ДЕ ЛА ЖИРОНЬЕР П. П.

ДВАДЦАТЬ ЛЕТ НА ФИЛИППИНСКИХ ОСТРОВАХ

СТАТЬЯ ВТОРАЯ.

Здоровье жены моей совершенно восстановилось и я не опасался более возвращения болезни. В несколько месяцев я изведал все удовольствия, какие можно найти в Тиерра-Альте, но должность, занимаемая мною в Манилле, призывала меня туда, и мы переехали в город. Тотчас по возвращении, я должен был, к великому моему сожалению, начать прежнюю жизнь; то есть посещать больных с утра до вечера и с вечера до утра. Звание доктора решительно не соответствовало моему характеру: я не был на столько философом, чтобы видеть, не огорчаясь, страдания, перед которыми бессильно искусство, и в особенности быть свидетелем преждевременной смерти отцов, матерей, необходимых для блага семейств, или существ молодых, любящих и любимых. Короче сказать, я действовал не по докторски и в том отношении, что не посылал никому счетов; мне платили, когда и как хотели, и к чести человечества, должно сказать, что очень немногие забывали свой долг. Впрочем, мои постоянные места доставляли столько, что я мог жить в роскоши, иметь восемь лошадей на конюшне и всегда открытый стол для друзей и иностранцев. To, что друзья мои называли упрямством, скоро лишило меня всех этих выгод.

По званию полкового доктора, я обязан был делать ежемесячный осмотр солдатам полка, при котором служил. Однажды я показал в моем донесении, одного молодого солдата неспособным, по нездоровью, к продолжению военной службы и признавал необходимым уволить его в отставку; все шло хорошо, но один туземный медик, завидовавший моему счастью, был назначен губернатором, вероятно вследствие доноса, навести справку о справедливости моего показания. В рапорте своем, он, как и должно было ожидать, объявил, что я ошибся, что болезнь солдата, о которой я говорил, была только воображаемая, и успел так хорошо придать словам своим вид истины, что раздраженный губернатор присудил [164] меня к уплате шести пиастров штрафа. На следующий месяц, я снова представил, что солдат должен быть уволен по болезни от службы, назначена была коммиссия из осьми докторов; они единогласно решили, что я прав и солдат был отпущен. Не довольствуясь этим, я подал губернатору просьбу, которой он не уважил, под тем странным предлогом, что решение медицинской коммиссии не могло уничтожить силы его первоначального приговора. Признаюсь, я не понял этого доказательства. Такое умозаключение показалось мне неблаговидным. Как допустить, чтобы невинный был наказан, и невежда, который противоречил мне и оказался не правым, не получил никакого порицания? Эта несправедливость возмутила меня. Я бретонец и жил между индейцами; две натуры, которые любят истину и справедливость. Я был так оскорблен поступком губернатора со мною, что явился к нему лично, не для того, чтобы вторично протестовать, но чтобы подать просьбу об увольнении от важных должностей, которые я занимал. Он принял меня улыбаясь и сказал, что после некоторого размышления я откажусь от моей мысля. Почтенный Губернатор ошибался. Вышедши из его дворца я отправился в министерство финансов, и не медля не мало, купил именье Яла-Яла. Я решился, мое намерение было непоколебимо. Хотя отставка моя не была еще принята, я начал действовать, как человек совершенно свободный. Впрочем, прежде всего я предупредил обо всем Анну и спросил, желает ли она жить в Яле-Яле.

— С тобою, я буду счастлива везде! был ее ответ. Следовательно, я был господином своих поступков и мог, ничем не стесняясь следовать внушениям фантазии или идти куда увлекала меня судьба. Я так и сделал. Я хотел поехал осмотреть купленные мною земли.

Для исполнения этого намерения, мне нужно было приискать верного индейца, на которого можно бы было положиться. Из числа моих служителей я выбрал кучера, человека преданного, скромного и отважного; запасся оружием, провизией и некоторыми хозяйственными вещами; нанял в маленькой деревне Лапиндон, неподалеку от местечка Санта-Анна, небольшую пирогу с тремя индейцами, и однажды утром, не говори ни слова приятелям, не справившись, определил ли губернатор кого нибудь на мое место, я отправился, чтобы вступить во владение моими землями, вдыхая в себя чистый живительный воздух. Я поднялся в моей пироге, которая летела как [165] легкая чайка, по живописной речке Пазиг, выходящей из озера Бай, и впадающей в море, прорезавши предместия Маниллы. На левом берегу ее видны еще развалины часовни в пресвитерства Св. Николая, построенных китайцами, по словам предания, которое кстати попробую вам передать. В эпоху неизвестную с точностью, но весьма отдаленною, китаец плывши однажды в пироге по речке Пазиг, увидел в друг крокодила, который приближался к его утлой ладье и опрокинул ее. Почувствовав себя в холодной влаге и предвидя, что должен неминуемо сделаться добычею кровожадного животного, несчастный китаец призвал на помощь св. Николая. Китаец был спасен. Не думайте, что на этом легенда останавливается: китайцы не отличаются неблагодарностью; Китай — страна фарфоровой глины, чаю и благодарности. Китаец, избавившись от жестокой участи его ожидавшей, хотел освятить воспоминание совершившегося чуда, и вместе с своими Манильскими собратиями воздвигнул хорошенькую часовню в пресвитерство во имя чудотворца Николая. В этой часовне долгое время отправлялось служение одним бонзом и ежегодно в Николин день богатые манильские китайцы собирались там в числе нескольких тысяч и давали праздники в продолжение пятнадцати дней. Случилось, однакож, что один из манильских архиепископов нашел, что это китайское поклонение в знак благодарности было язычеством, и велел снять крыши с пресвитерства и часовни. Эта грубая мера не привела ни к какому иному результату, кроме того, что дождевая вода стала проникать во внутренность строений. Но поклонение св. Николаю продолжалось постоянно и продолжается доныне. И до сих пор, в эпоху этого празднества, то есть, около 6 ноября каждого года можно наслаждаться с берега удивительным зрелищем. По ночам, вы видите на воде большие суда, на которых выстроены настоящие дворцы в несколько этажей, оканчивающиеся к верху пирамидами, и с основания до вершины ярко освещенные. Все эти огни отражаются в спокойных водах реки и тем, как будто увеличивают число звезд, которые дрожат, смотря в зеркальную поверхность: это импровизированная Венеция. В этих дворцах играют, курят опиум, занимаются музыкой. Певете, китайское курение, горит везде и беспрерывно в честь чудотворца Николая. Праздник продолжается две недели, по истечении которых верующие расходятся до следующего года.

Теперь, когда читатель знает это предание, я возвращаюсь к моему путешествию. [166]

Я плыл спокойно по водам Пазига, для завоевания моих новых владений и предавался золотым мечтам. Я следил взором за легким дымом своей сигаретки, не размышляя, что мои грезы и воздушные замка могли исчезнуть также, как этот дым. Вскоре я находился на озере Бай, занимающем пространство в тридцать миль и восхищался этою водяною скатертью, окаймленной вдали горами причудливых очертаний. Наконец а прибыл в Кинабутазан. Это слово тагальское и означает, найденный. Кинабутазан — пролив, отделяющий остров Талем, от твердой земли. Мы остановились в индейской хижине, единственной в этом месте, чтобы сварить рису и подкрепить себя. Эта хижина была обитаема старым рыбаком и его женою, весьма преклонных лет; однакож они могли еще доставать себе пропитание рыбною ловлею. После я буду иметь случай поговорить об отце Релемпаго, или Молнии, и рассказать его историю. Когда я находился на средине водяной поверхности, отделяющей Талем от полуострова Яла-Яла, я увидел в первый раз свою новую землю, так легко мною приобретенную. Яла-Яла, длинный полуостров, вдающийся от севера к югу, в средину озера Бай. Этот полуостров разделен в длину цепью гор, которые идут все понижаясь и оканчиваются холмами на протяжении последних трех миль. Горы эти, легко доступные, имеют вообще один склон, покрытый лесом, а другой прекрасными пастбищами, где растут, на высоте одного или двух метров, гибкие, волнистые злаки, которые при дыхании ветра, колеблются, подобно морским волнам. Нигде невозможно найти превосходнейшей растительности; чистые, прозрачные источники вытекая из горных вершин, орошают ее и устремляются в озеро. Превосходству пастбищ Яла-Яла обязана и изобилием дичи. Олени, кабаны дикие буйволы, куры, перепела, бекассины, голуби от пятнадцати до двадцати сортов, попугаи, словом сказать, там водятся все возможные породы птиц. Озеро также населено болотными птицами, но в особенности богато утками. Не смотря на обширность острова, на нем нет вредных плотоядных зверей; нужно только остерегаться маленького животного, называемого цивет; оно величиною с кошку и промышляет ловлей птиц; обезьяны также причиняют не мало вреда, выходя многочисленными толпами из леса и опустошая поля, покрытые сахарным тростником и маисом. Озеро, заключающее в себе превосходных рыб, не так безопасно, как земля; в нем водятся во множестве, крокодилы, аллигаторы таких больших [167] размеров, что одно из этих животных в несколько минут разрывает лошадь в мелкие куски и проглатывает ее всю. Малейшая неосторожность с ними ведет в ужасным последствиям, и подобные случаи, к сожалению не редки; на моих глазах не один индеец сделался их жертвою, но я расскажу об этом после. Без сомнения, я должен был прежде всего начать говорить о людях, населяющих леса Яла-Яла; но я охотник, и мне извинят, что я начал с дичи. В эпоху покупки моей, Яла-Яла была обитаема индейцами малайского племени, которые жили в лесах и обработывали небольшие клочки земли. По ночам они занималась ремеслом пиратов на озере и давали убежище всем бандитам в окрестных провинций. В Манилле мне описывали эту страну самыми мрачными красками; по словом манильских жителей, я не мог прожить там долго, не сделавшись жертвою бандитов; но, при моем предприимчивом характере, все эти рассказы не только не отклоняли меня от принятого намерения, но напротив, увеличивали во мне желание взглянуть скорее на людей, живших почти в диком состоянии. Купивши Ялу-Ялу, я составил себе общий план действий, имея в виду прежде всего, привязать к себе жителей более опасных по своему влиянию на других; я решался сделаться другом бандитов, и, для достижения цели, хотел явиться к ним, не как взыскательный алчный владелец, а как добрый и сильный отец. В исполнении этого предприятия все зависело от первого впечатления, произведенного мною на индейцев, которые делались моими вассалами. Приставши к берегу я направился вдоль озера к маленькой деревушке, состоявшей из нескольких хижин. Со мною был мой верный кучер; у каждого из нас было двуствольное ружье, пара пистолетов и сабля. Я предварительно озаботился узнать от некоторых рыбаков, к которому из индейцев я должен прежде всего обратиться. Мне сказали, что наиболее уважаемый своими соотечественниками назывался на тагальском языке Мабутин-Тайо; это был сущий разбойник, настоящий атаман Пиратов. Он, без малейшего угрызения совести, отправил пятерых на тот свет в один из набегов; но он был храбр, а храбрость у народов первобытных такое качество, перед которым они с почтением преклоняются. Мой разговор с Мабутин-Тайо был непродолжителен; не многих слов довольно было, чтобы расположить его в мою пользу и приобрести в нем верного слугу на все время [168] пребывания моего к Яла-Яла. Вот в каких выражениях мы объяснились:

— Ты большой разбойник, сказал я ему. — Я владелец и господин Ялы-Ялы; я хочу, чтобы ты переменил свое наведение; если ты не о ослушаешь моего совета, то дорого поплатишься за все свои проказы. У меня будет стража; дай мне слово сделаться честным человеком и я сделаю тебя своим лейтенантом.

