибудь отличавшийся, цветок он срывал и давал нам, так, что потом мы не знали куда девать эти цветы. Перед домом, в отгороженном месте, красовался собственно китайский сад. Это был род цветника, разделенного лабиринтом дорожек на клумбы и разные группы. Цветы росли в фарфоровых вазах, разноцветных и разнообразных, самой причудливой формы. При входе в этот садик, стояли две фарфоровые группы, изображавшие храм, павильоны и Китайцев в остроконечных шапках, с зонтиками. По решеткам цеплялось вьющееся растение с кувшиновидными листьями, называемыми monkey cup (чашечка обезьян): в лесах обезьяны пьют воду, набирающуюся в эти кувшинчики. Другая зелень разрасталась в разные искусственные формы; были храмы; и башни, павлины и собаки, образованные из веток и листьев: таковы причуды китайского садоводства! Прежде нежели вывести растение, де- лают из проволоки фигурку, которую оно должно изображать; а чтобы растение было как можно миниатюрнее, следует целый ряд насилующих природу действий; так например, мало поливают растение, давая ему пищу лишь настолько, чтобы оно не погибло, на коре делают надрезы, истощающие дерево, и т. п., и наконец, Китайцы добиваются своего: маленькое, из горшка выползающее растение, смотрит старым, развес- истым деревом, как карлик со сморщенным лицом семидесятилетнего старика. На нас это действует неприятно, хотя срывая с миниатюрного деревца апельсины, величиной с горошинку, нельзя не подивиться искусству и терпению Китайца. Даже Китаец Вампоа с улыбкой указывал на эту маленькую флору, и называл эти дива игрушками. Но вместе с нами остановился [195] с восторгом перед одним кустом, из которого каскадами выбрасывались наружу гирлянды массивных, белых цветов: «Теперь лучшие мои растения не цветут, говорит он, вы не видите и десятой доли того, что растет здесь».

Дом Вампоа — маленький музеум редкостей. Все размещено со вкусом и знанием, выставлено не на показ, а служит - для комфорта хозяина. Здесь насмотрелся я на всевозможные китайские произведения, начиная от акварельных рисунков на рисовой бумаге до вышитых шелками фигур по материи. Большие рисунки, нечто в роде картонов, развешены по стенам. На одном изображена целая группа людей, столпившихся около играющих в шашки: иные смеются, другие сердятся, двое спорят, один игрок в отчаянии; все эти страсти, выражены смелою линией контуров. На другом картоне несколько нежных сцен; рисунок двух обнявшихся девушек, повернутых несколько назад, так грациозен, что не испортил бы альбома Гаварни, — чего я никак не ожидал от Китая! Следующие картины изображали идеальную местность, берег и высокое дерево. Внизу, то есть на земле, ходили куры и гуси, на воздухе летали вороны и сороки, на дереве пестрые пташки и длиннохвостки, на самом верху — райская птица. Эта птичья прогрессия выполнена была превосходно.

Пестрота китайских фарфоров, костяные вещи, коллекция раковин, резная мебель, — все это перемешивалось с предметами роскоши, необходимыми для комфорта образованного Европейца. В комнатах стояла превосходная мягкая мебель, на столах разбросаны были киноежи; при богатом освещении широких окон виднелись две-три картины старинной итальянской школы. Вообще дом как нельзя больше характеризовал хозяина, полу-Китайца, полу-Европейца. Хотя он еще верен своему костюму, своим тринадцати женам и длинной привязной косе, однако легко подсмотреть на его лице улыбку, когда он показывает какую-нибудь китайскую вещь, курьезную, но нелепую по значению; так например, показывает он нам изданную в Нью-Йорке карту Небесной Империи с китайского рисунка. Настоящий Китаец гордился бы ею и считал бы ее, конечно, далеко выше всех европейских карт, но Вампоа показывает ее с улыбкой, просившею нашего снисхождения, как нежный отец показывает рисунок своего десятилетнего сына. Человек, совершенно отступившиеся от всего своего, стал бы, конечно, бранить свои изделия и [196] издеваться над ними из угождения иностранцам. Поведение Вампоа, напротив, отличалось очень хорошим тоном; он понимает, что китайская цивилизация не то, что европейская, а потому он и берет у Европы все то, что может сделать жизнь его удобнее и лучше. Родного сына своего он отослал в Лондон, и с гордостью рассказывал нам о его образовании, о его успехах; он показал и портрет его, представляющий молодого человека, очень недурной наружности и без малейшего признака китаизма в лице.

