Главная   А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Э  Ю  Я  Документы
Реклама:

ИОГАНН ЛЮДВИГ ГОРДТ

ЗАПИСКИ ШВЕДСКОГО ДВОРЯНИНА

MEMOIRES D'UN GENTILHOMME SUEDОIS, EСRITS PAR LUI-MEME DANS SA RETRAITE"

Граф Фермор отступил ко Старгарду, откуда послал генерал-майора Пальмбаха с отрядом начать осаду. Граф Дона не имел достаточно сил, чтобы воспрепятствовать ему. Он ограничился прикрытием местности, на сколько это зависело от обстоятельств. Успокоенный на счет Силезии, генерал призвал меня к себе; в ожидании осады Кольберга началась малая война. Майор Гейден, комендант этой крепости, храбро защищался. Русские атаковали и бомбардировали ее одновременно с сухого пути и с моря. Но все их усилия были тщетны, и они, сняв осаду, ушли из Новой Марки и Померании и через Польшу пошли на зимние квартиры в Восточную Пруссию. Мы тоже мечтали о зимних квартирах и о некотором отдыхе; но дело под Гохкирхенем, где король потерпел неудачу, заставившую ею отступить, приободрили наших противников, и они порешили продолжать компанию.

Даун начал осаду Нейсса; надеясь, конечно, взять его до зимы, король пошел на него со всеми своими силами и заставил снять осаду, но чтобы прикрыть Саксонию, он приказал идти туда из Померании генералу Дона со всею армией и оставаться там во время его отсутствия. Я командовал авангардом. Мы нашли генерала Гаддика во главе корпуса, оставленного ему Дауном, который уехал в Силезию. Он занял высоты позади Эленбурга. Я атаковал четыре батальона пандуров, стоявших перед городом. Они отступили и зажгли мост. Я потушил огонь и преследовал их по городу, причем многих взял в плен. Они укрылись в лагерь. Генерал Гаддик, видя мою упорную атаку и приближавшуюся армию графа Дона, снял лагерь, оставив нам триста пушек и множество отсталых.

Король, освободив Нейсс, возвратился в Саксонию и расположился на зимние квартиры. Дона возвратился в Померанию, отправив генерала Платена (в корпусе я был) на зимние квартиры к польским границам, и пошел через герцогство Мекленбургское в Новую Марку чтобы атаковать шведов, находившихся под начальством графа Гамильтона которого гнал перед собою до ворот Стральзундских. Заперев его там, Дона расположился, как и в прошлом году, на зимние квартиры в Шведской Померании. [729]

Все мы пользовались тогда полнейшим спокойствием в продолжение нескольких месяцев, в ожидании открытия следующей кампании. Король, одинаково заботливый, как в малых, так и в великих делах, отнесся ко мне в этот промежуток времени так, что я не могу о том умолчать. Многие шведские офицеры, взятые им в плен, просили меня исходатайствовать им у короля разрешение возвратиться на честное слово в отечество. Я осмелился просить его за двоих, боявшихся, что в их отсутствие расстроятся их домашние дела, и получил согласие короля. Но во время их путешествия один из них говорил так, что можно было счесть его за неблагодарного, или не считавшего нужным быть мне благодарным. Король узнав о том, удостоил написать мне следующее письмо:

«Вы просили меня дать двум вашим соотечественникам разрешение возвратиться в отечество на честное слово. В доказательство своей к вам благодарности они говорили дорогой, что рано или поздно вас выдадут шведскому правительству живого или мертвого. Я извещаю вас о том, чтобы вы приняли предосторожности, и в другой раз не оказывали бы столь охотно услуг людям, думающим таким образом».

Его величество прислал мне это письмо с курьером. Я был глубоко тронут его вниманием и сильно возмущен низостью этих неблагодарных людей. Я имел честь ответить ему с тем же курьером, что глубоко тронут его милостью, но что пока я стою во главе полка, вверенного им мне, и имею в своем распоряжении полторы тысячи человек, смею надеяться, что мне бояться нечего.

Я долго думал об этом неблагодарном поступке, но удовольствие одолжать даже неблагодарных все-таки увлекало меня, и впоследствии я с неменьшим усердием искал всякого случая оказать услугу шведским пленным, число которых было весьма значительно.

Зима прошла весьма мирно. После всех переходов и утомления последней кампании все рады были отдохнуть. Занимались только набором рекрут, обучением войск, и приготовлялись к раннему началу предстоящей кампании.

Русские собрались на Вислу, вследствие чего генерал Дона стал на Варте с командуемою им армией. Я был также там с моим корпусом. Король прислал еще двенадцать тысяч человек под начальством генерал-лейтенанта Гюльзена, для нашего подкрепления.

Неприятель стал лагерем в Познани, а генерал Дона расположился против его. Мы узнали, что еще две части их армии расположены в нескольких переходах от нас. Необходимо было атаковать графа Фермора в Познани, прежде чем вся армия его будет на месте; меня отправили с моим полком и тремястами гусар наблюдать за двумя неприятельскими отрядами, бывшими назади. [730]

Мои шпионы и патрули донесли мне вскоре, что русским осталось не более двух переходов до Познани. Я сообщил это графу Дона, и уверенный, что он тотчас нападет на корпус Фермора, поспешил стать с моим отрядом в тылу неприятельской армии, чтобы наносить удары отступающим.

Но я понадеялся напрасно. Граф Дона не воспользовался случаем, чтобы помешать соединению помянутых двух отрядов с корпусом, стоявшим в Познани. Не знаю, была ли тому причиной его собственная нерешительность, или что другое помешало ему, но он отступил при приближении русских, а я все еще в ожидании исполнения проектированного плана, сохранял свою позицию. Наконец я узнал, что сражения не будет, и что генерал Фермор преследует отступающего графа Дона. Мне захотелось испытать что-нибудь прежде соединения моего с главною армией.

У русских в Бромберге вдоль Вислы были большие склады и обозы. Я обратил на них мое внимание. Гарнизон тут был в триста человек; я напал на него и взял его в плен. Только несколько казаков спаслись в Торне, довольно сильном городе также на Висле, где у неприятеля был еще хороший гарнизон под начальством генерал-лейтенанта. Я сжег множество лодок, наполненных рожью — за невозможностью взять их, обоз же отдал отряду, позволив взять оттуда одежду и обувь, сколько кто хотел. Каждый солдат запасся полным носильным платьем, что представляло забавное зрелище. Чего нельзя было взять, то сожгли вместе, с подводами посреди поля, вне города; это навело ужас на жителей, думавших, что весь город будет сожжен. Особенно страх был велик в одном женском монастыре. Я ехал мимо верхом; бедные монахини вышли и упали к моим ногам, прося о помиловании. Трудно мне было успокоить их; сказав им, что я не намерен делать никакого вреда ни городу, ни жителям, я в шутку прибавил, что беру их под свое покровительство и отнесусь к ним с должным уважением.

Покончив с распоряжениями и дав отдохнуть людям, я поехал в армию, а пленных отправил с отрядом в Кольберг. Я торопился, на сколько от меня зависело; мой ариергард в сто человек пехоты и пятьдесят гусар был в одной мили от меня.

Комендант Торна отделил тысячу всадников для преследования нас; отряд бросился в деревню, чтоб отрезать мой ариергард. Меня предупредили. Я возвратился назад с тремястами человек пехоты и двумя пушками. При моем появлении неприятель ушел, и мой ариергард освободился.

Мы продолжали наш марш. Пройдя нашу границу в Померании, я дал отряду двухдневный отдых и воспользовался этим временем [731] чтобы сделать подробное донесение графу Дона о моей экспедиции и просить у него новых приказаний.

Офицер, которого я к нему послал, вскоре возвратился в сопровождении курьера, везшего мне письмо от генерала Веделя, которому король, недовольный бесконечными отступлениями графа Дона, передал командование армией. Едва вступив в командование, Ведель встретил неприятеля, идущего в Силезии, дал ему сражение в Пальзиге и отступил с большим уроном; вследствие этой неудачи, он и призывал меня к армии со всем моим войском.

Собрав все небольшие отряды, отправленные мною в Кольберг с пленными или в другие места за продовольствием и фуражом, я исполнил приказание моего нового начальника.

Проигранное сражение под Пальзигом, с одной стороны, и успешное шествие русских к Одеру — с другой, побудили короля лично прибыть к армии и привести подкрепление в несколько кавалерийских и пехотных полков. Он был уже там, когда офицер, посланный мною из Польши с донесением о моей экспедиции, приехал, так что донесение отдано было в собственные руки его величества. Он был весьма доволен моими действиями и чрез возвращавшегося офицера писал мне, чтоб я шел в Ландсберг на Варту для наблюдения за неприятелем впредь до нового назначения.

Я поспешил на свой пост, расположился вдоль реки и не долго стоял без дела. На следующий же день сильный отряд приблизился, чтобы напасть на меня; прежде всего он предложил мне сдаться. Я отвечал, что буду настойчиво защищать мою позицию.

Засуха была страшная, вода так понизилась, что Варту можно было перейти в брод во многих местах; с моим малочисленным отрядом я не мог защищать все переправы и известил о том его величество; он предписал мне продержаться еще дня два, а затем обещал помощь. Я решился удержать позицию во что бы то ни стало.

Король перешел Одер и атаковал русских, укрепившихся на высотах перед Франкфуртом, в местности наиболее выгодной для обороны. Генерал, Лаудон с десятью тысячами австрийцев, удачно, так сказать, проскользнул за ним, сделав отважный переход по тому же пути, по которому следовал король. Надо поэтому сознаться, что именно Лаудону принадлежит успех этой замечательной битвы.

Я не буду рассказывать здесь все подробности; они известны всем военным. Достаточно сказать, что после нескольких удачных атак, взяв много ретраншементов и заставив отступить неприятеля, его величество должен был наконец сам уступить им победу; он потерял в этой битве почти всю свою артиллерию и сто пушек, уже взятых им; множество его генералов было убито или ранено, и под [732] ним самим убиты две лошади, а мундир прострелен во многих местах, когда он уходил на Одер с остатками своей армии.

Во время отступления его войск по двум мостам, наведенным им еще для наступательных действий, король вошел в какую-то хижину, и вспомнив, вероятно, о том, что обещал мне за два дня до битвы, собственноручно написал мне следующую записку:

«После того, что произошло между мною и русскими, вам нужно как можно скорее привести ваш отряд на соединение со мною в Рейтвенте, близ Кюстрина».

