ДЕ ЛА ЖИРОНЬЕР П. П.

ДВАДЦАТЬ ЛЕТ НА ФИЛИППИНСКИХ ОСТРОВАХ

СТАТЬЯ ТРЕТЬЯ.

Горы, которые мы проходили, были покрыты великолепными лесами. От времени до времени роскошные долины разверзывались под нашими ногами; травы были так высока и густы, что мы с трудов могли раздвигать их, чтобы прокладывать себе путь.

Лейтенант мой не пропускал случая пострелять мимоходом дичи, для нашего пропитания; что до меня, я был слишком предан созерцанию живописной местности, слишком страстно влюблен в эту девственно-плодоносную природу, которая целомудренно раскрывала предо мною свои красы, чтобы думать об охоте за дичью. Мой верный Алила был не такой энтузиаст, но за то был более благоразумен. В самый день нашего выступления, он убил оленя; мы остановились на отдых на берегу ручейка; вместо риса и хлеба нарезали пальмовника и начали есть печенку животного, поджаренную слегка и вертеле. Удивительно вкусен и роскошен был для меня тогда этот полдник. Ах! сколько раз потом, сидя за богатым столом, перед разнообразными и изысканными блюдами, которые наполняли атмосферу залы благоуханиями, я вспоминал с сожалением об ужине с Алилой в лесу, после целого дня странствования по горам.

После этого ужина, несколько густых, зеленых ветвей, срубленных нами и сложенных в кучу на влажной земле, служили постелью в глубине леса и мы проспали там до утра без малейшего страха, а главное без мрачных сновидений. С восходом зари, мы продолжали путь и вместе с нами пробудилась природа, спокойная и прекрасная. Испарения поднимавшиеся из ее недр прикрывали ее, как юную деву встающую с ложа сна; потом мало помалу покрывало это разрывалось на отдельные причудливых форм пелены; пелены эти, тихо волнуемые утренним ветерком, поднимались все [66] выше и выше, исчезая наконец за вершинами дерев и громадных скал. Мы долго шли; потом около полудня, увидели долину обитаемую племенем Игорроте. Там было всего три хижины, следовательно население не могло быть многочисленно. На пороге одной из хижин, стоял человек лет шестидесяти и несколько женщин. Мы подошли с задней стороны хижин и потому появление наше было так внезапно, что дикари не успели еще скрыться, как мы были уже посреди их. Я начал речь также как и по прибытии в Палан, но не имея с собою ни коралловых ожерелий, ни стеклянных вещиц, предложил им часть нашего оленя и старался знаками вразумить их, что мы пришли с самыми дружескими намерениями. Тогда между нами установился интересный мимический разговор, в продолжение которого, я мог удобно наблюдать представившуюся мне новую породу людей. Я заметил что наряд игорротов был почти такой же как у Тингианов, за исключением некоторых украшений; но, черты и выражение лиц было совершенно иное. Мужчина вообще меньше ростом, грудь его чрезвычайно широка, голова несоразмерно большая и все прочие члены так сильно развиты, что с первого взгляда можно видеть в них геркулесовскую силу; но зато он не имеет той красоты форм, какою отличаются Тингиане; цвет кожи бронзовый, самого темного оттенка. Нос у него нестолько сгорбленный а глаза желтые и продолговатые в роде щелей, как у китайцев. Женщины, которых я увидел имели также очень резкие черты лица, темную кожу и длинны волосы, зачесанные по китайски назад. К сожалению объясняясь пантоминами, я не мог получись удовлетворительных ответов на все, что желал бы узнать, а потому и ограничился посещением хижины. Эта была скорее лачужка в один этаж. Она состояла из стенки, сомкнутой из высоких толстых кольев, под остроконечной крышкой и имела вид улья; в этой стенке оставлено одно небольшое отверстие, чрез которое можно проходить только ползком. Несмотря на такое затруднение, я хотел увидеть внутренность помещения и дал знак моему лейтенанту, быть наготове на случай опасности, потом осторожно пролез в хижину. Игорроте были весьма удивлены моим поступком, но не обнаружили ни малейшего желания остановить меня. Я вошел в какой-то смрадный чулан. Маленькое отверстие в верхушке крыши пропускал снаружи немного света; и выпускало дым. На полу была куча пыли, которая вероятно, служила постелью семейству. В одном [67] углу я рассмотрел бамбуковые копья, несколько раздвоенных [досок?] (В квадратный скобках — плохо читаемые из-за низкого качества сканов слова. — OCR), заменявших чашки, небольшую кучку круглых [камней?] для обороны в случае нападения и несколько плоских грубо обделанных кусков дерева, служивших изголовьем. Я вышел поспешно из этой берлоги, принужденный к тому невыносимым зловонием; впрочем я видел все. Я спросил [жестами?] у игорроте какой дорогой можно пройти к христианам, он понял меня, указал ту сторону пальцем и мы [пошли?] далее. Мимоходом я видел поля усеянные пататами и сахарным тростником; в этом заключалась единственная [...]нность несчастных дикарей. Пройдя долее часу, мы [едва?] не подвергнулись большой опасности: при входе в обширную долину мы увидели одного игорроте побежавшего от нас со всех ног; он нас заметил, и я приписал его бегство испугу; как вдруг мы услышали звуки тамтана и конжи и увидели до двадцати человек вооруженных копьями, которые шли прямо на нас. Я понял, что дело без боя не обойдется и велел моему лейтенанту выстрелить в толпу, с тем, однакожь, чтобы никого не ранить.

Алила выстрелил; пуля его просвистала над головами дикарей, которые были так изумлены шумом выстрела, что [вдруг?] остановились и стали нас осматривать со вниманием. [Я?] благоразумно воспользовался минутой их изумления, и мы [незаметно?] повернули на право в огромный лес, оставив [деревню?] в левой стороне; к счастию дикари нас не преследовали.

Лейтенант мой не вымолвил ни слова во все продолжение [этой?] сцены; я замечал уже не раз, что он становился нем в минуты опасности. Когда же мы потеряли храбрых Игорроте из виду, дар слова к нему возвратился.

— Господин, сказал он, недовольным тоном: — как я жалею, что не выстрелил прямо в кучу этих бездельников.

— Почему же жалеешь? спросил я.

— Потому что нет сомнения, одного из них я убил бы наверное.

— Что ж из этого следует?

— То, что по крайней мере. Наше путешествие не кончилось бы по пустому, мы отправили бы одного дикаря к черту.

— Ах, Алила! возразил я: — разве ты сделался злым человеком? [68]

— Нет, господин, отвечал он: — но я не знаю от чего вы так добры к этой проклятой породе?... когда вы преследуете Тюлизане (бандитов), которые в сто раз лучше их и притом христиане?

Тюлизане далеко не так зол, как эти дураки, которые убивают вас, не говора ни слова и потом едят ваш мозг... и Алила глубоко вздохнул...

Съеденный мозг все напоминал о себе... Разговор Алилы был так любопытен, суждения так оригинальны, он так простодушно высказывал их, что слушая его я почти забыл о моих игорротте. Мы продолжали наш путь через лес, держась, сколько возможно более на юг, дабы приблизиться к провинции Батанга, где я должен был снова увидеть больного друга, который вероятно беспокоился о моем долгом отсутствии. Разлучаясь с ним я не открыл настоящей цели моего путешествия и думаю, что еслиб она сделалась известною, то меня давно считали бы погибшим. Вспоминание о жене, которая оставшись в Манилле, никак не могла подозревать, что я познакомился с игорротами, пробудило во мне желание возвратиться как можно скорее в свое семейство. Погруженный в думы, увлеченный размышлениями, я шел безмолвно, не удостоивая на этот раз взглядом богатую растительность, которая выставляла по сторонам дороги свои сокровища. Это доказывает что я был крепко озабочен, потому что, непочатые леса между тропиками и в особенности на Филиппинских островах, не могут по своему превосходству идти в сравнение с нашими европейскими лесами. Шум водопада напомнил мне где я находился и я приветствовал природу в ее гигантских произведениях. Взглянув на верх, я увидел перед собою великолепнейшее балете фиговое или смоквенное дерево, чрезвычайных размеров, которое составляет лучшее украшение мрачных и таинственных лесов Филиппинских.

Это колоссальное дерево развивается из такого же зерна как и обыкновенное фиговое дерево; вещество его бело и ноздревато и оно выростает в немногие годы, до необыкновенной высоты. Предусмотрительная природа, позволяющая ягненку оставлять клочки шерсти на придорожных кустарниках, для того чтобы робкая птичка могла употребить их на устройство своего гнезда, выказала свою гениальность и в формах фигового дерева, растущего на Филиппинских островах. Ветви его, выходя из ствола, распространяются горизонтально и [69] потом, образуя крутое колено, поднимаются перпендикулярно кверху; но так как я уже сказал, дерево ноздревато и круто, то ветвь не имея крепости, неминуемо должна бы была обломаться на сгибе, еслиб одна нить, которую индейцы называют капля воды, не отделялась от дерева, для того чтобы пустить корень в землю и утолщаясь соразмерно с ветвью, служить ей живою подпорой. Кроме того вокруг ствола, на очень большом расстоянии от земли вырастают природные подпорки, упирающиеся одним концом в ствол а другим в сгиб ветви. Великий строитель вселенной все предвидел!

Вид балете, бывает иногда необыкновенно живописен, вообразите себе, что на пространстве нескольких сот шагов в диаметре, занимаемом обыкновенно этими гигантскими смоковницами, находятся и гроты, и коридоры и комнаты, часто меблированные природными стульями из массивных пней. Никакая иная растительность не представляет такого могущества и разнообразия. Это дерево вырастает иногда на скале, где нет им на вершок земли; длинные корни его вытягиваются по поверхности скалы, обвивают ее и наконец погружаются в ближайший ручей. Такое совершенство творения однакожь весьма обыкновенно в нетронутых лесах Филиппинских.

— Вот хорошее место для ночлега, сказал я моему лейтенанту.

Он отступил на несколько шагов.

— Как, сказал он: — разве вы хотите здесь остановиться, господин?

— Непременно, отвечал я.

— Но вы не видите, что мы здесь больше в опасности, нежели между игорротами.

— Какая же опасность нам угрожает?

— Какая опасность? неужели вам неизвестно, что эти огромные деревья, служат жилищем, Тик-балану (злой дух). Если мы здесь останемся, вы можете быть уверены, что я не засну ни на минуту и нас целую ночь будут беспокоить.

Я улыбнулся; мой лейтенант видел эту улыбку.

— О, господин! сказал он грустно: — что могли бы мы сделать против духа, который не боится ни пули, ни кинжала?...

Страх бедного Тагала был так велик, что я не мог долее ему противоречить; я уступил, и мы выбрали для отдыха место, которое было совсем не в моем вкусе, но за то [70] очень нравилось Алиле. Ночь прошла по обыкновению очень хорошо; мы проснулись и продолжали подвигаться вперед лесом.