Когда мы все осмотрели с любопытством провинциалов, хозяин пригласил нас посидеть на террасе, с которой открывался превосходный вид. Зеленели холмы, темнели леса, рисуясь на небесном фоне ветвистыми исполинскими деревьями, красовались плантации и сады, кое-где виделся домик с навесною черепичною крышей и с букетом стройных пальм у окон. Вдали видно было море; мачты судов, стоящих в Госбурге, — а вот опять холмы и обыкновенная, веселая зелень с тысячью оттенками и переливами. Вампоа завел какой-то музыкальный ящик и распевал английский марш, с барабанами и бубнами, с звоном и громом. На террасу вынесли попугая с розовою головой и шеей; это был loris, из породы розовых попугаев. Трудно вообразить себе что-нибудь нежнее и грациознее этой птицы. Он должен был, по словам хозяина, петь под аккомпанемент музыки; но верно присутствие гостей его сконфузило; он беспокойно чесал нос и только топтался на одном месте.

В наружных галереях дома, в самых затаенных клетках, с мезонинами и лестницами, щебетали какие-то микроскопические птички всевозможных цветов, а в цветнике белый какаду по временам кричал, вероятно, по-китайски, беспрестанно щетинил свой роскошный хохол.

Внизу, в тенистой зале, ждал нас роскошный завтрак, обвеваемый качающимся над столом веером. Все плоды Сингапура красовались в фарфоровых китайских вазах. На каждой тарелке, рисунками и надписями, рассказана была какая-нибудь история про любовь, ревность и т.п. Кто-то спросил себе воды, и подали холодной как лед воды, редкость в Сингапуре. Нечего говорить, что мы ели плоды, как говорится, до отвала, запивая ароматические боа и мангустаны прекрасным хересом. После завтрака мы расстались с гостеприимным хозяином. [197]

Вторая наша поездка была на острова. В Петербурге также говорят: «мы были на островах», между тем как были только на болотах. Здесь острова, — настоящие острова с морем, омывающим их со всех четырех сторон, с великолепною природой, с густою зеленью девственных деревьев, смотрящихся в голубую гладь вод, с рощами ко- косовых и арековых пальм, — острова, заросшие ананасами, как простою болотною травой!

Остров Сингапур окружен большими и маленькими островами; одни стерегут вход в Малаккский пролив, другие присоединяются к системе островов, образующих проливы Рио и Дрион.

Некоторые из них совершенно необитаемы; на других есть небольшие населения Малайцев. Иногда на целом острове стоит одна хижина; выжжет себе Малаец лес, не сколько ему нужно, и засеет это пространство ананасами и бананами; часто встретишь между блестящею зеленью банановых листов, свалившиеся обгорелые стволы гигантских обгорелых деревьев, может быть свидетелей доисторической эпохи.

Если Малаец поселился вблизи кокосовой рощи, то ему больше ничего не нужно, как сгородить избушку на курьих ножках и греться целый день на солнце: кокосовое дерево дает ему все необходимое; листом своим оно прикроет жилище, молоком ореха утолит жажду, мясом напитает, скорлупою заменит домашнюю посуду. Разве иной хозяин возрастит еще хлебное дерево (Агtосагрus іnсіsа), глубоко вы- резные листья которого так украшают разнообразную зелень сингапурского ландшафта. На эти-то острова хотелось нам взглянуть; и вот мы, сначала, по русской. привычке, откладывая день за день, наконец собрались.

