Главная   А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Э  Ю  Я  Документы
Реклама:

ТАГЕЕВ Б.

Из македонских воспоминаний русского добровольца

(1903 г.).

(См. «Русский Вестник», февраль 1904 г.)

Кое-как переспав, не раздеваясь, в грязной каморке «Хотеля Пловдив», я спустился в столовую залу, где застал уже коменданта, капитана Котева, за работой.

— Ну, вот и вы, — приветствовал он меня, — очень кстати пожаловали. Посмотрите, вот эти молодцы, — указал он на несколько загорелых людей, пивших за соседним столом турецкий кофе, — это только что прибывшие сюда из Разлога и Перина повстанцы, которые принимали участие в жарких сражениях с турками.

Я оглядел компанию. Их тут собралось человек десять, все рослые и, по-видимому, закаленные в бою люди. По костюму опытный глаз сразу определил в каждом из этих людей «комиту», а потому болгарские патрули остановили их и представили коменданту.

— Вы поговорите с этими молодцами, — сказал мне Котев, — а я пока закончу свою работу; ведь мне надо отправить их в Дупницу и снабдить всем необходимым, тем более что они поедут туда сами без конвоя.

Видя в Дупнице картину ареста братьев Каназировых, я был немало удивлен сообщением рыльского коменданта.

— Как это так, без конвоя? — спросил я.

— А под честное слово. Это вас удивляет? Помилуйте, подобная гарантия лучше всякого часового, от которого повстанцы безусловно уйдут. Надо знать македонских борцов, чтобы не беспокоиться, получивши от них честное слово.

Я не стал больше тревожить коменданта, а подошел к сидевшим «комитам». [290]

— Добро дошли? — приветствовал я их по-болгарски и мозолистые, загорелые руки стали поочередно пожимать мою, еще не очерствевшую и сравнительно с комитскими еще нежную руку, которая через неделю сделалась такою же черной и грубой, как и у этих благородных борцов за свободу.

Четверо из сидевших за столом, как оказалось, находились все время в соединенных четах капитана Иордана Стоянова, поручика Дарвингова и воеводы Дончо и с 22 по 23 сентября имели жаркое сражение между селами Влахи и Сербиново, атакованные 500 турецких аскер.

— Да, братцы, — говорил мне один из них, высокий, мускулистый македонец из Прилепа, некий Лазарев, — дело было жаркое, турки положительно засыпали нас пулями; казалось, будто падал на землю град, так часто сыпались пули. Но мы решились держаться.

Екатерина Арнаудова, храбрая македонская женщина, все время состоявшая в числе сражающихся четы воеводы Дончо, несмотря на мучительную рану в плечо, не покидала позиции и с удивительную меткостью поражала турецких солдат, неосторожно высовывавшихся из-за закрытий.

Однако положение наше становилось критическим и ежеминутно мы ожидали турецкой атаки с трех сторон. Но вот в долине послышались снова выстрелы. «Ну, конец», — подумал я, а воевода, наблюдавший за ходом боя, уже отдал было распоряжение отступать в лесную чащу, которою были покрыты ближайшие горные склоны, как вдруг ко мне подбежал один повстанец. Лицо его было в пыли, воспаленные глаза лихорадочно сверкали, ноги дрожали от быстрого подъема, и он, еле переводя дух, мог только произнести: «Павел Давков!» Услыша имя этого старого воеводы, я понял все.

— Мы спасены! — закричал я нашим четникам. — Чета Павла Давкова пришла к нам на выручку.

Слышал я о Павле Давкове, — продолжал рассказчик, — но никогда не видал его в лицо. Знал я, что Павел Давков уже много лет борется во главе борцов за македонскую свободу, что он простой селянин, добившийся звания воеводы путем самопожертвования и беззаветной храбрости. А ведь и у Давкова в чете есть женщина, — заметил рассказчик, — я про это и не знал тогда, и лишь заметил ее после боя, когда мы грелись около пылавшего костра. Смотрю, сидит молоденький и прехорошенький четник и греет свои озябшие [291] руки. «Кто это?» — спрашиваю, а мне и говорят, что Иорданка Михайлова Пуховпчарова из Самокова, девушка 18-ти лет, храбрая и самоотверженная македонка, бросившая семью, родное село и мирную женскую долю променявшая на походные лишения и свист пуль во время жарких сражений.

— Что же, и она участвовала в бою? — спросил я.

— Как же, мало того, что в бою, но и после была полезной: то раненых перевязывает и для каждого находит у себя ласковое слово, то улыбнется своим нежным, красивым личиком и легче становится на душе у борца. Да братушка, женщины в наших четах великая сила. В боевом отношении от них, правда, проку немного, как ни как, а баба и слабее нашего брата и скорее теряется, — зато на душу действуют они удивительно, так вот и напоминают тебе о твоих жене, сестрах и детях, или замученных турками, или беспощадно поруганных и затем томящихся в неволе. Без женщин мы бы пропали и в Македонии. Кто нас скрывает от турецких взглядов во время ночевок наших по деревням, — они. Кто нас кормит и поит после тяжелых походов, — они. Кто пищу приносит, даже на поле сражения, — они же, а кто дает самые точные сведения о турецких войсках, квартирующих по болгарским селам, как не селянки.

Не раз сами женщины ночью зажигали свои собственные хаты, в которых безмятежно спали турецкие аскеры. Я уже не говорю о тех, которые взялись за оружие, эти — поистине герои, а сами вы увидите во время похода, сколько добра от женщин, получают четы, когда среди повстанцев окажутся больные и раненые.

Но я совершенно уклонился от моего рассказа, — продолжал македонец,— итак, буду продолжать описание наших дальнейших действий. Как только услышал я радостное известие о подошедшем подкреплении, сейчас же побежал к капитану Иордану Стоянову и сообщил ему о прибытии Давкова.

— Я уже знаю об этом, — ответил капитан и сделал распоряжение через курьера, чтобы Давков прекратил огонь и двигался ко мне.

И действительно, выстрелы, которые я принял было за турецкие, стихли и через полчаса во главе четы в 60 человек, подошел сам Павел Давков. Это был высокий, стройный старик с немного вздернутым носом и [292] короткой седой бородкой на энергичном скуластом лице, определявшем в нем настоящего македонца.

Не здороваясь ни с кем, он подошел к Стоянову, пошептался с ним немного и, обратившись к своим четникам, крикнул:

— Мамчета, айда, вырвим! (ребята, вперед).

Бесшумно и быстро чета двинулась за своим воеводой и вскоре скрылась из глаз за обломками камней. Оказалось, что капитан приказал Давкову зайти во фланг атакующим и внезапно напасть на правое крыло турок, но те оказались предусмотрительными. От них не ускользнуло подошедшее подкрепление, и всегда трусливые турки вдруг начали совершенно ненужное отступление.

При виде такого результата от появления четы Давкова моральный дух повстанцев сразу поднялся и редкий до того момента огонь четников превратился в несмолкаемую трескотню.

Из турецкого отряда послышались тревожные сигналы, аскеры перепутались, смешались и бросились бежать как раз по направлению засевшей четы воеводы Дончо, встретившей их другими залпами. Успех уже был обеспечен, и четникам не оставалось ничего другого, как бить в тыл оторопевшего противника, разбившегося на партии и поражавшего в общей суматохе даже своих.

Я с капитаном Стояновым долго наблюдал за ходом боя, пока, наконец, не было решено собрать четы, и не подан был отбой. Много десятков турок легло под нашими выстрелами и, как потом нам сообщили сельчане, турецкие трупы и раненые, после нашего перехода на новую позицию, в течение 2-х дней не убирались с поля сражения; до такой степени они были напуганы появлением свежей четы и боялись прибытия новых повстанческих отрядов. Наконец, имена Иордана Стоянова, Дончо и Давкова служили достаточною гарантиею для того, чтобы турки не предприняли нового нападения на эти соединенные четы.

Ведь Дончо своими набегами на турецкие таборы навел такую панику на турок, что довольно лишь одного известия о появления между повстанцами Дончо, чтобы турки избегали столкновения с четниками. — «Дончо, Дончо здесь!» проносится тревожный слух, между аскерами, и моральный дух турецких солдат сразу падает, а без него какого же можно ожидать успеха.

— А откуда взялся Дончо? — спросил я. [293]

— Видите ли, этот воевода уже много лет разбойничал в Македонии, нападал на богатые турецкие села и грабил их, но когда организовался «Верховный Комитет», то генерал Цончев пригласил македонского разбойника к себе, заставил бросить позорное ремесло и, как прекрасно знающему Македонию, дал ему отдельную чету, запретив мародерство под страхом смерти. С той поры Дончо держит себя безупречно и покрыл свое имя рядом славных подвигов.