Часа через два, при выходе из леса на равнину, мы встретились лицом к лицу с одним игорроте, ехавшим верхом на буйволе. Встреча была довольно любопытная. Я приставил дуло ружья к груди дикаря, мой лейтенант схватил животное за поводья, и мы сделали знак наезднику чтобы он не смел шевельнуться; потом, все знаками же, я осведомился не следуют ли за ним другие и понял из его ответов, что он один едет на север, в сторону противоположную нашему направлению. Алила, который был решительно сердит на диких, чувствовал сильное поползновение всадить этому дикарю пулю в лоб, но я энергически воспротивился его намерению и велел выпустить поводья буйвола.

— Господин, сказал он; — посмотрим по крайней мере, что у него в этих вазах?

На шее буйвола привязаны были три или четыре вазы, покрытые банановыми листьями.

Не ожидая ответа, лейтенант освидетельствовал их носом и открыл к великому своему удовольствию, что в них заключалось рагу из оленя, издававшее особенный аромат. Не спрашивая меня, он отвязал меньшую из ваз, дал буйволу толчок прикладом ружья и сказал:

— Ve-te-Judio! (ступай, подлый жид).

Игорроте, получив свободу, пустился во всю буйволову прыть, а мы забрались в чащу леса, избегая открытых мест, чтобы не встретиться с дикарями в большем числе. Около пяти часов мы приостановились чтобы подкрепить свои силы. Лейтенант мой ждал той минуты с нетерпением, потому что благоприобретенная ваза распространяла очень апетитный запах. Наконец желанная минута настала; мы уселись на траве: я погрузил свой кинжал в вазу поставленную к огню и вынул из нее... целую руку (Игорроте, однакожь, по рассказам других индейцев, не людоеды; может быть встреченный герой получил эти кушанья от других дикарей, от гинане, например.). Мой бедный лейтенант был также поражен как я, и мы, в первые минуты изумления, не выговорили ни одного слова. Наконец, я дал такого толчка ногой этой вазе, что она разлетелась в дребезги и содержавшееся в ней человеческое мясо разостлалось по [71] земле. Раненая рука все еще оставалась на конце моего кинжала... Эта рука возбуждала во мне ужас, однакожь я рассмотрел ее внимательно, и полагаю, что она принадлежала ребенку или одному из племени айетас, обитающего в горах Пуэви-Эксика марибелес, о которых я буду иметь случай говорить в продолжении этого рассказа.

Я съел несколько пальмовых стеблей, испеченных в горячей золе, Алила последовал моему примеру, и мы, весьма недовольные, тронулись далее отыскивать себе ночлег.

Через два часа по восхождении солнца, мы вышли окончательно из леса на обширную равнину. Кое где по сторонам мы увидели поля засеянные рисом, обработанные по тагальски; тогда мой лейтенант сказал с наивной радостью:

— Господин, мы на христианской земле.

В самом деле, дорога сделалась легче. Мы шли небольшой тропинкой и под вечер прибыли к одной индейской хижине. На пороге ее сидела молодая девушка, и слезы ручьями дались по ее опечаленному лицу. Я подошел к ней и спросил о причине ее огорчения. Выслушав мои вопросы, она встала и, ничего не отвечая, повела нас во внутренность жилица. Там мы увидели безжизненное тело старухи и узнали, что покойница — мать молодой девушки. Брат ее отправился в деревню к родственникам умершей, чтобы позвать их на вынос тела.

Сцена эта растрогала меня. Я старился успокоить безутешную молодую девушку и просил оказать нам гостеприимство на одну ночь, на что она беспрепятственно согласилась. Близость покойника не пугала меня, но я подумал об Алиле, который был так суеверен и боязлив, когда дело шло о привидениях и злых духах.

— Ну чтож! сказал я ему: — не боишься ли ты провести ночь после покойника?

— Нет, господин, отвечал он смело: — эта умершая душа христианская, которая не только не желает нам зла, во даже будет охранять нас.

Я удивился ответу тагала, его спокойствию и уверенности, а плут имел свои причины говорить так. Индейские хижины в деревнях, всегда состоят из одной только комнаты, так что мы с трудом могли в ней разместиться все четверо. Каждый из нас устроился как было лучше. В глубине стояла покойница: маленькая лампадка теплилась у ее изголовья, проливая очень слабый свет; подле нее легла огорченная дочка. [72] Я поместился в небольшом расстоянии от смертного ложа, лейтенант мой расположился ближе к двери, которую мы оставили отворенную, в избежание жара и дурного воздухи.

Около двух часов по полуночи я был пробужден раздирающим душу голосом и почувствовал, в ту же минуту что кто-то перескочил через меня с страшными криками, которые скоро раздались вне хижины. Я протянул руку к той стороне где спал Алила, место его было пусто, лампадки погашена, темнота совершенная...

Это привело меня в беспокойство. Я позвал молодую девушку, она отвечала, что также как и я, слышала крика и шум но не понимала тому причины. Я взял ружье и вышел призывая моего лейтенанта. Никто не отвечал, все было безмолвно. Тогда я пошел далее на удачу и по временам, громко кликал Алилу... Отошедши сотню шагов я услышал из-за дерева, мимо которого проходил, робко произнесенные слова:

— Я здесь, господин.

Это был Алила. Я подошел и увидел его, спрятавшегося за пень дерева и дрожащего как каждый из его листков.

— Что с тобою случилось? спросил я, — и что ты здесь делаешь?

— О, господин! сказал он: — простите меня: мне пришли дурные мысли; красота молодой индианки тронула мое сердце, но один только демон мог вдохнуть в меня грешное намерение... Когда я увидел что вы уснули, я подошел к постели молодей девушки... я погасил лампадку...

— Потом? спросил я нетерпеливо.

— Потом... я хотел поцеловать ее; но в ту минуту, когда я был уже так близок к ней, что чувствовал теплоту дыхания, на месте молодой девушки оказалась покойница ее мать, и я увидел перед собою холодную оцепенелую фигуру и, в тоже время, две большие костлявые руки протянутые чтобы обхватить мена... Тогда я вскрикнул... и убежал... Но старуха преследовала меня, умершая шла за мною как живая, и только сейчас исчезла, услышав ваш голос, и я спрятался за это деревцо как вы меня видите.

Страх индейца и его ошибка вызывали охоту посмеяться над ним; но я сделал ему строгий выговор за дурное намерение употребить во зло гостеприимство, так радушно нам оказанное. Он раскаялся и просил меня простить его. Полагаю, что он достаточно был наказан испытанным страхом. Я хотел возвратиться с ним в хижину, но это было [73] невозможно, он ни за что в мире не соглашался. Я оставил ему свое ружье и возвратился один. Бедная девушка была также сильно напугана. Я рассказал ей подробности приключения, поблагодарил за ласковый прием, и так как утро было уже близко, то оставив хижину я присоединялся к Алиле, который ждал меня с нетерпением.

Надежда скоро увидеть родных и свою сторону, удвоили наши силы; и мы пришли до заката солнца в одну индейскую деревню, не встретив на пути ничего замечательного. Это была наша последняя станция.

(Трудно было бы сказать утвердительно, к какой нации принадлежат по происхождению различные породы людей населяющих внутренность Люсона. Тингианы, судя по их прекрасным формам, по цвету кожи, глазам, орлиному носу, наконец по страсти к музыке, к фарфоровым изделиям и другим привычкам, по всей вероятности потомки японцев. Легко могло случиться, что в эпоху, без сомнения весьма отдаленную, несколько китайских лодок, называемых джонками, отправившись из Японии, были занесены сильными северными ветрами к берегам Люсона, где и потерпели крушение, а экипажи их, не видя возможности возвратиться домой, для избежания столкновения с малайцами, которые владели прибрежием, удалялись на жительство во внутренность гор, неприступность которых предохраняла их от опасности внезапного нападение. Японские моряки, обыкновенно ограничиваясь плаванием вдоль берегов, берут с собою на суда и женщин, в чем я имел случай неоднократно удостоверяться на многих джонках, которые мне случалось осматривать из любопытства. Эти самые джонки, занесенные бурей, пристали укрыться к берегу Люсона, где пробыли четыре месяца в ожидании перемены муссона; и если бы здешнее правительство не оказало им помощи, то экипажи их принуждены бы были искать спасения в горах, как это вероятно сделали тингиане.

Эти последние, имевши с собою несколько женщин, без сомнения приобрели между соседними племенами других и, так как они обитают в прекрасной здоровой стране, то народонаселение их значительно увеличилось. Они занимают теперь шестнадцать деревень: Палан, Яламе, Мабуанток, Далейан, Ланкиден, Баак, Паданкитан-и-Пангал, Кампазан-и-Данглас, Лагойан, Ганагак, Малеле, Буке, Годдани, Лагангилан-и-Мадалаг, Манаб, Палог-и-Аме. Игорротесы, которых я не имел случая изучить хорошо, по всей вероятности, потомки великой морской армии, которая под предводительством китайца Лима-Он, сделавши, 30-го ноября 1574 г. неудачное нападение на Маниллу, ретировалась в провинцию Пангазинан, где была вторично разбита в заливе Лингейан; флот ее совершенно истреблен и лишь часть экипажей спаслась бегством в горы Пангазинанские, где испанцы не могли их преследовать.

Игорроте имеют длинные волосы, узкие китайские глаза, нос несколько приплюснутый, губы толстые, выдавшиеся скулы, широкие плечи, сильные мускулистые члены и ярко-медный цвет кожи; они очень похожи на китайцев южных провинций Небесной империи.

Я не мог собрать никаких сведений о гинане, — другом диком племени, отличающемся жестокостью, которое обитает в соседстве тингиане.

Предоставляю себе описать впоследствии племена айетас и негритос, первобытных жителей острова Люсона.) [74]

После такого долгого, но интересного путешествия, я прибыл в Кинго, городок провинции Булакан, где оставил своего выздоравливающего друга.

Мое продолжительное отсутствие, причинило много беспокойств; к счастию, жена моя, бывшая в Манилле, не знала какие именно страны я посещал.

Больной, не исполная в точности предписанного ему лечения, занемог сильнее и, с нетерпением ждал моего прибытия чтобы возвратиться умирать домой, как он говорил. Желания его сбылись. Вскоре после моего приезда, мы отправились вместе в дорогу и, на другие сутки, пребыли к Маниллу, где друг мой отдал Богу душу, в кругу своего семейства. Это грустное происшествие уменьшило радость свидания моего с женою.

Спустя несколько дней после похорон, мы собралась в обратный путь в Ялу-Ялу.

Путешествие наше по озеру было очень неприятно, до выхода из пролива Кинанбутазан; но там, мы встречены были такам порывистым восточным ветром и таким сильным волнением озера, что принуждены были возвратиться в пролив и пристать к берегу, близь хижины старика рыболова, Ре-Лампаго, о котором было упомянуто выше.

Матросы наши вышли на берег, чтобы приготовить ужин, мы же не выходили; лежа спокойно в ладье, мы слушали рассказы старого рыбака, который, присев на корточки, на индейский манер, старался занимать нас, передавая воспоминания из виденных и слышанных им историй с бандитами. Я прервал его вдруг, сказав:

— Ре-Лампаго, я предпочел бы слышать повествование о твоих собственных похождениях; расскажи нам лучше свои несчастия.

Старый рыбак тяжело вздохнул и, не желая отказать мне, начал свою повесть в поэтических выражениях, свойственных тагалокскому языку, которые невозможна близко передать в переводе.