С вечера погода была прекрасная и обещала такой же следующий день. Утром в пять часов баркас, снаряженный всем, что, по нашему мнению, нужно было для подобной экскурсии, ждал нас, подтянутый к трапу. В больших двух корзинах уложен был чай, сахар, вино, плоды и пр., потом несколько штуцеров, револьверы, удочки; матросы выб- раны такие, которые имеют понятие об охоте. Рейд еще спал, штиль был мертвый. Мы пошли на веслах, пробираясь на простор между громадных купеческих судов, на которых еще не замечалось ни малейшего движения. Когда вышли из [198] залива, поверхность воды зарябилась, потянул ветерок, н мы поставили паруса; ветер свежел, и мы полетели, оставляя за собою шумящий и клокочущий след; баркас, накренившись, резал увеличивавшуюся зыбь воды. Целью нашей поездки был самый отдаленный остров, очертания которого едва синели на горизонте; до него тянулась цепь островов, которые мы оставляли за собою. Солнце вставало прямо против нас, из-за гор выбранного нами острова, подробности которого все более и более обозначались. Возвышенности и долины обтянуты были густым ковром непроницаемого леса; только у правого мыса, близ самого берега, вытягивалась узенькая, песчаная полоса; к ней-то мы и намеревались пристать. Тут же, точно выстроившаяся колонна солдат с великолепными султанами на головах, виднелась пальмовая роща, в тени которой мелькало несколько хижин, с высокими тростниковыми крышами; все они стояли на высоких сваях, вероятно от хищных зверей. Сейчас же за пальмовою рощей начинался лес, переплетенный вьющимися растениями; совершенно непроницаемою, сплошною массой поднимался он на горы, спускался в долины, ущелья, овраги; выходил красивыми косами и мысами к морю, отражаясь в нем со всею своею разнообразною листвой, и там отступал в таинственные бухты, бросая от себя густую тень на спокойные воды залива. На песок вытащено было несколько остроконечных лодок. Мы попали во время малой воды, и потому никак не могли пристать: на отмели, начинавшейся непосредственно за глубиною, виднелись острые камни, о которые мы могли легко разбить баркас. Пошли дальше вдоль берега; но, можно сказать, остров смотрел на нас раем с таинственною надписью на вратах; заманчива была тень лесов, но камни и отмели заслоняли нам путь. Нечего делать, поворотили направо, снова поставили паруса и скоро очутились в обширной бухте, образованной архипелагом нескольких островов; вершина одного из них была без лесу; лишь несколько деревьев, одиноко стоящих, резко отделялись от изумрудной, яркой зелени, которою блистал возвысившийся холм; у берегов же был все тот же таинственный, развесистый, тенистый лес. Саженей за сто от этого острова мы стали на мель; дно было чисто, и мы решились, несколько подвинувшись вперед, бросить дрек и перебраться на берег. Сказано — сделано. Повыскакали в воду, протащили немного баркас на руках и потом [199] побрели по воде до колен, не снимая сапог, из опасения поранить ногу о раковину или камень. Деревья, растущие по берегу, были с совершенно-обнаженными корнями; бесчисленное количество ветвей сплеталось между собою, составляя как бы пьедестал, с которого возвышался ствол, дробясь в свою очередь в бесконечные разветвления. Когда вода прибыла, обнаженные корни скрылись, и зелень ветвей прямо легла своею массой на поверхность воды; остров точно плавал в море.