Несколько месяцев спустя я вспомнил рассказы о Дончо, когда встретился с ним в Софии за обедом в ресторане «Балкан», и этот македонец поразил меня своим разбойничьим видом. Огромного роста, неуклюже, но крепко сложенный, с густою, черною бородою, он явился, ни дать, ни взять, олицетворением Емельки Пугачева, каким мы видим его на рисунках, — какая-то сила и мощь светились в его энергичных, маленьких, заплывших жиром глазах, так и бегавших в узких прорезях, обрамленных длинными ресницами.

Немалый интерес представляла собою и известная своим героизмом четница Екатерина Арнаудова из Либяхова (Македония); она нераздельно находилась при Дончо и до самого конца восстания не изменила своему долгу, несмотря на несколько ран, полученных во время сражений. Эта женщина являлась полною противоположностью нежной, женственной Иорданки. Крепко сложенная, с мужественным лицом и резкими манерами, она скорее походила на мужчину, нежели на женщину, и, кажется, окончательно позабыла о своем поле, да и вообще держала себя совершенно, как мужчина.

Впечатление, которое произвела на меня эта женщина-воин, было очень невыгодное для нее; необузданной мужлан, нетерпимый в мирной обстановке, — вот что осталось у меня при воспоминании о Екатерине.

Нельзя не упомянуть еще об одной в высшей степени интересной личности, принимавшей участие в восстании.

Иду как-то раз по Софии с моим боевым товарищем, Орловцем, гляжу, приближается толстый, обросший четник.

— Какое бабье лицо, — говорю я моему спутнику.

— Да ведь это и есть женщина, — отвечает он.

— Вы шутите, — говорю, — смотрите на груди у него и медаль, и крест за храбрость.

— Что же в этом? Это Иванка, знаменитая старуха, участвовавшая в бою при Сливнице и лично награжденная крестом за храбрость из рук князя Александра [294] Баттенбергского. Теперь же она принимала участие в македонском восстании, но была в четах внутренней организации.

Вот каких женщин породило македонское восстание!.. Я оглянулся на коменданта, — он еще писал, почему я продолжал беседу с моими новыми знакомыми.

— А вот, господин Тагеев, этот — из отряда «Кровавого Савы», — сказал мне Лазарев, указывая на угрюмого юношу с перевязанной рукою, — он был ранен и теперь возвращается в Софию.

Я заинтересовался, так как знал, что Сава-воевода двигался от Неврокопа к Мельничку.

— Где у вас было сражение? — спросил я.

Угрюмый юноша вскинул на меня глазами и заговорил:

— Собственно сражений у нас было несколько, но самое неудачное произошло в горах между Недоборско и Годлево. Нас всего было 40 человек, а аскера страсть, человек до 300. Целый день бились мы с турками и все без толку наседают, проклятые, просто мы диву дались, откуда вдруг у них храбрость такая взялась. Уже более 20-ти человек потеряли мы убитыми и ранеными и вот под вечер решились на отчаянный шаг.

С зажженными фитилями кинулись мы в атаку на турок, и только благодаря бомбам прорвалось нас 12 человек, все же остальные легли под турецкими пулями, да и уцелевшие оказались перераненными.

— Ну, а воевода жив? — спросил я.

— Да разве «Кровавый Саве» может быть убит? — усмехнулся четник. — Турки давно хотят его погубить, да куда им. Бьет воевода их, где только может; много турецкой крови пролито его отрядами, зато и прозванье он получил от турок: «Кровавый». Теперь он формирует чету и опять будет крошить нехристей.

— А ты снова пойдешь в его отряд?

— Конечно, пойду. Вот рука заживет и пойду.

Я бы еще продолжал беседу с моими героями, но меня прервал капитан Котев, который уже окончил свою работу и подошел к нам.

— Ну, мой друг, пора вам и в дорогу, — сказал он, кладя мне на плечо свою руку, — я уже послал за лошадьми, чтобы вы могли ехать отыскивать полковника Николова, а то, чего доброго, вы не доберетесь до него к вечеру, а ночевать в горах, да еще в вашем легком костюме, не особенно приятно. [295]

— Да, черт возьми, проклятый Колев, — выругался я, — благодаря его глупому нападению я теперь должен мерзнуть в моем статском костюме.

В это время, как сумасшедший, в столовую влетел Винаров.

— Наши вещи целы, склады не тронуты, и мы можем ехать к Николову. Я знаю, где он.

— Откуда? — в один голос спросили мы.

— Только что прибыл от полковника Николова курьер и принес эту радостную весть. Идем скорее одеваться и в путь, — обратился он ко мне и побежал по лестнице в паше помещение.

Я направился за ним.

Войдя в свою комнату, я застал в ней капитана Винарова, горячо спорившего с господином высокого роста, немного сутуловатым, в пенсне на небольшом, правильном носу. Серая фетровая шляпа его была сдвинута на затылок и, казалось, вот-вот упадет на пол. Толстое драповое пальто, серый пиджак и брюки, заправленные в высокие сапоги, довершали костюм незнакомца. Тучная фигура его и оплывшее жиром лицо с небольшою бородкой выражали безусловное добродушие, а маленькие, хитрые глазки, необыкновенно подвижные и выразительные теперь лихорадочно светились от сильного возбуждения.

В руках у этого господина было какое-то письмо, и он вслух читал его Винарову.

Я подошел к нему.

— Вы господин Тагеев? — спросил меня незнакомец.

— Да, я.

— Так позвольте представиться, я Христо Стаматов, делегат верховного комитета, и очень рад вас видеть. Я сейчас получил письмо от полковника Николова, в котором он извещал меня о вашем прибытии и просил препроводить вас к нему с курьером, как только он сообщит мне о своем местонахождении и миновавшей опасности со стороны преследующих чету болгарских войск. Между тем, ваш товарищ, — указывая на капитана Винарова, продолжал Стаматов, — непременно желает отправиться искать отряд Николова сейчас же. Это и безрассудно, и идет вразрез с установившимися у нас порядками.

— Почему же безрассудно? — спросил я.

— Да потому, что теперь в горах ужасный холод, а вы легко одеты, и, наконец, если курьер и сообщил вам о [296] месте нахождения Николова в момент своего ухода сюда, то наверное полковник уже успел переменить место своего бивуака, так как за ним гоняются болгарские войска, и вы легко можете заблудиться в горах и погибнуть без пищи.

— Но уж это мое дело, — заметил Винаров, — и как я решил, так и будет, мы идем сейчас же, — что там за рассуждения?

— Как вам угодно, — разводя руками, сказал Стаматов, — только я вам не дам ни писем к Николову, ни проводников.

— Мы обойдемся и без вас, — резко оборвал его Винаров, — нас проводит прибывший курьер.

Мне ничего не оставалось, как молчать и следовать моему спутнику, которого я, увы, считал тогда и опытным, и знающим офицером.

Сильно я жалел впоследствии о том, что не послушался Стаматова и не дождался предписания полковника Николова, а последовал безрассудной стремительности Винарова, следствием которой явилось совершенно бесполезное скитание по горам, холод и голод во время поисков «Охридского отряда». Но в то время я был еще новичком и счел правильнее следовать поступкам офицера, нежели совершенно неизвестного мне человека, хотя бы даже и комитетского делегата.

Позднее я ближе познакомился со Стаматовым и убедился в его преданности македонскому делу. Стаматов — македонец из Охриды и получил воспитание в константинопольском Robert College, в этом турецком университете. Надо отдать справедливость, что образование, полученное Стаматовым в этом учебном заведении, было довольно основательное и в особенности по отношению к изучению языков. Стаматов прекрасно владел английским, французским, немецким, турецким и русским языками и состоял корреспондентом многих английских газет. С начала нынешнего восстания Стаматов был назначен делегатом рыльской пограничной линии и неутомимо работал на тяжелом поприще освободительного движения.

Немало труда выпадало на долю этого делегата, через границу которого переходило большинство чет. Изволь всех снабдить оружием, пищей, патронами и при этом тайно, незаметно для бдительной болгарской жердармерии, изволь получать донесения от всех чет, давать сведения о их нахождении и действиях в штаб генерала Цончева, писать [297] известия о сражениях в газете, проверяя верность различных слухов. А защита перед болгарскими властями возвращающихся четников, а покровительство беженцев, а отправка раненых и больных. Каждому дай денег, каждого напой, накорми и тайно препроводи в Софию, — разве это не тяжелая работа, выпавшая на долю делегата? Разве эта работа не стоит той, которая выполняется четами внутри Македонии. Без делегата партизанские отряды пропали бы с голоду и действовали бы в потемках, не зная ни о местонахождении, ни о движении других отрядов.