«— Родина моя не здесь, на озерах, сказал он. — Я родился на острове Зебу. В двадцать лет я был, как говорится, красивый малый; но, поверьте, ни мало не гордился физическими достоинствами и предпочитаю репутацию первого рыбака в деревне. Однакож товарищи завидовало мне, в особенности потому, что девушки посматривали на меня благосклонно и оказывали предпочтение пред другими». [75]

Я улыбнулся наивному признанию старика. Он заметил это и возразил:

«— Я говорю вам эти вещи, милостивый господин, потому что в мои лета можно говорить о них, без опасения показаться смешным. Это было так давно! Притом же, прошу понять, что я передаю эти подробности для большей точности рассказа, а не из тщеславия! Впрочем, взгляды, которыми молодые девушки, удостоивали меня, когда я проходил по деревне, не мало не льстили мне. Я любил Терезу, господин, любил страстно и был любим взаимно, и потому оставался равнодушен ко всякому другому взгляду кроме ее. Ах! Тереза была прекраснейшею девушкой во всей деревне. Бедная женщина! она, также как и я, теперь изменилась. Годы — тяжелое бремя, постоянно нас гнетущее, с которым нет возможности бороться! Когда я вспоминаю о блаженных днях юности, о силе и твердости, которые мы почерпали во взаимной привязанности, я проливаю слезы умиления и горести. Где они, эти прекрасные дни? их унесли губительные ветры, порождающие бури. Жизнь имеет свою зарю, как и день, и также как день, имеет свой закат!...»

Рыбак остановился. Я не хотел прерывать его размышлений и, в продолжение нескольких минут, мы сидели в глубоком молчании. Вдруг Ре-Лампаго как будто пробудился, провел рукою по лбу, взглянул на нас, как бы извиняясь в минутном самозабвении, и продолжал.

«— Мы воспитывались вместе, и когда выросли, дали друг другу слово на вечное соединение. Тереза скорее решалась бы умереть чем принадлежать другому, и я скоро докажу вам, что я согласился бы на самые неблагоприятные условия, лишь бы только не разлучаться с подругою моего сердца.

«— Увы! в жизни всегда более слез нежели радостей, больше труда нежели отдохновения!

«— Родители Терезы противились нашему браку, придумывая разные препятствия и, как я ни старался склонить их к согласию отдать мне руку моей возлюбленной, я не мог этого достигнуть. Однакож, они хорошо знали, что подобно пальмам, мы не могли жить один без другого, что мы не пережили бы разлуки! Но наши просьбы, слезы, страдания не возбуждали в них ни жалости, ни сочувствия. Я начинал уже упадать духом, когда однажды утром, мне пришла благочестивая мысль посвятить младенцу Иисусу, в церковь острова Зебу, первую [76] жемчужину, которую достану со дна моря. С этою целью, я вышел ранее обыкновенного на берег, и громко молил Всевышнего помочь моему соединению с Терезой.

«— Солнце начинало уже согревать землю огненными лучами и золотило сребристую поверхность вод; природа пробуждалась и каждое живущее существо, воспевало своим языком благодарственный гимн Создателю.

«— Со страхом и надеждой, я начал нырять, чтобы найти на дне морском желанную жемчужину, но все мои поиски были сначала бесплодны.

«— Если бы кто нибудь взглянул в это время на лицо мое, то, без сомнения, прочитал бы на нем глубокое уныние. Однакож, надежда не совершенно еще оставила меня, я снова погрузился в воду, и снова безуспешно. «О, Господи! воскликнул я, ты не внимаешь моей молитве! Ты не хочешь чтобы возлюбленному Сыну Твоему сделано было приношение, которое я посвятил Ему! (Индейское предание, также как и испанское, говорит, что образ Младенца Иисуса, находящийся в Зебу, существовал прежде открытия Филиппинских островов; после покорения, этот образ был найден на морском берегу, откуда победители — испанцы, перенесли его в соборную церковь, где он творил многие чудеса.)

«— В шестой раз а опустился в холодную глубь, и вынес со дна моря две огромные раковины; сердце мое застучало от нетерпеливого ожидания. Раскрыв одну, я нашел в ней такую прекрасную жемчужину, какой я от роду не видывал. Я пришел в такой восторг, что начал плясать в своей пироге как сумасшедший. Господь, очевидно, удостоивал меня Своего покровительства, дав мне возможность сдержать данное слово.

«— С сердцем, переполненным радостью, я возвратился домой и, не откладывая долее исполнения данного обета, отнес превосходную жемчужину Зебусскому священнику, который был восхищен моим приношением.

«Эта жемчужина стоит 5000 пиастров (25,000 франков.) и вы, конечно, не раз любовались ею, вместе со всеми приходящими молиться в храм, потому что младенец Иисус держит ее в ручке, как бы показывая народу.

«Священник благодарил меня и поздравил с счастливою мыслью. [77]

«— Ступай, друг мой, сказал он мне, небо вознаградит тебя за бескорыстие и благочестие, и рано или поздно желания твои будут исполнены.

«Я вышел от святого человека с душою спокойною и довольною и поспешил сообщить Терезе утешительные слова пастыря. Мы радовались и веселились как дети. Молодость получила от Бога много преимуществ, и главное из них — надежду! В двадцать лет, при малейшей возможности надеяться, сердце предается ожиданию и все горести его отлетают; как утренний ветерок поглощает капли воды, оставленные бурей в чашечке цветка, так точно надежда осушает слезы, наполняющие глаза и изгоняет вздохи, вылетающие из груди от избытка страдания! Мы была так уверены, что скоро осуществятся наши предположения, что перестали уже и думать о прошедших огорчениях.

«На заре жизни, печаль оставляет такой же легкий след в душе, какой нога проворного индейца на песчаном берегу, когда с моря дует ветер!

«Жители деревни, видя нас такими веселыми, завидовали нашей участи и родители Терезы не находили более причин препятствовать нашему браку. Казалось, мы приближались к пристани, наша пирога спокойно плыла, колеблемая тихою зыбью, мы напевали радостный гимн возвращения, не помышляя, увы! что вам предстояло разбиться о подводный камень!

«Молодые индейцы не предвидят утром, какая буря ожидает их к вечеру. Буйвол не успевает уклониться от петли охотника и часто устремляется на встречу опасности, желая избежать ее. Я шел вперед как безумец, смотря на солнце, и не думая о бездне, которая скрывалась во мраке под моими ногами. Несчастие тем сильнее поразило меня, что я его не ожидал.

«Однажды вечером, возвращаясь с промысла, и предвкушая минуты наслаждения и отдыха подле Терезы, я увидел, шедшего ко мне на встречу, одного из соседей, с которым я был в самых дружеских отношениях. При взгляде на него, невольный трепет пробежал по всем моим членам. Его блуждающие глаза сверкали молниями, голос дрожал от внутренней тревоги.

— Лос-Морос (Малайцы) сделали высадку на берег... сказал он.

— Боже! воскликнул я, закрывая лицо руками. [78]

— Они захватили некоторых из наших жителей и увели их в плен.

— А Тереза? вскрикнул а.

— Тереза также похищена.

«После этого открытия, я не слыхал более нечего, и в продолжение нескольких минут, как воин, пораженный в сердце ядовитою стрелою, оставался без чувств и самосознания.

«Когда я пришел в себя, слезы выступили из глаз и облегчили меня. Во мне вдруг пробудилась прежняя энергия, и я понял, что не должно было терять времени. Я побежал ни берег, где оставалась моя пирога; отчалив ее, я стал грести, что было сил в погоню за малайцами, не потому, чтобы имел надежду силою освободить Терезу, но чтобы разделить с нею плен и все ожидавшие ее несчастия, которые вдвоем переносятся всегда легче. Тот, кто первый сообщил мне эту ужасную новость, видел как я оставил берег и подумал, что я лишился рассудка. И в самом деле, на лице моем были все признаки или помешательства, или вдохновения свыше. Пирога летела как птица по волнистому морю точно ее двигали двадцать невидимых гребцов; я рассекал волны с быстротою полета Гальционы, уносимой бурею.

«После нескольких минут усиленного, напряженного труда, я увидел наконец корсаров, увозивших мое сокровище и, удвоив силы, скоро настигнул их. Приблизившись к ним, я объяснил в трогательных выражениях, всходивших прямо из души, что Тереза моя жена и что я лучше хочу сделаться их рабом, нежели расстаться с нею. Пираты выслушали моя слова и взяли меня к себе, не из сострадания, но по жестокости. Для чего им было отказываться от одного лишнего невольника?

«Спустя несколько дней после этого рокового вечера, мы прибыли в Иоло. Там сделан был раздел пленных, и хозяин, на долю которого мы достались, отвел нас к себе.

«Для такой ли горькой участи я отправился до зари на рыбную ловлю и давал обещание посвятить младенцу Иисусу первую мою жемчужину?... Несмотря на горе, я не роптал, однакожь, и не жалел о приношение, сделанном в церковь. Господь Владыко вселенной, и воля Его должна была совершиться!»

Ре-Лампаго остановился, с покорностью посмотрел на небо и мы увидели на лице его следы глубоко прочувствованных страданий. Порывистый ветер по прежнему раскачивал [79] нашу ладью; матросы, кончивши свою трапезу, уселись подле нас, чтобы слушать рассказ старого рыбака. Физиономии их выражали самое наивное внимание. Я сделал знак рассказчику и он продолжал следующим образам:

«Плен наш продолжался два года, в течение которых мы вытерпели много неприятностей и огорчений. Нередко хозяин уводил меня с собою на берега одного озера во внутренности острова и разлучал на целые месяцы с моею Терезою, скажу откровенно, с моей женой: видя, что люди не могут соединить нас, мы сами соединились вечными узами перед лицом самого Создателя! По возвращении, я находил мою бедную подругу всегда доброю, верною, преданною; ее душевная твердость поддерживала и меня.

«Одно обстоятельство побудило меня решаться на смелое, отчаянное предприятие. Тереза должна была скоро сделаться матерью... Какова была бы моя радость, еслибы мы в это время жили в Зебу, окруженные семейством и друзьями! Сколько счастия заключалось бы для меня тогда в одной мысля быть отцом! Увы? находясь в неволе, я думал со страхом о последствиях, и решался исторгнуть мать и младенца из мучительного плена.

«У меня была рана на ноге, которая оказала мне в этом случае важную услугу. Хозяин отправился однажды на рыбную ловлю на берега большого озера, и зная, что у меня больная нога, оставил меня без присмотра в Иоло. Я воспользовался этим случаем для приведения в исполнение давно задуманного плана — бежать с Терезой. Предприятие было смело; но желание быть свободным удвоивает силы и мужество; я не колебался ни минуты. С наступлением ночи, Тереза вышла по одной дороге, которую я указал ей, я по другой и мы оба прибыли к одному месту на берегу моря. Там мы бросились в маленькую пирогу, и вверили судьбу свою воле Провидения.

«В продолжение всей ночи мы гребли безостановочно; я некогда не забуду этого таинственного бегства. Ветер дул довольно сильный, ночь была черная, звезды чуть мерцали во мраке. Нам все чудилось, что за нами погоня и сердца наши бились так сильна, что их можно бы было слышать среди безмолвия, царствовавшего в природе!