Податель этой записки присутствовал при сражении и передал мне все подробности этого кровопролитного и бедственного дня.

Мы тотчас же отправились в Кюстрин; я поехал вперед, так как моему отряду нужно было сделать два перехода до места своего назначения. На другой день я прибыл в главную квартиру короля в Рейтвент, рано утром; его величество остановился в замке с генерал-лейтенантом Финком, который впоследствии понес такую же неудачу в славном деле под Максеном в Саксонии. Я явился с докладом к генералу и нашел его усеянным хотя и легкими ранами, полученными в сражении; он был в халате. Он тотчас же пошел к королю и передал мне его приказание присоединить мой отряд к армии, а в ожидании его прибытия произвести с гусарским отрядом рекогносцировку о положении неприятеля. Я просил дать мне триста человек, и в то время, как они готовились следовать за мною, осмотрел наш лагерь, находившийся совсем вблизи на возвышенностях.

Несмотря на удивительный порядок и дисциплину, отличающие прусскую армию, я заметил в войске то состояние духа, какое бывает после потери большого сражения. Все были глубоко опечалены и так вообще смущены, что если бы неприятель сумел воспользоваться своею победой, то вероятно, заставил бы короля принять предписанные ему условия мира.

Таково было мнение генерала Лаудона. Он сам говорил мне потом, что употреблял все усилия убедить русских довершить добытый ими успех, но что, опьяненные радостью от победы, они упорно не двигались вперед.

Король два дня сидел запершись в своей комнате и никого не видел, за исключением генерала Финка и некоторых служителей. На третий день он вышел и стал делать распоряжения; все пришло в движение с тем же порядком и с тою же сдержанностью. Гений его находил способы действовать даже тогда, когда всякий другой не снес бы этой тягости.

Когда гусары мои были готовы, я направился к Франкфурту, в двух милях от нашего лагеря. Двести человек я оставил назади, так как кругом была равнина, а с сотней остальных, лучших, углубился [733] до самого предместья, где стоял сильный неприятельский караул. Я гнал его перед собою, затем осмотрел всю местность и узнал, что армия стояла еще по ту сторону Одера, а на моей стороне было лишь несколько небольших казачьих, гусарских и драгунских отрядов, под начальством генерала Тотлебена; у неприятеля все было также спокойно, как и у нас; это подтвердили и взятые мною пленные.

Я удалился без преследования, и возвратясь в лагерь, представил донесение. Эти известия все более и более успокаивали короля. Армия отдохнув заняла позицию более удобную для того, чтобы прикрывать столицу и иметь свободное сообщение с Саксонией; в особенности разослал он необходимые приказы за подкреплениями и артиллерией, в которой сильно нуждался.

Я был в ариергарде. Король по обыкновению также находился там: его правило было — чтобы главнокомандующий был в авангарде при наступлении и в ариергарде при отступлении. Это он всегда и исполнял, чтобы лучше успевать отдавать приказания, все видеть собственными глазами и поступать как можно реже по совету и донесению другого.

Легкие отряды тревожили нас немного, но тем не менее после бедственной неудачи под Франкфуртом, мы не могли ждать столь мирного перехода.

Неприятельская армия перешла Одер и разбила лагерь напротив нас в расстоянии одной мили. Я был отряжен на левый фланг королевской армии для прикрытия его, а также пекарни. Передо мною была небольшая речка, примыкавшая к фронту расположения армии. Я поставил мои караулы на возвышенности и дал моему подполковнику батальон и сто гусар, приказав ему, на сколько можно, протянуться влево. Остаток дня я употребил на осмотр моих постов, и лишь поздно вечером возвратился на место своей стоянки.

Беллинг, гусарский полковник, состоявший под моим начальством, сказал мне, что независимо от караулов, поставленных лично мною, он выставил более вперед еще один караул, состоявший из одного офицера и тридцати гусар. Была уже ночь, и я отложил осмотр этого караула до следующего утра. Я пошел спать совершенно покойно, далеко не думая об ожидавшем меня несчастьи.

Ранним утром я выехал верхом осмотреть караулы и потом направился к караулу, поставленному полковником Беллингом. Я нашел его слишком выдвинутым вперед. Командовавший им офицер уверял меня, что неприятель стоит в целой мили расстояния отсюда, но не разделяя его беспечности, я приказал ему возвратиться в лагерь с тридцатью гусарами, а пока он собирал их, я поднялся на возвышенность в сопровождении одного ординарца. [734]

Я не ошибся в том, какой опасности подвергался этот слишком выдвинутый вперед караул. Вдруг я увидел около двухсот казаков, которые прогнали сначала двух часовых, стоявших перед деревней, а потом напали и на остальную часть войска. Она не оказала им никакого сопротивления и сдалась вместе со своим офицером.

Тогда я увидел, что почти не имею возможности спастись. Вскоре казаки рассыпались вокруг меня. Мне все-таки удалось с доим ординарцем проложить себе путь среди их, но удаляясь от дороги, я попал в болото, из которого моя лошадь не могла выйти.

Казаки, имеющие как известно лошадей чрезвычайно ходких и не кованных, снова окружили меня. Они стреляли в меня несколько раз из карабинов. Я весьма неосторожно ответил им двумя пистолетными выстрелами, и тогда они решительно напали на меня. Я сошел с лошади, которая по горло увязла в болото и не могла сделать ни шагу, и мне не оставалось ничего другого, как принять предложение сдаться в плен.

Казаки дали мне одну из своих лошадей, и я должен был сесть на нее; меня повезли назад. Между тем мой гусарский ординарец, благодаря легкости своей лошади, избег преследования неприятеля, приехал в наш лагерь и донес о случившемся. Тотчас же полетели ко мне на помощь, но было уже поздно. Казаки спешили доставить меня на свои аванпосты. Они взяли у меня часы и кошелек, следуя обычаю военных людей, поступающих так в подобных случаях. Впрочем я не мог на них жаловаться, и признаюсь — зная давно этого рода войска, ожидал от них более грубого обхождения.

Полковник пяти казацких сотен, занимавших этот первый караул, препроводил меня во второй караул, состоявший под командой бригадира Краснощекова. Я познакомился с ним в последнюю войну, бывшую между Россией и Швецией, в которой, как я уже упоминал выше, его отец был убит. Как только он узнал, кто я, тотчас же выехал навстречу и весьма вежливо принял меня. Он остановился перед своею палаткой и предложил мне освежиться: я поблагодарил его. Потом он повез меня на третий пост к генералу Тотлебену, главному начальнику всех передовых караулов и легкого войска русской армии, которого я знал еще потому, что служил с ним вместе в Голландии. Он принял меня в высшей степени вежливо, и так как это был обеденный час, предложил мне с ним отобедать. Он сел подле меня. Нас было очень много. Кроме множества офицеров и адъютантов, было еще шесть человек секретарей, так как известно, что русские генералы всегда таскают за собою целую канцелярию. Я был в слишком [735] дурном расположении духа, чтоб есть с аппетитом. Граф Тотлебен, заметив это, учтиво спросил меня, что он может для меня сделать, и затем тихо сказал мне на ухо, что если я желаю написать к королю, то он охотно возьмет на себя доставить это письмо весьма скоро через одного из своих трубачей; он прибавил, что в этом случае я не должен терять ни минуты, так как меня нужно препроводить в тот же день в главную квартиру, где я не буду уже иметь разрешения на подобное дело. Я не мог пожелать ничего большого в моем положении, и выразив генералу Тотлебену благодарность за его доброе побуждение, не выходя из-за стола написал его величеству приблизительно следующее:

«Я имел несчастье попасть в плен. Теперь не время объяснять вашему величеству, как и по чьей вине это случилось: сегодня я могу сказать только, что я в плену. Я всепокорно прошу ваше величество сделать скорее обмен пленных, чтоб я мог продолжать служить вам со всею преданностью, на какую способен».

Генерал Тотлебен отправил с этим письмом трубача к его величеству, стоявшему лагерем в одной миле расстоянии от русской армии. Он дал мне лошадь и повез меня в квартиру генерала графа Салтыкова в Либерозе. Его сопровождали бригадир и полковник, о которых я говорил, и толпа других офицеров; все это имело вид торжественного въезда. Один из адъютантов Тотлебена опередил нас, чтобы возвестить о нашем прибытии. Поэтому многие генералы вышли из замка к нам на встречу.

В числе их был генерал Румянцев; он заговорил со мною первый, выразил мне свое удовольствие, что может познакомиться со мною и сожалел только о том, что для этого представился случай, конечно, для меня неприятный; он говорил, что не раз видел меня в бою в почетной роли и сохраняющим твердую сдержанность, и потому не мог отказать мне в уважении. Я отвечал на сколько умел хорошо на все любезное и лестное, сказанное им мне.

Затем меня повели к генералу Салтыкову. Там я нашел еще много других генералов, и между прочим, Лаудона. Меня приняли весьма вежливо, много расспрашивали о том, как я был взят в плен, но особенно самодовольно говорили о только что выигранном сражении, и каждый замолвил слово в свою пользу. Я заметил, что генерал Лаудон, который был главным виновником в этой победе, один молчал и сохранял хладнокровный вид.

Я видел еще шведского полковника Сандельхиельма, находившегося при русской армии для того, чтоб извещать свое правительство о всем в ней происходившем. Он был мой старый знакомый Я должен сказать в похвалу ему, что он отнесся ко мне весьма благородно, предупредил о своей обязанности известить свой двор [736] о случившемся со мною, и притом не скрыл все свое беспокойство по поводу этого обстоятельства.

Но я же был совершенно покоен относительно этого, будучи уверен, что русский двор, против которого я никогда ничего не затевал, не поступит противно всем правилам человеколюбия и не выдаст меня моим врагам, тем более, что во время неудавшей шведской революции посланник ее величества императрицы в Стокгольме довольно открыто высказывался в пользу нашей партии. Но сердце мое разрывалось от горести, что, едва вступив на службу к королю прусскому, я попал в плен.

