Плен графа Гордта в России.

(1759-1762).

Потомок знатного Шведского рода, граф Гордт, принужден был по политическим причинам оставить свое отечество и, увлекаемый славою Фридриха Великого, вступил в Прусскую службу. Гордт участвовал в Семилетней войне, в кампанию 1759 года взят был в плен Русскими и провел в Петербурге более двух лет. Это невольное пребывание в нашем отечестве он описал с любопытными подробностями в своих Записках, которые были изданы в первый раз в Берлине в 1784 г., под заглавием: Memoires d’un gentilhomme suedois, ecrits par lui-meme dans sa retraite, без имени автора, и вторично там же в 1789 году, в 2-х томах, под заглавием: Memoires du comte de Hordt 1. Мне показалось небесполезным представить на Русском языке извлечение из этого сочинения, слишком мало у нас известного. Записки графа Гордта сообщают чрезвычайно характерные черты царствования Петра III, да и для Елисаветинского времени представляют несколько данных, не лишенных интереса. Если мы оставим в стороне некоторые суждения Гордта о Русском народном характере (впрочем обычные у большей части иностранных писателей), то должны будем признать, что рассказ его отличается правдивостью и даже точностью. В подстрочных примечаниях к настоящему извлечению приведены свидетельства разных современных Гордту источников, Русских и иностранных, вполне подтверждающие многие показания нашего автора: из этого следует заключить, что и вообще повествование его свободно от вымыслов вольных и невольных, и потому заслуживает доверия.

Граф Гордт родился около 1720 года и почти в детском возрасте вступил в военную службу в своем отечестве. В 1736 году должен был кончиться срок союзного договора, заключенного за двенадцать лет пред тем между Швецией и Россией. Договор был возобновлен, и даже с выгодой для Швеции; но, не смотря на то, Шведское правительство, побуждаемое Французским посланником в Стокгольме, стало готовиться к войне с Россией. Отец Гордта, бывший в то время сенатором, противился, вместе с некоторыми другими вельможами, этим воинственным планам и был за то удален из Сената. Верх взяла противная ему [295] партия. Молодой Гордт, по-видимому, сочувствовал политическим видам старика, отца своего; но, не смотря на то, когда, в 1741 году, была объявлена война против России, он, увлекаемый желанием отличиться, принял в ней деятельное участие. Почти три года молодой Гордт провел в походах по Финляндии, познакомился на боевом поле с Русскими и делил с своими соотечественниками те бедствия, которые им пришлось терпеть в эту войну вследствие беспечности и неспособности их генералов. Круг деятельности юного офицера был однако так мал, что он не записал, в своих Мемуарах, никаких особенно любопытных известий об этом периоде своей жизни. Но тем не менее при рассказе об одном из важнейших эпизодов кампании 1742 года, о сдаче в плен Шведской армии, им отмечено несколько подробностей, не лишенных интереса с Русской точки зрения.

В Августе 1742 года Шведская армия, под начальством генерала графа Левенгаупта, была заперта Русскими на мысу, на котором находится Гельсингфорс. На третий же день после того, как это случилось, в Шведском войске почувствовался недостаток фуража; часть лошадей была убита, а другая выпущена на волю и сделалась добычею казаков. Так прошло еще несколько дней. Русские все не делали нападения, а Шведы еще менее решались прорваться сквозь Русские полки; они даже не могли определить, где именно находятся главные силы Русской армии, так как видели только Русские форпосты, да иногда несколько генералов, разъезжавших, верхом на лошадях, по окрестным высотам для осмотра позиции. Однако, в ночь на 12-е Августа, Шведский майор Шауман, с сотнею драгун, выслан был для рекогносцировки по дороге в Бембеле и встретил близь тамошнего пасторского дома отряд казаков, которые пробирались по болоту, прикрывавшему собою фронт Шведской армии. Завязалась перестрелка, и после непродолжительной, но жаркой стычки, казакам пришлось отступить. В этом деле убит был и сам походный казацкий атаман Иван Матвеевич Краснощеков. Этот лихой казацкий начальник прославился своими смелыми подвигами еще в делах с Крымскими Татарами, во время Турецкой войны при императрице Анне. Донцы любили его и воспевали в своих песнях 2, а судя по свидетельству Гордта, хорошо знали удальца и Шведы. По Шведским известиям 3, майор Шауман загнал Краснощекова, получившего уже три сабельные раны, в болото и приказал застрелить его. Любопытно, что Русская народная былина запомнила некоторые действительные обстоятельства смерти Краснощекова; так и в ней говорится:

Поймали же Краснощекова на черной грязи,

то есть на топком месте, на болоте. Только былина относит смерть Краснощекова не к Шведской войне, а к бою с Татарами, и притом драматизирует ее, рассказывая, что враги, [296] захватив Краснощекова из плен, стали допрашивать его о силе Русского войска, и так как он отказался отвечать, то предали его разным мукам и, наконец, убили. Другая песня впрочем сохранила точное воспоминание об участии Краснощекова в Шведской войне, под начальством «Петра Петрова, сына Лессена», то есть командира Русской армии, генерала П. П. Ласси. Не зная обстоятельств смерти удалого атамана, эта песня видит ее причину в недоброжелательстве «изменника» Ласси; он будто бы писал о Краснощекове:

К неприятелю в землю Шведскую,
К генералу ли над той армией:
«Мы хотели залучить своего недруга;
«Что за утро Краснощекову в разъезду ехати,
«Как с малою партией с казаками».
От того-то ему смерть и случилася:
От Петра Петрова, сына Лессена
4.
Возвращаемся к рассказу Гордта.

На другой день после той схватки, в которой был убит Краснощеков, Ласси послал к Шведским форпостам узнать, что сталось с лихим атаманом: предполагали, что он был в плену, а когда в Русском лагере получено было известие, что Краснощеков убит, Ласси просил о выдаче его тела Русским. Шведский генерал дал на то свое согласие, и на следующий день к Шведам явился казацкий офицер, с своими людьми, которые привезли на верблюде платье, чтоб одеть покойника. Его одели в парчевой кафтан, отправили панихиду, положили труп на спину верблюда и покрыли его большим покровом, который четверо слуг держали за четыре конца: в таком виде покойник был доставлен в Русский лагерь. К этим подробностям Гордт прибавляет еще несколько рассказов о Краснощекове, которые он слышал от Русских офицеров, и в которых отражается тогдашняя молва об этом типическом казацком удальце старого времени: Краснощеков был-де большой питух и такой жестокий человек, что приказывал ради потехи приводить к нему пленных дюжинами и сам, своею саблею, рубил им головы, показывая тем свою ловкость; во время войны с Турками и Татарами он набрал-де столько добычи, что после его смерти сыну его досталось наследство в 600,000 червонцев. То было настоящее чудовище в образе человека, прибавляет Гордт.

Схватка, в которой убит Краснощеков, была последним и, притом, совершенно ничтожным успехом со стороны Шведов. 24-го Августа им пришлось окончательно решиться на капитуляцию. Условились, что вся Шведская пехота будет отпущена морем в Швецию, вся кавалерия пойдет туда же сухим путем в [297] обход Ботнического залива, а Финские войска будут распущены по домам на своей родине. Прежде чем условия эти были утверждены главнокомандующими обеих армий, между двумя лагерями учредились деятельные сношения, и Гордт, вместе с сослуживцами, посетил Русский лагерь. Он представлялся почтенному старику, Фельдмаршалу Ласси и ближайшим его помощникам, генералам Кейту и Левендалю. Все эти господа обошлись со Шведами так вежливо, как те и не ожидали. Но еще более поразило Шведов положение Русского лагеря и Русских войск. И пехота, и конница Русская, и их лошади были в отличном состоянии; продовольствие имелось в изобилии, а вокруг главной квартиры находился ряд лавок с разным товаром, что особенно привлекло внимание Шведов среди той пустынной местности, куда зашли войска. Чрез три дня после подписания условий капитуляции, Шведская пехота была посажена на суда; в составе ее возвратился в отечество и Гордт.

По заключении мира между Россией и Швецией (1743 г.) и по прекращении внутренних беспорядков в сей последней, граф Гордт оставил родину. В то время шла война за Австрийское наследство, и Гордт поступил в союзную армию, действовавшую против Франции в Австрийских Нидерландах. Приняв участие во многих военных действиях, он пред окончанием войны возвратился в Швецию, женился на дочери адмирала графа В. и, прожив некоторое время в своем именьи, возвратился в столицу и снова поступил на службу уже в чине полковника. Это было в 1755 году. На сейме этого года он примкнул к движению аристократической партии, и когда интрига ее не удалась, он должен был бежать в Германию. Он посетил Гамбург и княжество Вальдекское, государь которого был его командиром в Австрийскую войну; затем удалился в Швейцарию. Между тем жена, последовавшая за ним в бегство и проживавшая у своей сестры в Голштинии, известила его, что герцог Голштинский, великий князь Петр Феодорович, готов принять его в свою службу. Не соглашаясь пока на это предложение, Гордт решился впрочем поселиться в Голштинии, после того как жена его съездила в Швецию для устройства своих хозяйственных дел. Но такое вынужденное бездействие было не в его характере: он любил военное ремесло, и вот в конце 1757 года он решился вступить волонтером в службу Фридриха II, военная слава которого наполняла тогда всю Европу. Пред открытием кампании 1758 года, ему дан был под команду полк, который включен был в состав Прусского отряда, действовавшего, под начальством генерала графа Дона, в Прусской и Шведской Померании. Здесь Гордту не раз уже приходилось сталкиваться с Русскими войсками из отряда графа П. А. Румянцева.

В кампанию следующего 1759 года Гордт состоял уже под начальством самого Фридриха II-го. Гордт находился с своим полком в Ландсберге на Варте в то время, когда произошло сражение под Франкфуртом на Одере; но когда, разбитый Русскими, Фридрих должен был отступать, чтобы прикрыть свою столицу от нападения врагов, то он приказал и Гордту двинуть свой отряд к Кюстрину. Между тем Русские войска тревожили отступающих Пруссаков, и Гордт, находясь в ариергарде (где был [298] и сам Фридрих), подвергался наибольшей опасности. Тут и произошло то столкновение, которое отдало Гордта в руки Русских.

Но здесь мы должны остановиться и предоставить самому Гордту продолжать рассказ о его судьбе.

_________________________________

Неприятельская армия перешла Одер и стала лагерем против нас в расстоянии одной льё. Я был командирован на левый фланг королевской армии, чтобы прикрывать его и хлебный обоз. Передо мною была маленькая речка, которая протекала в направлении к фронту армии. Я расположил на высотах сторожевые посты, а подполковнику моему дал баталион и отряд в сотню гусаров для того, чтоб он расположился на левом берегу. Остальную часть дня я употребил для осмотра постов и очень поздно возвратился в свою палатку.

Беллинг, полковник того гусарского отряда, который был под моею командой, сказал мне, что кроме постов, размещенных по моему собственному распоряжению, им выставлен еще один пост, состоявший из офицера и тридцати гусаров. Настала ночь; я отложил осмотр этого поста до завтрашнего утра и лег спать совершенно покойно, нисколько не помышляя о несчастий, меня ожидавшем.

На рассвете я снова осмотрел сторожевые посты и направился к тому, который был поставлен полковником Беллингом. Я нашел, что он выдвинут слишком далеко. Командовавший здесь Офицер уверял меня, что неприятель находится на расстоянии по крайней мере одной льё отсюда; но я, не будучи столько уверен в его безопасности, велел ему возвратиться в лагерь со всеми тридцатью гусарами; а пока он их собирал, я взобрался на небольшой холм в сопровождении одного только ординарца.