Наконец, стало рассветать; мало по малу мы различали сквозь туман скалистые берега и могли разглядеть довольно далеко, что погони за нами, не было. С душой, полною святой надежды, мы продолжали грести не теряя бодрости, направляя [80] ладью к северу, чтобы пристать к одному из островов, принадлежавших христианам.

«Я запасся несколькими кокосами, но этого было слишком недостаточно для поддержания наших физических сил: три дня и три ночи мы плыли, не принимая другой пищи и наконец изнеможенные от усталости, пали на колена, призывая на помощь младенца Иисуса. После этой горячей молитвы, силы почти совершенно нас оставили. Мы выпустили весла из ослабевших рук и легли на дно пироги, решившись умереть в объятиях друг друга.

«Истощение сил постепенно увеличивалось и привело нас к совершенной бесчувственности и беспамятству...

«Пирога подвигалась по воле волн!

«Когда мы очнулись, не знаю через сколько времени, то увидели себя окруженными попечениями христиан, которые, завидев с берега гонимую волнами лодку, догнали нас и оказали необходимую помощь. Но, едва ступили мы на берег, как моя милая Тереза почувствовала страшные боли и родила на свет слабого, больного ребенка. Я стал на колена перед этим невинным созданием и благодарил Бога за избавление его от невольничества. Это был мальчик...»

Рыбак испустил тяжелый вздох, и слезы канули на его исхудавшие, морщинистые щеки. Каждый из нас внимал с почтением этому печальному воспоминанию.

«Выздоровление совершалось медленно, продолжал Ре-Лампо; наконец, здоровье наше восстановилось на столько, что мы могли оставить остров Негра, куда заступничество Младенца Иисуса чудотворно пригнало нашу ладью, и поселились здесь на постоянное жительство, на берегу великого озера. По своему положению в средине острова Люсона, оно доставило мне возможность заняться по прежнему рыболовным промыслом, не подвергаясь опасности от малайцев, которые могли бы вторично напасть на нас, еслибы мы жили в Зебу.

«Сын мой вырос красивым мальчиком...

— Он наследовал это от отца, сказал я, припоминая начало рассказа старика; но мое замечание не могло вызвать улыбки на его грустное лицо.

«— Он сделался славным рыбаком, продолжал Ре-Лампаго, и мы жили втроем очень счастливо, когда нас постигло страшное испытание. Младенец Иисус без сомнения отвратил от нас свои очи или, Бог был недоволен нами. Я не [81] ропщу, но Он наказал нас слишком строго, пославши нестчастие, которое мы будем оплакивать до могилы!»

И слезы старика текли обильнее и горче.

— Ах! как справедливо сказал итальянский поэт: «Ничто на земле так не прочно как слезы. Глаза старика почти уже не видят, но могут долго еще плакать».

Голос Ре-Лампаго прерывался рыданиями, но он сделал над собою усилие и продолжал.

«— Однажды ночью, при ясном, спокойном свете луны, мы закинули сети в одном месте пролива, и вытаскивая их, встретили затруднение; чтобы увидеть какое препятствие их удерживало, сын мой нырнул в воду. Я оставался в пироге, и наклонившись за борт, в ожидании его возвращения, увидел при сребристом свете луны, взиравшей на нас с высоты, большое кровавое пятно, поднимавшееся к поверхности воды. Я испугался и вытащил проворно сеть... Несчастный сын мой ухватился за нее, но, увы! мне не суждено было видеть его в живых!»

— Как! твой сын!... воскликнул я.

«— Да, мой бедный Жозе-Марио! сказал он. В сети попался крокодил и... вместо сына, ко мне возвратился только обезглавленный труп его!... После этой роковой ночи, Тереза и я молим только Бога скорее призвать нас к себе, потому что ничто уже не привязывает нас к земле. Тот из нас, кто переселится отсюда прежде, будет похоронен там... над этим, зеленым холмиком, осененным деревянным крестом, веред входом в нашу хижину... а последний из нас троих, оставив здешний мир, без сомнения найдет сострадательного христианина, который положит тело его подле праха милых сердцу...»

Ре-Лампаго остановился, и чтобы дать волю своей горести и воспоминаниям, встал и безмолвно, простился с нами. Растроганные до глубины души, мы не смели, нарушить его молчания.

Ветер утих.

Усердные матросы ожидали, наших приказаний.

Спустя несколько минут мы приплыли к Яле-Яле и прибыли туда на закате солнца. На другой день по приезде, я занялся делами по управлению моим государством. Мое отсутствие было для него неблагоприятно и я должен был принять меры для уничтожения некоторых вкравшихся без меня злоупотреблений. Несколько легких наказаний и бдительный надзор хозяйского [82] глаза скоро восстановили порядок и тогда я мог обратить все свое внимание на обработку земель.

Это было в начале зимы, в эпоху проливных дождей и сильных бурь. Ни один чужестранец не осмелился бы переправиться в это время чрез озеро, чтобы посетить нас. Мы были вдвоем, жена и я, в совершенном уединении; дни наши текли безмятежно и счастливо и мы не знали скуки. Привязанность наша друг к другу заключала в себе столько живых, положительных элементов, что была совершенно достаточною для наполнения нашего существования.

Это приятное уединение было скоро прервано счастливым, непредвиденным происшествием. Я получил из Маниллы письмо, — что очень редко случается в Яле-яле, — извещавшее меня о приезде старшего брата, который остановился у моего зятя и ожидал с величайшим нетерпением моего возвращения. Я не знал, что он решился оставить Францию и потому эта новость, этот внезапный приезд, столько же изумил, как и обрадовал меня.

Итак, меня ожидало свидание с братом, с которым и был связан самою нежною дружбой.

О! тот, кому никогда не суждено было разлучаться с своими пенатами, с родными, с первыми привязанностями, едва ли поймет всю силу впечатления, произведенного на меня нежданным письмом! Когда прошел первый восторг, я решился, не теряя ни минуты отправиться в Маниллу. Дорожные сборы были недолги; выбрав легчайшую из пирог и двух сильных индейцев, я поцеловал на прощанье мою милую Анну и, чрез несколько минут плыл уже по водам озера. Несмотря на проворство гребцов, мне все казалось, что мы плывем слишком медленно; я хотел бы дать крылья легкой ладье и перелететь отделявшее меня пространство, также быстро как моя мысль. Никогда путешествие не казалось мне так продолжительно, а между тем, могучие гребцы, воодушевляемые моим нетерпением, употребляли все усилия к скорейшему осуществлению моих желаний. Наконец, мы приехали; я тотчас побежал к зятю и бросился в объятия брата Генриха. Чрезмерное душевное волнение долго мешало нам говорить и только слезы, обильно струившиеся из глаз, выражали нашу сердечную радость. За то, сколько вопросов надавал я ему, когда первое впечатление утихло! Ни один из родных и знакомых не были забыты. Малейшие подробности о дорогих сердцу людях были для меня важны и интересны. [83]

Остальную часть дня и всю ночь мы провели в непрерывной, неистощимой беседе, а на другой день отправились в Ялу-ялу.

Генрих спешил познакомиться с своею невесткой, а я — поделиться счастием с дорогой подругой. Добрая, Анна! моя радость была радостью для тебя, мое счастие и для тебя счастием! Ты встретила Генриха как брата и эта братская привязанность была всегда в тебе так же искренна и неизменна, как и любовь ко мне!

После нескольких дней, проведенных в тихих, отрадных воспоминаниях о Франции и обо всем, что заключалось в ней близкого нашим сердцам, грустное чувство, которого я не мог подавить в себе, примешалось к моей радости. Я думал о нашем многочисленном семействе, столь отдаленном от нас, и рассеянном по лицу земли. Младший из братьев, увы! кончил жизнь на Мадагаскаре. Другой брат, Роберт, поселился в Порто-Рико, а два мои зятя, оба капитаны, проводили жизнь в дальних плаваниях, и чаще всего в Индии. Бедная мать! бедные сестры, одинокие, без опоры, без поддержки; сколько забот, беспокойств и опасений испытали вы, проводя жизнь в совершенном уединении! Я желал бы, чтобы вы были со мною, но увы! нас разделяет целый мир, и только надежда, когда нибудь увидеть нас, рассеевала облака, нередко затемнявшие счастливые минуты, доставленные мне приездом брата.

Отдохнув немного, Генрих пожелал разделить со мною труды; я ознакомил его со всеми приемами моей обработки и, он взял на свою долю надзор за усовершенствованием плантации и уборкой полей. Я же предоставил себе управление индейцами, заботы об улучшении и рассмотрения стад и беспощадное преследование бандитов. Я был всегда на готове, для усмирения этих беспокойных обитателей гор и лесов, но никогда не рассказывал о многих маленьких стычках с ними, в которых самому мне приходилось всегда играть главную роль. Напротив, я строго приказывал моим стражам быть скромными, не желая причинять беспокойства доброй Анне и подвергать опасности брата, который вероятно захотел бы тогда мне сопутствовать; я не мог быть также спокойным за него как за самого себя; я верил в свою звезду и, скромность в сторону, даже позволял себе думать, что пуля бандитов питали ко мне некоторое уважение. В небольших [84] перестрелках в открытом поле, опасность была не велика, но совсем не то было в рукопашных схватках, при встрече грудь с грудью, что сличалось со мною не один раз, и здесь я позволяю себе кстати рассказать один из подобных случаев в подтверждение сказанного об уважении, какое оказывали мне пули бандитов.

Однажды возвращаясь домой с своим лейтенантом я, не имея другого оружие, кроме кинжалов, мы пробирались по густому лесу. Алила сказал мне: — «Господин, мы находимся теперь в стороне, весьма часто посещаемой бандитом Кажуи!» А Кажуи пользовался репутациею самого жестокого начальника разбойников. Между прочими его злодейскими подвигами, он для потехи утопил однажды двадцать человек своих соотечественников. Давно у меня лежало на сердце, избавить страну от такого изверга; замечание моего лейтенанта заставило меня свернуть на маленькую тропинку, которая провела нас к хижине, в чаще леса.

Приказав Алиле остаться внизу и держать ухо востро, пока я пойду разведать кто живет в этой хижине, я поднялся по лесенке, ведущей по обыкновению в тогальские жилища, и увидел там Индианку, которая очень усердно была занята плетением цыновки. Я попросил у нее огня, чтобы закурить сигару, — и возвратился к моему лейтенанту; но, окинув хижину внимательным взглядом, я нашел, что она снаружи гораздо объёмистее, чем внутри. Я снова взбежал на лесенку, осмотрел кругом комнату, где находилась молодая девушка и заметил в одном углу дверь, завешенную цыновкой; я быстро отворил ее и, в ту же минуту, Кажуи, который поджидал меня сзади с карабином, выстрелил в меня почти в упор. Огонь и дым ослепил меня, но пуля по особому, непостижимому счастию коснулась только платья, не ранив меня. В это время Алила, звавший, что при мне не было огнестрельного оружие, услышав выстрел, считал меня погибшим. Он бросился стремглав на лестницу, увидел, что я стою окруженный облаком дыма, с кинжалом в руке и глазами отыскиваю врага, который видя меня на ногах после выстрела, подумал, конечно, что я носил при себе anten-anten, дьявольский талисман, по поверью индейцев, имеющий свойство делать человека невредимым от всякого огнестрельного оружие. Тогда невольный страх овладел бандитом; он выпрыгнул в окошко и бросился со всех ног искать спасения в лесу. [85]

Алила не верил глазам и, ощупывал меня со всех сторон, чтобы убедиться, не пролетела ли пуля сквозь меня. Удостоверившись наконец, что я не был ранен, он сказал:

— Если бы вы не имели при себе anten-anten, вы были бы убиты.