Вот почему теперь, когда я имею право определенно высказываться по поводу македонского движения, как активный его участник, я считаю капитана Винарова глубоко неправым по отношению к Стаматову, как человека, нарушившего основные правила, существующие в верховном комитете, а именно: не предпринимать движений, перечащих предписаниям, полученным через делегатов от повстанческого начальства. Такие отступления иногда влекли за собою большие и непоправимые ошибки, гибельно отзывавшиеся на ходе военных операций в Македонии.

После резкой фразы Винарова, Стаматов вышел из комнаты и, пожимая мне руку, сказал:

— Очень, очень жаль, что ваш товарищ не хочет последовать моему совету.

Я пожал плечами и ничего не ответил.

В это время в комнату вошел еще какой-то господин с хитроватым загорелым лицом и черною бородой и усами. По наружности он сильно походил на Бербенко (Кирилова), с которым мы только что расстались, а потому я даже вначале принял вошедшего за этого корреспондента.

Оказалось, что новым лицом был некий учитель гимназии, болгарин Панаиотов, каким-то образом примазавшийся к македонскому делу и, как знакомый с английским языком, предлагавший свои услуги иностранным корреспондентам, а в особенности англичанам. Этот тип представился мне, как сотрудник английской газеты «Daily Mail», но, как оказалось позднее, солгал, так как вскоре судьба свела меня с настоящим корреспондентом этой газеты, храбрым мистером Хейльсом, с которым я совершил целый поход, разделяя все невзгоды боевой повстанческой жизни.

Кстати, г-н Панаиотов, этот самозваный корреспондент «Daily Mail», по возвращении отрядов в Софию продолжал свое покровительство гг. англичанам, играя самую [298] отвратительную роль гида, водившего гг. корреспондентов по злачным местам и, наконец, рассчитавшегося вероятно из чувства симпатии, с корреспондентом «Daily Mail» г. Хейльсом, так что последнему пришлось даже обратиться к полицейским властям.

Слух о таком поступке дошел и до министра народного просвещения г. Шишманова, который сейчас же приказал уволить Панаиотова в отставку.

Теперь же этот господин держал себя с нами в высшей степени покровительственно, но любезно.

— Господа, — обратился он к нам, — я к вашим услугам, пожалуйста, адресуйте на мое имя все ваши письма и проч. Все вам будет доставлено в самую отдаленную часть Македонии. Наконец, прошу вас, сообщите мне адреса, кого я должен известить в случае несчастия с вами, ведь вы идете под пули и надо быть готовым ко всему.

«Предложение совершенно разумное», — подумал я и дал нужные сведения.

Между тем, необходимые вещи наши были сложены в общий мешок; прибывший курьер взвалил его на плечи и понес за черту города, мы же с Винаровым решили идти пешком, так как на лошадях все равно не удалось бы сделать и пяти верст, а затем предстояла возня с отправкой их обратно. Чемоданы и все излишнее мы оставили Панаиотову, предложившему нам свои услуги.

В столовой нас ожидал уже комендант, приготовивший для меня и Винарова специальные пропуски, по предъявлении которых болгарские патрули не могли препятствовать нашему дальнейшему движению.

Распрощавшись с милым комендантом и распив по стакану вина, мы с Винаровым двинулись в дорогу в сопровождении одного курьера, другой же пошел по закоулкам села, чтобы избежать взоров болгарских стражарей (полицейских).

Дорога тянулась все в гору вдоль узких улиц Рила. То и дело попадались патрули, бродившие по разным направлениям в окрестностях села и ловившие повстанцев. Пропуски наши оказали свое действие и нас беспрепятственно пропускали.

Уже далеко за городом мы повстречались с одним македонцем. Загорелый, с энергичным мужественным лицом, он быстро шел под гору, ведя в поводах тяжело навьюченную лошадь. На верху вьюка сидела маленькая девочка [299] в пестром куцовлашском костюме и беззаботно ела яблоко.

— Это наш человек, — сказал мне на ухо курьер, — отвезет динамит и бомбы к Стаматову, который отправит их по принадлежности.

— Бомбы и динамит, — спросил я, — да где же они? Неужели в этом вьюке, на котором сидит ребенок.

— Ну, конечно, — отвечал курьер, — иначе и невозможно. Ведь стражари следят за каждым шагом «комит» и часто просматривают ввозимые товары, а тут идет лошадь с вьюком, на котором сидит маленькая девочка, стражарю и в голову не придет, что на динамит и бомбы может быть посажено дитя. Кто это сделает?

«Да, кто это сделает? — подумал я, — какой отец посадит своего ребенка на груду динамита и экразита?» — и я сейчас же нашел себе ответ: македонец, только македонец способен на подобный подвиг.

Между тем мы поравнялись с опасным вьюком. Курьер перемолвился с македонцем несколькими словами, и тот, подойдя к нам, пожал своею огромною рукою наши, проговорив обычное приветствие: «легок путь!»

Я устремил свой взор на девочку, ребенок невинно улыбался мне своими большими, черными глазами и протягивал ручонку к кусочку сахара, который я вытащил из своего походного мешка.

Было около 4-х часов, когда, едва переводя дыхание, мы поднялись на первую возвышенность, поднимавшуюся над Рильской долиной. Погода начинала хмуриться, сильный ветер дул прямо в лоб, делая и без того тяжелый подъем почти невозможным. Я изнемогал от холоду в своем сюртуке и посылал самые отборные ругательства по адресу капитана Колева, лишившего меня моей походной одежды, оставленной на бивуаке, сделавшемся жертвою его нападения.

— Ну, здесь нам необходимо обождать нашего курьера, — сказал Винаров, — а то мы останемся без хлеба. Он у него в мешке, — и мы, усевшись на камень, стали дожидаться, кое-как укрывшись за камнями от пронизывающего насквозь ветра. Вершины Рыльской планины были уже совершенно закутаны в облаках, которые ползли, медленно подвигаясь на окружающие горы и предвещая холодную, снежную бурю.

Передо мною, как змейка, на дне глубокого ущелья извивалось речка Рило, а там впереди, за радом невысоких холмов на юге, чуть были заметны болгарские пограничные села: Спэп, Порамино и Бараков Мост, против которого [300] находится сильно укрепленная турецкая позиция с пропускным пограничным постом.

Все выше и выше поднималась наша дорога, все сильнее и сильнее дул неугомонный ветер, и вот, в довершение неприглядной обстановки, пошел сначала мелкий, а затем довольно сильный дождь, промочивший насквозь мой совершенно не горский костюм.

— А ведь это, кажется, патруль? — обратил мое внимание Винаров на показавшихся впереди нас людей.

Один из курьеров стал присматриваться к замеченным незнакомцам и затем, отняв ото лба руку, радостно заявил нам, что это никто иные, как «комиты».

Мы ускорили шаг и действительно через несколько минут уже были лицом к лицу с теми самыми повстанцами, которых встретили во время колевского нападения.

— Куда идете? — спросил их Винаров, — и где ваши ружья?

— В Рило, г. капитан, хлеб у нас вышел, и мы напрасно бродили весь вчерашний день, отыскивая наш отряд. Думаем теперь кое-что закупить в селе и у Стаматова узнать, где теперь находится полковник.

— Ну, а ружья куда девали? — спросил Винаров.

— Ружья мы скрыли в лесу, зарыли в надежное место также патронташи и теперь, как видите, никто нас за комит не примет.

— Ну, это положим, — вмешался я, — вы сразу попадете к коменданту и будете отправлены в Софию, — кругом всего Рила снуют патрули, почему гораздо будет лучше, если вы пойдете с нами. Хлеба у нас на сегодня хватит, а завтра мы ведь будем на сборном пункте.

— Ну, конечно, коли есть хлеб, то нам незачем идти в Рило, — заметил один из повстанцев.

— Так вот что, мамчета (ребята), идите, доставайте ружья, а мы вас здесь обождем, — сказал Винаров, и мы уселись среди густого кустарника, а повстанцы отправились за оружием.

Ждали мы около часу своих новых спутников и, когда они подошли, мы предложили им разделить имевшийся у нас запас хлеба и, передохнув еще с полчаса, отправились в путь.

Дождь лил, как из ведра, а при подъеме на рильскую гору превратился в снежную крупу, немилосердно бившую в лицо. Подъем делался все круче и круче. Ноги с непривычки сильно болели, и во всем теле чувствовалась [301] ломота. Жажда одолевала после острого завтрака в рильском отеле «Пловдив», а воды, как назло, нигде не попадалось, так как мы поднимались прямо без дороги по отвесному скату горы, грозною стеною поднимавшейся перед нами.

Становилось темнее, облака уже совершенно окутали всю окружающую местность, и ежеминутно мы рисковали быть застигнутыми бурей.