Я не ошибся на счет опасности, которой, по моему мнению, подвергался выставленный пост. Я увидел до двухсот казаков, которые тотчас же прогнали два ближайшие к ним ведета, расположенные у деревни, и затем напали на остальных солдат. Гусары нисколько не сопротивлялись и отдались в плен вместе с своим начальником. С этой минуты я увидел, что мне почти нет возможности спастись. Вскоре казаки рассыпались вкруг меня, но я все-таки пробился сквозь них вместе с моим ординарцем; но затем, сбившись с дороги, я попал в болото, и лошадь моя не могла оттуда вылезти. Казаки же, у которых, как известно, лошади очень резвые и некованные, снова окружили меня. Они сделали по мне несколько выстрелов из винтовок; я тотчас же весьма неблагоразумно отвечал им двумя выстрелами из пистолета, и тогда они уже бросились на меня. Лошадь моя, увязши в болоте, не могла сделать ни шагу, и я соскочил на землю. Мне не оставалось ничего более, как сдаться в плен 5. [299]

Казаки заставили меня сесть на одну из своих лошадей и повели в свою сторону. Между тем гусар, бывший моим ординарцем, благодаря быстрому бегу своей лошади, успел скрыться от проследования, достиг нашего лагеря и рапортовал о случившемся. Отправлен был отряд мне на выручку, но слишком поздно. Казаки поспешили доставить меня к передовым Русским постам.

Согласно военным обычаям, у меня отобрали часы и кошелек, и я не имел никакого права жаловаться на то; сознаюсь, слыша с давних пор, что за люди — казаки, я ожидал, что со мною обойдутся гораздо хуже. Начальник этого первого пятисотенного казачьего отряда препроводил меня во второй, передовой же отряд, которым командовал бригадир Краснощеков; я познакомился с ним еще во время последней войны между Россией и Швецией, когда убит был его отец.

Лишь только он узнал, что пленный — именно я, он прискакал ко мне верхом и встретил меня весьма вежливо. У своей палатки он остановился и предложил мне напиться; я поблагодарил. Затем он проводил меня в третий отряд, к генералу Тотлебену, который командовал авангардом и легкими войсками Русской армии, и которого я знал еще короче, ибо служил вместе с ним в Голландии. Он принял меня очень учтиво, и как был обеденный час, то предложил мне обедать и сам сел возле меня. Мы очутились в очень большом обществе: тут было много офицеров и адъютантов, и еще человек шесть гражданских чиновников (известно, что Русские генералы обыкновенно возят за собою целые канцелярии). Я был в очень дурном расположении духа, и потому ел без аппетита. Граф Тотлебен, заметя это, любезно спросил меня, не может ли он чем-нибудь быть мне полезен, и затем сказал потихоньку, что если я желало написать письмо к королю, то он охотно берется доставить его по назначению, и притом весьма скоро через одного из своих трубачей, но в таком случае я не должен терять ни минуты, так как он обязан сегодня же отправить меня в главную квартиру, а там я уже не получу такого позволения.

Я ничего лучшего и не мог желать в моем положении, выразил генералу Тотлебену, как высоко ценю я его прекрасный поступок и, по выходе из-за стола, написал его величеству письмо приблизительно в следующих выражениях:

«Я имел несчастье попасться в плен. Мне нет времени изложить вашему величеству, как и по чьей вине это случилось; могу только сказать, что я — в плену. Умоляю в. в. скорее обменять меня, дабы я мог продолжать служить вашему величеству со всею тою преданностию, на какую только способен».

Генерал Тотлебен отправил это письмо с трубачом к королю, который стоял не далее как в одной льё от Русской армии, а мне приказал выдать лошадь и сам проводил меня в главную квартиру графа Салтыкова, в Либерозе. Его сопровождали упомянутые мною бригадир и полковник, а также много других офицеров; это было нечто в роде торжественного шествия. Один из адъютантов Тотлебена отправился вперед, чтоб известить о нашем приезде; несколько генералов выехали из укрепления к нам на встречу. В числе их находился и Румянцев. Он первый заговорил со мною и сказал, что очень рад со мною [300] познакомиться, хоти и очень жалеет, что обязан тем столь неприятному для меня случаю; но, продолжал он, ему так часто приходилось видеть, как я хорошо держал себя и проявлял твердую решительность, что он не может не питать ко мне особенного уважения и расположения. Я отвечал, как умел, на его любезные и лестные слова.

Затем меня отвели к генералу Салтыкову. Там я нашел много других генералов, и между ними г. фон-Лаудона. Меня приняли весьма учтиво. Меня не раз переспрашивали о том, каким образом я был взят; но особенно много и с явным удовольствием было говорено о только что выигранном сражений, и всякий, чтобы выставиться, прибавлял свое словцо в этот разговор. Я заметил, что генерал Лаудон, которому, без сомнения, принадлежит главная доля в этой победе, один молчал и казался равнодушен.

Еще видел я одного Шведского полковника, г. Сандельгиельма, который состоял при Русской армии для того, чтоб уведомлять свой двор о ходе военных действий. Он был мой давнишний знакомый. К его чести и должен сказать, что он обошелся со мною очень любезно, но вместе с тем предупредил, что обязан известить свой двор о взятии меня в плен, и не скрывал своего опасения, что Шведское правительство может потребовать моей выдачи.

На этот счет я был совершенно покоен и питал уверенность, что Русский двор не совершит поступка столь противного правилам человеколюбия, и не выдаст меня моим врагам, так как я никогда ничего не замышлял против России, и во время неудавшейся Шведской революции министр Ее Императорского Величества в Стокгольме довольно открыто выражал спою благосклонность к нашей партии 6. Но, признаюсь, мне очень было прискорбно, что я попал в плен, едва поступив в Прусскую службу.

На другой день однако беда моя показалась мне еще поправимою. Когда я пришел обедать к генералу Салтыкову (он пригласил меня к своему столу на все время моего пребывания в Русском лагере), он вручил мне письмо, которое король в то утро прислал ему с трубачом для передачи мне. Согласно обычаю, он вскрыл его и, отдавая мне, сказал.: «Вот, граф, письмо короля, который близко принимает к сердцу несчастие, вас постигшее; не взирая на проигранное сражение, он, кажется, продолжает угрожать нам». Я поспешил прочесть это письмо; вот его содержание:

«Весьма сожалею, что вы попали в плен. Я уведомил о том генерал-майора Виллиха в Бутау, который состоит коммиссаром [301] по размену пленных; я уверен, что обмен ваш состоится беспрепятственно, потому что у нас в плену также немало Русских офицеров, и даже генералов. Впрочем, молю Бога, да сохранить Он вас под Своим святым покровом.

 

Фридрих».

5-го сего Сентября 1759.

Во время чтения этого письма граф Салтыков хранил молчание. Я не стеснился сказать ему, как приятно и утешительно иметь такого государя, который, среди своих собственных бедствий, принимает столь живое участие в несчастии людей, имеющих честь служить у него. Вместе с тем я спросил графа, дозволит ли он мне удержать при себе это письмо. Он согласился без затруднения, так как с письма, как я узнал в последствии, уже была, по его распоряжению, снята копия для отправления к Русскому двору.

Многие из присутствовавших генералов также полюбопытствовали прочесть письмо, и я видел, что оно произвело на них сильное впечатление: так они не были привычны к такого рода переписке в своем отечестве. Они сочли меня очень важным человеком, не зная, что король положил себе за правило отвечать даже самому ничтожному из своих подданных.

После обеда Салтыков любезно предложил послать за моими вещами; я принял это с благодарностью, так как имел только то, что было надето на мне. Отправили трубача, и он привез моего лакея и коляску, в которой находились необходимые для меня вещи и несколько денег.

Я оставался несколько дней в главной квартире, где все обходились со мною очень любезно; я испытывал только то неудовольствие, что должен был присутствовать на всех празднествах, отправляемых по случаю Русских побед, и быть свидетелем повышений по армии и раздачи наград, которые объявлялись, как только приезжал курьер из Петербурга.

Неделю спустя, меня известили, что я должен ехать в Кенигсберг в Пруссии, который находился в то время под властию России, и ждать там дальнейшего назначения. Я повиновался; но как только я покинул армию, обращение со мною сделалось совершенно иное. Один из двух, сопровождавших меня, офицеров без церемонии влез в мою коляску, а другой принял начальство над 20-ю гусарами, которые меня конвоировали.

Мы проехали через Познань и Торн; на остановках при мне находился день и ночь часовой. По прибытии в Кенигсберг, меня ввели в один из домов предместья, а сопровождавший меня офицер отправился с рапортом к генералу Корфу, коменданту города. В полночь он возвратился и отвез меня в замок, где жил генерал. Но здесь я увидел только слугу, который, держа в руке подсвечник, провел меня в назначенную мне комнату. Мой офицер поместился вместе со мною. У дверей поставлен был часовой; другой был помещен в соседнюю маленькую комнату, к двум моим слугам. Я велел постлать себе постель и лег спать.

Тогда самые мрачные мысли начали меня тревожить. В положении, подобном моему, все представляется воображению в черном цвете. То думалось мне, что я буду выдан Шведскому правительству и сложу голову на эшафоте; то представлялось, что меня сошлют в самую глубину Сибири, и там я кончу дни свои среди нищеты, [302] которая ужаснее смерти, и так что никто не узнает о моей участи. Впрочем, по моей ли природной веселости, или по какому-то предчувствию о лучшей будущности, я преодолел свой страх и вооружился терпением.

На следующее утро гарнизонный офицер сменил того, который меня привез из армии; он обходился со мною гораздо лучше, и я мог с ним разговаривать. Это был Лифляндский дворянин из очень хорошей фамилии. Около полудня несколько человек комендантской прислуги накрыли стол и поставили три прибора, третье место занял один из секретарей коменданта; он был Немец и отличался светским обращением. Я заметил, что ему приказано было занимать меня в моем одиночестве. Наш обед был отличный, и я не мог бы нахвалиться оказанным мне вниманием, если бы не был заперт в своей комнате, да еще с неотлучным часовым у дверей. После обеда сам генерал посетил меня. Он был чрезвычайно вежлив со мною и выразил сожаление, что по распоряжению своего правительства должен быть строг в отношении ко мне; но, впрочем, он просил меня располагать его домом, как своим. С тех пор он не пропускал дня, чтобы не навестить меня, и чем короче мы знакомились, тем более он усиливал внимание и доброту ко мне. Он даже сообщил мне по секрету, что через несколько дней ожидает приказания из Петербурга препроводить меня туда, ибо там очень желают меня видеть, и наверное задержат до окончания войны, чтобы не дать возможности вернуться на службу к королю, который в письме от 5-го Сентября обещал вскоре обменить меня. Мне неизвестно, что побуждало Русский двор поступать таким образом.

На следующий день генерал посоветовал мне приготовиться к отъезду и был на столько добр, что предложил ссудить меня двумя стами червонцев, которые я и принял, дав ему заемное письмо. Он намекнул мне, впрочем в самых осторожных выражениях, что в Петербурге мне, вероятно, придется иногда нуждаться в необходимых вещах. Какою благодарностью обязан я этому любезному человеку, и сколько раз в последствии приходилось мне вспоминать его слова!

К вечеру он опять пришел ко мне и представил мне генерала графа Чернышева. Чтоб облегчить мой обмен, король прислал его на честное слово: по чину своему он был самым важным из Русских пленных. Отпуская его, государь сказал, что и все остальные Русские пленные будут немедленно возвращены, как только разменная коммиссия в Бутау, в Померании, определит условия обмена.

Чернышев с большим чувством говорил о том обхождении, каким почтил его король, и уверял, что приехав в Петербург раньше, нежели я, он не замедлит ходатайствовать пред Государыней о немедленной выдаче меня Пруссии, так как я по чину старший из взятых в плен Прусских офицеров. Но в последствии Чернышев не вспомнил о том, что сделал для него король и что он обещал мне.

Получено было повеление об отправке меня из Кенигсберга. Для конвоя отряжен был прежний офицер, с двадцатью гренадерами. К удивлению моему, весь этот длинный путь гренадеры сделали пешком, вследствие чего мы прибыли в Петербург [303] через сорок дней по выезде из Кенигсберга. Никогда еще я не ощущал такой тоски; но то лишь было слабое предвкушение того, что меня ожидало впереди. Мы проезжали чрез Мемель, Ригу и Нарву. Я постоянно находился под стражею, видел только моих проводников, нескольких станционных смотрителей, да нескольких содержателей постоялых дворов, с которыми не смел говорить. Уже в Ноябре месяце прибыли мы в Петербург.