Мои индейцы всегда воображала, что я владел этим секретом и многими другими; напр. видя, что я иногда мог пробыть двадцать четыре и даже тридцать шесть часов без пищи и питья, они были совершенно уверены, что я могу существовать таким образом неопределенно долгое время.

Тагалы сохранили все старинные суеверия. Однакож, благодаря испанцам, все они Христиане, хотя понимают эту религию как дети и думают, что посещение церкви в воскресные и праздничные дни, ежегодная исповедь и причащение, достаточны для искупления всех их грехов. Следующий анекдот, случившийся со мною, объяснит, каковы их понятия о Евангельской добродетели.

Два молодые индейца, украв однажды у соседа несколько домашних птиц, пришли продавать их моему мажордому за двенадцать су. Я велел позвать их к себе, чтобы дать строгий выговор и наказать, а они в простоте сердца отвечала вне:

— Это правда, господин, мы не хорошо сделали, но можно ли было поступить иначе, когда завтра мы должны причащаться, а у нас нет ни копейки на чашку шоколада.

У них обыкновение тотчас после причастия пить шоколад, и неисполнение этого обычая казалось им грешнее похищения, на которое они решились.

Два злотворные божества играют в их жизни важную роль; тагалы верили в них еще прежде покорения Филиппинских островов. Одно из этих пагубных божеств — Тик-Балан, о котором я уже говорил, живет в лесах, во внутренности огромных фиговых дерев. Это божество может причинять всевозможное зло тому, кто не почитает его, или не носит при себе некоторых трав; проходя подле одного из таких дерев, каждый делает знак рукою произнося: Тавит-по, что по тагальски значит: с нашего позволения, господин. Другое божество называется Азуан. Оно присутствует в особенности, и всегда злонамеренно, при разрешения женщин от бремени, и потому нередко можно видеть, что в то время, когда жена индейца мучится, готовясь произвести на свет, муж ее садится верхом на крышу своей хижины с [86] саблей в руке и поражает воздух то лезвеем, то рукояткой, для того, чтобы выгнать скорее Азуана.

Иногда он продолжает этот маневр в продолжении многих часов до тех пор, пока процесс рождения не кончится. Одно из их верований, которому могли бы позавидовать европейцы, состоит в том, что когда ребенок не достигший еще разумного возраста умирает, то это почитается счастием для целого семейства; это ангел, отходящий на небо, чтобы быть покровителем всех своих родных и потому, день похорон его большой праздник; приглашаются родные и друзья, пьют, поют и танцуют всю ночь, в той хижине, где младенец умер. Однакожь я замечаю, что суеверия индейцев слишком отдаляют меня от моего предмета. Впоследствии и буду иметь случай рассказать с большею пользою нравы и обычаи этих странных людей, а теперь возвращусь к той минуте, когда Алила сказал с полною уверенностью, что я ношу при себе anten-anten и что следовательно, пуля не может меня ранить. Потом, он обратился к молодой девушке, которая стояла в углу ни жива, ни мертва.

— А! проклятая тварь, сказал он: — ты верно наложница Кажуи; теперь с тобой будет расправа!

В ту же минуту он подошел к вей, махая кинжалом; я бросился между ними, зная, что он способен убить человека, в особенности когда нападение было сделано на меня и угрожало мне опасностью.

— Несчастный! сказал я: — что ты хочешь сделать?...

— Безделицу, господин мой, обрезать волосы и уши этой низкой женщине и поручить ей передать Кажуи, что он скоро будет в наших руках.

С большим трудом я мог отклонить его от этого намерения. Я должен был употребить всю мою власть и, в утешение позволить ему сжечь хижину, что он и поспешил исполнить, а перепуганная молодая девушка, пользуясь моим покровительством, тем временем убежала в лес.

Лейтенант мой был прав, говоря, что Кажуи скоро попадет в наши руки. Через несколько месяцев и в нескольких милях от того места, где мы сожгли разбойничий шалаш, шедши однажды с тремя спутниками из числа моей стражи, мы открыли в самой густой части леса, маленькую хижинку. Мои индейцы тотчас побежали к ней, чтобы не выпустить оттуда никого; но она была окружена почти со всех сторон топким, болотистым грунтом, прикрытым [87] травою и хворостом, в котором они все трое увязли по пояс. Бывши немного позади их, я заметил опасность и, обойдя болото, подошел к хижине с другой доступной стороны. Вдруг я встретился лицом к лицу с Кажуи и, так близко, что едва не столкнулся с ним. У меня был в руке кинжал, у него тоже; началась борьба. В продолжении нескольких секунд мы наносили друг другу учащенные удары, которых каждый избегал как мог; мне кажется, однакожь, что счастие было сначала против меня; острие кинжала Кажуи уже вонзалось довольно глубоко мне в правую руку, когда я успел выхватить левую рукою из-за пояса пистолет довольно большого калибра, и выстрелил прямо ему в грудь; пуля с пыжом пролетела чрез нее насквозь. Еще несколько мгновений Кажуи старался защищаться, но я одним сильным толчком повалил его к моим ногам в вырвал у него кинжал, который храню до сих пор.

Между тем люди мои, успевшие высвободиться из трясины, присоединились ко мне; озлобление наше против Кажуи вскоре уступило место жалости. Мы составили носилки, перевязали рану и перенесли его таким образом чрез расстояние более шести миль, к моему дому, где ему оказаны была все необходимые пособия. С минуты на минуту я ожидал, что он отдаст Богу душу; каждую четверть часа люди доносили мне о состояния его здоровья и каждый раз говорили: «Господин, он не может умереть, потому что имеет при себе антен-антен, но, к счастию нашему, вы тоже носите с собою этот талисман; в противном случае вам бы не сдобровать». Я посмеялся внутренно над их суеверием и был совершенно убежден, что смерти ему долго не ждать; когда мой лейтенант с радостным видом принес мне маленькую рукописную тетрадку, дюйма в два в квадрате и сказал: «Господин, вот антен-антен, который я нашел на шее Кажуи». В ту же минуту другой индеец пришел объявить, что бандит кончил жизнь.

— Видите ли, господин, сказал Алила: — если бы я не снял с него anten-anten, он был бы еще жив.

Я перелистывал рукопись; в ней были молитвы, воззвания на тагальском языке, не отличавшиеся здравым смыслом. Один почтенный монах, бывший в это время со мною, взял ее у меня из рук; я думал, что он хотел так же, как и я, прочитать ее из любопытства, но он встал, пошел в кухню и возвратившись через минуту объявил, что бросил [88] рукопись в огонь; бедный мой лейтенант едва не заплакал от огорчения, потому, что считал ее уже своею собственностью, и думал, что имея ее при себе, он был бы навсегда не вредимым. Я тоже выел намерение сохранить ее, как любопытный документ индейского суеверие. На другой день, мне стоило больших усилий уговорить священника, отца Мигеля похоронить тело Кажуи на кладбище; он возразил, что человек, носивший перед смертью anten-anten, не мог быть похоронен в освященном месте. Нужно было уверить его, что за минуту до смерти anten-anten был взят у Кажуи и, что он имел время раскаяться.

Через несколько дней после смерти Кажуи, мой верный Алила, подвергся в свою очередь не менее страшной опасности, как и я, в схватке с одним начальником бандитов. Но Алила был храбр и хотя ему не достался в наследства anten-anten покойного, он не боялся встречи с врагом, как бы он ни был хорошо вооружен.

Большие суда, в роде Ноева Ковчега, нагруженные товарами, перевозила ежемесячно зажиточных купцов по р. Пазиг в Санта-Круз, куда по четвергам собиралась значительная ярмарка. Восемь предприимчивых, отважных бандитов, переодевшись, отправились также в числе прочих на одном из этих судов; оружие их было спрятано между тюками товаров. Едва только судно вышло из гавани, как они захватили его и началась сцена ужасного кровопролития. Все, кто оказывал сопротивление были безжалостно задушены, сам лоцман выброшен за борт; наконец, не встречая более препятствия, они обобрали у всех пассажиров деньги, все, что было при них драгоценного, в обогащенные добычей, провели судно к одному необитаемому берегу, где и выселялись.

Я был предуведомлен об этом дерзком предприятии и поспешил прибыть к тому месту, где они вышла на берег, но, к сожалению, было уже поздно, они успели убежать в горы, разделав между собою добычу. Несмотря на малую надежду догнать их, я пустился однакожь за ними. в погоню, и после долгого преследования, встретил прохожего индейца, который сообщил мне, что один из бандитов, не поспевая за товарищами, был не далеко впереди, нас, и что если мы прибавим шагу, то можем скоро догнать его. Алила был лучший ходок из всей моей стражи, он был легок, как олень, и потому, я сказал ему: «Ступай Алила, и приведи мне этого беглеца мертвого или живого». [89]

Храбрый лейтенант мой, для большого облегчение себя, оставил ружье и с одним копьем, отправился исполнять поручение. Потеряв его из вида, мы сворю услышали выстрел; по всей вероятности, это бандит выстрелил в Алилу и, мы все думала, что он или ранен, или убит. Мы удвоила шаг надеясь подоспеть еще во время, для подания ему помощи; но скоро увидела его, спокойно возвращающегося к нам. Лицо его и одежда были в крови, в правой руке копье, а в левой страшная голова бандита, которую он держал за волосы, как некогда Юдифь голову Олоферна. Но мой бедный Алила был ранен, и первою моею заботою было осмотреть какова рана. Удостоверившись, что опасности не было, я спросил у него о подробностях сражения:

«— Господин, сказал он: — вскоре после того, как я оставил нас, я увидел бандита; он тоже заметил меня и храбро искал спасения в бегстве, но я бежал быстрее и скоро догнал. Потеряв надежду уйти, он оборотился и выставил против меня пистолет. Я не испугался и бежал прямо на него... Выстрел раздался, я почувствовал, что ранен в лицо, но это не остановило меня: я кинулся вперед и проткнул его копьем на сквозь, но так как нести его было слишком тяжело, то я отрезал ему голову!»

Поздравив Алилу с победой и, осмотрев еще раз его рану, и нашел, что часть пули разрезанной на четверо, попала ему в скулу правой щеки и сплюснулась на кости; я вынул ее и вскоре он выздоровел.