— Еще полчаса, и мы доберемся до колиби, — заметил четник Христо Дмитриев из Дупницы. Он шел, словно по паркету, и, по-видимому, не испытывал ни малейшей усталости. Небольшого роста, худощавый и бледнолицый, этот четник поражал меня своею неутомимостью и легкостью. Он уже не раз сражался с турками в Перине и все время находился в чете воеводы Дончо, от которого всего лишь как неделю вернулся в Дупницу, отдохнул несколько дней и снова вступил в ряды повстанцев, но уже в отряд подполковника Николова.

И действительно, Христо оказался прав; не больше, как через 3/4 часа, мы доползли до одной вершины, на которой перед нами выросли из мрака две колиби, — одна совершенно новая и, по-видимому, только что отделанная, а другая уже закоптелая и начавшая разваливаться.

Конечно, мы забрались в новую колиби (Колиби—глиняная сакля.), и каково же было наше удивление, когда в ней мы нашли все необходимое для ночлега. Огромный сноп соломы лежал недалеко от очага, в котором была бережно сложена целая охапка дров. Тут же лежал глиняный казан для варки пищи и в нишах, устроенных по стенам, находилась необходимая посуда. Но, увы, не было лишь мяса и воды.

Дождь перестал, но зато повалил большими хлопьями снег; отыскивать воду было бы бесполезно, так как, по словам курьеров, она осталась далеко внизу.

Измокшие и прозябшие, мы позабыли о жажде и думали лишь о том, как бы поскорее согреть свои окоченевшие члены. Костер запылал, потрескивая сухими дровами, оставленными предусмотрительным хозяином. Сухая, мягкая солома казалось мне самою приятною кроватью, на которой когда-либо мне доводилось ночевать, а шинель, любезно предложенная одним из повстанцев, служила вместо теплого пухового одеяла.

Подложив под голову свой походный мешок, я [302] пододвинулся к огню и стал прислушиваться к веселому говору нашей компании, состоявшей из пяти человек, представлявших собою самый разнообразный элемент.

Кроме капитана Винарова, около огня разместились Дмитрий Филев, молодой человек с весьма интеллигентною наружностью, прекрасно говоривший по-немецки и по-русски, которого я принял даже сначала за студента. Как оказалось, он по профессии был кондитер и родом македонец из Охриды. В течение 9 лет Филев работал в Австрии и Германии, а затем последние годы служил в Одессе, где изучил русский язык. Он рассказывал мне о тех притеснениях, которые терпят славяне в германских и австрийских землях, как там преследуются славянские языки и как немцы верно идут к уничтожению славянства. С объявлением восстания в прошлом году Филев бросил свое кондитерское дело и прибыл в Софию, где занялся приготовлением бомб, а затем принялся и за активную деятельность в восстании.

Во время нашего похода этот македонец был в чете поручика Саракинова, в качестве секретаря этого в высшей степени интересного человека, о котором мне еще придется не раз говорить в своих воспоминаниях.

Другой повстанец, красавец-мужчина 28 лет, был некий Иван Битраков, впоследствии находившийся у меня в чете, также охридский уроженец и долго служивший в Турции машинистом на железной дороге.

В прошлом году, во время следования турецкого воинского поезда к Адрианополю, он, по взаимному соглашению со стрелочником-македонцем, разбил свой поезд вдребезги, успев вместе с кочегаром вовремя выпрыгнуть с паровоза. Кочегару однако не посчастливилось и он был убит наповал, а Битраков остался невредим и отделался лишь легкими ушибами. Теперь этот самоотверженный человек находился в охридском отряде в качестве бомбомета.

Третий был почти юноша. Его красивое, открытое лицо с ясными, детскими глазами было обаятельно хорошо, улыбка никогда не сходила с его розовых губ, за которыми сверкали два ряда белых, словно фарфоровых, зубов, которым могла бы позавидовать любая наша красавица,

На голове его была надета соломенная шляпа, а весь костюм отличался необыкновенною скромностью и простотою.

Этот юноша был тайный курьер верховного комитета, по имени Ангел Иванович Коцарский. [303]

Родом этот Ангел был из села Градова в Македонии, где его отец умер мучительной смертью под ударами турецких палок.

— Нас у отца было 12 сыновей, — рассказывал мне Ангел; — Из них в живых осталось всего лишь 5, я самый младший, и все мы служим курьерами в верховном комитете. Мой старший брат Федор схватил мисс Стон в проходе на Пределе, недалеко от Разлога, по приказанию воевод Чернопеева, Санданского и Христо Осенева. Вы увидитесь с моим братом, он должен прибыть в отряд Николова.

Этот юноша приобрел всеобщую симпатию; имя Ангел так шло к лицу этого курьера, что невольно заставляло, сравнивать его с вестниками Престола Божия. Невинное личико и неутомимая энергия и быстрота приводили в недоумение меня. Когда, бывало, вечером этот Ангел греется у костра и жует черствый сухарь, как вдруг его зовут к полковнику; тот вручает ему письмо и Ангел исчезает, а на утро мы снова видим его сияющего и довольного, с ответом в руках.

Всюду пройдет незамеченным этот юноша, и между турецкими, и между болгарскими постами, проведет целые транспорты по таким местам, по которым регулярному солдату и думать нечего пробраться.

Словно лебединые крылья невидимые, раскрываются за спиною этого милого мальчика, когда он отправляется в далекий и тяжелый путь по Балканским горам и долинам несчастной своей родины. Какая высокая, какая бескорыстная преданность и неуклонная решимость видна в этом юном существе.

— Послушай-ка, Ангел, а правду говорят, что Христо Осенев был предательски убит Санданским? — спросил Винаров у мальчика.

— О, нет, совершенно неправда, — отвечал тот, — Христо Осенев погиб совсем при других обстоятельствах и, если хотите, я вам сейчас расскажу, как все это произошло, так как я был свидетелем разыгравшейся кровавой драмы.

Костер в очаге, слабо мигая, время от времени освещал лица сидевших. Христо Дмитриев, равнодушный к общему разговору, сильно храпел, закутавшись в соломе. Капитан Винаров жевал кусок хлеба, прикусывая его стручком красного перцу.

— Подложите-ка дровец, — попросил я повстанцев. И сухие сучья снова весело затрещали, рассыпая по сторонам целые снопы искр. [304]

— Ну, так слушайте, — начал Ангел. — В одно село около Кукушинской казы в Македонии из Дупницы приехала молоденькая учительница, по имени Анна Малишевская. Служила она учительницею в Дупнице и считалась одною из лучших среди своих подруг, а потому ее родители и все кукушинское общество были очень озабочены возвращением из Болгарии девушки.

А хороша была Анна. Нежная, стройная, с белокурыми волосами, она резко выделялась среди наших грубых женщин; не раз заглядывалась молодежь на эту красавицу-македонку.

Гимназию она окончила в Софии одною из лучших и обещала, по-видимому, сделать хорошую партию, но судьба решила иначе.

Вскоре после прибытия девушки в Кукушинскую казу она объявила родителям, что хочет вступить в какую-нибудь повстанческую чету сестрой милосердия, так как не может переносить больше тех страданий, которые испытывают ее несчастные родные братья под тягостным турецким игом.

Такое заявление девушки было с восторгом встречено односельчанами, но, конечно, сильно огорчило ее родителей. Вскоре как раз представился подходящий случай для юной героини.

Через Кукушинскую казу проходило несколько чет, но девушка медлила, ожидая все чего-то и, вот, когда, наконец, прибыл Христо Осенев со своими четниками, она поступила в их ряды.

Я именно в это время прибыл к Осеневу с письмом от Чернопеева, а потому имел случай познакомиться с Анной Малишевской.

В костюме повстанца с манлихеровским карабином за плечами, с патронташем, охватывавшим ее стройную талию, девушка была прекрасна, и я долго любовался его, с жалостью глядя на нее, хорошо зная, какая ожидает ее участь, если она попадется туркам.

Видел я, как расправлялись варвары с нашими селянками, как разрывали они молодое, полное жизни тело девушек, раздавая его голодным собакам, надругавшись сначала вдоволь над девичьею честью.

Да, тогда я боялся за участь Малишевской и не подозревал, что опасность грозила ей совершенно не оттуда, откуда я предполагал. [305]

Недолго пробыла чета Осенева в Кукушинской казе. Вскоре двинулись четники на соединение с Чернопеевым, а с ними отправился также и я. Шла с нами и Анна Малишевская.

Шла она бодро и неутомимо. Идет себе, бывало, лишь волосы развеваются по плечам, да щечки горят алые, а грудь ее тяжело вздымается от переутомления, сама же веселая и радостная.

Стал я за нею присматривать. На привале воды подам в баклаге или сухарь размочу в ручейке, да и поднесу девушке.

Только вижу я, что воевода на меня стал за это косо посматривать и, наконец, не выдержал, подозвал к себе и говорит:

— Знаешь ли, молодец, какое наказание существует в четах тому, кто на женщин зарится?