Мы нашли небольшую пристань, так искусно скрытую деревьями и кустами, что только случайно можно было отыскать ее. Две длинные лодки лежали на песке; на одной из них приделан был шест, с дощечкой наверху, а на дощечке висело несколько раковин. Малейшее движение лодки производило стук и гром раковин, ударявшихся о дощечку: «затея сельской остроты»! Тут же, на возвышении, скрытые ветвями деревьев, стояли две хижины, построенные, как все малайские хижины, из бамбуковых стволов, на сваях, и прикрытые с боков и сверху циновками из тростника и паль- мовыми листьями. Далее, на возвышающейся местности, была плантация ананасов и бананов, яркая зелень которых давала изумрудный блеск острову. Место для плантации очищено было огнем; черные обгорелые пни свидетельствовали об исполинах, павших здесь, среди огня и пламени. Кое-где громадный ствол протягивался во всю длину, и лист банана, при всей величине своей, не мог прикрыть наготы его. Два-три высокие, развесистые дерева, уцелевшие случаем, грустно стояли на самой вершине холма, неприкрытые тенью соседей; от них открывался превосходный вид на лежавший у ног архипелаг. За плантацией во все стороны начинался лес, в который мы напрасно старались проникнуть, мы должны были вернуться, едва пройдя несколько шагов: обнаженные корни тысячи растущих между стволов кустарников, плетилианов, все это делало лес совершенно непроходимым. Не называю леса первоначальным, помня строгость Гумбольдта к настоящему значению эпитета «первоначальный», но девственным и непроходимым назвать его можно. Полнота жизненности проявилась здесь как в сочности, цвете и разнообразии листвы, так, и в мириадах шумящих и звенящих насекомых, голоса которых мешались с звоном в ушах, от раскаленного воздуха. Бабочки самых разнообразных цветов [200] перелетали с куста на куст; какая-то стрекоза пурпурового цвета быстро мелькала и исчезала, сверкнув в тени ветвей своими паутинными крыльями.

В хижине было одно живое существо, какая-то сморщенная старуха, худая, темно-коричневого цвета, в лохмотьях. Я вспомнил далекое детство, долгие зимние вечера, узоры двадцати пяти градусов мороза на окнах и огонь, потрескивающий в печке. Сгорбившись над бесконечным чулком, с щупальцами на носу, сидит старушка няня, и, полный фантастическими образами, долгий рассказ ее монотонно льется и журчит, как тихий ручей. Жадно слушая повествование, я верю каждому его слову, и долго преследуют меня чудные похождения Ивана Царевича, или Иванушки-дурачка; я сержусь на злую колдунью и чуть не плачу от злости, когда она торжествует... Теперь, казалось, рассказ няни «в очию совершался»: я попал на неведомый остров, избушка на курьих ножках стояла передо мною, и страшная, беззубая баба-яга хлопотала около кадушек и разного хлама, может быть искала ножи, чтобы зарезать меня... Скоро явились и братья-богатыри: вместе с приливом, на остроконечных проа, пристали трое Малайцев, вооруженных своими отравленными кинжалами, и очень удивились присутствию незваных гостей.

Эта хижина и эта таинственная пристань могли быть приютом пиратов, в чем мы и были уверены; приплывшие Малайцы, с своими кинжалами за поясом, казались очень подозрительными. Знаками спросил я их: зачем они вооружены? На это они отвечали, что этими кинжалами они рубят дрова, а я сам видел около их хижины отличные топоры.