Теперь, пересказав окончательно читателю все мои экспедиции против бандитов, я возвращаюсь к продолжению моей обыкновенной жизни в Яле-Яле: в эту эпоху несчастие наложило траур на все семейство. Я получил письмо от родных, которые уведомляли меня, что брат мой Роберт, возвратившись из Порто-Рико, опасно заболел и скоро сошел в могилу. Он умер на руках моей матери и сестер в маленьком домике Ла-планш, где, как я уже говорил, мы получили первое воспитание. Добрая моя Анна плакала вместе с нами и оказывала самую нежную внимательность брату Генриху и мне, чтобы облегчить или рассеять наше горе после понесенной потери. Прошло несколько месяцев и новое огорчение посетило нас. Наше маленькое общество в Яле-Яле, состояло из моей невестки, молодого человека Делопе родом из Сен-Мало, недавно, приехавшего из Бурбона, для устройства в Манилле сахарных заводов; молодого испанца Бермигана и [90] друга моего, капитана Габриеля Лафона, так же, как я Нантского урожденца. Он прибыл на Филиппинские острова на корабле, прожил несколько лет в Южной Америке, где исполнял важные морские поручения в звании капитан-командира, наконец, после многих приключений и превратностей судьбы, явился в Маниллу с маленьким состоянием, купил судно и отправился в Тихий Океан для ловли bolote или морского червя. Do прибытия к острову Тонга-Табу, он разбился с судном о скалы, окружающие этот остров; сам спасся вплавь, но лишился всего. После того, он перешел на Марианские острова, где от огорчения и дурной пищи сделался болен, а оттуда возвратился в Маниллу, страдая жестоким кровавым поносом; я пригласил его к себе в дом и оказывал все попечения, какие заслуживал соотечественник и добрый друг. Вечера наши проходили в интересных и поучительных беседах, каждый из нас постранствовав довольно на своем веку, имел запас рассказов; в продолжение дня больные оставались с дамами, между тем как я и брат занимались хозяйством, каждый по своей части. Но скоро, увы! несчастный случай разрушил спокойствие, царствовавшее в Яле-Яле. Бермиган занемог так опасно, что через три дня я лишился надежды спасти его жизнь; никогда не забуду я той роковой ночи, когда мы собрались все в гостиной, со страхом и смятением на лицах и в сердцах; в нескольких шагах от нас, в соседней комнате, слышно было предсмертное хрипение; это были последние минуты жизни Бермигана. Мой добрый друг Лафон, доведенный также болезнью почти до безнадежного состояния, прервал печальное молчанье. «Да, сегодня Бермиган, а через несколько дней, может быть завтра, придет и моя очередь. Посмотри! любезный мой дон Пабло: я могу сказать, что почти не существую. Взгляни на мои ноги, на тело; я почти скелет, я не могу принимать никакой пищи. Впрочем, лучше умереть, чем так жить!» Я был так уверен, что предчувствие его не замедлит осуществиться, что едва осмелился сказать несколько слов утешения и надежды. Кто бы мог предугадать тогда, что только он и я переживем всех нас окружающих, всех полных жизни и здоровья! Но, не станем нарушать последовательности событий.

Несчастный Бермиган испустил последнее дыхание. Дом мой в Яле-Яле лишился своей девственности, смерть посетила его. На другой день в молчании и печали, мы все собрались на кладбище, чтобы схоронить нашего друга и отдать ему [91] последний долг. Тело было положено у подножие большого креста, поставленного в центре кладбища, и в продолжение многих дней скорбь и безмолвие царствовали в доме владельца Ялы-Ялы.

Спустя несколько времени я имел утешение заметить, что попечения мои о здоровьи друга Лафона подавали надежду на исцеление.

Вследствие чрезвычайно сильных лекарств, на которые я должен был решиться, здоровье его стало вдруг поправляться — и, вслед за тем возвратился аппетит, так что он скоро получил возможность отправиться во Францию. В настоящее время, поселившись в Париже, он женат на особе, наделенной всеми качествами, которые могут составить семейное счастие, и имеет трех прекрасных детей. Пользуясь видным положением в свете и общим уважением, он не забыл шести месяцов, проведенных в Яле-Яле, и неблагодарность никогда не коснулась его благородного, преданного сердца; между им и мною и до сих пор существует самая искренняя привязанность и я считаю себя счастливым, что могу сказать ему здесь: он был и будет всегда моим лучшим другом.

Так как я назвал уже многих особ, из числа проживавших некоторое время в Яле-Яле, то кстати упомяну об одном из колонистов, Иоакиме Бальтазаре, родом из Марсели, человеке в высшей степени эксцентрическом. Иоаким, в ранней молодости успел забраться чрез борт на одно судно, отправлявшееся из его родного города. Прибыв в Бурбон, незачисленным в состав экипажа, он был взят и передан на корабль Астролябия, который совершал кругосветное плавание. Оттуда он бежал на Марианские острова, прибыл в крайней бедности на острова Филиппинские и обратился к добрым монахам, прося их позаботиться о спасения души его. Он прожил с ними, и на их счет, около двух лет; потом это ему наскучило, он открыл в Манилле кофейный дом и промотав в удовольствиях и разврате довольно значительную сумму, которую я и другой Француз дали ему взаймы, поселился наконец на моей земле, выстроив большое соломенное здание, более похожее на магазин, нежели на дом. Там содержал он всегда нечто в роде сераля, усыновлял всех детей, которых ему приносили, имел также своих детей и эта толпа вечно шумящих ребятишек уподобляла дом его школе взаимного обучения. Если одна из [92] женщин наскучала ему, то он призывал кого нибудь из работников и говорил ему: «Вот тебе жена; будь добрым мужем, обходясь с нею хорошо: а ты, женщина, вот твой муж, будь ему верна. Ступайте с Богом, убирайтесь и чтобы я некогда вас более не видал». Он почти всегда был без копейки в кармане, а иногда вдруг получал большие суммы, которые расточались в несколько дней. Он имел также, многим нравящееся, обыкновение брать у всех взаймы и никому не отдавать, жил как настоящий индеец и, ко всему этому, был труслив как мокрая курица. Его светлые волосы и бледное, безжизненное лицо без бороды, заслужили ему от индейцев название уэла-дугу, слова татальские, означающие: не имеющий крови.

Однажды, переправляясь чрез озеро в небольшой пироге с ним и двумя индейцами, мы были застигнуты одним из страшных вихрей, часто посещающих китайские моря. Эти вихри, называемые тай-фунг, довольно редки в нашей стороне, но всегда ужасны. Небо покрывается грозными облаками, дождь льется рекой, дневной свет исчезает так, как бывает иногда в самые темные туманы, и ветер дует с такою стремительностью, что опрокидывает все, что встречается ему на пути.

И так, мы плыли в нашей пироге: едва только ветер начал подниматься сильнее, как Бальтазар стал призывать на помощь всех святых поимянно. В отчаяния, он громко кричал: «О, Боже мой! я большой грешник, сотвори мне милость, дай возможность исповедаться в грехах и получать отпущение». Все эти иеремиады и крики только пугали моих двух индейцев, а положение наше было так опасно, что мы должны были сохранять все присутствие духа, для искуснейшего управления лодкою, которая ежеминутно могла быть потоплена. Однако я надеялся, что снабженная, для равновесия, двумя большими бамбуковыми шестами, она могла очень хорошо держаться на воде не опрокидываясь, если только у нас достанет искусства и силы, чтобы успевать поворачивать во время к ветру и не подставлять под удары волн боковых сторон пироги; в противном случае погибель наша была бы неизбежна. Что я предвидел, то и случилось. Набежала волна; в продолжение нескольких секунд мы было совершенно ею поглощены, но волна отошла и мы остались опять над поверхностью воды. Наша пирога валилась почти до бортов, но мы ее не оставили, и подогнув ноги под скамейки, крепко за [93] них уцепились. Но каждый раз, как волна приближалась к нам, она окачивала нас с головою, отбегала и тогда мы имели время вздохнуть, пока новая волна не настигала нас. Чрез каждые три или четыре минуты, этот маневр повторялся; индейцы и я употребляли тогда всю свою силу и искусство, чтобы уйти из-под ветра. Бальтазар кончал своя иеремиады, все были безмолвны, только я произносил изредка слова: «не унывай, ребята, скоро приедем».

Положение наше сделалось еще хуже с наступлением ночи. Проливной дождь не переставал, порывы ветра сделались еще яростнее. По временам нас озаряли на мгновение огненные шары, подобные тем, которые у моряков называются: feu de Saint Elme (огонь св. Эльма). В эти минуты внезапного освещения, я вглядывался в даль, но не видал ничего, кроме необозримого, колыхающегося водяного пространства. В продолжение почти двух часов, волны качали и обдавали нас, мало по малу однакож придвигая нас к берегу, и наконец в ту минуту, когда совсем того не ожидали, мы очутились вкруг среди огромного бамбукового куста. Тогда я узнал, что мы на берегу, что озеро разлилось на многие мили по прибрежным землям; мы стояли по грудь в воде, и не было возможности выбраться за черту наводнения. Темнота так сгустилась, что нельзя было выбрать никакого направления, пирога же завязши между бамбуками, не могла более служить нам. Мы вскарабкались, как могли, на бамбуковые деревья до той вышины, где они оканчивались стрелками; тела наши были изранены острыми иглами, покрывающими мелкие ветки; дождь продолжал хлестать беспрерывно, ветер не унимался и всякий порыв его раскачивал и гнул бамбуки, которых гибкие сучья раздирали нам лицо и тело. Я многое вытерпел в жизни, но никогда ночь не казалась мне такою долгою и ужасною! Дар слова возвратился к Иоакиму Бальтазару и он сказал мне дрожащим, прерывистым голосом: «Ах, дон Пабло! напишите, сделайте милость, к моей матери, расскажите ей трагический конец ее несчастного сына!...»

Я не мог удержаться, чтоб не сказать ему: «Проклятый трус!... Разве мое положение лучше твоего?... Молчи, иначе я заставлю тебя нырнуть, чтобы не слушать более твоих малодушных жалоб». Бедный Иоаким собрал тогда все свое мужество и молчал, только по временам глубокие вздохи выражали его страдания. [94]

Ветер, который все время дул к северо-западу, около 4 часов, вдруг изменил направление к востоку, и немного спустя совсем затих. Между тем почти рассвело и мы была спасены. Тогда мы могли наконец осмотреться и нашли что все четверо имели самый жалкий вид; платье наше была взорвано в клочки, все тело избито и покрыто глубокими царапинами. Холод проникнул до мозга наших костей и, от такого продолжительного купанья кожа вся сморщилась; мы похожи были на утопленников, вытащенных из воды по прошествии многих часов. Наконец, изувеченные, изнеможенные, мы спустились с бамбуков в воды озера. Они произвели на нас приятное и полезное впечатление и показались так теплы, как ванна, нагретая до 30 градусов.

Оживленные этой приятной температурой, мы высвободила нашу пирогу из куста, где, к счастию, она так крепко засела, что волны и течение не могли отнести ее далее. Спустив ее на воду, мы успели добраться до одной индейской хижины, где скоро обсохли и подкрепили свои силы. В природе восстановилось спокойствие, небо очистилось, солнце засияло полным блеском, но везде видны были следы тай-фунга. К полудню мы возвратились в Ялу-Ялу, где были встречены общею, тем живейшею радостью, что все домашние знали, что накануне я был на озере, и предположение о моей погибели невольно представлялось уму каждого. Моя добрая, несравненная Анна бросилась со слезами в мои объятия; она была в такой тревоге целые сутки, что счастие увидеть меня, долго не находило другого выражения кроме слез, обильно струившихся по ее щекам.