Сопровождавший меня офицер ввел меня в одну из отвратительных изб в городском предместье, а на следующее утро отправился с рапортом о привезенном пленнике. Вечером он возвратился. Его молчание о моей участи не предвещало мне ничего доброго. Спустя час, от имени канцлера графа Воронцова, прислана была карета, и я сел в нее вместе с моим офицером.

Мы остановились у очень маленькой двери с задней стороны дома, где жил этот министр. Меня ввели по очень узенькой лестнице в комнату секретаря, который встретил меня учтиво, предложил мне сесть в ожидании канцлера, который был еще во дворце, и спросил, не желаю ли я пить; но глубокая скорбь, в которую я был погружен, заставила меня отказаться от угощения. Я стал читать Французскую газету, которая лежала на столе, и мы разговорились о различных предметах, о которых в ней упоминаюсь. Прошло с час в подобном холодном разговоре. Наконец раздался звонок: секретарь вышел в другую комнату, смежную с тою, в которой мы сидели; а спустя четверть часа, он возвратился, извиняясь, что заставил меня так долго ждать, и объявил, что канцлер снова поехал во дворец.

Прошло еще час времени, секретарь снова был вызван звоном колокольчика, но чрез несколько минут вернулся и повел меня в другую комнату, где я нашел канцлера и еще другого вельможу. Последний был увешан драгоценностями, и я не сомневался, что-то был Шувалов, тогдашний любимец императрицы.

Когда я вошел, оба они сидели в креслах. При моем появлении они поднялись с некоторою важностью и приблизились ко мне. Канцлер обратился ко мне и без всяких предисловий сказал: «Милостивый государь, хотя Швеция, наша верная союзница, и заявила, требование о вашей выдаче и представляет к тому весьма сильные доводы, но Ее Императорское Величество повелела мне сообщить вам, что она никогда не согласится на это; что равным образом вы не возвратитесь и на службу к королю. Государыня озаботится вашею дальнейшею судьбою, о месте же вашего пребывания вы будете извещены особо».

Это приветствие показалось мне очень странным. Я до такой степени не был приготовлен к нему, что едва не разразился смехом. К счастью, Шувалов заговорил в свою очередь: «Отчего это, милостивый государь», сказал он самым важным тоном, «король Прусский так дурно обращается с Русскими пленными, а с пленными других воюющих держав обходится совершенно иначе? За что колесован был один из Русских офицеров?»

Я должен заметить, что в предшествующую кампанию, после сражения при Цорндорфе, множество генералов, офицеров и солдат, взятых в плен, содержались в Кюстрине, и что эти пленные, которые числом своим превышали на три четверти гарнизон Пруссаков, составили между собою заговор. Король поручил [304] военному совету рассмотреть это дело. Оказалось, они задумали перебить весь гарнизон, овладеть всеми караулами и бежать. Один из офицеров был зачинщиком заговора. Его присудили к колесованию, и это было исполнено для устрашения прочих пленных. Императрица Елисавета, которая дала обет не подвергать преступников смертной казни, полагала, по-видимому, что и другие государи должны следовать тому же правилу. Она до того была раздражена этим известием, которое ей передал ранее меня прибывший граф Чернышев, что положила выместить на мне свое неудовольствие, не предавая меня смертной казни, заключить в тюрьму и подвергнуть тому обращению, которое свойственно Русскому народу и которое несноснее самой смерти.

Я с некоторою гордостью отвечал Шувалову, что наказание, наложенное на офицера, о котором я имею честь от него слышать, ничуть не было несправедливо, ни противно законам просвещенных государств, так как казненный несомненно составил заговор с целью истребить весь гарнизон; что же касается до обращения с Русскими пленными, то должно заметить, что другие воюющие державы не следовали примеру войск Ее Величества, которые на половину выжгли все деревни в Пруссии; что нет такого ужасного поступка, который не совершили бы ее войска во владениях короля, и что неудивительно, если какой-нибудь государь, видя, как обращаются с его подданными, сам платит тою же монетою; но что никак нельзя обвинять Пруссаков в совершении варварских и бесчеловечных поступков. В эту минуту я так был раздражен и словами канцлера о горькой участи, меня ожидающей, и возмутительным тоном Шувалова, что презирал опасность и заключения, и виселицы, и колесования.

Канцлер, который по природе был весьма мягкого нрава, переменил предмет разговора и стал расспрашивать меня о разных делах с Русскими войсками, в которых я участвовал. Он наговорил множество лестных вещей о военных способностях, которые ему угодно было найдти во мне, и прибавил, что, не смотря на все зло, причиненное мною Русским во время кампании, они по справедливости не могут отказать мне в уважении. Я отвечал ему с подобающею скромностью; но впечатление, которое произвели на мена первые его слова, было так сильно, что я не мог с должным вниманием обратиться к другим предметам и спросил его, отчего императрица приказала поступить со мною столь сурово, как то было им мне объявлено, между тем как лично я не подал никакого предлога к ее гневу и мести? Я представлял канцлеру, что относительно предполагавшейся в Швеции революции Ее Императорскому Величеству хорошо известно, что ее министр при Стокгольмском дворе вполне сочувствовал тому, что мы намеревались предпринять для благоденствия нации; что если с тех пор государыня вступила в союз с Францией, то это еще не может быть поводом к тому, чтобы принести меня в жертву; что так как дело, разыгравшееся в Швеции, не имеет ни малейшей связи с моим настоящим положением военно-пленного, то Ее Величество, в своей глубокой справедливости, без сомнения, не пожелает смешать эти два обстоятельства; что, конечно, будучи безусловною владычицей моей судьбы, она может выместить на мне все дурное обращение, которому Русские [305] пленные, как она полагает, подвергаются в Пруссии, но она должна быть уверена, что если государь, которому я имел честь служить, узнает о том дурном обращении, какое я терплю, то он заплатить таковым же всем Русским генералам и офицерам, находящимся у него в плену; а потому, хотя бы Ее Величеству не было никакого дела до меня, она, без сомнения, на столько любит своих подданных, что не пожелает ввергать их в пучину горя. Но вместо всякого ответа, канцлер сказал мне только: «Доброго вечера, милостивый государь», и я должен был удалиться. Секретарь последовал его примеру, а состоявший при мне офицер повел меня прежнею дорогою в отвратительную избу, где я был помещен.

На утро офицер снова отправился в город и возвратился только после полудня; он сообщил мне под секретом, что при дворе опять собирался совет по моему делу, но что он не знал его решения; что ему велено было вернуться к своему месту и что он заметил некоторое смущение и нерешительность.

Оба мы пребывали в недоумении до 9 часов вечера, когда явился к нам толстый господин, чиновник Тайной Канцелярии (а это в России все равно, что инквизиция в Испании). Он сказал по-русски офицеру, что мы должны за ним следовать. У крыльца стояло двое крытых саней; в одни посадили меня, а в другие двух моих слуг. Офицер занял место рядом со мною, а на козлах и задке саней поместилось по двое гренадеров с ружьями при штыках. Прочие караульные заняли другие сани. Наш проводник отправился во главе поезда: он сидел один в третьих санях. К таком-то поезде и в таком порядке я ехал, сам не зная куда; но вся обстановка заставила меня предполагать, что меня отправят в глубь Сибири или в Камчатку.

Более часу ехали мы городом и, пересекши Неву по льду, вступили в крепость, ворота которой, вопреки обычаю всех крепостей, были в ночное время, отперты для нас. Наши сани остановились у дома, который приходился почти против середины крепости, и меня ввели в этот дом. Здесь я ничего не нашел, кроме четырех стен, громадной печи, деревянного стула, да самого простого стола с подсвечником. Сюда внесли мои пожитки, поставили к дверям часового, а другого — за дверью, в комнате, в которой водворили обоих слуг моих и всю стражу. Наш проводник сделал свои распоряжения и удалился.

Глубокое молчание царило среди нас; мы только посматривали друг на друга и не имели духу произнести ни слова. Сопровождавший меня офицер, о котором я уже говорил, что он был родом из хорошей Лифляндской фамилии и отличался прекрасным характером, был смущен не менее нас. Мои преданные слуги заливались слезами, особенно мой камердинер: он был Швед, покинул родину и родителей, чтобы следовать за мною, и уже пятнадцать лет был у меня в услужении. Не смотря на грустное мое положение, я старался их утешить; а затем, обращаясь к офицеру, спросил о причине его печали. Он чистосердечно признался мае, что, судя по всем признакам, участь моя должна решиться секретною ссылкою в Сибирь, и что по обыкновению, стража, отряжаемая к заключенным, должна, следовать за ними и вместе с ними жить, среди мрака и нищеты. [306]

Предстоявшая нам будущность была ужасна. Впрочем, я употреблял над собою все усилия, чтобы не впасть окончательно в уныние, и много думал о том, чем бы поддержать в себе бодрость и ту скудную надежду, которая еще сохранялась во мне. Л убеждал бедного офицера брать с меня пример и бодриться всячески. «Ведь мы с вами ни в чем не виновны», сказал я, «будемте же уповать, что Господь не оставит нас». Эта сладкая мысль составляла мое утешение среди окружавших меня ужасов. Между тем наступила глубокая ночь, и сон овладел нами. Я велел положить тюфяк в угол комнаты и улегся на него вместе с офицером; слуги поместились в другом углу, и так мы заснули под надзором наших часовых

В семь часов утра пришли будить офицера, спавшего возле меня, и ему приказано было немедленно явиться в Тайную Канцелярию, которая помещалась в крепости. Я уже готовился к тому, что по возвращении его мы отправимся в путь. После часового отсутствия он возвратился, но ничего не мог разъяснить на счет будущей моей участи; он сказал только, что просил о замене его другим лицом, так как собирался вскоре вступить в брак. Но это была хитрость, к которой он прибег, как и многие другие, чтобы избавиться от поездки в Сибирь: государыни раз навсегда запретила посылать с арестантами офицеров и солдат женатых, или намеревающихся вступить в брак, ибо не желала тем причинять расстройства в семьях, ни задерживать умножение населения в своих владениях. По этой причине в канцелярии обещано было сменить моего провожатого.

Целый день мы просидели вместе. Потом нам принесли из трактира прескверный обед, за который я должен был заплатить. Горе отняло у меня всякий аппетит и, разумеется, мой обед вскоре унесли прочь. Нас обоих одинаково тревожила наша судьба, и легко можно себе представить, что наши мысли, в особенности мои, были нерадостные. Наступила ночь; мы также легли, как и в прошлую ночь. На утро, когда я встал, офицер сказал мне, что исполнил данное ему приказание — отобрать у меня шпагу. До тех пор я имел ее при себе, так как на это не обращалось внимания. Он извинялся, что не предупредил меня о том накануне; но ему было приказано взять у меня шпагу во время моего сна и отнести ее в канцелярию. «Я не мог не повиноваться такому распоряжению», прибавил он. Я посмеялся вместе с ним над этою предосторожностью, но тем не менее сердце у меня надрывалось. День этот прошел опять также, как и предыдущий: мы ни души не видели и вечером легли спать в том же неведении нашей будущности.

Около одинадцати часов пришли будить офицера и сказали ему, что кто-то желает его видеть. Спустя четверть часа, он возвратился и объявил мне, что другой офицер с новым караулом явился на смену ему. Я спросил его, не должен ли и я собираться к отъезду; но он отвечал, что дело касалось только его одного. Я простился с этим благородным человеком и, поблагодарив его за ласковое обращение со мною, пока я находился под его надзором, снял с пальца кольцо, которое у меня оставалось, и просил его принять эту безделицу как слабое выражение моей признательности, а также в память о несчастном, которого, [307] по всему вероятию, он никогда больше не увидит. Я убедительно просил его найдти случай уведомить мою жену, что я жив.

Офицер, который его сменил, вошел в мою комнату в ту же минуту, он отвесил мне глубокий поклон, я отвечал ему тем же. Поставив часового у моих дверей, он прошел в другую комнату. На следующее утро, он опять явился ко мне, поздоровался по-русски, так как ни на каком другом языке не говорил, и отправился с рапортом в Тайную Канцелярию. В последствии я узнал, что он делал это ежедневно во время моего заключения.