— Знаю, говорю, того расстреливают.

— Ну, вот, коли знаешь, то берегись, а не то, чего доброго, с тобою случится беда; я вижу, ты не в меру внимателен стал к девушке.

По правде сказать, я очень тогда перепугался. Понравилась мне Малишевская и забилось мое сердце, да, не ровен час, еще подметят четники мое неравнодушие к девушке, как заметил это воевода, ну, тогда мне и конец. Ведь слышали, пожалуй, как разделываются комиты с теми, кто в походе любовными делами занимается? Пулю в лоб и концы в воду.

Отстранился я совсем от Анны, словно не знал ее до той поры, и, по-видимому, успокоил этим воеводу.

Но случилось обстоятельство, открывшее мне глаза и пояснившее мне, почему Осенев обратил внимание на мои отношения к девушке.

Была теплая майская ночь, редкое явление в горах. Луна не показывалась и среди вековых балканских деревьев царил густой мрак горной ночи.

Мне не спалось и я побрел по лесу. Душой овладела грусть, — надоело сидеть в чете, хотелось своей излюбленной деятельности — курьерской службы.

Было тихо, повстанцы спали; даже часовых не выставили так как к нам не мог бы пробраться никакой противник, только сова неистово кричала где-то вдалеке, среди вековых деревьев.

Я остановился, окинул взором небо, да и опустился на (Последняя строчка недоступна) [306]

Долго ли сидел я, — не помню. Только вдруг мое внимание было обращено приближавшимися шагами. Я прижался к стволу дуба и замер.

Кто шел сюда в темноте, рассмотреть я не имел возможности, но по голосам сразу узнал моего воеводу и Малишевскую.

Не знаю, почему сердце сильно забилось в моей груди и я решился, не обнаруживая своего присутствия, зорко следить за ними. Шагах в трех от меня они остановились. Я прополз за ствол дерева и, высунув голову, старался рассмотреть парочку, беседовавшую вполголоса возле меня.

— Я не могу больше ждать, — говорил воевода. — Все погоди да погоди, когда же конец? Ведь еще в Дупнице ты обещалась быть моею при первом нашем свидании в чете; чего же еще медлить? Ты видишь, что я люблю тебя, что живу тобою, кажется, уж не в чем бы сомневаться. И воевода прижимал к себе молодую четницу и покрывал ее поцелуями.

— Ну, скажи же, моя хорошая, моя славная девушка, — продолжал он, — любишь ли меня?

И вместо ответа она обхватила его шею и, как бы не боясь обнаружить свое чувство, звонко поцеловала в губы.

Мороз пробежал по моему телу; я хотел крикнуть и нарушить их счастье, что-то злобное зашевелилось в моей груди, но я овладел собой и остановился неподвижно.

В ту же минуту, что-то грузное свалилось на землю, послышалась борьба, кто-то умоляюще просил пощады; затем прозвучало несколько поцелуев, громких и беззастенчивых, раздался глубокий вздох, протяжный стон… затем все стихло…

Я вскочил на ноги, трясясь, как в лихорадке, и, сжав кулаки, хотел кинуться к воеводе, но одумался и снова прижался к дереву.

Еще долго-долго наблюдал я за ласками влюбленных, долго слушал их излияния, горячие, страстные и искренние, и теперь только я понял, почему девушка пошла в Македонию и выбрала чету Осенева, почему воевода так зорко оберегал молодую четницу.

Знал я, что мог бы жестоко поплатиться воевода за свое увлечение, раз оно обнаружилось бы перед повстанцами, но мне нельзя было вмешиваться в дела его сердечные, и я молчал, не подавая вида о том, что знал о связи Малишевской с Осеневым. [307]

Время шло. Чернопеев и Санданский при помощи моего брата захватили мисс Стон с ее подругой, болгарской девушкой Цилкой, и Осенев спешил к ним с целью участвовать в охране драгоценной пленницы, за которую потом турецкое правительство заплатило внутренней организации 333.000 фр.

Переходы назначались большие, довольствовалась чета отвратительно, а воевода всецело был поглощен мыслью о богатой наживе через пленную американку и уже окончательно отдался своему увлечению четницей, даже не стараясь скрыть от повстанцев своих интимных в ней отношений.

Надо заметить, что чета эта была составлена из отборных разбойников, как большинство чет внутренней организации, а потому подобная игра воеводы могла привести к очень печальным результатам.

И действительно, не доходя до с. Банско, случился эпизод, разыгравшийся в ужасную трагедию.

Дело было ночью. Я спал, завернувшись в шинель, как вдруг услышал страшный крик и ругательства. По голосу я узнал воеводу и, вскочив на ноги, побежал к нему.

Каково же было мое изумление, когда я увидал нескольких человек, тащивших связанную Малишевскую.

— Что вы делаете? — закричал я, бросаясь к повстанцам.

— А тебе, мальчуган, какое дело! — крикнул на меня Никола Киров, известный коцкарь из Мехомии, и так толкнул меня в грудь, что шапка моя слетела на землю.

Видя себя бессильным помочь несчастной девушке, я бросился к месту, где спал воевода. Здесь повстанцы стояли густою толпою и о чем-то громко беседовали. Когда я подошел к ним, один молодой парень из Велеса, смеясь, похлопал меня по плечу и сказал: попался наш соколик на месте преступления, не будет больше комитских баб трогать, довольно.

— Неужели его убьют? — спросил я.

— А то как же? — осклабился один из стоявших, — а ты думаешь — как? Будем еще миндальничать с каждым волокитой, — довольно нагулялся с нею.

— Да вот, мамчета, девчонку-то можно отправить в Кукушинскую казу с этим мальчуганом, он и пути знает, да и шустрый такой, — указывая на меня, сказал вновь выбранный воевода Димитр Бараков. [308]

— Желаешь, малый, девку отвести восвояси? — спросил он меня.

— Отчего бы и нет? — обрадовался я, но все же сохранил наружное спокойствие, хотя в душе ликовал от такого поручения.

— Ну, так вот что, — сказал мне Бараков, — ты, малый, получишь от меня письмо и передашь по назначению кукушскому старшине, а девушку сдашь ее родителям? Да смотри, чтобы и с тобой беды не приключилось; не то пропадешь, как и Осенев.

— Да неужели вы расстреляете воеводу? — еще раз спросил я.

— А ты думал — что? По головке его погладим, что ли? Нет, брат, раз попался, стало быть, и конец…

Начинало светать и я пошел к тому месту, где под высокою елью сидела связанная девушка. Волосы ее были растрепаны и космами спадали на плечи; лицо было измучено и бледно, а глаза апатично смотрели вдаль. Письмо было у меня в поясе, и я пришел развязать несчастную и вести ее в родное село.

Грустно мне было смотреть на жертву минутного увлечения, и сердце мое сжималось при мысли об участи бедного воеводы. Быть может, еще помилуют его повстанцы, все же ведь он был их начальником и славился, как бесстрашный и смелый воин.

Но вот вдруг раздался треск от залпа из нескольких ружей. Я вздрогнул и прислушался, снова раздались два выстрела и все стихло.

Девушка рванулась; румянец покрыл ее щеки, глаза засверкали, она вскрикнула и упала ничком на землю.

Я стоял, смущенный и убитый ее отчаянием; нечего было и сомневаться, что повстанцы покончили со своим бывшим воеводой.

Опять костер начал потухать и Филев подложил снова охапку сучьев. Пламя вспыхнуло, а наш юный рассказчик продолжал свою повесть.

— Ну, вот и пошли мы в дорогу с бедной девушкой. Сколько муки я с нею вынес, одному Богу известно. Идет и плачет, сама с собою разговаривает, словно рассудка лишилась, сердечная. Я-то ее утешал и так, и этак, — ничего не помогает, а только еще хуже она от моих слов расстраивается.

Дня через два немного успокоилась и пришла в себя, [309] стала спокойная и задумчивая; ничего не говорит, только нет, нет, да и заплачет.

Так пришли мы в Кукуш. Довел ее я до дому и сам понес письмо к старшине. Да коли знал бы, что в нем было написано, не передал бы его никогда.

Нашел я старшину в кофейной, подал ему пакет и уселся за стол кофеем побаловаться, давно его не пил, как вижу, что заволновался старшина, надел шапку и вышел.

Выпил я кофе и тоже пошел побродить по селу, в надежде навестить и дом моей спутницы. Было воскресенье, в церкви только что окончилась служба, и народ выходил из храма на площадь.

Гляжу я, на паперти появился старшина и кричит что-то народу.

— Старшина говорить хочет. Тише! тише! — раздалось вокруг меня, и через несколько минут все стихло. Я насторожил уши.