Бальтазар отправился в свой сераль. Пока он жил под моим покровительством, индейцы оказывали ему наружное почтение; но после моего отъезда из Ялы-Ялы он был убит и все знавшие его хорошо, говорили, что он давно заслужил такой конец своими низкими, безнравственными поступками.

Так как я уже рассказал, об одном тай-фунге, то кстати позволяю себе забежать вперед и описать в самых кратких словах другой, подобный же ураган, но по последствиям гораздо ужаснее того, который привелось мне испытать в легкой ладье и на бамбуковом кусте.

Я только что кончил постройку хорошенькой купальни на озере, против окон нашего дома и был очень доволен я горд тем, что мог доставать жене это новое удовольствие. В тот самый день, когда индейцы отделали последние [95] наружние украшения, к вечеру поднялся сильный порывистый западный ветер; мало по малу воды озера всколыхались и скоро не оставалось никакого сомнения, что нам прядется иметь дело с тай-фунгом.

Брат и я долго смотрели в окно, устоит ли купальня против усилий ветра; но вдруг, в один из его порывов мое бедное здание исчезло как карточный домик. Мы отошли от окна и хорошо сделали, потому что вслед за тем еще сильнейший порыв разбил все стекла и рамы, обращенные на запад, ворвался во внутренность дома, смял и опрокинул все, что стояло на пути, и вылетел насквозь, проломивши дверь и часть противоположной стены. Озеро забушевало до такой степени, что валы взлетали на крышу дома и наводняли наши покои. Мы не могли уже в них оставаться. Помогая друг другу, жена моя, брат, один молодой француз, находившийся тогда в Яле-Яле, и я, перебрались в одну комнатку внизу, которая освещалась только маленьким окошком, притворили плотно ставни, уперлись в них плечом, употребляя все наши силы против напора ветра, угрожавшего выломить ату преграду, и таким образом провели почти всю ночь в совершенной темноте. В этой комнатке хранились между прочим бутыли с водкой; милая моя Анна наливала ее в пригоршни и давала нам пить из своих рук, чтобы согреть и поддержать наши силы. На рассвете ветер утих, тишина восстановилась. Вся мебель и украшения моего дома были разбиты в дребезги; все комнаты наполнены водою, все чердаки засыпаны песком, нанесенным из озера громадными волнами. Вскоре дом мой сделался убежищем всех колонистов, которые провели страшную ночь и не имели пристанища. Солнце поднялось наконец высоко и лучезарный шар его засиял ослепительным светом. В небе не видно было ни одного облачка, но грусть и жгучая тоска овладели моею душою, когда я рассматривал из окна опустошения, произведенные тай-фунгом. Деревень не стало! все хижины были снесены... церковь разрушена! мои магазины, сахарные заводы уничтожены; повсюду — только груды развалин. Мои поля, обильно покрытые сахарным тростником, были совершенно сглажены и зеленеющие окрестности, живописно прекрасные за двенадцать часов пред тем, поблекли, помертвели, как будто после долгой суровой зимы. Нигде не было видно зелени, деревья лишились листьев, все ветви как будто срезаны, целые лесные участки вырваны с корнем, и такое смертоносное превращение произошло в [96] несколько часов! В продолжение этого дня и на следующий, озеро выбросило на берег многие трупы несчастных индейцев! Первою заботою отца Мигеля было похоронить их и много лет спустя видны еще были на кладбище в Яле-Яле несколько крестов с надписью: Неизвестный, кончивший жизнь свою во время тай-фунга. Мои индейцы, не теряя времени, принялись перестраивать хижины, а я — исправлять на возможности нанесенные мне убытки и разоренье.

Плодотворная филиппинская природа скоро оставила наложенный на нее траур. Прошла неделя — и деревья покрылись новыми листьями, как будто при наступлении прекрасного лета. Тай-фунг охватил пространство двух миль в поперечнике, и как могучий смерч, опрокинул и истребил все встреченное на пути.

Но довольно о бедствиях. Возвращаюсь к той эпохе, когда несчастный Бермиган, к общему нашему огорчению, кончил свое земное поприще.

Усадьба моя процветала; все мои индейцы были счастливы; народонаселение Ялы-Ялы с каждым днем увеличивалось; я пользовался общей любовью и уважением в оказал важные услуги испанскому правительству постоянным преследованием бандитов, которые, могу оказать, питали ко мне благоговейное уважение. Они смотрели на меня, как на неприятеля, но неприятеля храброго, неспособного им на какую подлую меру против них, сражавшегося с ними открыто, честно, по-рыцарски; я же, с своей стороны, так хорошо изучил индейский характер, что не боялся никакой ловушки или засады; я был у верен, что они некогда не позволят себе действовать против меня хитростью или изменой, и с этим убеждением смело ходил везде, и днем и ночью без провожатых. Без малейшего опасения бродил я по лесам, по горам и часто даже вел с честными бандитами переговоры, как с равными мне владельцами, не презирая приглашений явиться в назначенное место, которые они мне делали иногда, желая вопросить у меня совета ими помощи. Эти rendex-vour назначались всегда по ночам, в местах уединенных, и слово, данное с обеих сторон, не вредить друг другу, было свято исполняемо. В этих ночных переговорах, без посторонних свидетелей, мне удавалось нередко возвращать к жизни мирной этих заблудших людей, которые, проведя буйную молодость, были замешаны во многих преступлениях, еще не получивших должной кары по закону. Случалось также, что подобные [97] попытки бывали безуспешны, в особенности если приходилось иметь дело с характерами гордыми и неукротимыми, какими часто наделены бывают люди, которых единственным наставником и путеводителем в жизни была природа.

Однажды и получил, между прочим, письмо от одного метиса, важного преступника, избравшего театром своих подвигов смежную с Лагуной провинцию. Он писал, что желает меня видеть и просил придти ночью в известное дикое место, куда я сам хотел явиться также один. Ни мало не колеблясь, я отправился на свидание и нашел его там, как было условлено.

Он объявил, что намерен переменить образ жизни и, поселиться в моей деревне, прибавив к тому, что никогда не совершал преступлений против испанцев, а только против индейцев и метисов. Мне не возможно было принять его на житье не компрометируя себя. Я предложил ему поместиться к одному монаху, где он мог бы скрываться в продолжении нескольких лет, пока забудутся его преступления и, тогда возвратиться в общество. Подумавши немного, он сказал:

— Нет, это значило бы лишиться свободы. Лучше умереть, чем жить, в неволе!

Потом я предложил ему совет переселиться в Тапузы, место, где бандиты, строго преследуемые, могли безнаказанно укрываться. (Я скоро буду иметь случай говорить об этой деревне). Метис, сделав отрицательный жест, отвечал мне:

— Нет, особа, которую я желал бы взять с собою не согласится жить там. Вы ничего не можете сделать для меня, прощайте!

Затем, мы пожали друг другу руку и расстались. Несколько дней спустя, хижина, в которой он случайно находился, была окружена ротой пехотных испанских солдат. Бандит прежде всего вывел владельцев хижины и когда увидел их вне опасности, взял карабин и начал стрелять по солдатам, которые с своей стороны отвечали ему тем же. Когда стены хижины были насквозь пронизаны пулями и ответа на них бандит ужо не посылал, тогда один из солдат осмелился подойти ближе в зажег хижину, из опасения, не живой ли он еще там находится, но опасения эти были напрасны!

Упомянув о Тапузи, я не могу не посвятить несколько строк этому странному убежищу, где люди, изгнанные законом, живут в порядке и совершенном согласии.

Тапузи, означающее по тагальски конец света, маленькая деревушка, между горами, отстоящая около двадцати пяти миль [98] от Ялы-Ялы. Она составилась из бандитов и бежавших ссыльных, которые живут свободно, управляются сами собою и по неприступности занимаемого места, совершенно защищены от преследований испанского правительства. Я часто слыхал об этой необыкновенной деревне, но никогда не встречал человека, который был там лично и мог бы сообщить мне положительные, подробные сведения.

Однажды я решился сам отправиться туда и открыл свое намерение только моему лейтенанту, который сказал на это:

— Господин, я, без сомнения, найду там некоторых из моих старых товарищей, следовательно, нам нечего бояться.

Мы отправились втроем, скрыв настоящую цель путешествия и шли двое суток по горам, почти непроходимыми дорогами.

На третий день мы подошли к потоку, русло которого было усеяно огромными камнями, торчавшими из воды. Берега, отстоявшие один от другого шагов на двадцать, поднимались отвесно, как две высокие стены. Верхние окраины их, вышиною до тысячи метров, значительно сближались, оставляй только узкое отверстие, пропускавшее так мало света, что он едва освещал то место, где мы переходили, перепрыгивая с камня на камень.

Это ущелье — единственная дорога, по которой можно пробраться в Тапузи, составляет неодолимую естественную преграду, защищающую деревню от нападения испанских сбиров.

Мой лейтенант сказал мне:

— Посмотрите вверх, господин, жители Тапузи одни только знают тропинки, ведущие к вершинам гор, где над всем протяжением оврага, у них приготовлены груды камней, которые стоит только толкнуть, чтобы сбросить на осаждающих; целая армия не успела бы проникнуть к ним, если бы они захотели тому воспрепятствовать.

Я увидел действительно, что мы находились в положении не совершенно безопасном и, если бы тапузины приняли нас за врагов, то не было бы возможности защищаться. Но мы зашли уже далеко; думать об отступлении было поздно и должно было продолжать начатое. Мы пробирались уже более часа на этому ущелью, как вдруг каменная глыба громадных размеров, обрушившись с вершины скалы разбилась в пуски в двадцати шагах впереди нас: это было предуведомление. Мы [99] остановились, положили оружие на землю и сели. Легко могло быть, что такая же глыба висела над нашими головами и готова была раздавать нас... Впереди нас послышался крик. Я приказал лейтенанту пойти одному, без оружие, в ту сторону, откуда он был слышен. Чрез несколько минут он возвратился, сопровождаемый двумя индейцами, которые, удостоверившись в моих миролюбивых намерениях, сами предложили провести нас в деревню; с этим прикрытием нам нечего было бояться. Мы весело прошли остальную часть дороги, до той высоты, где оканчивался утесистый овраг, и перед нами открылась равнина в несколько миль в окружности, огражденная со всех сторон высокими горами. Пространство, по которому мы проходили, было усеяно каменьями, то разбросанными, то нагроможденными одни на другие, а позади нас высилась, неправильными, причудливыми уступами, грозная гора, напоминавшая видом своим старинную европейскую крепость, иссеченную как бы волшебною силою из цельной каменной массы.

Окинувши одним взглядом все окрестное местоположение, я невольно дивился и благоговел пред бесконечным могуществом и разнообразием природы. Вдруг желанная цель моего путешествия, деревня Тапузи представилась моим глазам. Расположенная на одном конце долины, она состоит из пятидесяти соломенных домиков, сходных во всем с индейскими.