Между тем, на берегу, наши матросы разложили огонь, заварили кашу, стали мыть белье и развешивать его на деревьях. Романтический разбойничий притон стал принимать характер более прозаический. Вспомнили и мы о чае, о вине; в это время матросы, отлучавшиеся на фуражировку, таскали к нам спелые ананасы целыми десятками. Успели мы и выкупаться; вода так прибыла, что выпущенные на берег лодки, поднявшись, покачивались прибивающею волной; ветви деревьев легли на воду, баркас подтянули и поставив паруса, мы отправились на другой остров; хотели пристать к песчаному берегу, чтобы набрать раковин, но другой остров, с пальмами, соблазнил нас. Ветер был крутой [201] бейдевинд и мы должны были лавировать. Матросы, не запуганные командными голосами, маневрировали легко и без шуму; некоторые затянули песню, другие покуривали самодовольно трубочки, лежа под банками. Берег, соблазнявший нас, был так хорош, что мы никак не могли противиться влечению побыватъ на нем. На краю его, под тенью нависших кокосовых листьев, виднелись хижины; у прибрежья заметно было движение; несколько пестрых фигур хлопотало около лодок. Мы пристали хорошо; деревенька казалась зажиточною; в одной хижине Малайка, в очках, сидела перед ткац- іким станком и ловко перебрасывала легкий челнок между і освященными нитками. Все домики стояли в непроницаемой тени пальмовой рощи. Выйдя из рощи, мы поднялись, едва протоптанною тропинкой, в гору; пространство на несколько десятин покрыто было, как сплошное болото, ананасовою травой; золотистый плод мелькал на каждом шагу из-за своей колючей зелени. Наконец и тропинка исчезла, и мы пошли шагать по целине, проклиная колючки, затруднявшие ходьбу. Местами росли арековые пальмы, отличаясь резко от кокосов стройностью ствола и легкостью грациозной лиственной короны. Может быть, этот остров оттого поразил нас своею красотой, что зелень на нем была не сплошная, а счастливо расположена живописными группами. Однако время уходило, надобно было думать о возвращении, а ветер был не попутный, и из проливов тянуло сильное, противное течение. Часа три плыли мы, и уже к ночи насилу отыскали свой клиппер между сотней судов, блиставших бесчисленными огнями с их отражением. При нашем приближении к рейду садилось солнце... но как садилось! подобных картин, кроме как под экватором, нигде не увидишь. Пламенное, ярко-пунцовое зарево переливалось в оранжево- золотистое: огонь ли это, золото ли?... Природа употребила всю яркость, блеск и роскошь своих цветов, всю силу света, чтобы украсить здешнее небо, покрывающее такую растительность, такую землю; другое небо было бы здесь бедно. Освещенный подобным заревом небосклон видела прощенная Пери, когда летела е своим последним даром, — с предчувствием полного примирения в просветленной душе...

Мы пробыли в Сингапуре дней восемь. Не обходилось ни одного вечера без грозы, молнии, или зарницы. Большую часть времени я проводил, конечно, на берегу, посещая те места, [202] которые еще не успел видеть. Так, одно утро я посвятил на осмотр буддийского китайского храма, построенного по плану храма в Амое. Близ него возвышаются две восьмиугольные башни, со вздернутыми по углам крышами и с пестрыми украшениями; около храма несколько кумирен, из в каждой был свой святой. Главный придел пестр до невероятности; но я не скажу, чтобы не было вкуса в этом множестве арабесок, кукол, украшений и китайских надписей, очень похожих на те же арабески. Деревянные колонны, поддерживающие красиво изукрашенные балки сквозного, легкого потолка, были покрыты таким густым лаком, что можно было принять их за отполированный порфир. С одной стороны придела висел огромный гонг (барабан), в который бьют во время молитвы, чтобы привлечь внимание Будды; я ударил в гонг зонтиком, и гармоническая октава загудела в воздухе. С другой стороны висел надтреснутый колокол без языка. Святые сидели глубоко в темных нишах; несколько рядов занавесок отделяли их от простых смертных. Около алтаря стояли четыре уродливые воина, четыре стража мира (мир по буддийскому воззрению четырехугольный); каждый угол стережет особый воин; восточная фантазия наделила этих воинов страшными, уродливыми лицами; в числе их атрибутов находится непременно какое-нибудь животное, змея, черепаха и проч. На главном алтаре много свеч, в простенках висит несколько исполинских фонарей, пестрых и живописных своею причудливою формой. Наружные ворота украшены фресками, надписями и двумя каменными львами, которые держат в пасти выточенные из камня же шары (tour de force китайских точильщиков); ворота соединяются с главным храмом боковыми крытыми переходами, образуя таким образом внутренний двор, откуда вид на алтарь очень эффектен; весь храм можно перенести целиком на сцену самого блестящего балета. Китайцы без всякого благоговения водили нас по святилищу, нисколько не удивляясь, когда мы подходили к самому носу божества, щелкали его пальцем, трогали руками и не снимали шляп. Ничто не напоминало, что мы в храме; китайское равнодушие к религии так и бросается в глаза.