После этих кратких слов, Алила (имя бандита) оставался с минуту безмолвным. Я видел на лице его все знаки глубокого размышления. Я ждал его ответа; ждал с беспокойством, что скажет он мне?

— Господин, сказал он наконец, с увлечением, протягивая мне руку и становясь на одно колено: — я буду тебе верен до гроба!

Я был душевно рад его ответу, но не хотел выказать пред ним моего удовольствия.

— Очень хорошо, сказал я: — чтобы доказать, что я имея к тебе доверие, даю тебе это оружие, с условием, чтобы ты употреблял его только против врагов.

Я подал ему тагальскую саблю, на которой было написано крупными испанскими буквами: No me sacas sin rason ni me envainas sin honor. «He обнажай меня без нужды и не вкладывай в ножны без чести». Я перевел это изречение на тагальский язык; Алила нашел его удивительным и поклялся следовать этому правилу.

— Когда я поеду в Маниллу, прибавил я: — то привезу тебе эполеты в красивый мундир; но мы должны не теряя времени набрать для моей стражи солдат, которыми ты будешь командовать. Веди меня к тому из твоих товарищей, который, по твоему мнению, более всех способен будет повиноваться тебе в звании сержанта.

В расстояния нескольких километров от его жилища, мы вошли в хижину одного индийца, его постоянного спутника в разбойничьих подвигах. Несколько слов, подобных сказанным мною будущему лейтенанту, произвела на его товарища такое же впечатление, и побудила его принять чин, который я предлагал ему.

Мы провели день в наборе рекрут по разным лачужкам и к вечеру имели на лицо стражу из десяти человек пехоты и кавалерии; на первое время это число казалось мне достаточным. [169]

Я принял над ними начальство в звании капитана. Как видите, я вел дела с быстротою. На другой день я собрал все народонаселение полуострова, и окруженный импровизованной стражей, выбрал местность, где я хотел основать деревню и где должна быть моя усадьба и дом. Я отдал приказание отцам семейств строить их хижины по указанным линиям и поручил лейтенанту употребить как можно более народа, чтобы добыть камня, нарубить строевого леса, короче сказать, приготовить все для постройки дома. Распорядившись таким образом, я поехал в Маниллу, обещая скоро возвратиться. По приезде туда я нашел жену в сильном беспокойстве; не получая от меня известий, она начинала уже думать, что я сделался добычею крокодилов или жертвою пиратов.

Рассказ о моем путешествии и описание Ялы-Ялы, не только не внушил ей отвращения от мысли переселиться в эту страну, но даже напротив, возбудил в ней нетерпение скорее увидеть нашу новую собственность и остаться там, несмотря на то, что она прощалась навсегда с столицей, с ее праздниками, собраниями, удовольствиями.

Я представился губернатору. Моя отставка была еще не утверждена, и все мои места оставались за мною. Это доказательство доброты и расположения ко мне со стороны губернатора тронуло меня; я благодарил его от души, но сказал, что я не шучу, что намерение мое непоколебимо и что он может распорядиться моими должностями, как ему угодно. Я прибавил, что прошу у него одной милости: предоставить мне начальство над всеми местными жандармами провинции Лагуны, с правом иметь при себе личную стражу по собственному моему выбору. Губернатор тотчас согласился и, чрез несколько дней, я получил оффициальное назначение от испанского правительства. Не честолюбие побудило меня просить этого важного места, а расчет и благоразумие. Звание начальника жандармов увеличивало мое могущество в Яле-Яле и давало возможность самому наказывать моих индейцев, не прибегая к правосудию алкада, который жил в десяти милях от моих владений.

Заботясь об удобствах моей новой резиденции, я начертил план дома. Он должен был состоять из первого этажа пяти спальных комнат, больших сеней, обширной залы, терассы и комнат для ванн. Я нанял каменьщиков и плотников для постройки, запасся оружием и мундирами для моей стражи и уехал. Индейцы встретили меня с радостью. [170]

Мой лейтенант исполнил в точности все приказания. Огромное количество материалов было приготовлено и многие индейские хижины уже выстроены. Эта деятельность, доказывая желание угодить, доставила мне большое удовольствие. Я тотчас нарядил работников для расчистки соседних лесов и вскоре веред моими глазами заложены были основания нового дома; потом я уехал в Маниллу.

Работы продолжались восемь месяцев, в течение которых я постоянно путешествовал из Ялы-Ялы в Маниллу и из Маниллы в Ялу-Ялу. Это было скучно и трудно, но я был вознагражден, когда увидел выросшую из земли деревню. Индейцы мои построили свои хижины, где им было указано, отделили место для церкви, а в ожидании постройки ее, служение должно было совершаться в обширных сенях моего дома. Наконец после многих хлопот и разъездов взад и вперед, беспокоивших мою жену, я мог объявить ей, что замок Яла-Яла ожидает только прибытия своей повелительницы. Это радовало меня в особенности потому, что скоро мы могли более не разлучаться!

Я продал немедленно лошадей, экипажи, бесполезную мебель, нанял судно для перевозки в Ялу-Ялу нужнейших вещей и, простившись с друзьями, уехал на этот раз с намерением не возвращаться в Маниллу без крайней необходимости. Переезд наш совершился благополучно. По прибытии на место, мы увидели на берегу индейцев, которые громкими радостными криками приветствовали королеву Ялы-Ялы. Так они называли жену мою.

Первые дни по приезде мы посвятили внутреннему устройству и размещению всего в доме, имея при этом постоянно в виду соединение красоты с удобством. Теперь, когда годы прошли, когда я далек от этой незабвенной эпохи независимости и свободы, я думаю о странности моей судьбы. Жена и я, мы были только двое белых и образованных людей, посреди бронзового, почти дикого населения и между тем не боялись тогда ничего. Я надеялся на свое оружие, хладнокровие и на верность моей стражи и Анна знала только часть окружавших нас опасностей, и ее уверенность во мне была так велика, что подле меня она забывала, что такое страх. Когда мы окончательно устроились в доме, я принялся за дело трудное и опасное, состоявшее в том, чтобы ввести новый порядок управления между индейцами и организовать колонию по образцу Филиппинских островов. Испанские законы в отношение к [171] индейцам совершенно патриархальны. Каждое местечко составляет, так сказать маленькую республику. Там выбирается ежегодно глава, поставленный в зависимость в важных дедах от губернатора провинции, а этот в свою очередь зависит от губернатора Филиппинов. Признаюсь, образ правления на Филиппинских островах всегда казался мне самым приличным и удобным для распространения цивилизации. Испанцы нашли его утвержденным на острове Люсоне во время завоевания.

Здесь я войду в некоторые подробности. Всякое индейское поселение разделяется на два класса: класс благородный и класс народа. Первый состоит из всех индейцев, которые занимают или занимали когда нибудь должности cabessas de baranguay, то есть собирателей податей; это должность почетная. Подати, установленные испанцами — личные. Каждый индеец с двадцатилетнего возраста платить в четыре срока, ежегодно три франка; эта сумма одинакова как для богатого, так и для бедного. В определенное время года это cabessas de baranguay делаются избирателями. Они сходятся с некоторыми старожилами местечка или городка, избирают тайным большинством голосов трех членов и сообщают их имена губернатору Филиппинских островов, который по своему усмотрению, назначает одного из этих троих на один год в звание gobernadorcillo, или маленького губернатора, власть, соответствующая нашему градоначальнику или городничему, а потому мы будем называть их далее градоначальниками. Для отличия от прочих индейцев gobernadorcillo имеет палочку из индейского тростника с золотым набалдашником, которою он имеет право бить сограждан, провинившихся в неважных проступках. В этом звании соединены до некоторой степени обязанности городского главы, судьи и следственного пристава. Он наблюдает за сохранением общественного благоустройства и судит без аппеляции споры и тяжбы, не превышающие сумму шестнадцати пиастров (двадцать рублей серебром). Он занимается также производством следствия на месте о важных уголовных делах, но этим и ограничивается его власть. Эти исследования посылаются им к губернатору провинции, который в свою очередь передает их королевскому суду в Манилле. Суд произносит приговор и алкад приводят его в исполнение. В одно время с выбором gobernadorcillo, избираются и прочие подчиненные ему власти. Эти власти суть: алгвазилы, которых число соразмерно с населением; два [172] свидетеля или помощника, обязаны скреплять все определения gobernadorcillo, так как без их подтверждения и присутствия, постановления его были бы не действительны; один joues de palma, судья пальмы или смотритель за полями, прививатель оспы, обязанный иметь всегда на готове оспу для новорожденных; есть еще школьный учитель, наблюдающий за воспитанием юношества; наконец, нечто в роде жандармерии, для надзора за бандитами и содержания дорог на общественной земле и в соседних деревнях; люди взрослые, не имеющие особенных должностей, составляют гражданскую стражу для охранения спокойствия и безопасности жителей. Эта стража возвещает им часы ночи, посредством ударов в толстое выдолбленное внутри дерево. В каждом местечке есть общественный дом, называемый casa rial. В нем помещается gobernadorcillo. Он должен оказывать гостеприимство всем путешественникам, а это гостеприимство имеет чисто шотландский характер; оно всегда предлагается бесплатно. В продолжение двух или трех дней, путешественник пользуется помещением, где находит циновку, соль, уксус, дрова, кухонную посуду и за умеренную плату все необходимые съестные припасы. Если даже при отъезде он пожелает иметь лошадей и проводников для продолжения пути, ему и это дается. Что же касается до съестных припасов, то для отвращения злоупотреблений, так часто встречаемых между ними, в каждой casa rial находятся на большом листе объявления о ценах говядины, дичи, рыбы, плодов и проч. Gobernadorcillo ни в каком случае не может требовать вознаграждения за свои труды.