Около десяти часов он снова пришел ко мне. Я был одет и печально прохаживался по комнате. Он положил на стол рубль и объявил, что велено выдавать мне по рублю в сутки на содержание. Я возвратил ему этот рубль с благодарностью и в свою очередь старался объяснить ему, что не имею в том никакой нужды. Мой отказ как-то особенно удивил его. Он отправился с рапортом; с тех пор мне стали носить обед из трактира и платили за него из этих денег. Почти такой же обед приносили и моим слугам и не позволяли им ничего покупать на мой счет.

Я не мог долго употреблять столь дурную пищу, и мои силы стали со дня на день слабеть. Я запасся чаем, кофеем, сахаром, а по вечерам мне приносили на ужин рябчиков и икры. Так как я не мог выносить запах сальных свеч, то мне позволено было покупать восковые. Жена караульного мыла мне белье и довольно дорого брала за свою работу. Одним словом, за исключением дурного обеда, который мне каждый день отпускали, я должен был припасать все, в чем имел нужду.

Время от времени поглядывал я в окно, но и тут лишь изредка видел какого-нибудь прохожего; только в праздничные дни толпы народа проходили в церковь, которая находилась против моих окон. Это служило для меня и развлечением, и вместе с тем приятным занятием. Я наблюдал, в чем состоит разница одежды Русских от костюма других мне знакомых народов; женщины повязывали голову платками, а лица их обыкновенно были до того нарумянены, что, мне казалось, я вижу фурий. Все они были закутаны в огромные шубы, и почти все в башмаках; некоторые из них даже несли свои башмаки вплоть до самой церкви в руках, и я не мог понять, как могли они так легко ходить по снегу. Но что мне было очень неприятно, так это колокольный звон, который в России не прекращается, можно сказать, день и ночь. Беспрерывный звон этот, без сомнения, требуется Греческим обрядом, но за то нигде, быть может, соседство церкви не составляет большого неудобства, чем здесь.

Крепостная стража сменялась еженедельно; но стража, находившаяся при мне, была бессменная. Прошел целый месяц без малейшей перемены в моем положении. У меня ничего не было, что могло бы меня рассеять, и грустная жизнь моя отличалась нестерпимым однообразием. Я просил позволения покупать книги, чтобы беседовать хотя с мертвыми, так как был лишен всякого сношения с живыми, но не получил никакого ответа на мою просьбу. Впоследствии я узнал, что не сочли возможным давать мне книг, так как было приказание от двора не давать мне бумаги. Впрочем, к концу года разрешили выдать мне для развлечения [308] календарь. К счастию, я сохранил при себе еще несколько книг религиозного содержания, в том и состояла вся моя библиотека.

Я провел целых три месяца в этой мертвящей скуке, глядя только на крепость, на стены своей комнаты, на стражу, да на двух лакеев. Но однажды утром, офицер, пришедший по обыкновению навестить меня, принес мне два распечатанных письма. Они были от моей жены. Прочитав их, я просил позволения отвечать; единственным моим желанием было уведомить ее, что и еще жив, да и она хотела только одного — получить от меня самого известие об этом. Но меня опять оставили на три месяца без ответа 7.

В этот промежуток времени жена написала мне третье письмо, которое адресовала на имя Шведского посланника, барона фон-Поссе. Посланник оказался на столько порядочным человеком, что выхлопотал мне позволение отвечать на письмо, объявив, что нельзя же отказать в утешении женщине, убитой горем. Таким образом, после того, как я просидел шесть месяцев в заключении, ко мне явился секретарь канцелярии и адъютант графа Шувалова, начальника этой, в своем роде, инквизиции. Адъютант вручил мне женино письмо, а в тоже время секретарь подал кусочек бумаги, чернильницу и перо. Они сказали мне, что я могу известить жену о получении всех трех ее писем и о своем здоровье; но вместе с тем объявили, что мне запрещено прибавлять что-либо еще, а также означать число и место, откуда писано письмо.

Я подчинился этому жестокому приказанию инквизиции. Секретарь сложил мое письмо, чтоб я надписал на нем адрес. Адъютант только поглядел на меня сострадательно, между тем как его товарищ проявлял свою инквизиторскую власть; затем они оба важно поклонились мне и удалились.

Прошло еще двенадцать месяцев по прежнему. Мне отказывали в книгах. Я надеялся, что мне без затруднения разрешат иметь клавесин и ноты, и просил о том. Мне дали разрешение иметь клавесин, но так как нот без бумаги дать не могли, то, опасаясь нарушить запрещение выдавать бумагу, порешили оставить меня без нот.

Я намеревался приобрести клавесин довольно посредственный, но за него просили двенадцать червонцев; эта цена была выше моих средств: у меня оставалось весьма немного денег, и я принужден был отказаться от инструмента, как и от нот. [309]

День свой я распределил следующим образом: вставал в семь часов утра и до восьми завтракал, потом одевался, читал около часу, окончив чтение, я прогуливался по комнате в продолжение двух часов, то тревожимый грустными думами, то утешая себя приятными надеждами. В час пополудни солдат приносил мне обед. За столом я просиживал часа два и разделял свой обед со слугами, которые ели его в одном из углов моей комнаты, и с которыми я разговаривал, чтоб убить время; в три часа выпивал чашку кофею. С трех до пяти я опять прохаживался по комнате, как для развлечения, так и для поддержания здоровья. В пять возобновлял чтение, которое длилось до восьми часов. Очень легким ужином заканчивался мой день, а в десять я ложился спать.

Мало по малу офицер и стража привязались ко мне и почувствовали жалость к моей доле. В двух гренадерах я заметил особенно искреннее участие; они дали мне понять, что готовы на все, что только может облегчить мои страдания. Однажды вечером, один из них сказал мне, что офицер ушел с дежурства, и что если я хочу выйдти прогуляться на воле, то увижу весь город иллюминованным: то был один из праздничных дней, которые так часты в России. Я был в восторге, что мог подышать несколько секунд чистым воздухом, и мы отправились вокруг крепости. Она состоит из шести бастионов и двух наружных верков. Постройка ее превосходная и очень правильная. Петр I заложил ее в устье Невы, желая основать тут свою столицу и завести флот на Балтийском море. Обходя крепость, мы наткнулись на одном из бастионов, который омывается Невскими водами, на кавалера 8, с высоты которого открылся нам вид всего города; он показался восхитительною картиною, для меня же, давно не видевшего ничего кроме стен своей комнаты, это было почти волшебное зрелище. Собор обратил на себя мое любопытство; по архитектуре это один из прекраснейших храмов, какие только существуют 9. Гренадер мой вошел в него вместе со мною; но по несчастию, дверь захлопнулась за нами, да так плотно, что нам невозможно было отпереть ее изнутри. Я боялся, как бы бедняга-солдат не повесился с отчаяния, чтоб избегнуть кары, которая ему угрожала. Я беспокоился только за него; и пока он изыскивал средства выпутаться из затруднения, я заметили., благодаря свету негасимой лампады, горевшей среди храма, две великолепные гробницы — императора Петра I и императрицы Анны. Я сел в пространстве, разделяющем эти гробницы, и предался размышлениям о превратностях людского величия. Между тем гренадер мой отыскал маленькую дверку, у которой стоял часовой. Незаметным образом я опустил в руку этому караульному червонец, и за то он оказал нам милость и выпустил нас. Мы весело возвратились в наше печальное жилище; то было в первый и в последний раз, что я отважился на такого рода похождение.

Через восемнадцать месяцев после того, как я попал в заключение, я захворал, и весьма опасно. Караульный офицер [310] доложил о том кому следовало, и ко мне прислали врача, который не лишен был способностей. Он нашел, что у меня краснуха. Лекарств не жалели, и я поправился; но мой бедный слуга, утомленный постоянным ночным бдением, заразился тою же болезнью. Врач прилагал все старания, чтобы спасти его, я в свою очередь также ухаживал за ним, как он пред тем за мною; но все это оказалось бесполезным: он скончался, прохворав две недели.

Гроб для него не могли сделать ранее двух дней, и я ни за что не хотел, чтобы тело его было поставлено в каком-либо другом месте, а не в моей комнате, где он всегда жил со мною. Мне неизвестно, куда его вынесли; но я знаю одно, что отец, теряющий сына, не может быть более огорчен, как я его смертью.

Я еще не совсем оправился от болезни, и врач продолжал навещать меня. Я воспользовался его посещениями, чтобы повторить мою просьбу о разрешении приобрести некоторые книги. Чтобы наконец добыть их без особенного труда, я назвал два-три сочинения религиозно-нравственного содержания; но меня все-таки оставили без ответа. И всякий раз, что я начинал говорить об этом с доктором, он обращал разговор на мою болезнь и на диету, которую мне нужно было соблюдать.

В кошельке моем оставалось уже немного денег, а платье пришло в жалкий вид, хотя полуторагодовое пребывание в заключении и давало мне возможность порядочно сохранить его. Я просил, чтобы мне было разрешено перевести из-за границы сотню червонцев, но просьба моя опять не имела успеха.

С этой поры а твердо решился не просить более никакой милости и во всем положиться на волю Провидения. Я продолжал вести прежний образ жизни, не ведая ничего о том, что делается за пределами моей комнаты. Но однажды утром, входит ко мне караульный офицер и просит меня подойти к окну, чтобы показать мне триста человек наших пленных из Кольбергского гарнизона. Их провели с торжеством по городу до самой крепости, куда их предполагали поместить впред до распоряжения об отсылке внутрь страны. В другой раз офицер пришел мне сказать под великим секретом, что Русские войска стоят в Берлине. Я сейчас же догадался, что ему было поручено передать мне это (сам по себе он всегда обращался со мною как порядочный человек). Те, кто имел жестокость издеваться над моим несчастьем и кто надеялся этим известием усилить мое горе, нимало не достигли цели, которую предположили себе: я так владел собою, что, казалось, ничто меня не трогало, и я выслушал эту новость совершенно хладнокровно и безучастно.

Вот и целых, два года прошло в. суровом заточении! Однажды утром, является ко мне мой караульный офицер с. весьма озабоченным, видом; перо и листок, бумаги были у него в руках. Спрашиваю: в чем, дело? «Мне приказано», отвечает, он, «отобрать у вас, письменное сведение, в чем вы нуждаетесь по части белья и платья». Оскорбленный тем, что мне было отказано в книгах, я твердо решился не ставить себя более в положение просителя, и потому решительным тоном отвечал, что «ни в чем не нуждаюсь». Мой ответ поразил, и привел в смущение Офицера. [311]

Через семь дней он опять является ко мне с огромным узлом. «Что это такое?» спрашиваю я. — «Мне приказано передать вам одежду для вашего употребления». — «Чтож, это повеление самой государыни?» — «Не могу знать». Я взял узел, бросил его в угол комнаты и сказал: «Ни один человек, кроме государыни, не имеет права делать мне здесь подарки».

Час спустя, офицер возвратился и объявил, что тюк прислан самою императрицею. Я тотчас же поспешил взять узел и настоятельно просил добряка-офицера доложить Ее Величеству о моей всенижайшей благодарности и признательности ко всем ее милостям. Мне чрезвычайно любопытно было узнать, в чем заключался подарок и, оставшись один, я тотчас вскрыл тюк: в нем были два халата, один зимний на меху, другой летний, из Китайской тафты; четыре рубашки с батистовыми нарукавниками, пара башмаков, две пары шелковых и две пары нитяных чулок. Я тотчас же завернул снова все эти вещи и твердо решил завещать их своим детям в случае, если буду иметь счастие когда-нибудь вернуться домой. Основываясь на этом неожиданном обстоятельстве, я стал думать, что произошла перемена во взгляде на меня, и попытался снова просить позволения купить книг. Офицер принес мне очень быстрый ответ и со всею радостью, на которую был только способен, объявил, что мне разрешено покупать все, что я ни пожелаю. Я немедленно послал в книжные магазины за каталогами, выбрал книги, и вскоре моя комната украсилась библиотекой. Я был в восторге, что мог наконец приятно проводить время. Четыре недели спустя, узнал я, почему вдруг произошла такая перемена в моем положении.