На следующий день мое несчастье не казалось уже мне непоправимым. Придя на обед к генералу Салтыкову, предложившему мне свой стол на все время, что я буду при нем, я получил от него письмо короля, доставленное ему утром с трубачом. Он вскрыл его по обязанности, и отдавая его мне, сказал: «Вот, сударь, письмо от короля; он очень принял к сердцу то, что с вами случилось; но несмотря на проигранное сражение, он все еще нам угрожает». Я поспешил прочесть письмо, вот его содержание:

«Весьма сожалею, что вы взяты в плен. Я послал в Биттау генерал-майора Виллиха, назначенного мною комиссаром по размену пленных; я тем более уверен, что не будет затруднения при размене, что в числе моих пленных есть много русских офицеров и даже генералов. Затем прошу Бога, да сохранит он вас своим святым и благим покровом. 5-го сентября 1759 года.
Фридрих».

Во время чтения этого письма граф Салтыков хранил молчание. Я не колеблясь сказал ему, что отрадно и утешительно иметь такого государя, который даже среди своих неудач принимает такое участие в несчастьи имеющих честь служить ему. Я спросил его, могу ли я сохранить это письмо. Он без затруднения согласился на это тем более, что велел снять с письма копию, (как я это узнал впоследствии) для доставления ее своему двору.

Многие другие из присутствовавших генералов полюбопытствовали прочитать его, и я видел, какое оно произвело на них впечатление, — так мало они привыкли у себя к подобного рода переписке. Не зная, что король ставил себе в обязанность отвечать последнему из своих подданных, они сочли меня за весьма знатное лице.

После обеда генерал весьма любезно предложил мне послать за моим багажом. Я принял это с благодарностью, так как имел только надетое на мне платье. Отправленный им трубач привез моего человека и коляску, где было все для меня необходимое и немного денег.

Я провел несколько дней в главной квартире, где все были со мною вежливы; единственная неприятность заключалась в том, что я [737] должен был присутствовать на всех празднествах, даваемых в честь одержанной победы, и быть свидетелем повышений по армии и раздачи наград по прибытии курьера из Петербурга.

Через неделю мне объявили, что я должен ехать в Пруссию, в Кенигсберг, бывший тогда под русским владычеством, и там ожидать предстоящей мне участи. Я повиновался; но с той минуты, как я должен был оставить армию, со мною стали обращаться иначе, нежели до тех пор. Один из офицеров, который должен был сопровождать меня, бесцеремонно сел в мою карету, а другой принял команду над двадцатью гусарами, данными мне для конвоя. Мы ехали через Познань и Торн, и когда останавливались, часовой стерег меня день и ночь.

По приезде в Кенигсберг меня поместили в одном из домов предместья, и спутник мой отправился доложить обо мне генералу Корфу, коменданту города. В полночь он возвратился, чтоб отвезти меня в замок, где жил генерал. Но я видел только человека, который со свечей в руке, проводил меня в комнату. Офицер поместился со мною. У двери поставили часового; другой поставлен был в маленькую соседнюю комнату, где находились двое моих людей. Я велел послать себе постель и лег.

Меня начали беспокоить самые грустные размышления. В положении, подобном моему, все предметы рисуются в воображении самыми мрачными красками. Я думал, что вскоре меня выдадут Швеции и обезглавят на эшафоте или сошлют в далекую часть Сибири, где я кончу дни среди нищеты хуже смерти, и никто не узнает что со мною сталось. Между тем, в силу ли моей природной веселости, или в силу предчувствия лучшей будущности, я преодолевал свой страх и делался терпеливее.

На следующее утро, гарнизонный офицер сменил того, который привез меня из армии. Он относился ко мне лучше, и я мог говорить с ним; он был из очень хорошего дворянского лифляндского семейства.

В полдень несколько человек прислуги коменданта пришли накрыть стол на три прибора; третье место занял один из его секретарей. Это был немец, человек благовоспитанный, и я заметил, что ему приказано было быть моим собеседником в моем одиночестве. Стол был очень хорош, и я мог бы только похвалить то, как со мною обращались, если бы меня не держали всегда взаперти в моей комнате с часовым у дверей.

После обеда генерал пришел ко мне сам; он был отменно вежлив со мною и выразил сожаление, что должен был, по приказанию своего двора, так обходиться со мною, но впрочем просил меня располагать его домом, как моим собственным. [738]

С тех пор он не пропускал дня, чтоб не навестить меня, и чем более мы знакомились, тем более усиливал он свое внимание и доброту ко мне. Он сказал мне даже, что должен получить чрез несколько дней приказ, доставил меня в Петербург, где желал видеть меня, и что, вероятно, я буду задержан там до конца войны, чтобы лишить меня возможности служить королю, который обещал мне, в письме от 5-го сентября, сделать скорый размен пленных. Не знаю, почему русский двор поступал таким образом, и потому уклоняюсь гарантировать этот факт.

На другой день генерал посоветовал мне приготовиться к путешествию и был так добр, что предложил мне взаймы двести червонцев, которые я принял под расписку. Он намекнул мне, но в сдержанных выражениях, что вряд ли в Петербурге у меня будет все для меня необходимое. Как я благодарен этому внимательному человеку, и сколько раз впоследствии представлялся мне случай вспомнить его слова!

Вечером он опять зашел ко мне и представил мне генерала графа Чернышева; король для облегчения размена освободил его на слово; по своему чину он был первый из русских пленных. Его величество, освобождая его, велел сказать ему, что все прочие пленные его соотечественники будут отпущены, подобно ему, как только Биттауская комиссия в Померании получит условия о размене пленных. Чернышев выразил мне свое удовольствие по поводу того, как король поступил с ним, и уверял меня, что, приехав прежде меня в Петербург, непременно упросить императрицу отпустить меня, так как я по чину был первым пленником у русских. Но он забыл и то, что король для него сделал и то, что он мне обещал.

Пришел приказ, чтоб я выехал из Кенигсберга. Мне дали конвой из офицера и двадцати гренадер. Изумительно, что эти гренадеры сделали весь длинный путь пешком, так что в Петербург мы прибыли только через сорок дней. Никогда мне не было так скучно, но это был еще слабый образчик того дурного обращения, на которое меня обрекли.

Мы проезжали через Мемель, Ригу, Нарву. Меня не спускали с глаз. Я видел только моих провожатых, несколько почтмейстеров, да трактирщиков, с которыми не смел говорить. Только в ноябре достигли мы Петербурга.

Сопровождавший меня офицер ввел меня в убогую хижину предместья и на следующее утро пошел объявить о вверенном ему пленнике. Он возвратился вечером. Молчание его о моей участи не предвещало мне ничего хорошего. Спустя час от канцлера графа Воронцова приехала карета, в которую я сел вместе с моим офицером. [739] Мы остановились на задней стороне дома этого министра перед очень небольшою дверью. По очень узкой лестнице меня ввели в комнату секретаря, который принял меня вежливо. Он посадил меня в ожидании канцлера, который был еще при дворе, и предложил мне освежиться, но глубокая скорбь, в которую я был погружен, заставила меня отказаться от этого.

Я занялся чтением французской газеты, лежавшей на столе, и мы беседовали о различных предметах, о которых в ней говорилось. Прошел час в этом холодном разговоре. Наконец раздался звонок: секретарь отправился в другую комнату, смежную с тою, где мы находились; через четверть часа он вернулся, и извиняясь, что меня заставляет так долго ждать, сказал, что канцлер снова уехал во дворец.

Прошел еще час: звонок во второй раз призвал секретаря, который, несколько минут спустя, вернулся, чтобы провести меня в другую комнату, где я увидел канцлера и еще другого вельможу. Он весь покрыт был драгоценностями, и я не сомневался, что это был И. И. Шувалов, тогдашний фаворит императрицы.

Когда я вошел, они сидели в креслах, и встав с некоторою важностью, приблизились ко мне. Канцлер обратился ко мне без всякой околичности с следующими словами: «Сударь, хотя шведский двор, верный наш союзник, требует вашей выдачи и приводит против вас весьма важные обвинения, но ее величество императрица приказала мне сказать вам, что никогда не согласится, чтобы вы были ему выданы, но что в Пруссию на службу королю вы также не возвратитесь. Она доставит вам средства существования, и вы будете извещены о вашей участи».

Приветствие это показалось мне странным, и я так мало его ожидал, что едва не расхохотался. К счастью, Шувалов заговорил в свою очередь. «Почему, сударь мой», сказал он мне очень важно, — «король прусский обходится так дурно с нашими пленными, тогда как поступает совсем иначе относительно других воюющих держав! Зачем он велел колесовать одного из наших офицеров?»

Я должен тут заметить, что во время битвы под Цорндорфом в предшествующую кампанию, в городе Кюстрине заперто было много неприятельских генералов, офицеров и солдат, и эти пленные, превосходя численностью прусский гарнизон более чем на три четверти, затеяли составить заговор. Король созвал военный совет для разбора этого дела, открыли, что задумано было вырезать весь гарнизон, овладеть почтой и бежать. Какой-то лейтенант был зачинщиком этого заговора. Его приговорили к колесованию, что и было исполнено для примера пленным. Императрица Елизавета, давшая обет не лишать жизни ни единого преступника в течение своего царствования, [740] вообразила, по видимому, что и все прочие монархи должны были поставить это себе в закон. Она так разгневалась, когда граф Чернышев, опередивший меня, передал ей это известие, что решила отомстить на мне, и не лишая меня жизни, заключить в темницу, где велела содержать меня по русскому обычаю, что хуже смерти.

Я довольно гордо отвечал Шувалову, что наказание, к которому приговорили офицера, о коем он сделал мне честь спросить, было справедливое и не противное законам всех образованных государств, так как достоверно известно, что он замыслил избить целый гарнизон; относительно же обхождения с русскими пленными, он должен взять во внимание, что прочие воюющие державы не подражали действиям войск ее величества императрицы, которые выжгли половину прусских деревень; что русская армия делала ужасы во владениях короля, и что вполне естественно, если государь, видящий такие отношения к своим подданным, платит тем же, но что по истине нельзя упрекнуть пруссаков в бесчеловечных и жестоких поступках.