Подобные же меры я хотел ввести у себя, хотя они вместе с выгодами представляли многие неудобства. Главнейшее из этих неудобств состояло без сомнения в том, что я находился бы в зависимости от избираемого градоначальника, которому звание его давало бы некоторые права надо мною. Правда, что должность командующего жандармским отрядом в провинции ограждала меня от несправедливостей, которым я без того мог бы подвергнуться. Я очень хорошо звал, что вне военной службы, я не мог наложить на моих людей никакого наказания, без посредничества gobernadorcillo; но я достаточно хорошо изучил характер индейцев, чтобы понять, что только безукоризненною справедливостью и обдуманною строгостью я мог держать их в полном повиновении. Как ни велики были предстоявшие мне трудности, я пошел прямой дорогой к предположенной цели, не страшась опасностей, [173] которые ожидали меня впереди; путь мой был труден, усеян терниями и препятствиями; но я мужественно преодолевал их и успел приобрести такую власть над индейцами, что впоследствии они повиновались мне, как отцу.

Характер тагалов определять чрезвычайно трудно. Лафатер и Галль были бы поставлены в большое затруднение и их создания — физиономистика и френология, вероятно обнаружили бы свою несостоятельность на Филиппинских островах.

Индеец, по природе своей есть смесь пороков и добродетелей, хороших и дурных качеств. Один почтенный монах говоря о тагалах выразился так: «Это большие дети, с которыми надобно обходиться, как с маленькими». Нравственный портрет Филиппинского жителя интересно нарисовать и еще любопытнее прочесть. Индеец держит свое слово и, поверите ли, он в то же время лгун. В его понятиях нет ничего хуже гнева, он сравнивает его с безумием и предпочитает ему даже опьянение, которое, однакожь, презирает. Чтобы отмстить за обиду или несправедливость, он не колеблясь, прибегает к помощи кинжала; но что всего ужаснее для него, — это оскорбление. Чувствуя себя действительно виноватым, он безропотно переносит наказание плетью, но незаслуженное грубое слово возмущает его. Он храбр, великодушен и верят в предопределение. Ремесло бандита, охотно им исполняемое, нравится ему потому, что в нем много свободы и тревожных ощущений, а не потому, что оно может повести к обогащению. Вообще тагалы хорошие отцы и хорошие мужья, два качества почти всегда нераздельные между собою.

Страшно ревнуя своих жен, они равнодушны к чести девушек и не обращают внимания на проступки женщины совершенные до вступления с нею в брак. Они никогда не требуют приданого; но, напротив, сами приносят его и наделяют подарками родителей невесты. Трусы ими не уважаются, но они легко привязываются к человеку, смело идущему навстречу опасности. Преобладающая в них страсть есть страсть к игре. Они приходят в восторг при виде драки между животными, а особенно между петухами. Вот вкратце очерк нравов людей, которыми мне предстояло управлять. Первым старанием моим было владеть собою. Я принял твердое намерение никогда не обнаруживать пред ними ни малейшей вспышки досады или нетерпения, даже в самые трудные минуты сохранять всегда невозмутимое спокойствие и хладнокровие. Я [174] скоро убедился, как опасно слушать жалобы доносчиков, которые могли довести до несправедливости, как это случилось со мою вначале, вот в каких обстоятельствах.

Два индейца пришла однажды с жалобой на одного из товарищей жившего за несколько мель от Ялы-Ялы. Эти доносчики обвинили его в особенности в покраже скота. Выслушав их, я отправился с моей стражей к жилищу обвиняемого и взяв его, требовал от него призвания в преступлении; но он отпирался, уверяя в своей невинности. Несмотря на мое обещание простить его если он откроет истину, он упорствовал в своих словах, даже в присутствия обвинителей. Будучи в полной уверенности, что он лгал, я приказал привязать его к скамье в дать ему двенадцать ударов плетью. Приказание было исполнено, но виновный не признавался. Такое упрямство раздражило меня и я велел повторить наказание. Несчастный с истинною твердостию перенес это жестокое испытание и, вдруг, среди страданий закричал раздирающим душу голосом:

— О, господин! я невинен, клянусь вам. Если вы не хотите мне верить, возьмите меня к себе; я буду вам верным слугою и вы скоро убедитесь, что я сделался жертвой бесстыдной клеветы.

Эти слова тронули меня; я подумал, что несчастный мог быть действительно не виноват; что личная ненависть могла побудить двух свидетелей сделать фальшивый донос, и ужаснулся при мысли о возможности ошибки и несправедливости с моей стороны. Я велел развязать его.

— Испытание, которого ты желаешь, очень легко исполнить. Если ты честный человек, я буду тебе отцом; но если ты меня обманываешь, не жди от меня никакого сострадания. С этой минуты ты поступаешь в стражи; лейтенант мой даст тебе оружие.

Он благодарил меня от всей души и лицо его осветилось внезапной радостью. Он был принят в ряды моей стражи.

Спустя некоторое время после этой сцены я узнал, что Базилио де ла Круз (имя наказанного) был невинен. Два негодяя доносившие на него бежали, чтобы избавиться от заслуженного наказания. Базилио сдержал данное слово. Во все время пребывания моего в Яле-Яле, он служил мне верно и незлопамятно. Этот случай произвел на меня сильное впечатление. Я поклялся на будущее время не наказывать никого, не [175] получивши его признания или несомненных доказательств в виновности и свято исполнил это обещание, так, по крайней, мере, я думаю.

Я сказал выше, что имел желание построить в моей деревне церковь, не по религиозному только убеждению, но и потому, что видел в этом средство к улучшению нравов. Я хотел непременно иметь священника в Яле-Яле и просил, Архиепископа отца Иллариона, который был моем пациентом и вместе другом, назначить ко мне одного знакомого мне священника, бывшего в то время без должности. Он согласился на это назначение с большими затруднениями:

— Отец Мигель де Сан-Франциско, отвечал мне архиепископ: — человек вспыльчивый и очень упрямый; вам невозможно будет ужиться с ним.

Я настаивал, и добился наконец, чтобы его назначили священником в Яла-Яла. Отец Мигель был происхождения японского и малайского.

Он был молод, силен, храбр и весьма способен оказать мне помощь в трудных обстоятельствах, какие могли представиться, как, например, в случае защиты от нападении бандитов в большом числе. И здесь я должен объявить, что не взирая на предусмотрительность, или, лучше сказать, предубеждение моего друга архиепископа, отец Мигель прожил со мною все время пребывания моего в Яле-Яле и мы ни разу не имели случая поспорить; его можно было упрекнуть разве только в том, что он не довольно часто поучал своих прихожан. Он говорил им проповедь только один раз в год, речь его была постоянно одна и та же и разделялась на две половины: одну на испанском языке собственно для нас, а другую на тагальском для индейцев. О, сколько впоследствии я встречал людей, которые должны бы были следовать примеру отца Мигеля! На замечания, которые я делал ему тогда, он отвечал: предоставьте мне полную, свободу и не опасайтесь ничего, право, не много нужно слов для того, чтобы сделать христианином доброго человека. Может быть он говорил правду.

После моего отъезда из местечка, почтенный священник умер, унеся в могилу искренние сожаления всех прихожан.

Как видите, начало преобразования страны было мною сделано. Анна помогала мне всем сердцем и умом, бодро перенося труд и усталость. Она внушала молодым девушкам [176] любовь к добродетели, которой сама служила примером; научала их одеваться и доставляла им платье, потому что в эту эпоху, десяти и двенадцатилетние девушки ходили еще без одежды, подобно диким. Отец Мигель де Сан-Франциско обращал преимущественно внимание на усовершенствования имевшие непосредственную связь с его священными обязанностями. Для успешнейшего распространения в колонии начал учения, которое ведет к образованности и просвещению, молодые люди, по четыре человека вместе, проводили поочередно по пятнадцати дней в пресвитерстве. Там юноши учились по испански и знакомились с обычаями общественной жизни, до того времени совершенно им неизвестными. Я имел общее за всем наблюдение, занимался сельскими работами, давал хорошее направление тем, которые пасли мой рогатый скот, заведенный мною для извлечения существенных выгод из роскошных лугов; я был также посредником в ссорах, возникавших между моими колонистами; они охотнее обращались ко мне, чем к градоначальнику и мне удалось приобрести над ними влияние, какого я желал. Часть моего времени, не самая праздная, проходила в преследовании бандитов, появлявшихся по временам в колонии и окрестностях. Иногда я выезжал до рассвета и возвращался ночью. Я находил жену всегда доброю, нежною, преданною и был вполне вознаграждаем за дневные труды и усталость. О, дни безоблачного, почти совершенного блаженства! Я никогда не забывал вас! Время счастливое, оставившее неизгладимые следы в моем сердце и памяти, ты никогда не оставляешь моей мысли. Я состарелся, но сердце мое до сих пор молодо для воспоминаний!...

В долгих беседах по вечерам мы отдавали друг другу отчет в дневных трудах и во всем, что с нами случалось. Это были минуты задушевной откровенности, минуты, увы и слишком скоро отлетевшие в вечность, минуты невозвратимые!

Это была также пора аудиенций, настоящее заседание короля в парламенте, по примеру св. Лудовика, открытое для моих подданных. Дверь моего дома в это время была всегда доступна для всех индейцев, желавших говорить со мною. Сидя с женою за чаем подле большого круглого стола, я принимал все просьбы, все требования обращавшиеся ко мне. Во время этих аудиенций я произносил приговоры. Стражи мои приводили виновных и я, не выходя из обычного спокойствия, [177] давал им наставления и выговоры за сделанные проступки. Я всегда имел перед глазами свою ошибку, при осуждении бедного Базилио и был очень осторожен: выслушивал прежде свидетелей, но никогда не осуждал без признания самого виновного.