Король Прусский неоднократно требовал моей выдачи, но все ходатайства его были отклоняемы под предлогом моей болезни; раздраженный упорным отказом Русского двора, он не только перестал производить обмен пленных, но и отозвал обратно своего коммиссара, генерала фон-Виллиха. Он заключил в крепость Русского генерал-майора, фон-Тизенгаузена и Шведского полковника Лилиенберга, объявив, что они поплатятся за меня головами. А так как в Петербурге знали, что король умеет настаивать на своем решении, то и положили выпустить меня на свободу и отправить в Пруссию, вопреки прежнему решению. Итак, императрица нашла нужным сделать мне подарки, для того, чтоб отослать меня к королю в приличном виде.

Наконец наступила минута моего освобождения. Однажды утром 10 я проснулся и намеревался приступить к обыкновенным моим занятиям, как вдруг из крепости раздались три пушечные выстрела, и затем последовал беспрерывный ряд их. Потом поспешно вошел в мою комнату Офицер и объявил мне о кончине императрицы и о восшествии на Русский престол Петра III. Мое удивление было тем сильнее, что я не знал ничего о болезни государыни: всякий слух о том хранили от меня в глубокой тайне. Можно представить себе, в какое волнение я пришел. С давних пор мне был известен образ мыслей нового государя, его поклонение Прусскому королю и его расположение к Швеции. Теперь я не сомневался более в скором освобождении, но в тоже [312] время сознавал, что должен иметь еще немного терпения, так как в первые дни царствования у государя найдутся дела гораздо большей важности, чем забота о моей участи, и что, вероятно, они помешают ему вспомнить обо мае.

Итак, я снова вступил в колею ежедневной жизни и целый день употреблял на перелистывание приобретенных мною книг. К вечеру я услышал шум: ко мне вошел адъютант императора и объявил, что Его Величество возвращает мне свободу и повелевает явиться к нему, для чего за мною прислан придворный экипаж. Вместе с тем адъютант приказал страже удалиться, а караульному офицеру велел поставить часового у входа, во избежание беспорядка.

Не могу описать то состояние, в какое привело меня это известие, столь неожиданное: я был вне себя. Я просил адъютанта повергнуть к стопам Его Императорского Величества изъявление моего глубочайшего благоговения и живейшую благодарность, и вместе с тем ходатайство мое, чтобы государь позволил мне отсрочить представление мое ко двору до завтрашнего дня: мой ум и кровь пришли в такое волнение, что мне нужно было по крайней мере несколько часов времени, чтобы успокоиться.

Удивленный адъютант переспросил меня, действительно ли я желаю отсрочить свой выход; но, всмотревшись в меня поближе и заметив, что я совершенно изнурен и весь дрожу, он сознался, что я поступаю благоразумно. Мы условились, что назавтра, в десять часов утра, за мною снова будет прислан экипаж.

Лишь только он вышел, я бросился благодарить Бога за свое освобождение, а затем посвятил остаток вечера и большую часть ночи размышлениям, которые пробудились во мне вследствие такой перемены в моей судьбе.

В течении двадцати пяти месяцев и трех дней я изнывал в бедствии, заключенный в четырех стенах и лишенный всякого утешения, и вдруг мне открылась возможность возвратиться в большой свет и принять участие в увеселениях, празднествах и торжествах блестящего двора, которые устроивались по случаю вступления на престол нового императора.

На другое утро, великий канцлер граф Воронцов уведомил меня через посланного, что он ожидает меня к себе, и сам желает представить меня Его Величеству 11. [313]

Я оделся, и ровно в десять часов придворный экипаж показался у моего подъезда. Я оставил лакея с пещами моими в моей комнате, а сам отправился прямо к канцлеру. Он обнял меня, и тоном, совершению отличным от того, каким говорил в первое наше свидание, два. года тому назад, сказал мне, что чрезвычайно рад видеть меня на свободе, просил совершенно забыть все прошлое, обещался по мере своих сил способствовать мне во всем, что может доставить мне удовольствие, и наконец выразил свое удовольствие, что лично представит меня государю.

Я был в мундире еще довольно исправном, но без шпаги. Граф Воронцов заметил это. «Как!» сказал он, «да куда же вы дели вашу шпагу, которую я видел на вас, когда вы сюда прибыли?» — «Тайная Канцелярия», отвечал я, «отобрала ее у меня, когда меня привезли в крепость». В шутливом тоне рассказал я ему всю историю этого похищения, при чем не забыл упомянуть и о тех предосторожностях, которые сочтено было нужным принять, и которые оставались для меня непостижимою загадкой. Граф посмеялся моему рассказу.

Потом он провел меня в другую комнату, где графиня Воронцова сидела за туалетом; я проговорил с нею с полчаса; канцлер тем временем ездил ко двору, чтобы испросить распоряжения государя, когда меня представить. Граф привез мне шпагу, совершенно Прусской формы. Император снял ее с себя и прислал мне в подарок, приказав только переменить темляк; а так как у него было много темляков Прусских, то он велел заменить свой одним из сих последних.

Мое представление было отложено, для вящей торжественности, до следующего дня, Воскресенья (в этот день вся знать собирается ко двору); канцлер дал мне это понять, когда возвратился из дворца. Он пригласил меня к обеду. У него было, по обыкновению, множество гостей, и в числе их я имел удовольствие видеть генерала Корфа, который оказал мне столько дружественного расположения в Кенигсберге. Он занимал одну из важнейших должностей в С.-Петербурге, был генерал-полициймейстером. Едва он вошел, я бросился к нему на шею, поцеловал его с нежностью и благодарил за все ласки, которыми он меня осыпал. Мы оба были растроганы и залились слезами. Я был преисполнен самой искренней признательности к нему; он же, с своей стороны, ощущал тихое удовлетворение, свойственное всем честным и добродетельным людям при виде тех, кому они [314] сделали добро, и несчастию которых они сочувствовали. Канцлер, зять генерала Корфа 12, казалось, сам разделял те чувства, которые мы с бароном выражали друг другу. После обеда Корф просил меня на все время, пока я останусь в Петербурге, занять помещение в его доме. Я благодарил его в таких выражениях, из которых он должен был видеть всю мою признательность. Не знаю, поверят ли мне; но я так привык к своим четырем стенам, что просил позволения остаться в месте моего заключения до самого отъезда в Пруссию: так велико действие привычки на ум и сердце человека. Граф Воронцов и генерал Корф оба были удивлены моим решением; они сказали мне, что отказ мой может быть неприятен государю после того, как он даровал мне свободу, и потому я обещал на другой день переехать к господину Корфу.

Вечером я вернулся в крепость и занялся приготовлениями к тому, чтобы на всегда покинуть ее. На утро, когда я встал, генерал Корф прислал ко мне нарочного просить меня приехать к нему и велел предупредить, что, по случаю нездоровья его свояка канцлера, он представит меня ко двору. И так я отправился к барону со всеми своими пожитками, которые заключались в порядочном грузе книг и довольно скудном гардеробе. В назначенный час мы поехали вместе во дворец.

Корф поставил меня возле себя в галлерее, по которой должен был идти государь в церковь, к обедне. Тут было множество знатных особ. Лишь только государь явился, Корф подвел меня к Его Величеству. Я бросился к его стопам благодарить за все милости и едва имел духу выговорить несколько слов; но сильное волнение, в котором я находился, было выразительнее самых красноречивых изъяснений. Император, следуя обычаю страны, дал мне поцеловать свою руку и сказал: «Я весьма доволен, что, при самом вступлении на престол, мог оказать вам справедливость и тем засвидетельствовать королю, вашему государю, мой образ мыслей и мою искреннюю дружбу к нему».

Государыня, со всем своим двором, также отправлялась к литургии; Корф был на столько любезен, что представил меня и Ее Величеству. Она точно также дала мне поцеловать руку и отвечала в самых милостивых выражениях на краткое приветствие, с которым я имел честь к ней обратиться. Большая часть особ, собравшихся в галлерее, также пошла в церковь, а меня Корф провел на хоры. Государь несколько раз приходил туда, чтобы поговорить со мною, все тем же милостивым тоном, и в беседе более всего старался выразить свою привязанность к королю.

По выходе из церкви, обер-шталмейстер 13 подошел ко мне сказать, что я приглашен к высочайшему столу. Корф получил тоже приглашение.

Стол» быль на 60 человек. Государь и государыня сидели рядом. Меня посадили возле Корфа, напротив государя, и едва мы [315] сели за стол, как император обратился ко мне: «Вы совсем ничего не могли знать», сказал он, «что делается в Пруссии. Я очень рад, что могу вам сообщить, что король совершенно здоров, хотя до сих пор должен был биться на право и на лево; но я надеюсь, что все это скоро кончится».

Все присутствующие внимательно навострили уши; я же отвечал самым почтительным молчанием. Затем император прибавил: «Сколько времени вы были в заключении?» «Двадцать пять месяцев и три дня, государь», отвечал я. — «Что же», продолжал он, «с вами хорошо обращались и хорошо содержали?» Я затруднялся ответом. «Говорите», сказал он: «вам нечего бояться». — «Так как Ваше Величество приказываете», отвечал я, «то я не смею скрыть: мне было не слишком хорошо, у меня не было никакого развлечения, я постоянно был заключен в четырех стенах и даже не мог испросить себе позволение купить несколько книг».

При этих словах, императрица, которая, как всем известно, любит чтение и вообще очень просвещенная женщина, не могла скрыть свое негодование, и громко сказала: «Это жестоко!»

«Что же вы делали, чтоб убить время?» заговорил опять император. — «Ничего», отвечал я, «только предавался мрачным мыслям, да иногда лелеял какую-то надежду на будущее». — «Забудем же теперь все прошлое», прибавил он, и разговор перешел на предметы более общего интереса.

Очень забавляло меня в эту минуту положение Шувалова, бывшего фаворита императрицы Елисаветы, который, когда меня привели к нему пленным, принял меня так спесиво и гордо. Он был в числе обедавших, равно как и фельдмаршал граф Шувалов, начальник Тайной Канцелярии. Все, кто лично их ненавидел, или кто завидовал их влиянию, все устремили на них глаза; их вид приковывал всеобщее внимание.

После обеда перешли в другую комнату пить кофей, и мне приказано было следовать туда же. Государь обратился ко мне. Я воспользовался благоприятным случаем и просил его оказать мне две милости: во-первых, позволить послать к королю Прусскому эстафету с уведомлением о милостях, которыми удостоил меня Его Императорское Величество, и о дружественных отзывах его о короле; а. во вторых, отпустить меня на службу прежде, чем откроется кампания.

Первая просьба моя была удовлетворена без затруднения: государь сказал мне, что я могу писать все, о чем хочу, и известить короля, что к нему вскоре будет отправлен старший адъютант императора, чтоб засвидетельствовать о его дружбе и повторить королю данные ему императором уверения, что Россия не сложит оружия, пока не доставит Пруссии мира. На вторую же мою просьбу император согласился с тем лишь весьма лестным для меня условием, чтоб я остался при его особе до тех пор, пока король не пришлет к нему своего посланника. Вместе с тем он приказал мне сообщить королю его желание, чтобы посланник был избран из числа, офицеров Прусской армии. Я поспешил удалиться к себе и отдать королю самый подробный отчет обо всем случившемся. Так как более всего мне хотелось поскорее вернуться в Пруссию, то я и настаивал главным образом на необходимости ускорить присылку посланника. Я объяснял, в каком я был [316] отчаянии, что пропустил дне предшествовавшие кампании, но за то позволил себе заметит, что в ожидании прибытии посланника я постараюсь, по мере слабых моих познаний, блюсти интересы его величества, а также, что Английский министр, г-н Кейт, почтил меня своим доверием и, будучи весьма сведущ в политических делах, готов помочь моему неуменью и неопытности, тем более, что слишком двухлетнее заключение совершенно отдалило меня от общества. Эстафета моя была отправлена, а на другой день отъехал и адъютант императора 14.