В эту минуту я был до такой степени возмущен и заявлением канцлера, что я кончу жизнь в плену, и задорным тоном Шувалова, что пренебрег бы и тюрьмой, и виселицей, и колесованием. Канцлер, человек от природы очень мягкий, переменил предмет разговора и спросил меня: в каких военных действиях против русских я принимал участие. Он наговорил мне много лестного по поводу предполагаемых им моих военных дарований и прибавил, что, несмотря на все причиненное мною зло во время войны, они не могут отказать мне в справедливом уважении. Я отвечал с приличною скромностью, но впечатление, произведенное на меня его первыми словами, было слишком сильно, так что я не мог перенести мое внимание на другие предметы и спросил его, почему императрица решилась поступить со мною так жестоко, как он сделал мне честь заявить о том, между тем как я ничем не подал повода к ее гневу и мести. ее величеству, говорил я, — должно быть хорошо известно, что ее посланник в Стокгольме был в согласии с нами относительно всего того, что мы предполагали сделать для блага и процветания шведской нации; и если после того императрица стала союзницей французского двора, это еще не может быть поводом к тому, чтобы принести меня в жертву; шведские события не имеют никакого соотношения к моему настоящему положению военнопленного, и ее величество настолько справедлива, что не может не различать этих двух обстоятельств; она, конечно, вольна вымещать на мне предполагаемое дурное содержание ее, пленных в Пруссии, но в таком случае она должна быть уверена, что и король, которому я имею честь служить, узнав о дурном обхождении со мною, поступит также с русскими генералами и другими офицерами, находящимися у него в ну, наконец, если я лично ничем не интересую ее императорское [741] величество, то подданных своих, которых она любит, она, без сомнения, не ввергнет в пучину несчастий.

Канцлер вместо всякого ответа сказал только: «Добрый вечер сударь», и я должен был удалиться. Секретарь последовал его примеру, и мой офицер проводил меня тою же дорогой в убогую хижину предместья, где меня поместили.

На другой день офицер один отправился в город и возвратился после полудня. Он сказал мне под величайшею тайной, что при дворе шло еще совещание обо мне, но что он не знает исхода этого совещания; что ему приказано возвратиться к своему посту, и что он заметил некоторое замешательство и нерешительность. Мы оба оставались в недоумении до девяти часов вечера, когда приехал тучный господин из тайной канцелярии, которая в России та же, что инквизиция в Испании. Он сказал по-русски моему офицеру, что мы должны за ним следовать.

У подъезда мы нашли двое крытых саней. Я сел в одни, а в другие поместились мои люди. Офицер сел подле меня, двое гренадер на передке моих саней, двое других стали на запятках со штыками на ружьях. Остальная часть караула заняла другие сани. Тучный господин открывал поезд и один занял третьи сани. В таком порядке я поехал, не зная куда. Все эти приготовления убеждали меня, что решено было сослать меня в отдаленную Сибирь или Камчатку. По городу мы ехали более часа, и переехав через Неву по льду, въехали в крепость, где, несмотря на правило всех крепостей запирать на ночь ворота, они были для нас открыты. Наши сани остановились перед домом, стоявшем приблизительно посреди крепости; туда-то меня и ввели. Там я нашел, кроме четырех стен, большую печь, деревянный стул, обыкновенный стол и свечку. Принесли мои пожитки. Поставили одного часового к моей двери и другого в соседнюю комнату, где поместили моих людей и весь мой караул. привезший нас сделал распоряжения и удалился.

Глубокое молчание царило среди нас; мы только переглядывались и не в состоянии были промолвить слово. Офицер, как я уже сказал, лифляндский дворянин, человек прекрасного характера, был также, как и я, смущен. Мои верные слуги заливались слезами, особенно мой камердинер. Он был родом швед и оставил отечество и родных, чтоб следовать за мною, и пятнадцать лет провел у меня в услужении.

Несмотря на мое грустное положение, я старался утешить их. Потом, обратясь к офицеру, спросил его о причине его печали. Он простодушно сознался, что, по-видимому, меня присудили к тайной ссылке в Сибирь; а по обыкновению, караул, приставленный к заключенному, сопровождает его туда и проводит вместе с ним дни [742] в неизвестности и нищете. Это представило нам картину ужасной будущности. Между тем, я делал над собою усилие, чтобы не упасть духом окончательно, и старался развлечь себя, чтобы поддержать в себе бодрость и небольшую надежду.

Я убеждал бедного офицера взять с меня пример и приободриться: «Ни я, ни вы, мы не виноваты», сказал я ему; — будем уповать, что Бог не оставит нас». Эта отрадная мысль утешала меня посреди окружавших меня ужасов. Была уже поздняя ночь, и сон овладел нами, Я велел положить тюфяк в угол комнаты и лег вместе с офицером; люди мои расположились в другом углу, и мы все уснули под охраной часовых.

В семь часов утра пришли разбудить спавшего подле меня офицера; ему приказано было идти немедленно в тайную канцелярию, помещавшуюся в крепости. Я думал уже, что придется собираться в иуть но его возвращении. Но, возвратясь через час, он не мог дать мне разъяснения о моей будущности и сказал только, что просил заместить его в виду скорой его женитьбы.

Это была с его стороны одна уловка, к которой многие прибегали, чтоб избавиться от Сибири. Императрица запретила раз на всегда посылать туда караульными при заключенных офицеров и солдат женатых или желавших жениться, ибо не желала делать расстройство в семьях. В канцелярии обещали заместить его.

Вот все, что он принес мне нового. Целый день мы провели сидя друг против друга. Нам принесли скверный обед из трактира, и я должен был за него заплатить. Горе отняло у меня аппетит, и мой обед унесли обратно. Мы только и заняты были, что мыслью о том, что с нами станется: легко представить себе, что наши мысли, особенно мои, были не веселы.

Наступила ночь; мы улеглись также, как и в предшествующую ночь. На утро, при пробуждении, офицер сказал мне, что исполнил приказание и взял у меня шпагу. Я сохранял ее до сих пор, и никто не обращал на это внимания. Он извинялся, что не предупредил меня о том накануне; приказано было взять ее у меня во время сна и отнести в канцелярию: «Этому надо было непременно подчиниться», сказал он мне. Я пошутил с ним над этою предосторожностью, а сердце у меня разрывалось. И этот день прошел также, как предшествующий. Мы никого не видели. Вечером мы легли спать, не узнав ничего о будущей нашей участи.

В одиннадцать часов офицера разбудили, объявив ему, чтоб он вышел, так как кто-то желает с ним говорить. Через четверть часа он вернулся и сказал мне, что офицер с новым караулом стоит у двери, чтобы сменить его. Я спросил его, должен ли и я приготовляться к отъезду. Он отвечал, что распоряжение касалось только его одного. [743]

Я простился с этим благородным человеком, поблагодарил его за человеколюбивое обращение со мною с той минуты, когда я был ему вверен, и сняв с руки сохранявшееся еще у меня кольцо, просил принять это кольцо, как слабое доказательство моей признательности, на память от несчастного, которого, вероятно, он никогда более не увидит. Я умолял его особенно найти случай уведомить мою жену, что я еще жив.

Заменивший его офицер вошел минуту спустя. Он низко поклонился мне, и я сделал то же. Поставив часового у моей двери, он перешел в другую комнату.

На утро он вошел ко мне и поздоровавшись со мною по-русски, так как не говорил на другом языке, — пошел с докладом в тайную канцелярию. Я узнал потом, что он делал доклады каждое утро, во все время моего заключения.

В десять часов он вернулся ко мне. Я был уже одет и печально прохаживался по комнате. Он положил мне рубль на стол и дал мне понять, что эти деньги были назначены на мое дневное содержание. Я отдал ему рубль, поблагодарив его, и старался в свою очередь объяснить ему, что я не нуждаюсь в деньгах. Отказ мой страшно удивил его. Он пошел с рапортом, и с тех пор за моим обедом посылали солдата в трактир и за него платили. Обед давали также и моим людям почти одинаковый с моим, не позволяя им ничего купить на мои деньги.

Я не мог долее выносить эту скудную пищу, и силы мои с каждым днем угасали. Я запасся чаем, кофеем и сахаром, а вечером мне приносили к ужину рябчиков и икру. Так как я не мог выносить запах сальной свечи, то мне разрешили иметь восковые. Жена караульного офицера заведовала стиркою моего белья и брала за это хорошую плату. Наконец, если не считать дурного обеда, я успел добыть себе все, что мне было нужно.

Я продолжал вести такого рода жизнь все в тех же ожиданиях и тех же сомнениях, видя только офицера, входившего ко мне по утрам, прежде чем идти в канцелярию с рапортом; я предавался сильнейшей грусти, также как и мои слуги; смотрел иногда в окно, но редко видел прохожих; разве только в праздники толпа народа направлялась в церковь, стоявшую против моих окон. Это было для меня развлечением, и вместе с тем, забавой. Я замечал, чем русский наряд отличался от нарядов других народов, мною виденных: женщины повязывали себе головы платками, а лица их были обыкновенно так нарумянены, что они казалась мне фуриями. На них надеты были собольи шубы и почти все они носили туфли. Некоторые даже держали свои туфли под мышкой до входа в церковь, и я не понимаю, как они могли так проворно ходить по снегу. Но что мне было неприятно, это колокольный звон, раздающийся в России днем [744] и ночью. Этот вечный благовест в правилах греческого вероисповедания, и нигде близость церкви не может доставлять меньшего удовольствия.

Крепостной караул сменялся всегда один раз в неделю, но мой караул был бессменный. Прошел месяц, но в моем положении не произошло никакой перемены. У меня не было развлечений, и моя скучная жизнь отличалась невыносимым однообразием. Все более и более ощущал я тягость заключения. Я просил позволить мне купить книг, чтоб иметь общение хотя с мертвецами, так как лишен был всякого сношения с живыми; но не получил ответа. Я узнал потом, что не разрешали мне иметь книги, основываясь на приказании двора, чтобы не снабжать меня бумагой. Между тем к концу года, согласились дать мне для развлечения календарь. К счастью, я сохранил еще несколько религиозных книг; вот все, что составляло мою библиотеку.

Я провел целых три месяца в этой смертельной скуке, видя пред собою одну крепость, стены моей комнаты, мой караул и моих слуг. Но однажды утром офицер, пришедший ко мне по обыкновению, принес мне два распечатанных письма. Они были от моей жены. Прочитав их, я просил позволить мне отвечать; мое единственное желание было уведомить ее, что я еще жив, да это было единственное известие, которое и она желала получить от меня. Меня опять оставили три месяца без ответа. В этот промежуток времени моя жена написала мне еще третье письмо и отправила его через шведского посланника барона Поссе. Он был настолько благороден, что хлопотал, чтобы мне разрешили отвечать ей. Он представлял, что нельзя отказать в этом утешении женщине, погруженной в горе и отчаяние, так что через шесть месяцев заключения я увидел наконец вошедшего ко мне секретаря тайной канцелярии и адъютанта фельдмаршала Шувалова, президента этой инквизиции. Он подал мне письмо моей жены, и в то же время секретарь подал бумагу, чернильницу и перо. Они сказали мне, что я могу ответить моей жене, что получил три ее письма, и что я здоров; но объявили, что мне запрещено еще что либо прибавлять в моем письме, и что притом я не должен означать ни числа, ни места откуда я пишу.