Определивши телесное наказание, я приводил его в исполнение посредством моей стражи и, затем, индеец получал от меня сигару в знак прощения, я увещевал его кроткими словами не впадать в новые ошибки и он уходил не питая в душе озлобления на меня. Я был строг по справедлив: этого было достаточно. Порядок и дисциплина, которые я установил, много возвысили меня в мнении индейцев и давали мне над ними бесспорное влияние. Мое спокойствие, твердость и правосудие, три великие качества, без которых никакое правительство не может существовать, весьма удовлетворяли эти девственные, неукрощенные натуры. Одно только обстоятельство тревожило их однакож. Был ли я храбр? Вот чего они не знали и о чем часто думали. Им неприятно было бы повиноваться человеку, который не обнаружил бы бесстрастия в минуту опасности. Хотя я предпринимал несколько экспедиций против бандитов, но эти экспедиции были почти безуспешны и ни как не могли доставить мне случая показать пример отваги в глазах индейцев. Я знал очень хорошо, что окончательное их заключение обо мне могло определиться при первой опасности, и потому решился употребить в дело все усилия духа и тела, чтобы по крайней мере сравниться с храбрейшим из индейцев: все было в этом! я понимал крайнюю необходимость, показаться не только равным, но даже превзойти в борьбе всех моих подданных, если хотел сохранить над ними власть.

Случай представился наконец.

Охота за буйволом, по мнению индейцев, опаснейшая из всех охот, и мои стражи не редко говаривали, что они предпочли бы стоять с открытой грудью в двадцати шагах перед дулом карабина, нежели находиться в таком же расстоянии от дикого буйвола. Разница в том говорили они, что пуля карабина наносит не всегда смертельную рану; удар же, нанесенный рогом буйвола — верная смерть. Я воспользовался страхом их к этому роду животных и объявил однажды, с совершенно спокойным видом, что хочу поохотиться за этим зверем. Тогда они употребили все свое красноречие чтобы заставить меня отказаться от принятого намерения; они [178] изобразили предо мною весьма живописную, но не заманчивую картину предстоявших трудностей и опасностей, в особенности для мена, непривыкшего к этого рода войне, потому что подобная охота, действительно война на смерть. Я не хотел нечего слушать; сказавши мое слово, я не хотел спорить, и не обращал внимания не их советы. И хорошо сделал, потому что эти дружеские советы, эти страшные картины опасностей, были ничто иное, как сеть расставленные мне для испытания; мое согласие или отказ была бы мерилом моего мужества в их глазах. Приказ готовиться к охоте был моим ответом. Я принял все меры предосторожности, чтобы жена мои не узнала о цели нашей отлучки и поехал в сопровождение десятка индейцев, вооруженных карабинами.

Охота за буйволом в горах производится не так как в долинах. В долинах нужно иметь только надежную лошадь, много ловкости и проворства, чтобы закинуть аркан; в горах другое дело; нужно кроме того необыкновенное хладнокровие. Вот как это делается: вы берете ружье, в котором уверены и становитесь так, чтобы буйвол выходя из леса вас увидел. Едва только замечает он вас издали, как устремляется всею быстротою своего бега, ломая, опрокидывая, попирая ногами все встречающиеся на пути препятствии; он мчится к вам как будто готовясь раздавить вас в ту же минуту; потом, за несколько шагов приостанавливается и выставляет вперед свои острые, страшные рога. В это-то время охотник должен выстрелить, пославши пулю между глаз врага. Если по несчастью случится осечка, или изменит хладнокровие, или дрогнет рука и пуля полетит неверно, охотник погиб, только провидение может спасти его! Вот что, быть может, ожидало меня; но я решился попытать счастья и шел с неустрашимостью... может быть, на смерть. Мы нодошли к опушке большого леса, где по нашему предположению должны были найти буйволов и остановились. Я был уверен в ружье также как и в своем хладнокровии и не желай пользоваться никакими преимуществами господина, хотел охотиться как простой индеец. Я занял такое место, где по всем соображениям животное должно было пройти непременно и не позволил никому остаться подле меня. Я приказал всем занять свои места и тогда остался в открытом поле один в 200 шагах от опушки леса, в ожидании неприятеля который не пощадил, бы меня, еслибы я промахнулся. [179]

Признаюсь, торжественна та минута когда человек находится между жизнью и смертью, когда та и другая зависит от большей или меньшей верности ружья, от большего или меньшего спокойствия руки, которая его держит, но я ожидал спокойно. Когда все были уже на своих местах, два пикёра или доезжачих вошли в лес. Они сняли с себя предварительно часть одежды, чтобы удобнее взлезать на деревья в случае опасности; единственным их оружием был широкий нож; собаки были также с ними. Каждый из нас прислушивался, не долетит ли из леса шум до встревоженного уха; но, все было тихо. Буйвол часто остается долгое время, не подавая признака жизни. Чрез полчаса мы услышали учащенный лай собак и крики доезжачих: зверь был выслежен. Он защищался от собак до той минуты когда, пришедши наконец в ярость, как стрела пустился к опушке леса. Чрез несколько минут, я услышал треск сучьев и молодых деревьев, которые буйвол ломал на пути с ужасающею быстротою; бег его мог сравниться разве только с галопом множества лошадей вместе, с шумом предшествовавшим появлению чудовища, или фантастического существа: как обломок горы, оторвавшийся от вершины, подвигался он с возрастающею скоростью. В это время, признаюсь, я находился в таком волнении, что сердце мое забилось необыкновенно часто. Как знать? не смерть ли ожидала меня — и, смерть ужасная! Вдруг буйвол показался... Он на минуту остановился, обвел кругом испуганными глазами, потянул в себя воздух долины, далеко расстилавшейся пред ним; потом, поднявши морду на ветер, так что рога его почти прилегли к спине, — направился на меня, страшный, разъяренный, с налитыми кровью глазами... Минута настала. Если я ожидал случая показать индейцам мое мужество и хладнокровие, то в эту минуту более чем когда либо, нужны были мне эти драгоценные качества. Я стоял, могу сказать, лицом к лицу с опасностью; дилемма заключалась в том, что один из двух, зверь или человек, должен сделаться жертвою, дилемма ясная, логическая; буйвол или я должен погибнуть, но оба мы были равно расположены защищаться. Трудно было бы передать что происходило во мне в тот краткий промежуток времени, которое буйвол употребил чтобы пробежать пространство, разделявшее нас. Сердце мое сильно встревоженное во время шумного приближения буйвола чрез лес, перестало биться... Мои глаза остановились на нем, взгляд впился в его лоб, так что я ничего [180] не видел кругом... В душе моей воцарялось глубокое молчание... внимание было до такой степени поглощено одним предметом, что я не сдыхал даже упорного лая собак настигавших свою добычу. Наконец, буйвол наклонял голову, выставив вперед острые рога, остановился на мгновение и ринулся вперед чтобы уничтожить меня; я выстрелил. Пуля вонзалась ему в лоб и пробороздила внутренность черепа; я был почти спасен. Животное упало в двух шагах предо мною, как будто скала, оторванная от своего основания; так тяжело и шумно было его падение. Я уперся ногою между рогами и, готовился выстрелить в другой раз, когда глухой, продолжительный рев возвестил, что победа моя была совершенна, — это было последнее его стенание. Между тем подоспели индейцы. Радость их превратилась в удивление; они были в восторге, — я оказался именно таким как они желали. Все их сомнения отлетели вместе с дымом из моего ружья, когда я прицелился и выстрелил в буйвола. Я с честию выдержал испытание, я был храбр и, приобрел их полную доверенность. Жертва моя была разрезана на части и с триумфом отвезена в город. Как победитель, я взял себе рога, которые имели шесть футов длины и отдал их потом в Нантский музеум. Индейцы, отличающиеся живописностью выражений, прозвали меня с тех пор Malamit Oulou, что означает по тагальски: Холодная голова.

Я могу сказать, самолюбие в сторону, что испытание которому подвергнули меня индейцы, могло дать определенное понятие о моем мужестве и доказать им, что французы также храбры как они.

Привычка, сделанная мною впоследствии к охоте этого рода, привела меня к убеждению, что опасность тут не так велика, если оружие совершенно надежно и хладнокровие не изменяет охотнику. По крайней мере один раз в месяц я предавался этому упражнению, которое доставляет столько живых ощущений и, дошел до того, что без затруднения попадал пулею в плоскую поверхность, двух или трех дюймов в диаметре, в пяти-десяти шагах от меня. Но надобно однакож сознаться, что первые охоты мои были очень опасны. Однажды я позволил одному испанцу, по имени Окампо сопутствовать нам. Из предосторожности я поставил с ним двух индейцев; но когда я оставил его, чтобы занять свой пост, безрассудный отослал от себя индейцев; вслед за тем буйвол выбежал из леса и направился прямо на него. Он [181] выстрелил свои два заряда и промахнулся; мы услышали выстрелы, прибежали с поспешностью, но было поздно! Окампо не было уже в живых. Рог буйвола пронизил насквозь его тело, покрытое с головы до ног страшными ранами. Подобные случаи впредь не возобновлялись. Когда иностранцы желали принять участие в охоте за буйволом, я позволял им это, с тем только условием, чтобы они влезли на дерево или вершину горы, где могли оставаться зрителями борьбы, не подвергаясь опасности.

Теперь описавши охоту за буйволом в горах, я возвращаюсь к моим хозяйственным работам в колонии.

Как я сказал выше, дом выстроенный для меня заключал в себе возможный комфорт. Он сложен был из хорошего плитняка и мог служить мне крепостцею в случае нападения. Один из его фасадов выходил на озеро, которого светлые, прозрачные воды омывали зеленеющий берег, в сотне шагов перед домом. Другой, противоположный фасад обращен был к лесу и горам покрытым обильною растительностью. Из окон мы любовались великолепным видом тропического неба. К темную ночь, вершины гор вдруг озарялись иногда беловатым отблеском; этот свет мало по малу усиливался, и вслед за тем тихо и постепенно выплывала луна и обливала серебряным светом окраины гор; потом, спокойный, чистый ясный лик ее, окруженный прозрачным сиянием, отражался в водах озера так же спокойных, чистых и ясных.