— Сельчане! — раздался голос старшины. Сегодня в наше село прибыла из Осеневской четы Анна Малишевская, что ушла за четою, как сестра милосердная. Помните, как мы провожали ее и низко ей кланялись всем обществом. Но не пошла эта девка с четниками на славное дело защиты Македонии, а пошла она туда за своим любовником, воеводой Христо Осеневым, с которым связалась еще в Дупнице.

Не укрылась эта позорная связь негодной девушки от четников, накрыли воеводу с любовницей молодцы с поличным и расправились с Осеневым по комитскому закону. Воевода, по общему решению четы, уже расстрелян, а девушку негодную чета нам доставила для вашего над нею суда.

Замерло мое сердце от этих слов старшины, стою я, ни жив, ни мертв, земли под собой не слышу, а старшина продолжает.

— Теперь она укрылась у родителей, но мы ее оттуда вытащим, пусть даст ответ вам, сельчане, по какому праву опозорила наше общество, покрыв бесчестием славное имя кукушинцев.

Завыла толпа.

— Смерть, смерть бесстыжей девчонке! — раздалось со всех сторон и возбужденные селяне бросились к дому Малишевского, старого, почтенного македонца.

— Опомнись, что ты делаешь? — подбежал к старшине [310] приходский поп, — ведь погубишь девку, — и священник схватил его за руку.

Но старшина оттолкнул его от себя.

— Не твое это дело, отче, не лезь в наши мирские дела, они тебя не касаются.

С этими словами старшина направился за толпой, уже тесным кольцом окружившей дом Малишевского.

Испуганные старики вышли навстречу поселянам и старались их успокоить.

Но толпа настаивала на своем.

— Коли не выдашь нам ее, сожжем, старина, и тебя, и весь твой чифлик уничтожим, — горячился один македонец с огромными кулаками, как громадные гири, торчащими из рукавов его арнаутской рубахи.

— Ну, уж не очень-то скоро разрушишь, — сверкнув глазами на него, сказал старик, — не тебе, молокососу, грозить мне, старому македонцу, закаленному в кровавых сражениях. Постыдился бы говорить такие слова седоглавому старику, которому ты шапку ломать должен, а не пугать его ужасами. Сельчане! — крикнул Малишевский.

Все сразу стихло.

— Сельчане! Много лет я был вашим старшиною и, кажется, никто не может пожаловаться, что я хоть кого-нибудь обидел словом или делом. С вашей стороны я также не помню обиды, — кланяюсь вам за это.

Старик снял шапку и поклонился.

Некоторые из толпы также поснимали свои шапки, и раздалось несколько голосов, крикнувших: «верно, господин Малишевский».

— Ну, так вот, — продолжал старик. — Вы требуете выдать вам на суд мою дочь, которая жестоко провинилась перед Богом, передо мною и перед вами. Я, как ее отец, больше всего понимаю ее вину и страдаю за свое бесчестие. Но разве сельчане, мы турки? Разве мы варвары, чтобы чинить по своему произволу суд и расправу над ближними? Виновник бесчестия моей дочери наказан, но ведь там в четах другое дело, там свой суд, свои законы, а ведь мы не на войне, мы не можем поступать, как наши поработители, которых мы же сами осуждаем за варварство. Вас сюда послал старшина, так поймите же, сельчане, что этот жестокий человек — турецкий ставленник. Туркам я был не по вкусу, — видите ли, добрым чересчур оказался, да и не шел им на помощь, — за то меня и отставили и назначили человека, [311] которому вы столь же дороги, сколько прошлогодние листья. Верьте мне, старику, что с дочерью своей я расправлюсь по своему, не избежать ей моего гнева отцовского, а мою честь прошу пощадить, не надругаться над домом моим и именем.

У старика на глазах блеснули слезы и одна, скатившись, повисла на его седом, длинном усе.

— Верно! Верно Малишевский говорит! — крикнуло несколько голосов, и толпа начала пятиться назад и мало-помалу стала расходиться.

После этого я не решался уже пойти в дом к несчастной моей спутнице, а тут кстати пришла весть о приходе в село турецких войск, и все поневоле позабыли о разыгравшейся трагедии.

Я продолжал жить в селе и, как ни старался, а ничего не мог добиться о том, что сталось с девушкой.

Только вот накануне своего отправления в обратный путь я решился зайти к Малишевскому и попрощаться с несчастной девушкой.

Вечерело. Вдруг я вижу, навстречу мне двигается похоронная процессия. Впереди селянин на белой пелене через плечо нес доску, о которую бил деревянным молотком, возвещая о похоронах отошедшего в другой мир человека.

За ним попарно шли дети и девушки с венками из цветов, а дальше тот самый селянин, что требовал выдачи у отца несчастной Малишевской, грустный, с обнаженной головою, нес деревянный, простой крест. За крестом женщины на блюдах несли кутью и пшеничные зерна, а за ними равнодушно, устремив глаза вперед, шел поп в коричневой ризе, за которым в открытом розовом гробу несли покойника.

Я подошел к гробу и ахнул. В покойнике я узнал несчастную Малишевскую. Ея бледное, прозрачное лицо носило отпечаток ужасного страдания, глаза глубоко ввалились, а полуоткрытые, бледные губы обнажали ряд сверкавших белизною зубов.

Венок из живых цветов, надетый на голову покойной, явился ужасным контрастом, переливаясь радужными красками своих лепестков, в сравнении с мертвою желтизною лица погибшей страдалицы.

Слезы душили меня при виде этого зрелища, и я присоединился к толпе провожавших в место вечного упокоения юную жертву. [312]

За гробом шел старик Малишевский, угрюмый и грустный, низко опустив голову, да мать покойной, всхлипывая, держась одной рукой за край гроба, плелась, не в ногу ступая с несущими гроб селянами.

Мне сделалось невыразимо тяжело. Я пропустил мимо себя процессию и, не заметив, как прошли люди, несущие пищу для поминок, очутился возле лошади, навьюченной виноградом, за которой и пошел на кладбище. Это у нас обычай такой — поминать покойника виноградом, — пояснил Коцарский, заканчивая свой рассказ.

Костер потухал, а я и не думал о сне, мысли мои были далеко-далеко от отдохновения. Рассказ юного курьера перевернул во мне душу, я от всего сердца жалел несчастную девушку и погибшего воеводу.

Рассказчик начал устраиваться на ночлег.

— Послушай, — спросил я его, — не знаешь ли, отчего умерла девушка?

— Да кто ее знает; говорят, будто отец стал ее бить ежедневно и до того добил, что бедная не выдержала и отравилась. У нее, как у каждого четника, хранился яд, ну, вот она и решилась на последнее средство, проглотила пилюлю и готова… Легка ночь, господин, — сказал мне юноша, и скоро его храп стал раздаваться среди царственной тишины ночи.

Ветер выл с прежнею силой, дождь крупными каплями стучал о крышу, костер уже совершенно погас, и в колиби наступила полнейшая темнота.

Я не мог уснуть; образ бедной Малишевской так и стоял в моем воображении, и мне казалось, что вот-вот, с грустной улыбкой она явится предо мною из темноты и будет бесконечно жаловаться на жестокость современного человечества.

Ветер начинал завывать с большей силою, воя в дымовом отверстии мрачной колиби, и мне стало вдруг жутко. Я закрыл голову шинелью, зарылся в солому, мысли мои начали путаться и я заснул.

Еще было совершенно темно, когда я проснулся от громкого разговора моих спутников, уже проснувшихся и гревшихся возле снова разгоревшегося костра. В колиби сделалось тепло, а в соломе было так уютно и мягко, что я с большою досадою думал о необходимости вылезть из-под моей шинели.

Однако нежиться долее было невозможно, и я, вооружившись решимостью, скинул шинель и вскочил на ноги. [313]

— Однако, недурно бы было проглотить горячего чайку, — подумал я вслух.

— И очень, — поддержал меня Винаров, — но, к сожалению, вода слишком далеко, и мы потеряем много времени, если задумаем заняться чаепитием.

— Ну, так чего же мы ждем? — спросил я, — идемте.

— Айда, вырвим! — скомандовал Винаров, и мы, загасив огонь, стали, один за другим, выходить из колиби.

Буря миновала. Ночь была ясная, лунная, но ветреная и морозная. Облака проносились порою над нашими головами, на мгновенье заслоняя своей дымкой круглый диск уже клонившейся к горным хребтам луны. Ветер переменил свое направление и дул нам в затылок, почему идти было значительно легче. Мы следовали друг за другом по узкой пешеходной тропе, руководимые быстроходным Христо, неутомимо и безостановочно поднимавшимся на Рильскую гору.

Сумерки, мало-помалу, начали рассеиваться, и яркое, голубое небо местами уже просвечивало сквозь разрывавшиеся густые облака, окрашенные пурпурно-огненным цветом занимавшейся утренней зари.