Почти всякий день я бывал при дворе и был приглашаем императором к обеду или ужину, в большом или небольшом обществе. Время от времени государь ездил на вечер к кому-либо из вельмож, к коим особенно благоволил: то один, то вместе с императрицей. Я удостоивался чести принимать участие в этих выездах, равно как и министр Лондонского двора. Иногда на этих вечерах бывали весьма занимательные беседы. Государь не скрывал своего образа мыслей о Прусском короле, а так как Англия была тогда единственною союзницей Пруссии, то пред Английским министром он говорил о политических делах, весьма откровению 15. Однажды вечером он сказал мне: «Предложите-ка вашему другу Кейту позвать меня завтра к себе на ужин. Быть может, министры других дворов обидятся, если я поеду; но меня это не потревожит». Я подошел к Кейту и передал ему эти слова. Он был до того польщен, что поспешил сейчас же выразить государю свою признательность за отличие, которым он его удостоил. [317]

И в самом деле, ужин этот состоялся на другой же день. Приглашенных было только десять или двенадцать человек, по выбору самого государя. Его Величество был чрезвычайно весел и в самом лучшем настроении духа. Разговору только и было, что о короле Прусском. Помню, как император снял с пальца перстень и, показывая мне, сказал: «Знаком ли вам портрет, который вделан в это кольцо?» — «Как же, ваше величество», отвечал я: «это портрет короля». Тогда каждый из гостей в свою очередь просил позволения посмотреть на портрет; перстень обошел весь стол, и я имел удовольствие слышать единогласные и наперерыв повторяемые всеми похвалы его величеству королю Прусскому 16.

На другой день император прислал мне кошелек с пятьюстами рублями и приказ явиться ко двору. В тоже время приехал ко мне караульный офицер из крепости; он привез мне шпагу, которая до сих пор хранилась в Тайной Канцелярии, равно как и те письма, которые мне позволено было написать моей жене из заточения: их не потрудились отослать в свое время.

Шпагу и еще сто рублей я подарил этому офицеру, на которого не мог ни в чем пожаловаться; но, будучи вне себя от досады, что письма мои к жене были задержаны, я тотчас же отправился с жалобою о том к канцлеру. Он был весьма рассержен. «Успокойтесь однако», сказал он: «государь уже уничтожил эту ужасную канцелярию». — «Это прекрасно», отвечал я, «но мне от того не легче, так как бедная жена моя до сих пор находится в ужасной неизвестности о моей судьбе». Но беда была уже сделана, и другого средства не оставалось, как терпение.

Прежде чем ехать на обед к императору, я присутствовал на церемонии освящения полковых знамен, что обыкновенно бывает в царские дни 17. Все войска были в строю. Государь, верхом на лошади, находился впереди первого гвардейского полка. Государыня, предшествуемая духовными лицами, в числе до двух сот человек, шла пешком со всем двором до самого берега Невы, где на льду обыкновенно выстраивается для этой церемонии особое здание. От каждого полка были отряжены знамена с барабанщиками и полковой музыкой. Затем духовенство начало священную службу, а митрополит освятил знамена, погружая каждое из них в реку. Из крепости и адмиралтейства было сделано триста пушечных выстрелов, а полки произвели тройной ружейный залп. По окончании церемонии, государыня возвратилась со всею свитою во дворец, а государь, оставаясь впереди первого гвардейского батальона, прошел церемониальным маршем со всеми полками.

За тем последовал обед на сто кувертов. Меня опять посадили напротив их императорских величеств, и главным предметом разговора быль опять король Прусский, его войско и его военные дела. По выходе из-за стола и по удалении императора и [318] императрицы, генерал Корф предложил мне пойдти посмотреть катафалк с телом императрицы Елисаветы, смерть которой положила конец моим страданиям. Это было бы дли меня мало интересно при других условиях; но то обстоятельство, как обошлась со мною эта государыни, возбудило по мне желание взглянут вблизи на ее труп, и я последовал за моим вожатым. Ив. Ив. Шувалов также сопровождал нас; а так как его покои были смежны с покоями скончавшейся императрицы, то он и пригласил нас к себе пить кофей.

Мы увидели в большой зале гроб, обитый черным и украшенный фестонами и гирляндами из серебряной парчи. Зала была до того ярко освещена, что с трудом можно было переносить блеск свечей; гроб, покрытый золотым парчовым покровом, с серебряным Испанским шитьем, возвышался на ножках; богатая корона украшала голову усопшей. У гроба стояли четыре дамы в глубочайшем трауре и с бесконечными крепами, которые сзади спускались и лежали на полу. При них постоянно находилась одна из прислужниц. Два дежурные офицера в полковых мундирах занимали места на первых ступеньках, а на последних, против ног покойной, стоял один из архимандритов, и громко читал псалтирь, пока не сменял его другой. Чтение это не прерывается даже ночью. Вокруг гроба на табуретах были разложены: великолепная императорская корона, украшенная крупнейшими бриллиантами, несколько старинных корон царств: Казанского, Астраханского и Сибирского, все Русские ордена, как-то св. Андрея, св. Александра Невского, св. Анны и св. Екатерины, а также ордена Прусские, Шведские и Польские.

Генерал Корф предупредил меня, что следует по обычаю приложиться к руке усопшей. Я отвечал ему, что я ни чуть не желаю следовать такому обычаю, и не только потому, что нахожу весьма неприятным прикасаться губами к трупу, но и потому, чти не могу похвалиться обхождением со мною покойной императрицы; но так как генерал, по примеру всех входящих, исполнил этот обряд, то и я не хотел отличаться от других и должен был побороть в себе отвращение. Поговорив немного с дежурными дамами и посмеявшись над обычаем целования руки, мы отправились к Шувалову.

Убранство его покоев было невероятно роскошное. Тут были все: и золото, и серебро, и богатые материи, и стенные часы, и картины. Мы пили здесь кофей. Шувалов расточал, всевозможные любезности, какие обыкновенно выказывают лицам., особенно уважаемым, так что я подумал, про себя: «Тот ли это человек, которого я видел два года, тому назад?»

Государь приказал мне возвратиться к ужину, на его половину. Там я застал общество совершенно отличное от того, что было за обедом. Тут была любимица государя, графиня Воронцова 18. Она не отличалась ни красотой, ни любезностью, ни умом, ни знанием светского обращения; но в такого рода вещах, как и во многом другом, о вкусах не спорят, ибо у всякого свой вкус. Эта особа тем, менее мне понравилась, что тут же было много других дам замечательной красоты. Сверх того, за [319] ужином присутствовало несколько человек придворных, а из иностранцев только Английский посол и я. Ужин прошел чрезвычайно весело и затянулся далеко за полночь. Император очень любил такого рода увеселения, что ему впрочем не мешало посвящать все утра государственным дедам.

Помню, как однажды он, в девять часов утром, приехал в Сенат, который считается в России главным учреждением и в котором заседают знатнейшие вельможи страны. Его Императорскому Величеству не безызвестно было, что в предшествовавшее царствование эти господа вели дела чрезвычайно медленно и небрежно, и работали слишком мало; поэтому он и хотел застигнуть их врасплох. И в самом деле, на лицо оказалось только два секретаря. Но так как по городу тотчас же разнеслось, что государь в Сенате, то все сенаторы поспешили туда отправиться. Они ожидали от Его Величества строгого выговора, но он только заметил им, что в будущем надеется видеть их более ревностными и более точными в исполнении обязанностей. В другой раз он таким же образом отправился в Синод или главную консисторию, чтоб и духовенство побудить к большему прилежанию или меньшему нерадению. Таким образом государь, ознаменовывая, так сказать, каждый день каким-нибудь новым проявлением своей власти или заботливости, заслуживал одобрение и любовь всех своих подданных. Несколько времени спустя, он опять посетил Сенат, чтоб объявить дворянству, что с этой минуты оно свободно от обязательной службы и может совсем не служить, или же выходить в отставку по своему усмотрению, когда того потребуют личные выгоды или другие обстоятельства. Ничто никогда не производило такой живейшей и всеобщей радости, как этот закон, так как до тех пор по губерниям собирали молодых дворян и насильно определяли их в военную службу 19.

Для поздравления государя с восшествием на престол приехали депутаты из всех губерний. Он принял их благосклонно и нисколько не задерживая, чтоб они могли скорее вернуться домой.

Как я уже говорил, государь часто ездил вместе с государынею на ужины к кому-нибудь из вельмож; но еще чаще он ужинал в своих комнатах в небольшом обществе. У императрицы было свое общество, которое собиралось по утрам. Я довольно часто являлся на ее приемы. Она принимала всех одинаково милостиво и любезно. Но, не смотря на все ее старания казаться веселою, можно было заметить, что она часто грустила. Никто лучше ее не знал горячего характера ее супруга и, быть может, она уже тогда предугадывала то, что случилось в последствии. Каждый вечер у нее также было собрание, и она приглашала всех присутствовавших к ужину. Мне также нередко случалось [320] бывать в числе этих гостей. А так как эта государыня чрезвычайно умна, имеет к тому же большую любовь к чтению и владеет искусством вести приятную беседу, то и внушила самые восторженные чувства всем ее окружавшим. Однажды вечером я был у нее. Вдруг является любимец государев, обер-шталмейстер Нарышкин и говорит мне потихоньку, что меня ищут по всему городу, чтоб ехать вместе с ним на ужин к графине: так обыкновенно называли любимицу. Не имея возможности отказаться от приглашения императрицы, я просил Нарышкина, нельзя ли как-нибудь устроить, чтобы меня позабыли на этот вечер. Сперва он не знал, как ему уладить дело; но так как он был человек порядочный и притом мой хороший приятель, то я просто и без обиняков сказал ему: «Это уже ваше дело; не могу же я объявить государыне, куда меня зовут? Я предпочитаю остаться там, где нахожусь; а вы выпутывайтесь сами, да и меня выручайте из этой беды, как умеете». Он удалился, и я был уверен, что он сумеет выполнить мое желание. Но вдруг мы слышим шум: обе половинки дверей отворяются, и входит государь. Раскланявшись утонченно вежливо с государыней и со всем ее обществом, он подзывает меня к себе с обычным веселым и благосклонным видом и говорит императрице: «Извините меня, я хочу похитить одного из ваших гостей, вот этого Пруссака, которого я искал по всему городу». Государыня засмеялась; я почтительно ей поклонился и удалился вслед за императором.

На ужине у графини присутствовали, по обыкновению, все те дамы, которые составляли общество, или если хотите, двор ее.

На другой день, когда я явился к императрице, она, ни слова по говоря о вчерашнем происшествии, сказала мне с улыбкой: «Приходите ко мне ужинать всегда, когда не будет предвидеться никаких препятствий». И я воспользовался в последствии этим позволением.

Следующий затем день был праздничный, и я обедал при дворе. Меня опять посадили напротив государя, который все время вол разговор о Прусском короле. Он до мельчайших подробностей знал его походы; ему известны были все военные распоряжения короля; он знал форму и состав каждого из его полков; одним словом, его поклонение доходило до того, что он громко объявил, что не замедлит все свои войска поставить на ту же ногу. И действительно, так и было сделано вскоре после того: все прежние военные формы были отменены, и государь первый надел мундир по Прусскому образцу.

За этим обедом присутствовал фельдмаршал Разумовский 20. Государь спросил его о брате, обер-егермейстере, том самом, который был первым любимцем покойной императрицы. Разумовский отвечал, что брат его нездоров и не может выезжать из дому. «Ступай», сказал государь, обращаясь к одному из ординарцев, которые всегда, находились при нем в числе пяти или шести человек, «спроси от моего имени обер-огермейетора об его здоровье». Посланный возвратился чрез несколько минут, так как граф Разумовский навсегда сохранил свое помещение [321] во дворце, и доложил Его Величеству, что г. обер-егермейстер поправляется, всенижайше благодарит Государя за все его милости и надеется чрез несколько дней быть в состоянии лично ему представиться. Вместе с тем посланный сказал, что это поручение доставило ему подарок в тысячу рублей от графа. Государь не мог удержаться от смеха, да и все присутствующие также засмеялись этому. По этой чрезвычайной щедрости заключили, что, верно, Разумовский до тех пор находился в сильном сомнении относительно расположения к нему нового Государя, и что неожиданная отправка к нему ординарца привела его в восторг 21.