Картина была ослепительная! По вечерам иногда природа показывалась во всем своем торжественном величии и поселяла тайную робость в глубине души, бессознательно чувствовавшей невидимое присутствие и влияние Бога-Создателя. В небольшом расстоянии от нашего селения видна была гора, которой основание в озере, а вершина в небесах. Эта гора служила громовым отводом для Ялы-Ялы: она притягивала на себя молнию. Нередко, черные, массивные облака, наполненные электричеством, скоплялась над этой возвышенностью, как будто другие горы, пытавшиеся опрокинуть ее; поднималась буря, раздавались яростные раскаты грома, дождь лил реками, страшные громоносные взрывы следовали один за другим ежеминутно, глубокая темнота едва прерывалась молниею, которая прорезывала пространство в виде длинных огненных змей и, ударяясь в вершину и покатости горы, обламывала огромные скалы, с треском устремлявшиеся в озеро. Это [182] было удивительное зрелище гнева Божия! Вскоре все успокоивалось; дождь переставал, облака рассеевались, легкий зефир разносил на своих еще влажных крылах, вместе с освеженным воздухом, благоухание цветов и тропических растений, и природа возвращалась к обычному спокойствию. Дальше я буду иметь случай говорить о другом явления, которое представлялось нам по временам и было тем ужаснее, что продолжалось около двенадцати часов сряду. Это вихри, называемые в китайских морях Tay-Foung.

В разные времена года, в особенности когда совершается перемена муссона (Шесть месяцев сряду ветер дует постоянно с северо-востока, а другие шесть месяцев с северо-запада. Эти две эпохи называются: муссон северо-восточный и муссов северо-западный.), мы были свидетелями феноменов еще более страшных, чем наши бури; я говорю о землетрясениях, которые принимают в деревнях совершенно иной характер, нежели в городах. В городе, как скоро земля начинает колебаться, повсюду слышится ужасный шум; здания трещат в угрожают падением; жители выбегают из домов, толпятся на улицах и ищут спасения. Крики испуганных детей, рыдающих женщин, смешиваются с отчаянными восклицаниями мужчин; все падают на колена и, скрестя на груди руки, возведя глаза к небу, умоляют его со слезами. Все суетятся, волнуются, страшатся смерти, и ужас, сообщаясь от одного к другому, делается всеобщим. В деревне бывает совсем иначе и — несравненно величественнее и ужаснее. В Яле-Яле, например, с приближением этого явления, глубокое, мрачное спокойствие овладевает природою. Нет ни ветерка, ни дуновения в воздухе. Солнце, хотя не закрытое облаком, мало по налу тускнет в разливает могильный свет! Атмосфера, пресыщенная испарениями, делается тяжела и удушлива. В недрах земли происходит таинственная работа. Встревоженные, оробевшие животные ищут убежища от потопления, которое предчувствуют. Земная кора начинает местами вздыматься в вдруг вздрагивает под ногами. Деревья гнутся. Горы колеблются и вершины их как будто готовы обрушиться. Воды озера выступают из берегов и стремительно разливаются по лугам и близь лежащим деревням. Раздаются удары сильнее грома; земля дрожит... в все отвечает ей трепетом. Но как скоро феномен совершился, все снова оживает. Горы утверждаются на своих основаниях и становятся неподвижными; воды озера возвращаются в свое естественное ложе, небо очищается и [183] получает прежний яркий свет; вот подул ветерок, животные вышли из берлог, куда попрятались от страха; земля успокоилась и в природе воцарились прежняя тишина и величие.

Я избегаю частых описаний природы, почти всегда очень скучных для читателя; я хотел только дать понятие о различных панорамах, которые одна за другою развертывались пред вашими глазами в Яле-Яле.

Возвращаюсь теперь к обстоятельствам моей ежедневной жизни.

Я убил буйвола на охоте, следовательно доказал, что я не трус, и индейцы были мне преданы, потому что имели полное ко мне доверие. Обеспечивши себя с этой стороны, я посвятил все свое время сельским работам. Скоро леса и кустарники, смежные с моими землями, пали под топором, и на месте их явились неизмеримые поля, засеянные рисом и индиго. В горах я поселил рогатый скот и табун превосходных лошадей, с тонкими, но крепкими ногами и гордым ухом; мало по малу все бандиты удалились из соседства Ялы-Ялы. Должно прибавить, что многие из них оставили бродячую, преступную жизнь; я принял их на свою землю и сделал хорошими земледельцами. Каким образом мог я навербовать таких рекрут? Признаюсь, что средство, употребленное мною, довольно странно и стоит быть рассказанным; увидите, как легко управлять индейцем, когда он имеет доверие к человеку и признает его превосходство над собою. Часто я прогуливался по лесам один, с ружьем под мышкой. Вдруг бандит, вооруженный с головы до ног, являлся, как будто волшебством передо мною, становился на колена и говорил:

— Господин, я хочу быть честным человеком; возьмите меня под свое покровительство.

Если имя его находилось в числе замеченных высшим судом, я отвечал ему строго:

— Не являйся ко мне никогда; я не могу тебя простить и если встречу еще раз, то буду вынужден исполнить свой долг.

Если же он был неизвестен, я говорил ему ласково: — иди за мною.

И приводил его в колонию. Там, приказавши положить оружие, я увещевал его утвердиться в принятом намерении и потом указывал в деревне место, где он мог построить себе хижину; а чтобы заохотить его, давал немного денег на [184] пропитание, пока разбойник не превратится в земледельца. Я всегда радовался тому, что оставил открытую дверь для раскаянии, видя, что многие из людей заблудших и развращенных входили в нее для обращения к честной и трудолюбивой жизни. Я старался также отучать индейцев от их диких порочных привычек, не прибегая однакож к излишней строгости. Индейцы страстно любят карточную игру и петушьи бои, как я сказал выше. Чтобы не совершенно лишить их этих удовольствий, я позволил играть в карты три раза в год, — в день приходского праздника, в имянины моей жены и в мои имянины. Если же кто бывал уличен в нарушении этого закона в недозволенное время, то горе ему: он получал строгое наказание. Что касается до петушьих боев — я позволил их по воскресеньям и праздникам, по окончании богослужения. С этой целью я велел устроить две публичные арены. На этих аренах, в присутствии двух судей, которых приговоры не допускали аппелляции, зрители держали большие пари. И в самом деле, петуший бой чрезвычайно любопытная вещь. Две гордые птицы, выбранные и воспитанные нарочно для дня борьбы, являются на поле сражения, вооруженные длинными острыми шпорами. Наружность их величественная, походка смелая и воинственная; они высоко поднимают голову и бьют себя по бокам разноцветными крыльями, которые напоминают собою хвост павлина. С надменным видом они обходят арену, измеряя друг друга гневным взглядом. Точно два древних рыцаря, в полном вооружении, готовятся сразиться пред глазами собравшегося двора. Велико их нетерпение, пылко, порывисто их мужество! Вдруг оба противника устремляются друг на друга, с равным ожесточением; острые шпоры их наносят страшные раны, но неустрашимые бойцы как будто не чувствуют ни боли, ни страдания. Кровь льется, но при виде ее, враги приходят еще в большую ярость. Тот, чьи силы ослабевают, одушевляет себя мыслию о победе; и если отступает шаг, то разве только для того, чтобы с разбега еще с большею стремительностию кинуться на противника и сбить его с ног. Наконец, когда судьба их решена, когда один из героев, покрытый кровью и ранами, падает или убегает, он объявляется побежденным и тогда можно сказать: «Et le combat finit, faute de combatans».

Индейцы присутствуют с жестокою радостью на этих зрелищах. Они не говорят, так поглощено их внимание; [185] они следят с особенным старанием за всеми малейшими подробностями поединка. Почти каждый из них воспитывает петуха в продолжение нескольких лет с истинно-комическою нежностию, в особенности если подумать, что это животное окружается, как ребенок, попечениями и ласками, для того чтобы погибнуть в первой представившейся драке.

Я понял также, что нужно было продумать забаву или удовольствие, соответствующее вкусам, правам и обычаям моих обращенных бандитов, которые прежде, в течении многих лет, вели кочевую, скитальческую жизнь. Для этого я позволил им охотиться во всех местах моих владений, с условием, что я буду иметь право получать с них, в виде подати с доходов, часть убитого оленя или кабана. Я думаю, что никогда ни один охотник, ни один из этих людей, возвращенных от порока на путь добродетели, не нарушил этого условия и не помыслил о возможности утаить от мена дичь. Я получал иногда от семи до десяти частей оленя в один день и некоторые из индейцев, принося мне их, восхищались тем, что могли доставить так много.

Церковь, которой я положил основание, видимо возвышалась; народонаселение местечка возрастало ежедневно и все шло согласно с моими желаниями. Бывали иногда затруднения с закоренелыми бандитами, промышлявшими по соседству; но я их преследовал неутомимо, чтобы отдалить, сколько было можно, от моей усадьбы. Случалось даже, что они сильно беспокоили нас, поднимая тревогу. Эти решительные, смелые люди появлялись внезапно толпами и начинали осаждать наш дом; мы бывали окружены и находились в осадном положении. Стражи мои выстраивались подле меня и мы нередко давали сражения, которые всегда оканчивались благополучно для нас. Тайны Провидения неисповедимы. Никогда пуля бандита не задела меня. На моем теле следы семнадцати ран, но все эти раны были нанесены холодным оружием. Обо мне можно было выразиться словами, не помню какой, шотландской баллады: «Разве не видано, что солдаты диавола проходили сквозь пули, вместо того, чтобы пулям проходить сквозь них?» В самом деле, много выстрелов было по мне сделано, некоторые почти в упор; дуло ружья бывало на шаг от моей груди, платье мое несколько раз пробито насквозь свинцом, но тело оставалось неприкосновенным.

Однажды утром меня известили, что бандиты собрались в нескольких милях от моей усадьбы и готовились напасть на [186] дом. Я тотчас вооружил людей и выехал навстречу шайке разбойников, чтобы предупредить нападение. На указанном месте я не нашел никого и провел весь день, бродя по окрестностям, но мои поиски оказались бесполезными. Вдруг мне пришла мысль, что коварный враг обманул меня ложным известием и что в ту минуту, когда я шел на встречу опасности, без сомнения воображаемой, дом мой оставался без защиты, может быть уже был аттакован бандитами. Я вздрогнул, трепет пробежал по всему моему телу. Я поскакал в галоп и приехал домой среди ночи. Опасения мои были основательны: я попал в расставленные сети. Я застал слуг моих вооруженными и жену, приготовленною к отражению нападения.

— Что ты делаешь? воскликнув я, подходя к ней.

— Бодрствую, отвечала она с совершенным хладнокровием. Меня уведомили, что известие, доставленное тебе, ложно; что ты не найдешь бандитов там где тебе указано и, что во время твоего отсутствия они явятся сюда. Тогда я приняла меры предосторожности и, вот, ты находишь нас в глухую ночь на ногах и готовыми к обороне.

Эта черта мужества, неоднократно возобновлявшаяся в последствии, показала мне, как много Бог вложил душевной силы и твердости в женщину самую нежную и слабую по наружности. Бандиты не напали на нас в эту ночь: не ангел ли охранял мое жилище?