С трудом переводя дыхание, поднимался я по тяжелому подъему, часто останавливаясь и садясь на обмерзлую, покрытую густым слоем инея землю. Жажда томила меня ужасно, во рту пересохло, а вода нигде, как нарочно, не попадалась, и только откуда-то снизу долетало отдельное журчанье горного потока. Еще небольшой подъем, еще несколько минут мучений — и вышка, откуда, как успокаивал меня Филев, должен начаться спуск.

Я напрягаю последние силы и ползу за другими, также измученными товарищами.

Но вот и небольшая площадка, откуда еле заметною змейкой наша тропа начинает огибать снова открывшуюся передо мною гору Рильской планины, увенчанную сияющим от первых лучей солнца снегом. Еще солнышко не показалось из-за мрачных гребней суровых Рильских гор, еще не скоро его ласкающий луч прогреет замерзлую травку ущелья, а уже все окружные вершины играют его лучами, блистая своими белыми шапками то на ярко голубом фоне неба, то окутываясь в густую шаль облаков, как бы кокетничая с соседними горделивыми великанами, угрюмо выделяющимися на горизонте длинными лиловыми контурами.

Я остановился и, опустившись на небольшой обломок [314] гранита, устремил свой взор вперед. Чудная панорама открылась передо мною.

Кому не доводилось видеть рельефную карту — план. В особенности часто мы встречаем такие планы, изображающие Швейцарию с ее озерами, селами и городами. Вот именно такая-то карта а vol d`oiseau и теперь открылась предо мною. Горные хребты, ущелья, долины, реки казались мне искусно сделанными рельефами на колоссальной доске, и я, не глядя на карту, мог совершенно точно ориентироваться на лежащей вокруг местности. Вот и село Рило, утопающее в гуще зеленых виноградников, ютится в узкой лощине, а вот и река Струма блестящей змейкой извивается вдоль огромной турецкой границы. Но вот с ближайшей вершины прямо на нас ползут густые, белые облака, и невольно становится жутко и кажется, что, вот-вот, придавят они своею тяжелою массою ничтожных людей, забравшихся помешать их свободному полету. Все ниже и ниже спускаются они, как бы скатываясь белыми клубами по огромным гранитным глыбам. Вот дымка тумана оторвалась от большого облака и как белая вуалетка, пронеслась в стороне, цепляясь за небольшие колючие кустарники. Словно холодным паром обдало мое лицо, еле заметные капельки воды покрыли мое платье, и я очутился среди густого тумана. Еще несколько минут, — и за мною уже скрылся чудный пейзаж, как бы задернутый белой пеленою, все удаляющийся и удаляющийся дальше и дальше.

Внезапный порыв ветра, налетевшего из соседнего ущелья, — пелена дрогнула и разорвалась. Словно фантастический занавес огромного театра, расползлась она в обе стороны, и пред моими глазами опять открылся, но уже залитый солнцем, тот же чудесный, тот же вдохновляющий пейзаж, созданный кистью великого Художника природы.

Идем дальше, и я уже позабыл о жажде, поминутно оглядываюсь, любуясь чудными ландшафтами, открывающимися со всех сторон пред моими глазами. Но вот начинается спуск в темное, сплошь покрытое густым кустарником ущелье, становится темнее, исчезли роскошные декорации мирового театра и холод начинает пробираться под мое платье, снова чувствуется усталость и мучительная жажда не дает покою.

«Вода!» — слышу я голос Винарова и бегу к нему.

Около небольшого ключа уже столпились мои спутники и [315] жадно глотают ключевую воду. Достаю походный стаканчик, зачерпываю свежую струю воды и подношу к губам.

То наслаждение, которое я испытывал в эти мгновенья, может быть понятно только тому, кто бывал в такой обстановке, в какой находился я. Это был первый глоток балканской воды, — воды, которую мне довелось потом пить во время трудного македонского похода; это было первое приветствие новой обстановке, эго был первый бокал чистого, как кристалл, «балканского напитка», казавшегося мне в эти минуты выше самого дорогого, самого лучшего вина.

Медленно, по маленькому глотку, пил я эту воду, наслаждаясь ее чистотою, ее особенным, ни с чем не сравнимым вкусом. Кто пил балканскую воду, тот, конечно, знает ей цену. Мягкая, легкая и ароматичная, она чиста, как роса, и всегда одинаково холодна и прозрачна. Чудный напиток!

Балканская водица как будто влила в мое существование свежие силы, и я, с легкостью горного козла, теперь шагал по заваленной камнями тропе. Идти приходилось по заросшему кустарником склону, постепенно спускаясь все ниже и ниже на дно глубокого оврага.

— А что, далеко еще до места отрядного склада? — спросил я Филева.

— Да мы совсем возле него, только меня удивляет, почему я не вижу наших часовых. Здесь, в этой самой лощинке, полковник назначил нам сборный пункт… Христо, дай-ка сигнал,— сказал товарищу Филев.

Христо засвистал, — ответа не последовало. Он свистнул еще раз и где-то вдалеке ему ответил такой же протяжный свист.

— Здесь наши! — сказал нам повстанец, и мы, следуя за ним, стали спускаться, еле пробираясь сквозь густую чащу рослого кустарника, ветки которого били по лицу, цеплялись за платье и путались в ногах. После долгого и трудного спуска, наконец, я увидел под большим деревом расположившихся вокруг дымящегося костра трех молодых повстанцев. Это были: Иордан Дмитриев, болгарин, бежавший из конвоя князя Фердинанда в ряды македонских повстанцев, Пир Атанасов, македонец из Прилепа, и Христо Атанасов, молодец-македонец из г. Костора. Эти трое юнаков были оставлены полковником Николовым охранять склады, оказавшиеся нетронутыми после нападения роты капитана Колева на охридский отряд.

При виде своих комит повстанцы засуетились и начали [316] согревать для нас чайник, разложили шинель, на которую навалили груду угощений, в виде козьего сыра, пастармы (сушеного мяса) и т.п. горских деликатесов.

— Ну, а где же полковник и чета? — спросил я Христо Атанасова, как самого расторопного и с большою смекалкою человека.

— А видите, господин Тагеев, после того как мы разбежались в лес, солдаты колевской роты захватили 8 человек наших, не успевших вовремя убраться, но, по-видимому, боялись коснуться наших складов, так как им хорошо было известно, что у нас имеется большой запас динамита и бомб и что, конечно, мы бы взорвали его, раз войско дерзнуло бы посягнуть на эту нашу драгоценность. Отобрали они от них ружья и под конвоем повели во Влашки-колиби и на следующее утро ушли обратно в Дупницу. Капитан Колев, по-видимому, испугался за свои чересчур решительные действия и кончил кампанию.

— Значит, все цело? — спросил я.

— Да, почти. Солдаты унесли один манлихеровский карабин и три берданки, — больше ничего.

— Вот манлихера жаль, — покачал головою Филев, — у нас их немного, каждый на счету. Ну, да Бог с ним. Хорошо, что цело все остальное.

— А не заметили ли вы здесь среди вещей мешка с моею теплою и мундирною одеждой, господа? — спросил я четников.

— Как же не заметить, батюшка, все цело, берегли мы ваше добро пуще своего глаза. Как же можно, чтобы вещи нашего братушки-руснака, пришедшего драться за нашу свободу, да вдруг бы пропали,— это никак невозможно.

— Эй, Атанасов! Тащи сюда руснакские вещи, — крикнул Христо Дмитриев товарищу и налил мне чашку душистого чаю.

Теперь я был вполне счастлив и мог спокойно предаться отдохновению. Еще бы, — болгарские войска вернулись в Дупницу, и вся моя одежда оказалась целою, так что я мог теперь переоблачиться в свою повстанческую форму и не мерзнуть в своем статском сюртуке.

Надо заметить, что, будучи в с. Рыло, я был совершенно уверен, что все наши вещи сделались достоянием болгарских солдат, и даже послал письмо в Дупницу к начальнику гарнизона, полковнику Петрову, требуя выдачи моей одежды, так как в противном случае я сделаю о том [317] огласку в газетах. Положение мое было, в данном случае, очень выгодным: я официально по бумагам считался корреспондентом и, конечно, мог свободно быть там, где пожелал бы, и личность моя была неприкосновенна.

Одновременно с письмом к полковнику Петрову я отправил письмо в газету «Реформи» о безобразном нападении Колева, которое и было перепечатано всеми газетами и восстановило все болгарское общество и офицеров против этого капитана. Перевод этого письма я считаю нелишним привести в настоящих моих воспоминаниях.

«Болгарские войска убивают защитников христианства».