Я покорился этому строгому повелению русской инквизиции. Секретарь сложил мое письмо, чтоб я сделал адрес. Адъютант бросил на меня сострадательный взгляд в то время, как его спутник исполнял свою инквизиторевую обязанность, и затем, величественно раскланявшись со мною, они удалились.

Еще двенадцать месяцев прошли, как и прежние. Мне не давали книг. Я надеялся, что мне дадут без затруднения клавесин и ноты и попросил о том. Мне дали клавесин, а так как нот нельзя [745] было дать без бумаги, то побоялись поступить против повеления двора и решили нот не давать.

Я велел было купить довольно посредственный клавесин. За него просили двенадцать червонцев. Цена эта была не по моим средствам. У меня оставалось очень мало денег, и я должен был отказаться от инструмента, также как и от нот.

Таким образом я продолжал жить без всякого развлечения, и существование мое было очень томительное и однообразное. Тут я осознал, какую силу над человеком имеет привычка. Первые три месяца моего заключения казались мне так долги и тягостны, что я был способен на все, чтоб избавиться от тяжкой жизни. Следующие три были уже гораздо менее тяжелы.

Я распределил свое время следующим образом: вставал в семь часов утра; завтракал до восьми, потом одевался; читал около часа; по окончании чтения прохаживался по комнате часа два, то взволнованный грустными мыслями, то убаюкивая себя надеждами. В час пополудни солдат из моего караула приносил мне обед. Еще два часа я проводил за столом и разделял свой обед со слугами, которые ели в углу моей комнаты, и разговаривал с ними, чтоб убить время; в три часа я пил чашку кофе. От трех до пяти часов опять прогуливался в комнате для развлечения, а также и для здоровья; в пять часов садился за чтение и читал до восьми. Очень небольшой ужин заканчивал мой день, и в десять часов я ложился спать.

Таков был мой ежедневный образ жизни. Мало-помалу и мой офицер, и караульные привязались ко мне и стали выражать некоторое сострадание к моей участи. Особенно два гренадера отличались своею глубокою и неподдельною привязанностью; они дали мне понять, что охотно сделают все, что может облегчить мои страдания и печаль. Один из них сказал мне однажды вечером, что офицер ушел, и что если я хочу выйти погулять на вал, то увижу весь город иллюминованным: было одно из тех торжеств, которые так часты в России. Я был вне себя от радости подышать немного воздухом, и мы прошлись вместе но всей крепости. В ней шесть бастионов и наружные укрепления прекрасной и очень правильной постройки. Петр I заложил ее в устье Невы, желая основать тут свою столицу и иметь флот на Балтийском море.

Проходя по крепости, мы нашли на одном из бастионов, омываемом водами Невы, возвышение, с которого открывался вид на весь город; для каждого он показался бы очаровательным, но для меня давно уже смотревшего только на четыре стены моей комнаты, это было почти божественное зрелище. Собор возбудил мое любопытство. Это одна из лучших церквей по архитектуре. Мой гренадер вошел туда со мною, но по несчастью дверь заперлась за нами, [746] и так крепко, что не было возможности открыть ее изнутри. Я боялся, что бедный солдат повесится от отчаяния, чтоб избегнуть наказания, которому мог подвергнуться. Я беспокоился только о нем, и в то время, как он искал средства выйти из затруднительного положения, свет неугасимой лампады осветил две чудесные гробницы. Это были гробницы Петра I и императрицы Анны. Я сел в проходе между ними и предался размышлению о непостоянстве человеческого величия. Между тем мой гренадер нашел небольшую дверку, где стоял часовой крепостного караула. Я сунул в руку его червонец, и благодаря тому, он сжалился и выпустил нас. Мы весело вернулись в наше печальное жилище, и это было в первый и в последний раз, что я решился на подобный поступок.

Уже восемнадцать месяцев я провел в заключении, как вдруг опасно занемог. Караульный офицер сделал о том донесение. Ко мне прислали доктора довольно знающего. Он нашел, что у меня краснуха. Лекарства не жалели, и я поправился; но мой человек, вследствие того, что дежурил при мне, заболел тою же болезнью. Доктор прилагал все старания спасти его, и я, с своей стороны, ходил за ним также, как и он ходил за мною; но все было напрасно: через две недели он умер.

Я глубоко чувствовал потерю столь доброго и верного слуги. Пятнадцать лет я имел счастье иметь его в услужении и был много благодарен ему за его привязанность и участие ко мне. Гроб был готов для него только через два дня, и я не хотел согласиться, чтобы тело его на это время было вынесено из моей комнаты, где он жил со мною. Я не знаю, куда его увезли, но знаю, что отец, потерявший сына, не мог бы быть огорчен более меня.

Доктор продолжал навещать меня, так как я все еще не совсем оправился. Я воспользовался его посещениями, чтобы возобновить мою просьбу о разрешении мне купить книг, и чтобы скорее получить это позволение, я ограничился двумя или тремя книгами нравственного и религиозного содержания. Но мне на это не отвечали, и всякий раз, как я заводил речь о том с доктором, он переходил на мою болезнь и говорил о гигиенических правилах, которые мне нужно соблюдать.

В кошельке моем было уже не много денег, а гардероб мой был в еще более плачевном состоянии, хотя полуторогодовое заключение в темнице должно было бы хорошо сохранить его. Я просил разрешения занять сто червонцев под вексель, но и эта моя просьба не увенчалась успехом.

С этой минуты я твердо решился не просить ни о каких милостях и всего ждать от помощи Божией. Я жил, как и прежде, не зная ни о чем, что происходило за стенами моей комнаты. Но как-то утром мой офицер, войдя ко мне в комнату, пригласил меня подойти к [747] окну, чтобы показать мне триста наших пленных из Кольбергского гарнизона. Их провели торжественно но городу, чтобы поместить в крепости, в ожидании дальнейших распоряжений.

В другой раз он с величайшею тайной сообщил мне, что русская армия в Берлине. Я сейчас заметил, что ему поручено было сказать мне это, потому что сам он весьма честно относился ко мне, но те, кто так жестоко надругивался надо мною в несчастьи, и кто надеялся тем усилить мою скорбь, не получили ожидаемого удовлетворения. Я так владел собою, что, по видимому, ничто не трогало меня. и я выслушал эту новость покойно и безучастно.

Еще прошло шесть месяцев, но в моем положении не произошло никакой перемены. Исполнилось уже два года самого тяжкого заточения.

Но приближался конец моим бедствиям. Однажды утром мой офицер поспешно вошел ко мне с пером и бумагой в руках. Я спросил его — в чем дело. «Мне приказано, сказал он, — предложить вам записать все, что вам нужно из белья и одежды». Возмущенный тем, что мне отказывали даже в книгах и твердо решившись не играть более роли просителя, я отвечал весьма решительным образом: «Я не нуждаюсь ни в чем». Мой ответ и удивил, и сконфузил офицера. Он ушел, прошла неделя, и я не слышал о том ничего более.

Но по прошествии этого времени я увидел его снова, входящего с огромным пакетом. «Что это?» сказал я. «Мне приказано», отвечал он, «отдать вам это платье». Я взял пакет и бросился его в угол комнаты. «Никто, исключая императрицы, не может мне здесь делать подарки».

Через час он пришел сказать мне, этот пакет прислан мне от самой императрицы. Я тотчас же взял его и настоятельно просил этого доброго офицера довести до сведения ее величества мою почтительную благодарность и уверить ее в моей признательности за все ее милости.

Я очень желал знать, в чем состоит подарок, и как только остался один, вскрыл тюк. В нем было два халата: один зимний на меху, другой из китайчатой тафты для лета, четыре рубашки с батистовыми рукавами, пара туфель, две пары шелковых и две пары шерстяных чулок. Я тотчас же упаковал все эти все вещи, решившись передать их потомству по духовному завещанию, если когда-нибудь я буду иметь счастье вернуться к себе. Судя по этому непредвиденному обстоятельству, я видел, что произошли некоторые перемены во взгляде на меня, и опять стал просить позволения купить книг. Офицер не замедлил известить меня, сердечно радуясь, что мне позволено купить все, что я захочу.

Я немедленно послал за каталогами к книгопродавцам, выбрал нужные мне книги, и вскоре моя комната украсилась библиотекой. [748] был в восторге, что мог наконец иметь приятное занятие, и только спустя четыре недели узнал откуда произошла эта перемена в моем положении.

Король напрасно требовал меня несколько раз; но требования его всегда оставались невыполненными под тем предлогом, что я болен; вследствие того, рассерженный упорными отказами русского двора, он не только совершенно прекратил обмен пленных и отозвал своего комиссара, генерала Виллиха, но и посадил еще в крепость генерал-майора Тизенгаузена и шведского полковника Ленгиенберга, объявив формально, что они поплатятся головою за мою смерть. А так как в Петербурге знали, как следует относиться к решительности его прусского величества, то и положили освободить меня и отослать в Пруссию, но впрочем не спешили приводить это в исполнение. Императрица сочла нужным сделать мне этот подарок для того, чтоб я мог предстать пред королем прилично одетый.

Наконец, настала минута моего освобождения. Однажды утром, проснувшись, я встал, чтобы предаться моим обыкновенным занятиям. Три пушечных выстрела раздались в крепости, и за ними последовали еще выстрелы без перерыва. Офицер поспешно вышел ко мне в комнату и возвестил о смерти императрицы и о восшествии Петра Ш на русский престол. Я очень был удивлен, тем более что не знал о ее болезни. От меня это тщательно скрывали. Можно представить себе, что во мне происходило! Я давно уже знал образ мыслей нового императора, его благоговение пред королем прусским и его привязанность к Швеции. Я уже не сомневался, что меня скоро выпустят из крепости, но чувствовал в тоже время, что нужно иметь терпение, так как в первые минуты его царствования дела гораздо большой важности, нежели мое, помешают ему, вероятно, вспомнить о мне.