Прошло уже более года как мы жили в Яле-Яле, не видавши ни одного европейца. Можно было бы подумать, что мы удалились навсегда от цивилизованного мира и, что нам суждено доживать век между индейцами. Наши горы имели такую дурную славу, что никто не хотел подвергаться опасностям, которые приписывались нашей стране. И так, мы были одиноки и, между тем, совершенно счастливы. Я думаю, что это самбе приятное время из всей моей жизни. Я жил с женою любящею и любимой; дело, предпринятое мною, подвигалось вперед под моим надзором; подданные пользовались благосостоянием, а следовательно, были счастливы и, привязывались ко мне более и более. Мог ли я сожалеть о городских праздниках и удовольствиях, которые всегда покупаются ценою лжи, низости и лицемерия, — трех главных пороков образованного общества? Однакожь, страх распространяемый бандитами, был не так силен чтобы совершенно удалить от нас европейцев и мы, в одно прекрасное утро, увидели [187] наконец несколько приезжих путешественников, вооруженных с головы до ног, которые были так безумны что осмелились посетить сумасшедшего (В числе их был Дон Жозе Фуэнтес, мой неизменный друг.), — так называли меня в Манилле со времени моего переселения в деревню. Невозможно описать изумления этих отважных горожан, когда они приехали в Яла-Яла, и увидели нас спокойными, довольными и, в совершенной безопасности. Изумление увеличилось, когда они осмотрели всю нашу колонию и по возвращении в город, сделали такое заманчивое описание нашего уединения и деревенских удовольствий, что к нам скоро явились другие посетители, и я должен был оказывать гостеприимство не только приятелям, но и людям мне незнакомым. Если иногда дела принуждали нас съездить в Маниллу, то мы немедленно возвращались к своим горам и лесам, потому что там только Анна и я находили счастие. Нужны бы были важные причины чтобы вызвать вас из милого уединения; однакож, одно весьма простое обстоятельство заставило нас оставить его на время. Я узнал, что один из моих друзей, бывший свидетелем нашей свадьбы, опасно занемог (Дон Симон Фернандес, ойдор при королевском дворе.). Я сделал ради дружбы то, к чему не могла меня побудить приманка светских удовольствий, с перспективою великолепных пиршеств. По получении этого неприятного известия, я решился немедленно поехать в Маниллу чтобы подать помощь больному, семейство которого призвало меня; и, так как мое отсутствие могло быть продолжительно, то и жена собралась со мною в дорогу, и мы отправились вместе, вдвойне огорченные разлукою с Яла-Яла и болезнью друга. По приезде мы узнали, что друг мой был перевезен из Маниллы в Булакан — провинцию, лежащую на север от города; родные его надеялись, что деревенский воздух поможет его выздоровлению.

Я оставил Анну у ее сестер и приехал к Дону Симону, которого нашел уже поправляющимся. Присутствие мое оказалось почти бесполезным и путешествие не привело ни какому другому результату кроме того, что я мог дружески пожать руку отличного товарища, которого не хотел оставить, не уверившись в окончательном восстановлении его сил.

Чтобы употребить с пользою это время, я вздумал совершить путешествие на север, в провинцию Илокос и Пангазинан. У меня была своя цель; я хотел, если возможно, [188] осмотреть и изучить лично быт диких племен Тингиане и Игорроте, о которых много говорили хотя очень мало знали.

Я, разумеется, поостерегся открыть кому нибудь это намерение; в противном случае, не знаю какое придумали бы мне название?

Сделав необходимые приготовления, я отправился с своим верным лейтенантом, Алилою, который никогда не разлучался со мною и был весьма основательно прозван: Мабути-тао. Мы сели верхом на добрых коней, которые, с быстротою газели домчали нас в Виган, главный город провинции Южный Илокос, где их и оставили. Взятый оттуда проводник привез нас на восток, к берегам маленькой речки, называемой Абра (отверстие). Эта речка — единственный путь, по которому можно проникнуть к тингианам. Она извивается между двумя базальтовыми горами, берега ее круты, редина завалена огромными обломками скал, оторванных от горных вершин. Держаться близко к берегам нет никакой возможности. Проехать к тингианам можно было не иначе как в легкой ладье, которая могла бы пройти беспрепятственно отмели. Проводник и лейтенант скоро устроили маленький бамбуковый плотик и мы отправились вдвоем, Алила и я; проводник же отказался нам сопутствовать.

После многих трудов и усилий, становясь иногда по колена в воду, чтобы перетащить чрез мели плотик, мы миновали наконец первую линию гор, и увидели в небольшой долине, первую тингианскую деревню. Там мы вышли на берег и направилось к хижинам, видневшимся издали. Надобно согласиться, что мы действовали довольно безрассудно, пускаясь на удачу к племени дикому и жестокому, язык которого был нам неизвестен; но, я надеялся на свою звезду!

Скажу еще, что у меня были с собой различные вещи для раздачи в подарок, на случай если бы можно было встретить там человека, говорящего на тагальском языке. Я шел, не беспокоясь о том, что случится. Через несколько минут, мы подошли наконец к первым хижинам, где жители сделала нам сначала не очень утешительный прием. Испуганные нашим появлением, они приближались к нам, вооруженные топорами и копьями; мы ожидали их не отступая. Я решился поговорить с ними посредством жестов, и показывал им блестящие поддельные бусы, чтобы объяснить, что мы пришла как друзья. Посоветовавшись между собою, они знаками пригласили нас идти за собою, что мы и исполняли. Нас [189] привели к их начальнику, почтенному старику, пред которым я оказал еще более щедрости нежели пред его подданными. Он был так доволен моими подарками, что тотчас успокоил нас, дал понять, что бояться нечего, и что он берет нас под свое покровительство.

Этот хорошие прием ободрил нас.

Тогда я стал внимательно рассматривать мужчин, женщин и детей нас окружавших и, по видимому, столько же изумленных как и мы. Меня особенно удивляла их красивая наружность; мужчины отличались ростом и стройностью, слегка бронзовым цветом, гладкими волосами и правильной профилью с орлиным носом; женщины были истинно прекрасны и грациозны. Неужели это дикие? Я мог бы подумать, что нахожусь между обитателями южной франции, если бы не иной костюм и язык.

Пояс и что-то в роде тюрбана на голове из фиговой коры, составляли всю одежду мужчин; но они были вооружены, как всегда, длинным копьем, небольшою секирой и щитом. Женщины носили также пояс, но, кроме того, еще маленький передник, очень узкий, который спускался до колен. Голова их украшена жемчугом, кораллами и золотом, перемешанными с волосами. Верхняя часть руки окрашена голубою краской, а перехват прикрыт браслетами из ткани, унизанной разноцветным стеклярусом. Я узнал после особенное свойство и назначение этих браслетов; их надевают женщине еще в юных годах и не снимают много лет; ткань, из которой они приготовлены, сжимает руку, и прекращай правильное развитие, делает ее как будто опухлою и, иногда, чрезвычайно толстою: это составляет красоту тингианской женщины, так же как маленькая ножка в Китае и тонкая талия в Европе. Понятно, что я был не мало удивлен, видя себя окруженным людьми, которые, право, ни для кого не были страшны. Одно было мне неприятно; это запах, распространяемый ими вокруг себя, и слышный даже издали. Это тем более странно, что как мужчины так и женщины очень опрятны и имеют обыкновение купаться по два раза в день; я приписывал этот неблаговонный запах их поясам и тюрбанам, которых они не снимают до тех пор пока не износят их до лохмотьев.

Я заметил, что прием, сделанный мне главным их начальником, расположил к благосклонности и прочих [190] жителей, а потому я без опасения принял предложенное нам гостеприимство.

Страна, обитаемая тингианами, находится под 17° северной широты и 23° западной долготы; она разделена на 17 деревень. Каждое семейство имеет два помещения, одно для дня, другое для ночи.

Дневное жилище есть небольшая хижина из бамбука и соломы, подобно всем индейским хижинам; ночное, меньших размеров, устроивается на двух больших кольях, воткнутых в землю, или на дереве в 60 или 80 футах над поверхностью земли. Эта высота удивила меня, но мне объяснили, что, забираясь на ночь в эти воздушные лачужки, тингианы предохраняют себя от внезапного нападения своих смертельных врагов — гинанов и защищаются камнями, которые ловко бросают с вершины дерев (Тингианы находятся в жестокой вражде с племенем кровожадных диких, обитающих во внутренности гор. Они должны также опасаться Игорротов, живущих по соседству, но не столь диких и злобных. Я буду иметь случай говорить об них после.). Посреди каждой деревни построен обширный сарай, служащий для народных собраний, праздников и публичных церемоний. Прошло уже два дня как и я находился в деревне Палан, когда старшины получили посольство от обитателей местечка Лагангилан-и-Мадалаг, самого отдаленного на запад, извещавших, что они выдержали сражение, из которого вышли победителями.

Узнавши об этой новости, жители Палана выразили свое удовольствие радостными криками, которые превратились в шум и гвалт, когда было объявлено, что в память одержанной победы, в Лагангилан-и-Мадалаге будет торжественное празднество. Каждый желал принять в нем участие; мужчины, женщины и дети, все непременно хотели идти. Но начальники положили послать по выбору некоторое число воинов, несколько женщин и многих молодых девушек, которые не теряя времени, приготовились к путешествию. Я не мог пропустить такого благоприятного случая не воспользовавшись им, и просил у моих хозяев позволения им сопутствовать. Они согласились, и в ту же ночь мы тронулись в путь в числе тридцати человек. Мужчины взяли с собой обыкновенное их оружие: секиру, называемую алига, острое бамбуковое копие и щит. Женщины облеклись в свои парадные украшения и одежды, сделанные из бумажной материи самых ярких цветов. Мы шли, по индейскому обычаю, одни за другими, [191] чрез многие деревни, которых жители, так же как и мы, отправлялись на праздник; мы перебирались через горы, леса, потоки и, наконец, на рассвете прибыли в Лагангилан-и-Мадалаг, где все уже приняло праздничный вид. Со всех сторон раздавались звуки тамтама и конжи. Первый из этих инструментов имеет вид острого конуса, которого основание обтянуто вычищенной оленьей кожей, а последний отличается особенно странной китайской формой. Это был настоящий хаос звуков.