Под указанным заглавием русский корреспондент г. Борис Тагеев пишет нам из с. Рила:

«Вчера ночью охридский. отряд, расположенный во Влашках-колиби был извещен, что в 5 ч. утра из Дупницы выступит рота пехоты в 150 человек и взвод эскадрона конного дивизиона.

Воевода был сильно встревожен этим известием и решил покинуть Влашки-колиби, укрывшись где-либо в горах.

Утром в 7 часов во Влашки-колиби прибыл конный взвод с одним офицером, а вслед за ним пришла и рота капитана Колева. Не найдя никого и не узнав ничего о чете от жителей после тщательного опроса, капитан Колев произвел повальный обыск в помещениях жителей и, не обнаружив ничего, после обеда отправил кавалерию обратно в Дупницу; сам же остался в нашем обществе и пил с нами вино.

Около 3-х часов, провожая нас, четников, с самими лучшими пожеланиями, капитан Колев двинул цепь пехоты вперед, вопреки нашего предупреждения и просьбе не поступать так, ибо легко может произойти перестрелка.

Между тем, Колев целовался с нами на прощанье и дал честное слово, что возвратит немедленно назад рассыпавшуюся роту, и говорил, что сделал это лишь для проформы, так как уже отпустил кавалерию.

Успокоенные капитаном и получив его честное слово, мы отправились к отряду, а в это время Колев напал на чету, обстрелял ее и занял оставленную четниками позицию.

По приказанию полковника Николова охридский отряд не отвечал на солдатские выстрелы, дабы избегнуть кровопролития и, разобрав оружие, разбежался по горам. [318]

Капитан Колев торжествовал победу, так как в руки его наверное досталась часть боевых припасов четы и вещи одного русского корреспондента, который таким образом лишен возможности продолжать свое дело.

Позорен подобный поступок, краска стыда покрывает лицо человека при известии об этом событии.

Против кого подняли руку болгарские войска?

Против своих братьев, героев, жертвующих своею жизнью ради спасения избиваемых христиан в Македонии.

Долго ли болгарский народ будет терпеть подобное издевательство своего правительства и когда же, наконец, правда восторжествует?

Борис Тагеев».

(Газета «Реформи» от 4 октября 1903 г. София).

Письмо это оказало свое воздействие и после его появления преследование повстанцев немного сделалось слабее, но пока охота на четы все еще продолжалась.

Около костра я переоблачился и через несколько минут уже преобразился в македонского офицера, ругая неистово портного Ванева, сшившего мне мундирную одежду до невозможности узко. До сего времени я думал, что только одни жиды-портные непременно норовят обузить, а оказалось, что и в Болгарии портные не лучше.

— Ну, пойдемте, г. Тагеев, осматривать наши склады, — предложил мне Христо Атанасов, и мы отправились с ним в чащу густого кустарника. С большим трудом пролезал я сквозь густые ветви в самую глубокую часть оврага.

— Вот здесь динамит и экразит, — сказал мне, указывая на массу зеленых веток, Христо.

— Где же? — озираясь по сторонам, спросил я.

— А ну-ка, найдите сами, — улыбнулся повстанец. Я стал шарить в листьях и ничего не нашел.

— Видите, я сам указываю, где лежит динамит, а вы его не можете отыскать, где же колевским солдатам было найти наши склады. С этими словами Христо с большим усилием оттащил срубленное дерево, разобрал кучу наваленных перегнивших листьев, под которыми я заметил небольшие ящики.

— Здесь у нас только 200 патронов динамита и экразита, — сказал он, заваливая снова этот опасный товар. — Бомбы немного выше.

Мы отправились дальше.

Также, под листьями нашли мы разложенные по земле [319] чугунные шары; это было 200 бомб с вставленными уже фитилями (бетфордов шнур). Они казались небольшими мешками, разложенными на выставке резинового магазина.

Но больше всего мое внимание привлек оригинальный арсенал, в котором было сложено до 200 ружей. На дне самого оврага, куда с трудом может добраться человек, было устроено между деревьями из густой листвы нарубленных сучьев нечто вроде навеса, под которым и находились винтовки и патронные ящики. Здесь же лежали мешки с запасной одеждой и сухарями. Все это было до того искусно задрапировано зеленью и камнями, что человеку, не посвященному в тайну местонахождения склада и в голову не пришло бы, что здесь могло храниться столько оружия и боевых припасов.

Теперь мне стало вполне ясно, почему капитан Колев ни с чем вернулся в Дупницу. Выбрав себе карабин, взяв патроны и все необходимое, я направился обратно к нашей ставке.

— А мы вас ждем и не дождемся, — встретил меня Винаров, — я думаю, не худо бы нам сходить во Влашки-колиби и позавтракать. У дедо Янко мы найдем всего вдоволь.

— Что ж, я ничего против этого не имею.

Сейчас же было решено оставить двух часовых у складов, а вся наша остальная компания весело двинулась в путь к знакомой куцо-влашской летовке.

Дедо Янко и вся его семья с непритворною радостью встретила нас и, усадив гостей на почетное место в своей хатке, гостеприимные хозяйки засуетились, приготовляя для нас всевозможные лакомые блюда, которые казались мне тогда необыкновенно вкусными и до которых бы я не коснулся теперь, сидя в Ницце в прекрасном отеле и вкушая все блага земной жизни.

Наш обед состоял из творога, разведенного в воде и кусочков красного перцу, накрошенного в эту бурду, от которой к тому же изрядно попахивало хлевом.

Вторым блюдом была какая-то странная яичница, с творожным сыром, страшно соленым и приперченным. Но вот зато кофе, сваренный по-турецки, был великолепен.

Дедо Янко, о котором я уже упоминал раньше, попыхивая своей неизбежной трубкой, во время нашего обеда вспоминал о русско-турецкой войне и посылал по адресу «освободителей» и России самые нежные эпитеты. [320]

Время бежало незаметно, нужно было возвращаться обратно, так как от Николова мог прибыть курьер с каким-нибудь важным известием.

Расположившись и поблагодарив хозяина, мы пошли обратно к месту нашего бивуака, и каково же было мое удивление, когда я там застал г. Илиева, комитетского делегата из Дупницы.

Мы расцеловались; обрадовался я ему, как родному.

— Ну, что, как себя чувствуешь в Балканах?

— Ничего, — говорю, — ликую, что вещи мои уцелели и склады не тронуты.

— Последнему еще рано радуетесь, — делая серьезное лицо, сказал Илиев, — я привез тревожную весть: этот дурак Петров, увидя, что Колев не сумел обезоружить чету, двинул сюда весь 2-й резервный полк, которому приказано, во что бы то ни стало, переловить четников, обезоружить их, а в случае сопротивления, перестрелять.

— Черт знает, что такое! — закричал я. — Да что они с ума все посходили в Софии, что ли?

— Бог их там знает, — продолжал Илиев, — нам некогда теперь задумываться над этими пустяками, а надо спасать склады и предупредить Николова. Я вас очень прошу с моими курьерами отправиться к полковнику, — он в Баденской планине укрывается со всею четою; курьеры знают, где это место. Забирайте четников и, сколько возможно патронов, а мы с дедо Янко позаботимся уже о том, чтобы сбить с пути солдат и еще больше укрыть наши запасы. Торопитесь, прошу вас.

Медлить было нечего. Мы забрали по две винтовки, надели свои ранцы, патронташи, скатки из шинелей и тронулись в дорогу, то карабкаясь на крутые откосы, то положительно скатываясь с отвесной крутизны.

Курьеры, с легкостью серн, не шли, а бежали вперед. Пот крупными каплями падал с моего лба, шея была мокрая и болела от натиравшего ее воротника мундира, и только ноги, обутые в чудные сыромятные опинцы, шагали себе, как ни в чем не бывало.

Прекрасная это обувь опинцы, мягкая, прочная и гигиеническая. Нога в ней не устает совершенно, а при переходе вброд реки, войлочные «чарапи» (чулки) и «наушта» (краги), хотя мокнут, но зато быстро высыхают около костра. Сколько раз я задумывался о том, почему в нашей армии не заведут подобной обуви, столь пригодной для [321] пехоты, а мучат солдат в грубом, жестком смазном сапоге. Болгарская пехота в горах всегда ходит в цервулях.

— Да скоро ли, наконец, бивак Николова? — спросил я курьера.

— Еще полчаса ходьбы, — ответил он. — Видите ли, господин, там внизу этот лесок, вот в нем-то и расположилась чета г-на полковника.

Борис Тагеев.

(Продолжение следует).

Текст воспроизведен по изданию: Из македонских воспоминаний русского добровольца // Русский вестник, № 3. 1904

© текст - Тагеев Б. 1904
© сетевая версия - Thietmar. 2009
© OCR - Анисимов М. Ю. 2009
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русский вестник. 1904