Я продолжал вести прежний образ жизни и целый день рылся в книгах, мною приобретенных. Но вечером я услышал шум и увидел пред собою адъютанта императора, который объявил мне свободу и вместе с тем сказал, что его величество прислал за мною придворный экипаж, чтоб я ехал во дворец. Он отослал караул и приказал офицеру оставить одного часового при подъезде дома, во избежание беспорядков.

Я не могу описать того состояния, в котором находился от этого столь неожиданного известия в данную минуту; я был вне себя. Я просил адъютанта повергнуть к стопам его императорского величества выражение моего наиглубочайшего уважения и сильнейшей признательности и умолить его отложить до завтра мое представление ко двору; мой рассудок и мое сильное волнение требовали по крайней мере нескольких часов для успокоения. [749]

Удивленный адъютант переспросил меня, точно ли я хочу отложить мой выход: но посмотрев на меня пристальнее и заметив, как я был расстроен, и как трепетал, он согласился, что я действую осторожно. Мы условились, что он пришлет мне экипаж завтра в десять часов утра.

Как только он меня оставил, я возблагодарил Бога за освобождение и остаток вечера и большую часть ночи был занят размышлениями, естественно наполнявшими мою голову по случаю такой перемены судьбы. Те только, кто был в подобном положении, могут представить себе переворот, происшедший во мне. Обстоятельства мои совершенно изменялись. Двадцать пять месяцев и три дня я изнывал в крайней бедности, заключенный в четыре стены и лишенный всякого рода утешения и вдруг я снова вступил в большой свет, чтоб участвовать во всех удовольствиях и празднествах блестящего двора, по случаю восшествия на престол нового императора.

На утро канцлер граф Воронцов известил меня через посланного, что ждет меня к себе и желает лично представить меня его императорскому величеству.

Я оделся, и ровно в десять часов придворный экипаж остановился у моей двери. Я оставил моего человека с рубищем в моей комнате и поехал прямо к канцлеру. Он обнял меня и тоном, совсем иным, чем при первом нашем свидании, два года тому назад, сказал мне, что весьма рад видеть меня освобожденным; что я должен совершенно забыть о прошлом; что он употребит все средства, чтоб удовлетворить меня, и что он очень рад иметь возможность лично представить меня императору.

Я был в полной форме, она была еще довольно хороша, но без шпаги. Он это заметил. «Как»! сказал он, «да что же вы сделали с вашею шпагой, которую я видел у вас при приезде»? «Тайная канцелярия», отвечал я, — «отобрала ее от меня при самом вступлении моем в крепость». Тогда я рассказал ему шутя историю этого похищения, о котором говорил выше, и не забыл упомянуть о взятой тогда предосторожности, что послужило для меня неразъяснимою загадкой. Мы оба смеялись.

Он провел меня потом в другую комнату, где г-жа Воронцова была за туалетом; я поговорил с нею с полчаса, пока канцлер отсутствовал; он ездил ко двору за приказаниями императора касательно моего представления. Он привез мне шпагу, точно такую, как наши. Император снял ее с себя, чтобы подарить мне, и велел только переменить темляк, а так как у него было множество прусских темляков, то он и велел прикрепить к ней один из них. [750]

Мое представление отложили до следующего дня, до воскресенья, для большей торжественности, потому что по воскресеньям все дворянство съезжается ко двору, что мне и пояснил канцлер по возвращении. Он удержал меня к обеду; было множество приглашенных, как и всегда, и тут я имел удовольствие увидеть опять генерала Корфа, оказавшего мне столько расположения в Кенигсберге. Он занимал одну из главных должностей в Петербурге — место генерал-полицмейстера. Я бросился к нему на шею, как только он вошел, и нежно обнял его и поблагодарил его за все любезности, которыми он осыпал меня. Мы оба были так растроганы, что залились слезами. Я питал к нему искреннюю благодарность, а он с своей стороны ощущал тихое довольство, обыкновённо свойственное людям честным и добродетельным при виде тех, кому они сделали добро, и чье несчастие их тронуло. Канцлер, зять генерала Корфа, казалось, также разделял выраженные нами чувства при этом свидании. Затем сели за обед, а по выходе из-за стола Корф просил меня принять приготовленное у него для меня помещение на все время моего пребывания в Петербурге. Я благодарил его в выражениях, которые могли доказать ему мою признательность.

Но вот чему трудно поверить: я так привык жить в четырех стенах, что не мог не попросить его оставить меня там до отъезда в Пруссию; так сильно действует привычка на дух и сердце человека. Граф Воронцов и генерал Корф очень удивились моему желанию, но так как они заметили мне, что император может быть недоволен тем, что я, несмотря на возвращение мне свободы, упорствую и не меняю помещения, то я и обещал переехать завтра же к Корфу.

Вечером я возвратился в крепость и приготовился оставить ее навсегда.

По моем пробуждении генерал Корф прислал просить меня к себе, предупредив, что его зять не здоров, и что он вместо него представит меня ко двору. Я поехал к генералу со всем моим имуществом, состоявшим из довольно большого числа книг и очень небольшого гардероба, и в назначенный час мы отправились ко двору.

Корф поставил меня подле себя в галерее, по которой император проходил в церковь для слушания божественной литургии. Тут было множество вельмож Как только показался император, Корф представил меня ему. Я упал к его ногам и благодарил за все милости. С трудом мог я вымолвить несколько слов, и это сильное волнение выразило гораздо более, чем какая либо красноречивая речь. Император, по здешнему обычаю, дал мне поцеловать свою руку и сказал: «Я очень доволен, что при самом восшествии моем на престол, могу оказать правосудие и доказать королю, [751] вашему государю, мой образ мыслей и мою искреннюю к нему дружбу.»

Императрица, окруженная своею свитой, также шла к обедне. Корф был так добр, что представил меня и ей. Она также дала мне поцеловать свою руку и весьма милостиво отвечала на краткое приветствие, которое я имел честь сказать ей. Большая часть особ, находившихся в галерее, пошли в церковь. Корф проводил меня к тому месту, где расположился двор. Император несколько раз говорил со мною все также милостиво, настаивая особенно на своем расположении к королю.

По выходе из церкви, обер-шталмейстер подошел ко мне с приглашением к придворному столу. Генерал Корф также был приглашен.

Стол был на шестьдесят персон. Император и императрица сидели рядом. Меня посадили рядом с Корфом, против императора, и как только мы сели, он заговорил со мною.

— Вы, конечно, не можете знать, что происходит в Пруссии. Мне очень приятно сообщить вам, что король здоров, хотя до сих пор должен быть сражаться направо и налево: но я надеюсь, все это скоро кончится».

Все внимательно слушали. Я отвечал почтительным молчанием.

— Сколько времени вы были в крепости?

— Государь, — ответил я, — двадцать пять месяцев и три дня.

— Хорошо с вами там обращались и содержали вас? продолжал он.

Я очень затруднился ответом:

— Говорите, — сказал он, — вам нечего бояться.

— Так как ваше величество приказываете мне, то я не скрою, что содержали меня не совсем хорошо. Я не имел ни отдыха, ни развлечений; постоянно находясь в четырех стенах, я не мог получить даже позволения купить несколько книг.

При этих словах императрица, которая, как всем известно, очень любит чтение и весьма образована, не скрыла своего негодования и громко сказала: «Это жестоко».

Император заговорил опять: «Что же вы делали, чтоб убить время?»

— Ничего, — отвечал я, — только предавался мрачным мыслям, а иногда утешал себя надеждой на будущее»...

— Забудем это теперь, — прибавил он, и разговор сделался более общий.

Меня особенно занимала роль, которую играл теперь Шувалов, старый фаворит Елизаветы, принявший меня как пленного с такою спесью и чванством. Он был на этом обеде, также как и фельдмаршал Шувалов, председатель тайной канцелярии. Все ненавидевшие [752] их лично или завидовавшие их значению смотрели теперь на них с особенным любопытством, и их вид привлекал к себе внимание всего собрания.

После обеда перешли в другую комнату, где подали кофе; мне было приказано идти туда же. Император стал разговаривать со мною. Я воспользовался удобною минутой и просил его о двух милостях, во-первых, о разрешении отправить эстафету к королю прусскому с извещением не только о милостях, которыми его императорское величество осыпает меня, но и о дружеских словах, сказанных им по поводу его; во-вторых, я просил разрешить мне вступить в службу до начала кампании.

На первое государь согласился без затруднения, ответив мне, что я могу писать королю все, что хочу, и сообщить ему особенно то, что первый адъютант государя не замедлит выехать, чтоб удостоверить его в дружбе русского императора и повторить ему обещания, что Россия положит оружие только тогда, когда доставят Пруссии мир. Но на мою вторую просьбу он согласился с условием, весьма для меня лестным, что я останусь при нем, пока король не пришлет своего посланника. Он приказал мне в то же время сообщить королю свое желание, чтобы посланник был выбран из число офицеров прусской армии. Я поспешил поехать к себе и дать подробный отчет королю о всем происшедшем, а так как я ничего не желал более, как вернуться в Пруссию, то и настаивал преимущественно на необходимости ускорить назначение посланника; выразил сожаление, что не участвовал в двух последних кампаниях, но позволил себе прибавить. что пока я в России, я буду наблюдать, по мере моего слабого разумения, за интересами его величества; я писал также, что Кейт, английский посланник, почтил меня своим доверием, что он хорошо знаком с делами и пополнит мое неуменье и неопытность в политике особенно усилившаяся после двухлетнего заключения и совершенного отчуждения от общества. Мою эстафету отправили, и на другой день, адъютант императора уехал в Пруссию.

Почти ежедневно я бывал при дворе; обедал ли или ужинал император в большем или маленьком обществе, он почти всегда приглашал меня. Он ездил иногда на вечера к вельможам, которых уважал, иногда один, иногда с императрицей. Я имел честь присутствовать на этих собраниях, также как и английский посланник.

Разговор здесь был иногда в высшей степени интересный. Император не скрывал никогда того, что думал о короле, а так как Англия была тогда единственную союзницей Пруссии, то он весьма наивно высказывался перед Кейтом о политических интересах. Он сказал мне однажды вечером: «Предложите вашему другу Кейту пригласить меня завтра на ужин. Посланники других дворов будут завидовать, [753] но я на это не обращаю внимание». Я подошел к Кейту и передал ему эти слова. Он так был польщен, что тотчас же поблагодарил императора за оказанное ему отличие.