Около одиннадцати часов, начальники деревни, и за ними все народонаселение, двинулось к большому сараю, где всякий стал на определенное место, жители каждого местечка или деревни, имея начальников впереди, занимали заранее им указанные места. В средине круга, составленного из начальников, участвовавших в сражении, стояли большие сосуды, наполненные соком сахарного тростника, и между ними, четыре отвратительные, совершенно обезображенные головы гинанов: это были трофеи победы. Когда все присутствующие заняли свои места, один из воинов Лагангилан-и-Мадалага взял одну голову и подал начальникам, которые показали ее зрителям, говоря при этом длинную речь с похвалами победителям. По окончании речи, воин взял обратно голову, ударом секиры раздвоил череп и вынул оттуда мозг. Во время этой операции, довольно неприятной для зрения, другой воин взял другую голову и также подал ее начальникам; тоже речь была произнесена, череп также разбит и мозг вынут.

Тоже самое было сделано со всеми четырьмя окровавленными остатками побежденных врагов. Когда все мозги были вынуты, молодые девушки должны были растереть их руками в тростниковой жидкости, наполнявшей сосуды или вазы. Когда все было хорошо перемешано, вазы придвигались к начальникам и они погружали в них маленькие ивовые чашки, пропускавшие дном собственно жидкость и выпивали с восторгом остававшуюся в чашках довольно густую массу, находя в этом особенное физическое наслаждение. Мне едва не сделалось дурно при таком новом для меня зрелище. После начальничков, очередь дошла и до простых воинов. Им подавали вазы, каждый с удовольствием черпал ужасный напиток и выпивал его при шуме диких песен. В этом жертвоприношении побед было действительно что-то адское... Мы стояли все в кружок и вазы обносились кругом. Я понял, что и нам предстоит возмутительное испытание; и, в самом деле [192] увы! оно не заставило ждать себя. Воины остановились передо мною и подали мне бази (Так называется сок сахарного тростинка, уже приведенный в брожение.) и страшную чашку. Все взгляды устремились на меня. Приглашение было слишком явно, а отказ мог бы стоить нам жизни! Во мне происходила борьба, которой я не могу описать... Я предпочел бы видеть карабин бандита в пяти шагах от моей груди, или ожидать появления буйвола из леса, что однажды уже случилось со мною. Какое мучительное недоумение! Я никогда не забуду этой минуты. Ужас и отвращение привели меня в трепет; однакожь я овладел собою и ничем не обнаружил внутренней тревоги; я последовал примеру дикарей, и, зачерпнувши чашкой из вазы, поднес ее к губам... и передал ее несчастному Алиле, который не мог избавиться от этого адского зелья. Жертвоприношение совершилось; возлияния прекратилась, но пение продолжалось. Бази — напиток весьма спиртуозный, опьяняющий и присутствующие, хлебнувшие его через край, распевали еще громче под звуки тамтама и конжи, между тем, как воины делили человеческие черепы на мелкие куски для рассылки в подарок всем приязненным местечкам и деревням. После раздачи этих подарков представителям, бывшим на лицо, начальники объявили, что церемония кончена. Тогда начались танцы. Дикие выстроились в две линии; подняли вой точно бешеные или сумасшедшие и начали прыгать, каждый прикладывая правую руку на плечо своего визави и ежеминутно меняясь с ним местом. Эти танцы продолжались целый день; наконец наступила ночь, каждый из жителей удалился с семейством и несколькими гостями в свое воздушное жилище, и все пришло в обычный порядок.

Читатель, находящийся в Европе, лежа в теплой постеле под пуховым одеялом, покоясь головою на мягких подушках, не может не удивляться скромному помещению между небом и землею, которым пользуются дикие в лесах... Возможно ли кажется находить отдых на вершинах дерев в восьмидесяти футах над поверхностью земли? А между тем, я знаю, что целые семейства спят таким образом также спокойно как я, в своей запертой уединенной комнате. Не похожи ли они на птиц, которые отдыхают рядом с ними на ветвях тех же дерев? Не одна ли у них общая мать-природа, это удивительная охранительница всего, что создала, и не закрывает ли [193] благотворный сок их усталых век, под всевисящим оком Творца Небес и вселенной? Мой верный Алила удалился вместе со мною на ночь в одно из этих гнезд, как мы всегда это делывали со времени нашего прибытия к Тингиам. Для большей безопасности, мы имели обыкновение караулить один другого и никогда не спали оба в одно время.

Разве нельзя быть осторожным не бывши трусом? В эту ночь настала моя очередь уснуть первым: я лег, но впечатления дня, были так живы, что я не чувствовал ни малейшего желания спать, и предложил моему лейтенанту сменить меня, но бедный Алила был не менее моего расстроен: перед главами его плясали головы гинанов, сначала бледные, окровавленные, отвратительные, потом растерзанные, раздробленные, истертые; потом он снова чувствовал вкус и запах ужасного напитка из человеческих мозгов, который так мужественно проглотил, и страдал невыносимо от нашего знакомства с победителями.

— Господин, сказал он мне с неутешным видом, — зачем пришли мы к этим демонам? Мы сделали бы гораздо лучше, оставаясь в нашей славной Яле-Яле.

Он может быть был прав, но мое желание видеть все необыкновенное, чрезвычайное, давало мне твердость и отвагу, которых он не разделял. Человек должен видеть и знать все, что только возможно видеть и знать.

— Так как мы не можем здесь заснуть и, в настоящую минуту пользуемся полной свободой, то сделаем ночной осмотр; может быть мы откроем вещи совершенно нам неизвестные... зажги огонь, Алила, и следуй за мною, сказал я.

Огорченный лейтенант молча повиновался. Он потер два куска бамбука один об другой и, проворчал сквозь зубы:

— Какая проклятая мысль пришла моему господину? Что мы увидим в этих жалких клетках если не Тик-Балана (Тик-Балан злой дух.) или Ассуана (Ассуан — злотворное божество тагаловок.).

Пока он размышлял таким образом огонь вспыхнул. Не говоря ни слова, я зажег напитанную смолой, бумажную светильню и начал осмотр. Я обошел всю внутренность воздушного жилья, не нашедши ничего, не встретивши ни тик-балана ни ассуана, как предполагал мой лейтенант. Я думал уже, что поиски мои окажутся безуспешными а [194] готовился сойти вниз, потому что все эти хижины, возвышаются на восемь или десять футов от земли, так что пол нижнего этажа, запираемый снизу бамбуками, есть в тоже время магазин. Я спустился. Еслибы кто нибудь увидел меня, белого европейца, дитя другого полушария, бродящим ночью с фителем в руке, в хижине тингиана, то вероятно подивился бы моей безрассудной смелости и, можно сказать, моему упрямству в отыскании опасностей и всего чудного, неизвестного. Но я шел не размышляя о безрассудстве моего поступка; как говорят индейцы: «я шел куда меня вела судьба». Сойдя на землю, я заметил среди квадрата, составленного бамбукового изгородью, нечто в роде подполья или опускной двери и остановился пред нею. Алила смотрел на меня с удивлением. Поднявши западню, я увидел довольно глубокий колодезь, но не мог рассмотреть его дна; мне показалось только, что по сторонам, на глубине шести или семи метров, находились отверстия, которые я принял за входы подземных галлерей. Какое сделал я открытие?... Не предстояло ли мне, как Жильблазу, проникнуть к бандитам, жившим в недрах земли, или как в сказках «Тысяча одной ночи», спасти прекрасных, юных дев, страждущих в заточении по воле злого духа? Сознаюсь любопытство мое возрастало с каждым новым открытием.

— Здесь что-то страшное таится, сказал я моему лейтенанту, зажги другой фитиль, я хочу спуститься на дно колодца...

Услышавши это приказание, мой верный Алила ужаснулся и позволил себе возразить огорченным тоном:

— Как, господин, вам недовольно того, что вы видите на земле, вы хотите еще знать что внутри?

Такое наивное замечание заставило меня улыбнуться.

Он продолжал.

— Вы хотите оставить здесь меня одного! а если души гинанов, которых мозг я пил сегодня, придут за мною, тогда, что я буду делать? Вас не будет со мною, чтобы защитить меня!

Лейтенант мой не побоялся бы двадцати бандитов; он был бы готов сражаться с ними до последнего издыхания, а теперь, ноги под ним дрожали, в голосе слышно было смущение, лицо выражало испуг при мысли остаться одному в этом месте, подвергаясь опасности быть открытым душою гинана, которая могла явиться и потребовать от него свой [195] мозг! Пока он высказывал мне свое опасение, я уперся спиною в одну стену колодца, коленами в другую и, начал опускаться. Я уже находился в трех или четырех футах ниже поверхности земли, когда на меня посыпался песок и щебень сверху; поднявши голову, я увидел, что Алила также спускался за мною. Бедняжка не хотел остаться один.

— Браво, сказал я ему: — и ты становиться любопытным; ты будешь за это вознагражден, мы увидим удивительные вещи...

И я продолжал подземное путешествие; на семи метрах глубины, я нашел отверстие, замеченное мною сверху, и там остановился; поставивши впереди светильник, я увидел углубление в роде ниши, в углу которого держалось в сидячем положении тело тингиана, почернелое и иссохшее, как мумия. Я не сказал ничего, в ожидании моего лейтенанта, чтобы полюбоваться его изумлением. Когда он был уже подле меня, — «посмотри!...» сказал я. Он оцепенел от ужаса.

— Господин, сказал он наконец; — прошу вас, уйдемте отсюда; оставим это проклятое подземелье. Ведите меня сражаться с живыми тингианами — я готов; но чего вы хотите от мертвых? что можем сделать мы с нашим оружием, если духи их явятся спросить, зачем мы прошли сюда?

— Успокойся, отвечал я: — мы не пойдем далее.

Я понял, что колодезь этот был кладбищем, и что далее я увидел бы другие сохранившиеся трупы тингианов. С должным почтением к приюту усопших, я выбрался на землю, к великому удовольствию Алилы. Мы поставили все на место, снова поднялись в занимаемый нами этаж и там я уснул, а лейтенант мой не мог и думать об успокоении. Мумии и действие бази отгоняли от него сов.