«А ведь мы еще не были в малайском квартале», сказал один из наших товарищей. — «Не были», отвечал я, «отправимтесь сегодня же вечером». Много толковали мы потом о своих экскурсиях, сидя дома на клиппере, после вкусного обеда. [203] Часов в пять мы съехали, предварительно выкупавшись, и пошли все направо, сначала по эспланаде, потом мимо индийской смоковницы через красиво перекинувшийся мост, по набережной. Европейские дома скоро остались за нами, и потянулся бесконечный ряд, род Зарядья, с лавками, разным сором, лужами, торговцами, Китайцами, Малайцами, Индусами, курами, огромными и хохлатыми (Кохинхина здесь под рукой с своими знаменитыми курами, которых я видел даже в Москве), с фарфоровыми чашками и китайскими вывесками, с физиономиями, жующими жвачку, или курящими флегматически кальян и наслаждающимися кейфом; наконец со всевозможными запахами, с криком и беспрерывным движением. У берега притон рыбачьих лодок, здесь их верфь; огромные бревна заготовленного леса лежат половиной в воде, половиной на берегу, покрытом всяким сором; между бревен прилепился тростниковый шалаш, и несколько фигур под сенью циновок уселось есть свой рис и вареные шримсы. На улице попадались кареты и сидевшие в них индусские и малайские барыни, с украшениями в носу и ушах. Здесь было и несколько лавок, в которых курят опиум. На конце улицы стояло довольно большое здание с каменными аркадами со всех сторон; это был род народного рынка. Чего там не продавали, чего там не делали, и какой запах понесся оттуда!.. Около рынка находятся склад рыбы, которую подвозили сотни лодок, толпившихся у берега. Далее тянулся квартал деревянных домиков, выстроенных на высоких сваях, над водою; а еще дальше — декорация из пальмовых верхушек, задумчиво перешептывавшихся между собою... о чем? Вероятно о том, что, как ни будь прекрасен уголок земли, люди ухитрятся превратить его в резервуар нечистоты и гадости, столпятся в грязные кучи, заразят воздух своими тяжелыми испарениями, от которых вянет девственный лист пальмы, и аромат цветка заглушается запахом загноившейся рыбы.

Впрочем, здесь был, кажется, самый нечистый сингапурский угол; но за то здесь было много зелени: бананов лист, хлебное дерево и пальмы украшали собранные на живую нитку лачужки, из маленьких окон которых выглядывали смешные рожицы малайских и индусских детей.

В последний день я опять случайно попал сюда. Саис, возивший нас за город, без нашей просьбы подкатил к самому берегу и остановился близ какого-то шалаша, [204] показывая знаками, чтобы мы вошли в него. Не зная, чего он хочет, мы вошли: в шалаше, в огромной клетке, сидел тигр в сообществе собаки, — настоящий житель сингапурского острова, в клетке! Как же не вянуть пальмам и не идти им на постройку грязных хижин, когда ты, могучий царь лесов сидишь здесь и потешаешь публику.

Все тигры, виденные мною в Европе, были не больше, как кошки в сравнении с этим. Хотя он был и в неволе, однако дышал родным своим воздухом, а потому был свеж, сыт, со всеми зубами в своей страшной пасти, со всеми когтями своей страшной лапы. Несчастная собака, довольно большая, приучена бросаться на тигра, класть ему в пасть ногу и проч., она повинуется, но очень неохотно. Страшный вид зверя каждую минуту заставляет ее изменять себе. Смотря на эту сцену, я думал о Сингапуре. Десятки тысяч Китайцев, день и ночь, как пчелы в улье работают, строят, копают землю; другие тысячи Индусов выбиваются из сил, бегая как лошадь, едва уступая ей в быстроте и силе, глотают камни и ножи, жарят свое голое тело под вертикальными лучами солнца, работая на дорогах, и все это делается по мановению нескольких людей; завоевавших народы не силой и не войском, а умом и умением. Бедная собака визжит, а кладет свою лапу тигру в пасть и бросается на него; тигр уничтожил бы ее одним движением лапы, да палка хозяина следует за ним и тигр и собака, хоть и скрепя сердце, покорно слушаются:

- Что, кантонские дела не имели влияния на здешних Китайцев? спросил я вечером у хромоногого Немца. К нему я обращался постоянно за разрешением моих сомнений и вопросов, и он никогда не задумывался.

- Никакого, отвечал он, — да здесь и не может быть ничего. Китайцы и Индусы ненавидят друг друга, стоит взбунтоваться Китайцам, Индусов выпустят на них, и обратно.

- Но ведь здесь Индусов гораздо меньше.

- Да вы не знаете разве, что за трусы Китайцы?.. Недавно тридцать человек английских матросов, напившись до пьяна, разорили чуть не весь их квартал. Китайцам позволено было даже стрелять по ним, а все-таки они ничего не сделали:

Все эти известия странны для нас, привыкших к [205] порядкам европейских городов, но здесь все это вещь обыкновенная. Состав народонаселения самый пестрый. Все здешние Индусы ссыльные; иные даже клеймены; на лбах их вырезано название преступления и наказание; другие ходят в кандалах; последних посылают на работы дорог. По истечении срока многие остаются здесь поселенцами. В Сингапуре редко можно встретить старика; Китайцы переселяются сюда только в молодых летах; нажившись, всякий старается дни своей старости провести на родной земле. Много здесь восточных Евреев и Армян, приехавших, конечно, для денежных оборотов. Едва ли в каком городе можно свободнее и легче обделать свои дела. Поэтому в Сингапуре почти нет постоянных жителей; все больше приезжие, все смотрит чем-то случайным, временным.

Но вы вероятно заметили страшный недостаток в моем описании: я почти не говорю о женщинах. В этой обетованной земле, где природа употребила все усилия, чтобы выказать свои неисчерпаемые богатства, где растительность является в самых роскошных, грандиозных формах, где блестящая флора поражает своим разнообразием, в этой стране женщина, «перл создания», вовсе не сияет красотой, вместе с природою. Здешние красавицы, если они есть, скрыты в глубине гаремов; у одного джохорского раджи их, говорят, сто двадцать; этот счастливый смертный имеет право всякую женщину (конечно подвластного ему племени), встретившуюся с ним на улице, взять к себе и любить ее, на сколько достанет его каприза и фантазии. Но и этих сто двадцать красавиц никто не видит. Встречающиеся на улицах женщины большею частью старухи и с виду очень похожи на мужчин. Из молодых я видел константинопольскую еврейку и несколько молодых Малаек. Эти последние девицы имеют очень мясистые и толстые руки, а равно и черты лица их напоминают собою сдобные булки. Застал я их за весьма, невинным занятием: они ездили друг на друге верхом по широкому двору.

Кажется, достаточно водил я вас по сингапурским улицам, стараясь выказать все их блестящие и грязные стороны. Прибавлю еще, что со временем будет в Сингапуре великолепный готический собор, который вчерне почти окончен, и который придаст городу более постоянный вид. [206] Теперь лучшие официальные здания, как например госпиталь, казармы Сипаев и др., находятся за городом; европейская часть города находится в середине, к его обеим сторонам примыкают китайское и малайское предместья, — два крыла, с помощью которых Сингапур может подняться высоко.

А. Вышеславцев.

Текст воспроизведен по изданию: Малайское море // Русский вестник, № 3. 1860

© текст - Вышеславцев А. В. 1860
© сетевая версия - Тhietmar. 2011
© OCR - Петров С. 2011
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русский вестник. 1860