При выходе из-за стола, Государь сам сделал мне честь, пригласив меня назавтра к обеду в свои аппартаменты, и сказал, что надеется показать мне нечто весьма для меня новое; яснее он не выразился. В обычное время я явился туда и увидел генерал-лейтенанта Вернера, из наших гусаров, которого Русские взяли в плен под конец последней кампании в Померании. Государь вызвал его из Кенигсберга с намерением оставить при себе до тех пор, пока Русские Офицеры, взятые в плен нашими войсками, не будут возвращены. Я был очень рад познакомиться с Вернером, и мы тем скорее с ним сошлись, что у обоих были одинаковые интересы. Я воспользовался этим случаем, чтобы просить Государя меня отпустить в Пруссию, так как при нем находился теперь генерал Вернер; при этом я напомнил ему различные побудительные причины, которые и прежде представлял ему. Но он отвечал, что не отпустит меня до тех пор, пока не приедет Прусский министр, и затем шутя прибавил, что если я стану еще просить его об этом, то он снова велит посадить меня в крепость. Одно это слово заставило меня замолчать.

Мне приходилось еще две недели ждать ответа на мое первое письмо к королю, посланное по эстафете. В течение этого времени я имел случай видеть погребение императрицы Елисаветы. Церемония эта была очень пышна и великолепна, но вместе с тем и очень мрачна. Тело государыни должно было быть перенесено в крепостную церковь, где, как я уже заметил, хоронятся все Русские государи; пространство же от дворца до крепости равняется почти Немецкой полу-миле; а потому на всем пути от самого дворца до церкви, по всем прилежащим улицам и на льду через Неву, положили доски в роде моста. В 10 часов утра раздался благовест со всех церквей, и войска вытянулись шпалерами на всем протяжении, по которому следовала процессия. Триста человек первого гвардейского полка открыли шествие и более трех сот священников в полном облачении и с пением следовали за ними, по двое в ряд. Все короны и ордена, о которых я упоминал выше, были несены вельможами, шедшими один за другим, [322] в сопровождении камергеров. Всадник, одетый с головы до ног в латы, ехал на парадной лошади, которую вели два конюха. Гроб, покрытый черным сукном и богато украшенный серебряною парчою, был поставлен на колесницу, запряженную в восемь лошадей и убранную черным бархатом. Балдахин, отделанный таким же образом, был поддерживаем генералами и сенаторами, которые имели ассистентами гвардейских офицеров. Вслед за гробом шел император, одетый в большой черный плащ, который несли двенадцать камергеров, держа каждый по зажженной свече. За императором следовал, как самый близкий из родственников, принц Георг Голштинский, а за ним — принц Годштейн-Бекский 22. Государыня шла также пешком, держа в руках зажженную свечу, и точно также облеченная в плащ, который поддерживали придворные дамы. Триста гренадеров замыкали шествие. Лишь только поезд тронулся, началась пальба из пушек, по выстрелу в минуту, и продолжалась до тех пор, пока гроб не был внесен в церковь, а затем последовало триста выстрелов из крепости и адмиралтейства. Тот же порядок был соблюден и по окончании погребения, во время возвращения всех присутствовавших во дворец.

В этот день все обедали у себя дома и вечер проводили в уединении, как будто общая скорбь была вполне искренна и действительна; но на другой же день не было и речи об императрице Елисавете Петровне, точно она никогда и не существовала. Таково обычное течение всех дел мира сего: все проходит, все забывается!

Наступил день рождения государя. Его Величество пожелал отпраздновать его в Царскосельском дворце, который находится в четырех Немецких милях от Петербурга. Весь двор отправился туда. Были также приглашены знатнейшие кавалеры и дамы из Петербургского общества, а из иностранцев — Английский посланник, генерал Вернер и я. Как ни велик этот дворец, он едва мог вместить такое множество гостей. Графини Воронцова присутствовала также в числе придворных дам. Праздник этот был великолепен. День начался божественною литургией; молебствие совершалось при пушечной пальбе; в церкви присутствовал государь. Но государыня, которая в это утро, повинуясь желанию своего супруга, возложила на графиню знаки ордена Екатерины, чувствовала себя не совсем здоровою и не выходила из своих комнат; она не покидала их и в течение целой недели, пока продолжались празднества и не наступило время возвращения в столицу 23. [323]

К этому времени, быть может, следует отнести первую мысль о перевороте 1762 года. Если из этих, изложенных выше, обстоятельств видно, что Государь довольно мало щадил нравственное чувство императрицы, то с другой стороны, и она не всегда имела над собой столько силы, чтоб уметь скрыть свое горе или неудовольствие.

Веселие и празднества продолжались и в Петербурге; на другой же день по возвращении из поездки государь пригласил меня к обеденному столу в свои аппартамеиты. Собрание там было многочисленное. Мы уже сидели за столом, как вдруг мне подали письмо короля Прусского. Я хотел было спрятать его в карман, чтобы прочесть после обеда; но государь, догадавшись, что это письмо от короля, настоял, чтоб я тотчас же прочел его. «Вы имеете такой веселый вид», сказал он, «что без сомнения, это письмо вас очень порадовало. О чем же там речь?» Я немедленно подал ему письмо и просили» его самого прочесть, чтоб убедиться, прав ли он в своей догадке. Государь взял и с обычною своею живостью и благоговением к королю прочел письмо. Содержание его было следующее:

«Я глубоко тронут вашими несчастиями и вполне им сочувствую. Все это давно бы кончилось, если бы зависело только от моей доброй воли, и вы давно наслаждались бы участью более счастливою и достойною ваших заслуг. Судите сами о восторге, который я ощутил, когда из вашего письма от 19-го сего Января, узнал о великодушном решении императора Всероссийского возвратить вам свободу и столь благородным образом восстановить права вашей невинности. Это изъявление великодушия, которым Его Императорское Величество желал ознаменовать свое восшествие на престол, утверждает во мне то выгодное понятие, которое я всегда имел об образе мыслей этого государя, и послужит вечным памятником его правосудия и величия души. Оно возбудило во мне самый живой восторг; и чтобы доказать это, я распорядился тотчас же, безо всякого выкупа, освободить всех военнопленных из Русских, которые находятся в моих владениях, и передать их Русским генералам, стоящим на границе. Вместе с тем я послал, приказ в Штетин об освобождении Шведского полковника Лилиенберга, которого я велел арестовать в виде возмездия. Впрочем, я нисколько не сомневаюсь, что Его Императорское Величество, во исполнение данного вам милостивого обещания, разрешит вам возвратиться ко мне и тем доставит мне душевное удовольствие вас увидеть и рассеять все ваши несчастия, ныне миновавшие. Полковник моих войск, мой адъютант, и действительный камергер» барон Гольц, которого я посылаю, [324] чтоб приветствовать Его Императорское Величество с восшествием на престол и уверить его в моем полном уважении и дружбе, точнее объяснит вам те чувства, которые я к вам неизменно питаю. Полагаясь на то, что он передаст вам от моего имени, я молю Господа, да сохранит Он вас святым Своим заступлением.

Фридрих.

Бреславль, 10-го Февраля 1762 г.»

Окончив чтение этого письма, государь с живостью и громко сказал: «И так, король желает меня предупредить! Я освободил одного пленника, а он возвращает мне всех пленных Русских!» И вслед за тем император позвал одного из своих адъютантов и сказал ему: «Поезжай сейчас же в Военную Коллегию и скажи, чтобы немедленно разослали приказ повсюду, где только содержатся пленные из Пруссаков (большая часть их была отослана в Сибирь): я всем им дарую свободу, но пусть они все прибудут сюда, и уже отсюда они будут отправлены в порядке к своим полкам». Затем он обратился к генерал-лейтенанту Вернеру, который также присутствовал за обеденным столом, и продолжал: «Генерал, с сей минуты вы также можете располагать своею свободой; можете возвратиться в Пруссию, когда пожелаете».

Так как мне ничего подобного не было сказано, и император только отдал мне письмо, то по выходе из-за стола я приблизился к нему и повторил мою просьбу о разрешении уехать; но в ответ опять услышал тоже, именно — что разрешение это последует только по приезде барона Гольца, а до тех пор, если я не имею желания снова попасть в крепость, то не должен возобновлять о том разговора 24.

Вскоре я получил от короля второе письмо в ответ на то, которое послал ему с почтовым курьером, и в котором подробно излагал все, что делалось в России благоприятного его интересам: я скоро нашел случай сообщить и это письмо императору, доброе расположение которого так важно было упрочить для Пруссии. Письмо заключало в себе следующее: [325]

Бреславль, 17-го Февраля 1762.

«Я получил нашу доношу от 24-го Января и не сомневаюсь, что мой ответ на ваше первое письмо дошел до нас. Я отправил полковника, и действительного камергера барона Гольца ко двору, при котором вы находитесь, поручив ему поздравить Его Императорское Величество с восшествием на престол; надеюсь, что он прибудет ранее получения этого письма. Известия, вами сообщенные, бесконечно для меня приятны. Я тем более благодарен вам за них, что до сих пор у меня не было никаких сведений из России, и что все, до меня доходившее, мне удавалось узнавать только чрез посредство Английского посланника. Меня в особенности глубоко трогает дружественное расположение, которое государь питает ко мне; я очень ценю его, и Его Императорское Величество может рассчитывать на полную взаимность с моей стороны. Надеюсь, что первый шаг, мною сделанный, чтобы показать государю мое личное и отменное к нему уважение, — освобождение всех Русских пленных, убедит его в этом и послужит еще новым поводом к тому, чтобы предоставить вам окончательно свободу и позволить немедленно возвратиться в мою главную квартиру. Нетерпение, с которым я ожидаю этой минуты, равносильно уважению, которое я к вам питаю, и я поставлю себе за удовольствие сохранить к вам мое неизменное благоволение. Молю Бога, да сохранит Он вас под Святым Своим покровом.

Фридрих».

Король еще прибавил своею рукою следующее:

«Других известий из России я не имею, как только те, что вы мне сообщаете. Итак, вы мне доставите удовольствие, если изложите как можно подробнее все, что там происходит».

Я не упускал случая со всяким отъезжавшим курьером сообщать королю обо всех любопытных новостях, какие только мы с Английским посланником могли собрать.

Чрез две недели прибыл барон Гольц, и я расположился последовать за генералом Вернером, который упредил меня своим выездом. Я уже сделал свои прощальные визиты, и как кладь моя была весьма легкая, то я рассудил ехать на почтовых, чтобы совершить путь как можно скорее. Прошло уже шесть недель с тех пор, что я получил свободу, и в продолжение всего этого времени я наслаждался в Петербурге всевозможными удовольствиями, но воспоминание о заключении в крепости все еще тревожило мое воображение. Признаюсь, что, спустя много времени по выходе оттуда, я часто грезил по ночам по сне, будто я еще все нахожусь в заключении, и возбуждение, которому я подвергался в таких случаях, было столь сильно, что я на целые сутки впадал в какое-то горячечное состояние 25.

До Кенигсберга я ехал безостановочно; но здесь я позволил себе день отдыха. Я встретил тут возвращавшегося в Петербург адъютанта императора Петра III; он был чрезвычайно доволен и [326] польщен приемом, который был ему оказан королем. Я продолжал мой путь с прежнею поспешностию и представился его величеству в Ярославле. Король принял меня в высшей степени милостиво. Я бросился к его ногам и благодарил его за все заботы во время моего бедственного плена. Король не ограничился одними милостивыми словами, но повел речь и о других предметах, более занимательных. Я представил ему подробный и точный отчет о всем виденном и слышанном, а с разрешения г. Кейта (человека, который соединял с честностью великое знание дел и опытность) я позволил себе уверить короля не только в том, что настоящая кампания есть последняя, но и в том, что мир будет заключен вполне согласно желаниям его величества.

Не пробыл я еще двух дней в Бреславле, как от Петра III снова прибыл курьер. Ему было велено обратиться ко мне для того, чтоб я позаботился устроить немедленно его обратный отъезд. Генералу Чернышеву 26, который командовал тридцатитысячным Русским корпусом, входившим в состав Австрийской армии и расположенным на зимние квартиры в Моравии, он привез предписание возвратиться в Польшу чрез Силезию, как только погода позволит выступить в поход. Известие это произвело в Вене чрезвычайный ропот. Два дня спустя прибыл еще Русский курьер. Он должен был ожидать вступления генерала Чернышева в королевские владения и вручить ему повеление императора присоединить свой корпус к Прусским войскам и поступить в распоряжение его королевского величества. Можно судить о том, каково было впечатление этой перемены! Все вздохнуло у нас удовольствием и радостью.