Ужин действительно состоялся на другой день. Приглашенных было только десять или двенадцать человек, по выбору императора. Государь был очень весел, в весьма хорошем расположении духа. Говорили почти исключительно о прусском короле. Помню, что Петр снял с руки кольцо, и показывая его мне, сказал: «Знаете вы чей портрет на этом перстне»? «Да, государь», отвечал я, «это портрет короля». Все желали видеть его; перстень обошел кругом стола, и я имел удовольствие слышать похвалы его прусскому величеству, повторяемые хором, как бы на перерыв, всеми гостями.

На другой день я получил от императора кошелек с пятьюстами рублей и приказание явиться ко двору. В то же время офицер крепостного караула явился ко мне, привез мне мою шпагу, до того времени лежавшую в тайной канцелярии, а также письма, которые мне позволено было из моего заключения написать к моей жене, но которых никто не потрудился отправить к ней.

Шпагу, вместе с сотнею рублей, я подарил этому офицеру, на которого не мог пожаловаться, и вне себя от негодования по случаю задержания писем, тотчас же поехал к канцлеру с жалобой на это. Он очень рассердился. «Утешьтесь», сказал он, «император навсегда уничтожил эту ужасную канцелярию».

«Это прекрасно», отвечал я, но жена моя до сих пор в самом жестоком неведении на счет моей участи.

Зло было сделано, оставалось одно терпение.

До отправления на обед к императору я присутствовал на церемонии, которая обыкновенно происходит в день крещения и состоит в освящении военных знамен. Все войска стояли под ружьем. Император верхом находился во главе первого гвардейского полка. Императрица пешком, предшествуемая более чем двумястами епископов, монахов и других духовных лиц и сопровождаемая всем двором, пошла на берег Невы в здание, где всегда происходит эта церемония, нарочно для того строящееся на воде. Каждый полк послал туда свои знамена со своими трубачами и всею своею музыкой. Началась священная служба, и митрополит освятил знамена, погружая их в реку. С крепости и из адмиралтейства сделано было триста пушечных выстрелов, и полки дали тройной залп. По окончании церемонии, императрица возвратилась во дворец со всею свитой, а император, стоя во главе первого гвардейского полка, прошел со всеми войсками.

Следовавший затем обед был на сто персон. Меня опять посадили против их императорских величеств; разговаривали преимущественно о прусском короле, о его армии и победах. [754]

По выходе из-за стола, когда император и императрица удалились, генерал Корф предложил мне посмотреть парадную постель Елизаветы, смерть которой положила конец моим страданиям. При других обстоятельствах я был бы равнодушнее, но обращение со мною этой государыни породило во мне любопытство видеть вблизи ее труп. Я последовал за моим провожатым. И. И. Шувалов сопровождал нас, и так как его комнаты были смежны с покоями умершей императрицы, то он пригласил нас к себе пить кофе.

Мы увидели гроб в огромной зале, обтянутой черным и драпированной фестонами и гирляндами из серебряной парчи; освещение так было сильно, что глаз едва выдерживал блеск свечей: гроб, покрытый золотым покровом, вышитым серебряным испанским шитьем, стоял на возвышеньи; богатая корона украшала голову покойной. По бокам гроба стояло четыре статс-дамы в глубоком трауре, с длинными до полу креповыми вуалями на головах. Тут же присутствовала постоянно камер-юнгфера императрицы. Два гвардейских офицера в полковой форме занимали первые ступеньки, а на последних в ногах гроба стоял архимандрит. Перед ним лежала Библия, которую он громко читал пока не сменял его другой. Даже ночью чтение не прерывается. Вокруг гроба разложены на табуретах: императорская корона, великолепная и богато украшенная крупными бриллиантами, много других древних корон — царств Казанского, Астраханского и Сибирского все знаки отличия, как-то: св. Андрея, св. Александра Невского, св. Анны и св. Екатерины, а также, прусские, шведские и польские.

Генерал Корф предупредил меня, что, по обычаю, я должен поцеловать руку покойной, но я ответил ему, что не расположен подчиниться этому правилу, потому что нахожу в высшей степени противным целовать труп покойницы, а также не могу похвалить отношений ко мне этой государыни при ее жизни. Но так как он исполнил этот обряд по примеру всех входивших, то и я, не желая отличаться от всех прочих, поборол свое отвращение.

Мы поговорили несколько минут с дежурными статс-дамами и пошутили по поводу целования руки, а потом пошли к Шувалову.

Комнаты его отличались невероятным великолепием. Золото, серебро, богатые ткани, часы, картины, всего было много. Мы пили у него кофе. Он оказал нам большое внимание, и я спрашивал себя: «Неужели это тот самый человек, которого я видел два года тому назад?»

Император приказал мне приехать к ужину в его малые апартаменты. Там я нашел общество совсем противное тому, какое встречал за обедами. Графиня Воронцова, его фаворитка, была ни хороша, ни мила собою и не отличалась ни умом, ни изящным обхождением; но в этом отношении как и во многих других, о вкусах не спорят: [755] у всякого свой вкус. Она тем менее понравилась мне, что тут было много других красавиц.

За ужином присутствовало несколько придворных, но из иностранцев только английский посол да а. Ужин был очень веселый, длился далеко за полночь. Император очень любил такого рода собрания, что однако ж не мешало ему каждое утро заниматься делами.

Я помню, что однажды он приехал в сенат в девять часов утра. Сенат — это первое присутственное место в России, где заседают знатнейшие вельможи государства. Его императорскому величеству было известно, что во время предшествовавшего царствования, эти господа вели дела с большою медленностью и нерадивостью и вообще работали мало. Он хотел застать их врасплох, и действительно, нашел только двух секретарей. Но так как в городе скоро стало известно, что император в сенате, то все сенаторы поспешили туда как можно скорее. Его величество не сделал им строгого выговора, которого они ожидали, но выразил надежду, что впредь они будут усерднее и точнее исполнять свои обязанности.

В другой раз он поехал также в синод чтоб и духовенство приучить к большему усердию; ознаменовывая таким образом каждый день новым актом своей власти и бдительности, его императорское величество заслужил похвалу и любовь своих подданных.

Несколько времени спустя, он снова появился в сенате, чтобы обнародовать свой указ о дворянах, что они могут по желанию своему служить или не служить, или выходить в отставку сообразно своим выгодам и разным обстоятельствам. Ничто не могло произвести большей и всеобщей радости, потому что до его воцарения, в провинции производились сборы дворян, и их заставляли поступать в военную службу.

Из всех провинций приехали депутаты поздравить императора с восшествием его на престол. Он принял их милостиво и без задержки, чтоб они могли возвратиться к себе, когда пожелают.

Я уже сказал, что он часто ездил с императрицей ужинать к придворным вельможам, но чаще ужинал у себя в малых покоях в небольшом обществе.

У императрицы собиралось свое общество по утрам. И я довольно часто отправлялся к ней на поклон.

Она принимала всех милостиво и приветливо. Но несмотря на все ее усилия казаться веселою, заметна была ее глубокая печаль. Она знала лучше, чем кто либо, пылкий характер своего мужа, и быть может, предугадывала уже тогда то, что случилось впоследствии.

По вечерам у ней также собиралось общество, и она всегда приглашала к ужину различных находившихся у нее особ. Я весьма часто бывал в числе этих приглашенных. Эта государыня бесконечно [756] умная, любившая особенно чтение, так приятно говорила о всех предметах, что вселяла восторг во всех, имевших честь близко к ней находиться.

Как-то вечером я был у ней. Обер-шталмейстер Нарышкин, любимец императора, вошел и шепнул мне на ухо, что меня ищут по всему городу, чтоб ехать на ужин к графине: иначе не называли фаворитку. Я просил его устроить так, чтобы меня забыли на этот раз, не имея никакой возможности уклониться от ужина у императрицы. Сначала он не знал, как это сделать, но так как он был человек любезный и мой приятель, то я сказал ему прямо: «Это уж ваше дело; я не могу объясняться с императрицей по этому поводу и останусь тут; вам же надо выйти из этого положения, да и меня вывести из него, как можно скорее». Он удалился, и я не сомневался, что он приведет в исполнение все мои намерения. Но вдруг мы услышали шум, дверь растворилась настежь, и вошел, император поклонившись весьма вежливо императрице и всему обществу, он подозвал меня с вечным своим смеющимся и милым видом, взял меня под руку и сказал императрице: «извините, сударыня, а сегодня я уведу одного из ваших гостей; я искал этого пруссака по всему городу». Императрица засмеялась, я низко поклонился ей и ушел вслед за государем.

На этом ужине находились по обыкновению все дамы, составлявшие общество, или если угодно, двор фаворитки.

На другой день я скоро явился к императрице, которая, не упоминая ни словом о случившемся накануне, сказала мне с улыбкой: «Приходите ко мне ужинать тогда, когда не будет к тому препятствий». И я не раз впоследствии пользовался этим позволением.

На следующий день был праздник, и я обедал при дворе. Опять посадили меня напротив императора; он все время говорил со мною о своем друге, короле прусском. Он знал во всех подробностях все его походы, был знаком со всеми его военными распоряжениями, с формой и составом всех его полков; восхищение его пред королем доходило до того, что он объявил во всеуслышание, что вскоре обмундирует свое войско на прусский манер, и действительно, не замедлил это исполнить: старая форма была уничтожена, и сам император первый снял ее.

Тут на обеде присутствовал фельдмаршал К. Г. Разумовский. Император спросил его о брате его обер-егермейстере, фаворите покойной императрицы. Он отвечал его величеству, что тот нездоров и не выходит. «Пойдите», сказал император одному из пяти или шести дежурных офицеров, всегда стоявших за его стулом, — «от моего имени к обер-егермейстеру и спросите его о здоровье».

Посланный возвратился несколько минут спустя, потому что Разумовский, в качестве прежнего фаворита покойной императрицы, все [757] еще сохранял свое помещение во дворце. Он сказал его императорскому величеству, что обер-егермейстер повергает себя к стопам его величества, всепокорнейше благодарит его за его милости и надеется выйти через несколько дней. Он прибавил в то же время, что эта посылка доставила ему подарок тысячу рублей. Император не мог удержаться от смеха, и все сидевшие за столам также позабавились этим. По такой чрезмерной щедрости можно было судить, в какой тревоге был Разумовский до той самой минуты относительно расположения к нему нового государя, и что эта неожиданная посылка к нему адъютанта переполнила его сердце радостью.