На другой день, пред восходом солнца, хозяева наша спустились с своих высот и мы оставили наш ночлег, чтобы собраться в обратный путь. Поживши в Лагангилан-и-Мадалаге, я пожелал посетить Манабо — большую деревню неподалеку от Лагангилана. Пользуясь случаем, я отправился туда вместе с некоторыми из жителей Манабо, приходивших также смотреть церемонию мозгов (так назвал я дикий праздник). В числе спутников нашелся один, который живал между тагалоками и знал немного их язык; я же владел им довольно свободно и расспрашивал его о нравах и обычаях его соотечественников. Одно обстоятельство привлекало [196] в особенности мое внимание. Я не знал, в чем состоит религиозные верования этих жителей, столь любопытных для изучения. До тех пор и не видел ни одного храма, ничего похожего на идолов. Мой проводник, болтливый как индеец, объяснил мне все скоро и хорошо. «Тингианы — говорил он — не оказывают никакого обожания планетам, не покланяются ни солнцу, ни луне, ни звездам. Они верят в существование души и утверждают, что отделившись от тела, он и после смерти остается в семействе». Они, как видно, имеют начала здравой религии и утешительной философии. Человек легче расстается с жизнию, если надеется оставить часть себя тем, кого покидает. Что же касается до божества, которому они покланяются, то оно изменяет свою форму по обстоятельствам. Если, например, один из тингианских начальников увидел где нибудь камень или пень странной формы, т. е. довольно хорошо представляющий собаку, или корову, или буйвола, то он объявляет об этом селению, и камень или пень с тех пор считается божеством, т. е. существом выше человека. Тогда все жители деревни отправляются на указанное место, взявши с собою провизия и несколько живых поросят. Прибывши туда, они устроивают над новым идолом соломенную крышу и приносят жертву, поджаривая поросят; за тем, под звуки музыки, пускаются плясать до тех пор, пока вся провизия не будет истреблена. Когда все выпито и съедено, соломенная крыша поджигается и идол забыт, пока начальник не откроет другого и не прикажет совершить подобной же церемонии.

О нравах я собрал следующие сведения: Тингиане обыкновенно имеет одну законную жену и несколько наложниц; но только законная жена живет в супружеском доме, любовницы же имеют каждая особую хижину.

Брак есть договор между двумя семействами супругов. В день совершения обряда, мужчина и женщина приносят свое приданое: оно состоит из фарфоровой посуды, стеклянных вещей, коралловых ожерелий, иногда золотого порошка, разумеется в малом количестве; оно конечно не приносит никакой пользы супругам и тут же раздается их родителям. Этот обычай, сказал мой вожатый, в виде замечания, был установлен для воспрепятствования развода, который может меть место в таком только случае, если родители того, кто требует развода, возвратят в совершенной целости все полученные ими вещи. Средство довольно замысловатое, [197] напоминающее утонченности народов цивилизованных. В самом деле, собственные выгоды родителей побуждают их сколько возможно противиться разводам детей их, чтобы не возвращать полученных подарков; если же один из супругов стал бы упорствовать в своем требовании, то родители легко могли бы тому воспрепятствовать, скрывши один из предметов приданого, как например, фарфоровую чашку или коралловое ожерелье. Без этой благоразумной меры, при существовании наложниц, мужья разводились бы очень часто. Мой дорожный товарищ объяснял мне все, что я хотел знать.

«Правление, сказал он мне после минутного отдыха: — совершенно отеческое. Старейший по летам повелевает всеми». Здесь, как в Лакедемонии, подумал я, уважают старость. Законы сохраняются по преданиям, так как тингиане не имеют понятия о письменности. За некоторые преступления определяется смертная казнь. Когда роковой приговор произнесен, тингиану, заслужившему его, остается только искать спасения в бегстве, потому что после приговора старейшин, все жители обязаны заботиться о приведении его в исполнение.

Общество разделяется на два класса, как у тагалоков, на благородных и простолюдинов. Кто имеет собственность, тот благородный, а для доказательства права собственности, достаточно представить обществу несколько фарфоровых ваз. В этих вазах заключается все богатство тингианов.

С самого выступления из Лагангилана, мой спутник говорил почти не умолкая ни на минуту, однакожь мы не кончили еще об обычаях туземных жителей, когда прибыли в Манабо. Здесь внимание мое было привлечено пламенем, вырывавшимся из-под навеса одной хижины, в которой был разведен большой огонь. Вокруг огня несколько человек сидели и выли, как волки.

— А! сказал мой проводник с довольном видом: вот кстати и похороны. Я ничего еще не сказал вам об этом обряде; но вы сами увидите, что это такое; успеем посмотреть еще и завтра. Вы вероятно устали; я отведу вас в мою дневную хижину, где можете отдыхать в безопасности от гинанов, потому что похороны заставят очень многих бодрствовать эту ночь.

Я принял предложение и мы заняли дневное жилье тингиана. Первая очередь караулить была моя и мой бедный Алила, несколько успокоенный, крепко уснул. Скоро и я последовал его примеру и мы проспали до позднего утра. [198]

Едва успели мы кончить утреннюю закуску, состоявшую из пататов и копченого оленьего мяса, как мой вчерашний проводник пришел звать меня на церемонно похорон. Я пошел за ним и мы заняли место в нескольких шагах от кортежа. Я увидел странное зрелище: покойник был посажен посреди своей хинины на чем-то в роде скамейки; под ним и по сторонам его в огромных жаровнях был разведен сильный огонь; в некотором расстоянии, десять женщин составляли другой круг; они находился ближе к телу, подле которого стояла вдова, отличавшаяся длинным покрывалом из белого холста, закрывавшим ее с головы до ног.

Все женщины держали в руках хлопчатую бумагу, которою обтирали гноевидную материю, выступавшую из трупа по мере того, как он трескался на огне. По временам один из тингианов возвышал голос и произносил медленным, монотонным размером речь, которую оканчивал чем-то таким забавным, что возбуждал общую веселость и громкий смех. После того все вставали, съедали по куску копченого мяса, пили бази и пускались танцевать, повторяя последние слова оратора.

Я вытерпел это зрелище, в продолжении почти целого часа; но у меня недостало мужества, чтобы оставаться в хижине долее. Смрад, распространяемый трупом, был невыносим. Я вышел подышать воздухом, проводник мой следовал за мною и я попросил его рассказать мне все обстоятельства с самого начала болезни усопшего.

— Охотно, отвечал он.

Довольный возможностию дышать свободно, я слушал с участием следующий рассказ:

«— Когда Далайяпо (имя умершего) начал рассказчик: — сделался болен, его вынесли на большую площадь, чтобы испытать над ним целебное действие самого употребительного способа лечения, а именно: жители деревни, с оружием в руках, собрались на площади и, под звуки тамтама плясали вокруг больного до захождения солнца.. Когда это важнейшее средство оказалось недействительным, болезнь была объявлена неизлечимою. На закате солнца, друга нашего принесли обратно домой и, не занимались им более. Смерть его была неизбежна, как скоро он не хотел танцовать с своими соотечественниками».

Я посмеялся над лекарством и логическим выводом; но не прерывал рассказчика. [199]

«В продолжение двух дней, Далайяпо стонал и мучился жестоко, но по прошествии этого времени, дыхание его прекратилось... когда это было замечено, его в то же время положили на скамейку, где мы его сейчас видели. С тех пор, все принадлежавшие ему съестные припасы были собраны для угощения присутствующих, которые отдают ему теперь погребальные почести. Каждый произнес речь в его похвалу, ближайшие родственники начали декламировать первые, а тело его окружено огнем, чтобы постепенно высохнуть. Когда запасы провизии истощатся, все гости уходят и останется только вдова с немногими родственниками, которые дождутся, пока тело будет совершенно иссушено; наконец, чрез две недели его опустят в большую яму, находящуюся под его домом и поставят в нишь, где покоятся его отжившие родители, но только повыше над ними, и тем все кончится».

Эта яма, подумал я, напоминает ту, в которую я накануне ночью опускался бывши в Лагангилаве. Объяснение вполне удовлетворило меня и я не хотел более присутствовать при совершении церемонии. Сидя очень удобно под тению балете я решился употребить во зло обязательность моего проводника и, переменивши разговор, спросил его вдруг, каким именно способом их племена ведут войну с гинанами их смертельными врагами?

«— Гинане, отвечал он немедленно: — вооружены одинаково с нами. Они не превосходят нас ни силою, ни ловкостью, ни терпеливостью. — Мы можем сражаться с ними двояким образом: или нападая на них открыто среди белого дня и сходясь лицом к лицу при солнечном свете; или же ночью, пользуясь мраком, мы приближаемся украдкой к местам, где они живут, и тогда, если нам удастся захватить некоторых в расплох, мы отрезаем им головы и уносим с собою для отправления такого же празднества, какое вы видели».

При этом напоминаний о кровавой оргии, которой я был свидетелем, но более всего о положительном участии, которое я в ней принимал, краска стыда и отвращения покрыла лицо мое; я чувствовал, что попеременно краснел и бледнел, но индеец не заметил этого и продолжал:

«В больших сражениях все взрослые жители деревни обязаны непременно взяться за оружие и идти войной на неприятельскую деревню; встреча двух армий производит обыкновенно в лесу. Едва только завидят они одна другую, тотчас крики и завывания раздаются с обеих сторон и каждый [200] устремляется на противника. От первого столкновение зависит победа, потому что одна из армий всегда не выдерживает удара и начинает отступление, которое тотчас же обращается в бегство; другая преследует ее, убивая все, что может настигнуть, и старается всегда отрезывать головы и приносить их домой» (Вследствие этого жестокого обычая рубить головы побежденным Испанцы дали этим дикарям название Corta cobesas, резатели голов.).

Это сражение напоминает игру в прятки (cache-cache), конторой последствия, однакож, ужасны, подумал я. Мой индеец подтвердил мою мысль, прибавив:

«— Вообще победителями остаются те, которые умеют лучше спрятаться и из засады вдруг кинуться с криками на врага».

Мой спутник умолк и видя, что я не делаю больше вопросов, простился со мной и я возвратился к моему верному Алиле, который очень скучал в Манабо, Я также довольно уже насмотрелся на тингианов, мне даже показалось, что мое продолжительное пребывание у них не совсем им нравилось; я вспомнил о празднике человеческих мозгов и решился уехать, простившись прежде с стариками; к несчастию, мне нечего было подарить им, но за то я наобещал им множество всего по возвращении к христианам и мы рассталась. Лейтенант мой был чрезвычайно доволен, когда мы тронулись в путь. Не желая возвращаться тою же дорогой, по которой мы пришли, я решился взять более на восток и перебраться через горы, следуя указанию солнца. Эта дорога казалась мне тем предпочтительнее, что вела чрез места обитаемые еще неизвестным мне племенем игорроте...

Текст воспроизведен по изданию: Двадцать лет на Филиппинских островах // Современник, № 6. 1855

© текст - ??. 1885
© сетевая версия - Тhietmar. 2018
©
OCR - Иванов А. 2018
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Современник. 1888