_________________________________

Описанное пребывание графа Гордта в России не было единственным: он посетили, ее еще два раза, в семидесятых годах, в свите принца Генриха; но те посещения имели совершению иной характер.

Л. Майков.


Комментарии

1. Оба эти издания никаких различий между собою не представляют; настоящее извлечение сделано по 1-му изданию; существуют еще Memoires historiques, politiques et militaires du c-te de Hordt, rediges par M. Borelly. 2 vols. Paris, 1805; но отношение этого сочинения к двум предшествующим изданиям мне неизвестно.

2. См. о нем, как о герое народных песен, в книге А. М. Савельева: Трехсотлетие Донского Войска (С.-Пб., 1870) стр. 68 и след.

3. Излагаемый рассказ Гордта мы проверяем и отчасти дополняем по другим Шведским свидетельствам, на основании которых составлено сочинение г-жи Н. Шпилевской: «Описание войны между Россией и Швецией в Финляндии в 1741, 1742 и 1743 годах» (С.-Пб., 1859).

4. Песни, собранные П. В. Киреевским, вып. 9-й, стр. 147 и 179-181. Сближая обе былины, здесь указанные, нельзя, кажется, не заметить, что в сущности это одна и та же былина в двух вариантах, которые оба значительно попорчены чрез смешение имен, нарушение хронологии и т. д. Другие былины говорят об участии Краснощекова в Прусской войне; исторически это объясняется тем, что в Семилетней войне участвовал сын убитого в 1742 году Краснощекова, также лихой Донской атаман.

5. Граф П. С. Салтыков, Русский главнокомандующий, упоминает о взятии графа Гордта в плен в письме своем к Ив. Ив. Шувалову, от 10-го Ноября 1759 года: «После дела под Франкфуртом, вовремя отступления Пруссаков, говорит он, наши гусары и казаки всякий день шармицели имели, где и граф Гордт взят». См. Сборн. Р. Истор. Общества, т. IX, стр. 496.

6. Министром этим был тогда Никита Иванович Панин. В сообщенных С. М. Соловьевым выдержках из реляций Панина (Ист. России, т. XXIII, стр. 310-311) действительно заметно некоторое сочувствие Русского министра той Шведской «придворной» партии, к которой принадлежал граф Гордт. Панин находил необходимым поддерживать эту партию в Стокгольме, чтоб утвердить союз России со Швецией; но в Петербурге советы его не были приняты, а вслед затем Панину пришлось извещать Русский двор о падении сторонников России (Ист. России, т. XXIV, стр. 86).

7. Об этих письмах гр. Воронцов 10-го Февраля 1760 г. писал начальнику Тайной Канцелярии гр. Ал. Из. Шувалову следующее: «На последней почте присланы ко мне от Николая Андреевича Корфа три письма на имя известного полковника графа Горта, из которых одно от генерал-майора Яковлева, а два — от жены его. Прилагая оные при сем в подлинниках и с переводами для лучшего вашему сиятельству усмотрения, довольствуюся я передать на собственное ваше рассуждение, что с теми письмами учинить изволите. Мне сдается, что, по неважности содержания их, можно графа Горта обрадовать известием о состоянии жены его, о которой он натурально беспокоиться должен, не получа чрез столь долгое время ни одного от нее письма» (Архив Князя Воронцова, кн. IV, стр. 315).

8. Так в фортификации называется возвышение земли, на которое ставится артиллерия.

9. Здесь разумеется Петропавловский собор, в самой крепости.

10. 26-го Декабря; императрица Елизавета скончалась накануне в вечеру.

11. В черновом тексте доклада, поднесенного канцлером на утверждение императора Петра III-го 27 Декабря 1761 г., значится между прочим следующее: «О содержащемся здесь в крепости Прусском пленном полковнике графе Горте, который прежде, по требованию короля Шведского, как нарушитель покоя, задержан был, а после Шведской двор сам, отступая от своего требования, просил об освобождении его на размен, не соизволите ли Ваше Императорское Величество из высочайшей милости повелеть его отпустить, не зачитая в число пленных, с выдачею на дорогу некоторого числа денег, но обязывая взаимно реверсом, дабы он из благодарности за являемую высочайшую милость против России никогда, а противу Российских союзников в нынешнюю войну не служил» (Архив Князя Воронцова, кн. VII, стр. 529). В депеше графа Мерси д’Аржанто, Австрийского посланника при Русском дворе, от 18-го Января 1762 г., читаем: «Шведский изменник, полковник Гордт, перешедший к королю Пруссии, во время настоящей войны, попался в плен Русским и был заключен в крепость. Покойная Русская государыня, желая спасти этого Гордта от Шведской мести, торжественно объявила королю Швеции, что он, король и государство могут быть покойны, так как этот пленник навсегда останется в России под строгим надзором. Но король Прусский объявил, что пока Гордт не будет освобожден, до тех пор он, с своей стороны, не выпустит на свободу ни одного Шведского офицера; тогда Шведское правительство, не желая, чтобы невинные страдали за виновного, дало понять здешнему двору, что оно ничего не имеет против освобождения Гордта; здесь однако не обратили внимания на это ходатайство, и Гордт продолжал быть пленником» (Сборник Имп. Р. Истор. Общества, т. XVIII, стр. 58-59).

12. Барон Николай Андреевич Корф во втором браке был женат на графине Екатерине Карловне Скавронской (ум. 1757 г.), сестре графини Анны Карловны Воронцовой и двоюродной сестре императрицы Елисаветы Петровны.

13. Нарышкин, Лев Александрович, один из любимцев Петра III.

14. То был Андрей Васильевич Гудович, генеральс-адъютант императора, особенно любимый им за отличное знание Немецкого языка: Гудович воспитывался в Кильском университете. Л. М. — Царствование Екатерины Гудович прожил в своих деревнях, в Суражском уезде, Черниговской губернии. Когда Екатерина ездила в Крым, она с ним виделась и беседовала некоторое время на едине. Гудович был приглашен и к ее обеду, за которым сидел он, молчаливо и трезво. — «Что же вы ничего не пьете, Андрей Васильевич?» ласково сказала ему государыня, — «Слишком много было пито с покойным супругом Вашего Императорского Величества», отвечал упрямый Малоросс, через целую четверть века очутившийся снова за придворным столом. (Слышано по преданию от соседей и родственников Гудовича). П. Б.

15. В депеше гр. Мерси, от 18-го Января 1762 г.: «Как только вступил на престол настоящий государь, он тот час же выпустил Гордта из крепости, и в день нового года старого стиля пригласил его к своему обеденному и вечернему столу, и даже предлагал, ему сам кушанья, стоявшие вблизи. Так как вышеупомянутый Гордт большой интриган, то канцлер уже высказывал мне, как, он боится, чтоб от этого человека не вышло какой-нибудь интриги» (Сб. Р. Ист. Общ., т. XVIII, стр. 59). В депеше от 1-го Февраля: «Гордт присутствует почти при всех увеселениях, да и вообще безотлучно находится при государе. Пред, ним в особенности похваляется государь своим восторженным поклонением Прусскому королю и доводит оное до чисто ребяческой неумеренности» (там, же, стр. 75). В депеше без числа, отправленной между 12-м и 15-м Февраля: «Император, не задумываясь, сообщает г. Кейту и полковнику Гордту без исключения все, что до него доходит путем письменных докладов» (там же, стр. 121; сравни еще стр. 188-189).

16. В депеше гр. Мерси от 1-го Февраля: «29-го числа (Января месяца) государь угощался у Английского министра, при чем присутствовало несколько Английских купцов, а также известный Гордт, которого государь в особенности желал видеть в числе гостей Кейта» (Сб. Имп. Р. Ист. Общ., т. XVIII, стр. 93).

17. Из дальнейшего рассказа Гордта видно, что он описывает обряд водоосвящения 6-го Января.

18. Елисавета Романовна.

19. Это второе посещение Сената императором происходило 17-го Января. Петр пробыл там с 10 до 12 часов, занимался разными делами и в заключение объявил: «Дворянам службу продолжать по своей воле, сколько и где пожелают; а когда военное время будет, то они все явиться должны на таком основании, как и в Лифляндии с дворянами поступается» (Ист. России С. М. Соловьева, т. XXV, стр. 11; сравни La cour de Russie il y a cent ans, 1858, стр. 181).

20. Граф Кирилл Григорьевич.

21. По свидетельству гр. Мерси, императрица Елисавета, 24-го Декабря, накануне своей смерти, взяла с своего наследника торжественное обещание не обижать по ее смерти ее любимцев, и в том числе графа А. К. Разумовского (Сб. Имп. Р. Ист. Общ., т. XVIII, стр. 27). 6-го Марта 1762 г. (уже по выезде Гордта из Петербурга) состоялся указ о увольнении гр. Разумовского от службы, при чем государь обещал «сохранить к нему непременную милость и высочайшее благоволение» (С. М. Соловьев, на основании журналов Сената, Ист. России, т. XXV, стр. 9).

22. Первый — известный принц Жорж, генерал Прусской службы, дядя государя; второй — принц Петр-Август-Фридрих, также дядя Петра III-го.

23. Из депеши гр. Мерси от 26-го Февраля 1762 г.: «19-го числа текущего месяца император отправился в загородный дворец, в Царское Село и отпраздновал там с величайшею пышностью и торжественностью день своего рождения, а именно воскресенье 21-го числа. Почти 100 человек знатных особ обоего пола были назначены сопровождать туда двор и получила помещение в тамошнем дворце. В самый же день торжества всем дворянам дано было разрешение присутствовать на нем... У государя с каждым днем все более и более является сильнейшая охота выражать без пощады и приличия свое пристрастие к нашим врагам и свою нелюбовь к нам и нашим союзникам... Никто более не способствует воспламенению его воображения, как известный полковник Гордт, который не отходит от императора и так овладел последним, что даже г. канцлер отозвался о нем на днях барону де-Бретелю следующим образом: «Кажется, этот Гордт совсем обворожил государя» (Сб. Имп. Р. Ист. Общ., т. XVIII, стр. 162-163). В La cour de Russia il y a cent ans (стр. 180) приводятся отрывки из депеш Кейта, из которых видно, что утром, в день рождения Петра III-го, императрица принимала, но к вечеру почувствовала лихорадку.

24. По словам Гордта, разговор этот происходил после 21-го Февраля, но еще 15 числа того же месяца император писал Фридриху следующее: «Не умедлил я нимало потребные указы отправить, дабы пленные вашего величества, в моей державе находящиеся, немедленно освобождены и возвращены были, сколь скоро... мне донесено, что ваше величество, освобождая моих пленных, ревнуете с вашей стороны тот узел утвердить, который уже с давнего времени нас соединял, и который вскоре наши народы соединить имеет. Согласно сим взаимным склонностям, не могу я долее здесь удерживать вашего генерал поручика Вернера и вашего полковника графа Горта, хотя всегда с великим удовольствием видел бы их при моем дворе. Я не могу обойтись отдать справедливость их поведению и ревности, которую они к службе вашего величества являть не переставали». В конце письма император — очевидно, по внушению самого Гордта — просит Фридриха переменить «нынешнее состояние его полку в состояние напольного полка» (см. Памятники повой Русской истории, изд. В. Кашпирева, т. II, отд. 2-й, стр. 8; ср. Русск. Старину 1871 г., т. III, стр. 285-286, и Историю России С. М. Соловьева, т. XXV, стр. 33.

25. В депеше гр. Мерси, от 2-го Марта н. ст. говорится, что Вернер и Гордт выехали из Петербурга 27-го Февраля нового стиля вместе и до приезда Гольца (Сб. Р. Ист. Общ., XVIII, стр. 194); но разумеется, известия, сообщаемые Гордтом о самом себе, должны быть точнее.

26. Графу Захару Григорьевичу.

(пер. Л. Майкова)
Текст воспроизведен по изданию: Плен графа Гордта в России. (1759-1762) // Русский архив, № 7. 1877

© текст - Майков Л. 1877
© сетевая версия - Тhietmar. 2020
© OCR - Иванов А. 2020
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русский архив. 1877