По выходе из-за стола, император сделал мне честь пригласить меня лично на завтра к обеду в его апартаменты и сказал мне, что очень будет доволен показать мне там, нечто совершенно для меня новое. Он не высказался яснее. Я отправился туда в назначенный час и нашел там генерал-лейтенанта Вернера, нашего гусара, взятого в плен русскими в конце последней компании в Померании. Император вызвал его из Кенигсберга, чтоб удержать его при себе до тех пор, пока русские офицеры, взятые нашими войсками, не будут ему возвращены. Я был очень доволен познакомиться с ним, и мы еще более подружились, имея одинаковые с ним интересы. Я воспользовался этою встречей и просил императора позволить мне ехать, так как теперь при нем был Вернер; я напомнил ему различные причины, которые приводил уже прежде. Он отвечал мне, что я возвращусь в Пруссию после того, как приедет посланник короля, и прибавил шутливо, что если я еще буду торопить его с этим, то он велит посадить меня в крепость. Одно это слово сомкнуло мне уста.

Мне оставалось еще две недели ждать ответа на мое первое письмо к королю, отправленное с эстафетой; в это время я видел погребение императрицы Елизаветы.

Эта церемония была в высшей степени пышная и великолепная, но вместе с тем весьма плачевная. Тело императрицы должно было быть перевезено в крепостной собор, где, как я уже заметил, находятся гробницы русских государей; расстояние крепости от дворца — около половины немецкой мили; из досок сделан был род помоста по улицам и по льду Невы от дворца до церкви. В десять часов утра все колокола в городе начали перезвон, и гарнизонные войска стали шпалерами на протяжении всего пути, по которому тянулось шествие.

Триста гренадер первого гвардейского полка открывали шествие, и более трехсот священников в полном облачении шли за ними попарно и пели молитвы. Все короны и ленты, о которых я упомянул, несли вельможи — один за другим, и при каждом состоял камергер. Всадник, с головы до ног одетый в железо, ехал на парадной [758] лошади, ведомой двумя конюхами. Гроб везли на колеснице восемь лошадей; он был обтянут черным покровом, также богато убранным, который поддерживали генералы и сенаторы, в сопровождении многих гвардейских офицеров. Император шел тотчас за гробом в черной длинной мантии, которую поддерживали двенадцать камергеров с зажженными в руках свечами. Принц Георг Гольштинский шел за императором, как ближайший его родственник, а потом принц Гольштейн-Бекский. Императрица следовала также пешком, держа в руке зажженную свечу; она была тоже в длинной мантии, которую несли ее дамы. Триста гренадеров замыкали шествие.

Ежеминутно раздавались пушечные выстрелы с самого отправления шествия до той поры, когда гроб внесен был в церковь; тогда сделано было триста выстрелов из крепости и адмиралтейства. Тот же порядок был соблюден и после погребения, при возвращении во дворец.

В этот день все обедали у себя дома и вечер проводили в уединении, как будто искренно испытывали скорбь; но на другой же день не было и помину об Елизавете, как будто она никогда и не существовала. Таково обыкновенно течение событий в этом мире: все проходит, все забывается.

Наступил день рождения государя. Его величество хотел отпраздновать его в Царскосельском дворце, отстоявшем на четыре немецкие мили от Петербурга. Весь двор поехал туда. Приглашены были первые вельможи и дамы, а из иностранцев английский посланник, Вернер и я. Таким образом, дворец, при всей своей величине, едва мог вместить столько народу. Графиня Воронцова в качестве придворной дамы тут также присутствовала.

Праздник был великолепный. День начался Божественною литургией, а во время молебна палили из пушек. Император присутствовал при церковной службе, но императрица, пожаловавшая, по приказанию своего мужа, в тот день графине Екатерининскую ленту, была нездорова и не выходила. Целую неделю длился праздник, но она не показывалась до минуты возвращения в город.

Быть может, надо отнести к этому времени замысел июльского переворота 1762 года. Из приведенных мною обстоятельств можно видеть, что если император так мало щадил деликатность императрицы, то и она в свою очередь не всегда владела собою, чтобы скрыть свою печаль и неудовольствие.

Празднества продолжались и в Петербурге; на другой же день по возвращении из Царского села император пригласил меня обедать к себе. Общество было огромное. Мы были уже за столом, когда мне принесли письмо от короля прусского. Я хотел сначала положить его в карман, чтобы прочитать после обеда, но император, [759] заметив, что письмо от короля, стал требовать, чтоб я немедленно прочитал его. «Вы так веселы», сказал он, «что, вероятно, это письмо доставило вам большое удовольствие. В чем же дело?» Я тотчас подал ему письмо, прося прочитать его, если он сочтет нужным, что он и сделал со свойственной ему живостью и благоговением к королю. Вот содержание письма:

«Я глубоко тронут претерпенными вами несчастьями и принимал в них полнейшее участие. Они давно бы кончились, если б это зависело только от моего желания, и вы имели бы участь более приятную и достойную ваших заслуг. Судите сами об удовольствии моем при получении вашего письма от 19-го минувшего января, из которого я узнал о милостивом решении его императорского величества всея России освободить вас и воздать вашей невинности заслуженную вами справедливость. Этот великодушный поступок, коим его императорское величество хотел ознаменовать день своего восшествия на престол, утверждает меня в моем благоприятном мнении о его образе мыслей, и будет вечным памятником его правосудия и душевного величия. «Он внушил мне сильнейший восторг, и я счел за лучшее сделать его известным, отпустив тотчас без выкупа всех русских военнопленных, находящихся в моих владениях, передав их на границе русским генералам. Я отдал то же приказание в Штетине, чтобы там освободили шведского полковника Лилиенберга, которого я удерживал из возмездия. Впрочем я нимало не сомневаюсь в том, что его императорское величество, вследствие уже сделанного им вам милостивого обещания, отпустить вас ко мне, и я буду иметь удовольствие свидеться с вами и постараюсь заставить вас забыть ваши минувшие горести Мой полковник, адъютант и действительный камергер барон Гольц, отправляемый мною с поздравлением к его императорскому величеству по случаю восшествия его на престол, и с уверениями в моем уважении и дружбе, сообщит вам более подробно, что мои чувства к вам все те же. Подтверждая все, что он скажет вам от моего имени, прошу Бога да сохранит Он вас под своим святым и благим покровом. Бреславль, 10-го февраля 1762.

Фридрих.»

Окончив чтение этого письма, император с живостью и громко произнес: «Так король желает предупредить меня и за одного мною освобожденного пленного возвращает мне всех моих пленных». И позвав тотчас же адъютанта, он сказал ему: «Идите немедленно в военную канцелярию и прикажите разослать приказы по всем местам моих владений, где находятся прусские пленные (большая часть из них сослана была в Сибирь); я хочу не только возвратить им свободу, но и собрать их тут, а отсюда они будут отосланы под их знамена со всем должным почетом». Обратясь к генерал-лейтенанту [760] Вернеру, сидевшему с нами за столом, император сказал: Генерал, и вы теперь также свободны и можете возвратиться в Пруссию, когда пожелаете».

Эта любезность ко мне не относилась, он только отдал мне письмо: тем не менее по выходе из-за стола я подошел к нему и повторил просьбу отпустить также и меня. Но вместо всякого ответа я услышал, что получу на то разрешение только по приезде барона Гольца, а пока должен воздержаться и не говорить об этом, если не хочу возвратиться в крепость.

Вскоре я получил второе письмо от короля в ответ на посланное мною с обыкновенным курьером, с подробным отчетом о всем касавшемся его интересов; я имел случай сообщить и это письмо императору, чтоб еще более утвердить его в его добрых намерениях. Вот в чем оно заключалось:

«Бреславль, сего 17-го февраля 1762. Я получил вашу депешу от 24-го января, и не сомневаюсь, что мой ответ на ваше первое письмо вы уже получили. Я поручил полковнику и действительному камергеру барону Гольцу, посланному ко двору, при коем вы находитесь, поздравить его императорское величество с восшествием его на престол, и надеюсь, что барон приедет до получения вами этого письма. Новости, вами сообщаемые, весьма для меня приятны. За них я вам тем более благодарен, что до сих пор не имел правильной переписки с Россией, и все, что я о ней узнавал, доходило до меня чрез английского посланника. Особенно глубоко трогает меня дружба, которую император питает ко мне. Я вполне это ценю, и его императорское величество может рассчитывать на те же чувства с моей стороны. Льщу себя надеждой, что сделанный мною почин освобождения всех русских пленных для заявления моего глубокого уважения к императору избавит его от всякого сомнения, послужит к еще скорейшему освобождению вашему и даст вам возможность безотлагательно приехать в мою главную квартиру. Жду этой минуты с желанием равносильным чувству уважения, которое я к вам питаю; мне всегда приятно будет доказать вам мое расположение. Затем прошу Господа сохранить вас под его святым покровом.
Фридрих.»

Король прибавил собственноручно: «Я не имею других известий из России, как только полученные от вас. Вы сделаете мне большое удовольствие, дав мне подробнейший отчет о всем там происходящем.»

И я не пропускал случая извещать его с каждым курьером о всех интересных новостях, добытых английским посланником и мною. [761]

Через две недели приехал Гольц, и я располагал последовать вскоре за генералом Вернером, уже выехавшим. Я сделал мои прощальные визиты, и имея весьма небольшой багаж, решился для скорости ехал на курьерских. Прошло уже шесть недель, как я пользовался свободой и всеми возможными петербургскими удовольствиями. Но воспоминание о крепости все еще омрачало мое сознание, и долго я не мог от него избавиться. Скажу откровенно: много времени после выхода из нее мне часто снилось ночью, что я все еще заключен, и это воспоминание было столь сильно, что приводило меня в лихорадочное состояние на целые сутки.

(Окончание следует).

(пер. Л. Ст.)
Текст воспроизведен по изданию: Записки шведского дворянина // Древняя и новая Россия, № 8. 1880

© текст - Ст. Л. 1880
© сетевая версия - Тhietmar. 2009
© OCR - военно-исторический проект "Адъютант!" http://adjudant.ru. 2009
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Древняя и новая Россия. 1880