Все жители смотрели на нас в окна. Проводники повели нас прямо к начальнику, называемому матанда санайон (Старый начальник.).

Это был красивый старец; судя по наружности, лет около осьмидесяти. Он приветливо поклонился нам и обратившись ко мне, сказал:

— Зачем вы пришли сюда? с дружескими ли намерениями, вследствие ли желания удовлетворить наше любопытство, или потому, что строгость кастильских законов заставляет вас искать убежища между нами? Если так, то милости просим, вы найдете здесь братьев.

— Нет, отвечал я: — мы пришли не для того, чтобы с нами остаться навсегда. Я наш сосед, владелец Ялы-Ялы и пришел с тем, чтобы предложить вам мою дружбу, в ожидании того же от вас. [100]

При слове Яла-Яла, на лице старика выразилось изумление и он подумав, отвечал:

— Я давно слышал о нас, как об агенте правительства, которому поручено преследовать несчастных; но я также слышал; что вы исполняете нашу обязанность с кротостию и снисходительностию, какой они заслуживают, и часто оказываете им покровительство; а потому мы с удовольствием приглашаем нас быть нашим гостем.

После обмена первых приветствий, нам подали молока и пататов и, во время закуски, старик продолжал свободно беседовать со мною.

— Тому прошло уже много лет, сказал он: — я не ногу определить с точностию, когда именно это было, несколько человек пришли и поселились в Тапузи. Спокойствие и безопасность, которыми они здесь наслаждались, внушили желание последовать их примеру многим другим, искавшим возможности избавиться от наказания, за сделанные ими проступки. Вскоре сюда стали переселяться отцы семейств с женами и детьми; это были первые основания маленького государства, которое вы видите. Теперь здесь почти все общее: охота и несколько полей, засеваемых пататами и маисом, достаточны для нашего пропитания. Тот, кто имеет, дает неимущему. Почти все наши одежды выпрядены и вытканы нашими женщинами; лесная абака (Абака, растительный шелк.) доставляет вам необходимые для того нитки. Мы не знаем денег и не нуждаемся в них; честолюбия у нас нет; каждый уверен, что никогда не останется без куска хлеба. По временам нас посещают иностранцы и если они захотят подчиниться нашим законам, то остаются между нами; им дается две недели на размышление. По истечение этого срока, они вольны удалиться, или присоединиться на всегда к нашему семейству. Законы наши кротки и снисходительны; величайшим наказанием за важные проступки, полагается у нас изгнание. Мы не забыли веры наших отцов и я уповаю, что Бог, без сомнения, простит мне первые мои заблуждения, за все, что я во имя его делаю в продолжение многих лет, для благоденствия ближних.

— Но кто же ваш начальник, спросил я: — кто ваши судьи и священнослужители?

— Я, отвечал он: — я исполняю все эти обязанности. Было время, когда здесь жили все как дикари; я был тогда [101] молод, силен и предан душою моем собратиям. Бывший начальник умер и меня выбрали на его место. Тогда я употребил все старания, чтобы делать только то, что справедливо и полезно для счастия людей, вверивших судьбу свою моему управлению. До тех пор на религию не обращалось должного внимания; я напомнил моим ближним, что они родилась христианами, назначил час, в который все должны были собираться по воскресеньям для общей молитвы и принял на себя все обязанности, все принадлежности христианского пастыря. Я совершаю обряды венчания, я освещаю водою крещения новорожденных, я приношу утешение умирающим. Бывши в юности певчим на клиросе, я припомнил все церковные обряды и хотя мне не предоставлены высшею духовною властию все права и преимущества, присвоенные должностям, которые я по необходимости принял на себя, но я исполняю их с верою и любовью, а потому надеюсь, что Бог простит меня, видя мои добрые намерения.

Во все продолжение речи старика, я слушал и смотрел на него с удивлением; я находился между людьми, которые имели репутацию безнравственности, слыли в общем мнении за воров в убийц, но как несправедливо их понимали! Я удивлялся в особенности прекрасному старцу, который руководствуясь самыми простыми законами, основанными на началах здравого смысла и нравственности, управлял кротко, спокойно и твердо в течение многих лет. С другой стороны какой поучительный пример представляют эти свободные люди, убежденные опытом в необходимости избрать начальника, так сказать, короля и, возвращавшиеся, одни при помощи других, на путь истины и добродетели!

Я не скрыл от старика своих мыслей, откровенно одобрял его образ действий и уверял, что архиепископ манилльский утвердит своим благословением все религиозные обряды, совершаемые им с такою возвышенною целью; я даже предложил свои услуги, чтобы просить архиепископа о назначении к нему помощника в пастора, но он отвечал:

— Нет, милостивый государь, покорно вас благодарю, не говорите о нас никогда. Мы были бы, конечно, счастливы, еслиб имели здесь христианского священника, но я уверен, что вскоре чрез его влияние, мы были бы покорены испанскому правительству. Мы узнали бы нужду в деньгах для уплаты податей, честолюбие прокралось бы к нам, но сделались бы мы [102] от того счастливее или лучше? Нет, еще раз нет, не говорите о нас, дайте мне слово.

Умозаключение его казалось мне так основательным, что я согласился с его желанием, высказал ему уважение, которое он вполне заслуживал и обещал никогда не нарушить нескромностью спокойствия обитателей его деревня.

Вечером нас посетили все жители, в особенности женщины и молодые девушки, обнаружившие необузданное любопытство увидеть белого человека; любопытство это будет понятно и естественно, когда я скажу, что ни одна из женщин Тапузи, никогда не выходила из деревни.

На другой день, сопровождаемый начальником и некоторыми старожилами, я обошел долину и осмотрел поля, засеянные пататами и маисом, составляющими главнейшую пищу жителей. Подойдя к той части долины, где я накануне еще заметил огромные камни, старик остановился и сказал:

— Взгляните, господин кастиллиянец (В глазах тагала, каждый европеец, какой бы нации он ни принадлежал жал, есть кастиллианец.), в то время, когда тапузяны не имели религии и жили как дикие зверя, Бог наказал их. Посмотрите, как вся эта часть горы лишена растительности: однажды ночью, во время страшного землетрясении, гора раздвоилась и одна половина ее обрушилась на деревню, которая занимала тогда все это пространство, усыпанное камнями. Еще бы несколько сот шагов и все было бы уничтожено; в Тапузи не осталось бы ни одного человека в живых, но к счастию, разрушение горы пощадило часть деревни и ее жителей, и они поселились на том месте, где вы их видите теперь. С тех пор мы молимся Богу и стараемся жить так, чтобы не навлечь на себя такой ужасной кары, какой подверглись несчастные жертвы этой достопамятной ночи.

Разговор и сообщество этого старца, можно сказать короля Тапузи, были для меня весьма интересны. Но прошло уже четыре дня, как я оставил Ялу-Ялу и там вероятно беспокоились о моей отлучке, в особенности моя Анна, а потому я приказал лейтенанту приготовляться к отъезду. Мы простились с хозяевами, простились дружески и расстались. Через два дня я прибыл уже домой, довольный своим путешествием и добрыми обитателями Тапузи.

Я застал Анну в великом беспокойстве, не только по причине моего отсутствия, но потому что накануне моего приезда ее предуведомили, что жители двух больших местечек [103] нашей провинция поссорились и объявили друг другу войну. Самые смелые из них, в числе трех или четырех сот, собрались на острове Талем, где обе партия стоят лицом к лицу, в ежеминутной готовности начать сражение и есть уже жертвы павшие в предварительных стычках.

Это известие испугало Анну. Она знала, что я не такой человек, чтобы ждать, сложа руки, результата борьбы; она уже воображала меня, с десятком моей стражи, в самом пылу схватки и, может быть, уже жертвою моего самоотвержения. Я успокоивал ее как всегда, обещая быть благоразумным, не увлекаться и не забывать о ней; но времени терять было нельзя; нужно было, во что бы то ни стало предупредить столкновение, которое, без сомнения, многим стоило бы жизни. Но что я мог сделать с десятью стражами? Мог ли я заставить повиноваться моей воле такое множество людей, побуждаемых страстями или выгодами? Очевидно нет. Действовать силою, значило отдать себя и всю страну на верную смерть; что же делать?... вооружить всех моих индейцев... но у меня не было столько судов, чтобы перевести их в Талем; в этом затруднении, подумав, я решился отправиться только вдвоем с моим лейтенантом; мы взяли оружие и сели в небольшую пирогу, которою управляли сами; едва приблизились мы к берегу на расстояние человеческого голоса, как вооруженные индейцы стали кричать нам, чтобы мы не причаливали, или, они будут стрелять в нас. Не обращая внимания на эту угрозу, мой лейтенант и я чрез минуту смело соскочили на берег и, пройдя шагов двадцать, находились уже среди врагов.

Я тотчас подошел к начальникам и сказал:

— Несчастные! что вы делаете? вы, начальствующие, подвергаетесь всей строгости законов. Опомнитесь! Еще есть время: заслужите прощение, прикажите нашим людям немедленно положить оружие, отдайте мне также и ваше, в противном случае, чрез несколько минут я буду в главе наших противников и буду драться против вас. Послушайтесь, или с нами будет поступлено как с изменниками.

Они слушали со вниманием и были в половину побеждены. Однакож, один из них отвечал вне:

— А если вы отберете у нас оружие, то кто поручится, что противники наши не воспользуются этим, чтобы напасть на нас? [104]

— Я даю вам в том честное слово, отвечал я: — и если они не послушаются, как вы это сделаете, то я возвращусь к вам, отдам вам оружие и буду сражаться в ваших рядах.

Эти слова, сказанные твердым, повелительным тонов, произвело желанное действие. Начальники, не возражая ни слова, пришли и положили оружие к моим ногам. Примеру их последовали все прочие воины, и в одну минуту передо мною образовалась куча карабинов, ружей, копий и ножей. Я выбрал десять человек, из числа тех, которые охотнее повиновались мне, дал каждому из них ружье и сказал:

— Поручаю вам хранение этого оружие, и если бы им хотели овладеть, стреляйте в зачинщиков.

Записав для большей важности их имена, я пошел в противный лагерь, где нашел всех в готовности атаковать неприятеля. Я остановил их и сказал:

— Сражения не будет, наши противники обезоружены. Вы также должны положить оружие или сесть сейчас в ваши пироги и отправиться по домам. Если вы этого не сделаете, то я сию минуту возвращу оружие нашим врагам и сам в главе их отряда, буду сражаться против нас. Исполните, что вам приказывают и я даю вам слово, что все будет забыто.

Индейцы должны были немедленно решиться на то или другое; они знали, что со мною шутки плохи, что у меня угроза и наказание следуют одно за другим. В несколько минут они все спустились в лодки и я остался на берегу с одним моим лейтенантом, глядя им вслед, пока флотилия не скрылась из виду. Тогда я снова перешел в другой лагерь, где меня ждали с нетерпением, объявил индейцам, что неприятель удалился, и следовательно, они могли спокойно возвратиться в свою деревню.

Текст воспроизведен по изданию: Двадцать лет на Филиппинских островах // Современник, № 7. 1855

© текст - ??. 1885
© сетевая версия - Тhietmar. 2018
©
OCR - Иванов А. 2018
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Современник. 1888