Главная   А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Э  Ю  Я  Документы
Реклама:

МАТВЕЙ НЕНАДОВИЧ

ЗАПИСКИ

Записки протоиерея Матвея Ненадовича

(Протоиерей Матвей Ненадович был один из предводителей Сербского восстания, вместе с Георгием Черным и некоторыми другими. Ненадовича можно назвать душою этого движения. Он был не лишен образования, которое приобрел, находясь в изгнании, и которое, вместе с житейскою опытностью ревностно употребил на пользу отечественного дела. Мирный сельский священник, силою обстоятельств вызванный на политическое и военное поприще, Ненадович уже не покидал его и имел редкое счастие, пережив кровопролитную, долговременную войну за независимость отечества, наслаждаться зрелищем его мирного, постепенного возрождения. Он умер года 4 или 5 тому назад, председателем совета Сербского, уважаемый народом и властью, и оставил по себе чистую и любезную сербам память. Сын его Любомир Ненадович, один из молодых писателей сербских, обладает несомненным поэтическим талантом, но мало печатал до сих пор своих сочинений. Он несколько лет издавал в Белграде еженедельную газету под названием Шумадинки (от Шумадии, собственно «лесной» провинции Сербского Княжества, ибо шума значит лес). В этой газете были помещены записки его отца. Предлагая их в русском переводе, мы думаем, что они не могут не представлять занимательности для русских читателей, как верный и правдивый рассказ очевидца о происшествиях, в которых Россия принимала такое немаловажное участие. К сожалению, записки эти не доведены до конца; по крайней мере, то, что издано, не объемлет вполне всей знаменитой эпохи. Но кроме этого, записки Ненадовича имеют и другой, более современный интерес. Мы видим из них, что восстание сербское, в первых годах нынешнего столетия, не было политическое, не было подготовлено заранее созванною мыслью о политическом освобождении; оно было необходимым, непобедимым, логическим последствием нестерпимого угнетения местных властей, и только уже позже, мало-помалу, стала возникать, вырабатываться мысль об окончательном освобождении края. Оно началось, как начинаются ныне местные восстания в Боснии и Герцеговине, — и события, рассказанные в записках Ненадовича, повторяются почти на той же сцене и в настоящую минуту: история недавно прошедшего научает нас, чего можно ожидать в недалеком будущем.

Мы старались соблюсти в нашем переводе ту же безыскусственность, и даже непоследовательность рассказа, местами часто прерываемого вводными эпизодами.

Примечания, большею частию, сербского издателя, кроме тех, в которых объясняется значение иных, турецких или сербских выражений или обычаев, и которые, само собою разумеется, принадлежат переводчику. Прим. перев.)

____________________

«Егда престоли на суд поставятся, Господи, и судилищу Твоему предстанут человецы, не предпочтется царь воину, не преимуществит владыко раба, кийждо бо от своих дел или прославится, или постыдится».

«Отверзите мне врата правды; вшед в ня, исповемся Господеви».

__________________

Детям моим

Как столетний дуб, которого ни бури, ни громы не могли сломить, начинает под конец увядать сам собою, лист за листом, ветвь за ветвью роняет и все ближе к своему падению клонится: так, дорогие мои дети, и я, который оставался невредим в бою, нетронут неприятельскими пулями и саблями, невредим среди заразы, нетронут смертоносными болезнями, чувствую ныне, что тело мое, по непреложному закону природы, все более и более слабеет, и все ближе ко гробу клонится. [2]

Не с радостию говорю я о моей смерти, однако без всякого страха ожидаю конца вечера моей жизни; мысли уже не летят вперед к тем годам, которые остается мне еще прожить, но возвращаются к тем, которые я уже прожил. Вся моя прошлая жизнь была бурная и переменчивая, но без боязни озираюсь на нее, и с тихим удовольствием и внутренним утешением прохожу мысленно, в памяти моей, все прошедшие годы жизни; и радуюся, что ни одного дела не нахожу, за которое бы совесть могла меня в чем-либо упрекнуть.

С бурными временами новейшей сербской истории тесно слилась моя жизнь, и столько же превратна, как ее судьбы, была и судьба моя. Я то служил, то начальствовал; был священником и воеводою; и в далекий путь ходил по делам народа моего, и мирно живал в своем родительском доме, в саду своем, прививая фруктовые деревья; воевал я в кровопролитную войну и дожил до благодати общего мира; с царями говорил я свободно, а случалось, что речи простого старосты деревенского приводили меня в смущение; случалось мне гнаться за неприятельскою [3] бежавшею силою, случалось и самому бежать от нее; живал я в богатстве и изобилии, доходил и до крайней бедности; был я хозяином красивых домов, а случалось из-за лесу смотреть, издали, как от них оставались лишь обгорелые развалины; бывало, перед палаткою моей, в серебряной сбруе, ржут арабские жеребцы; другой раз, бывало, тащусь один на своей дрянной тележке; было время, когда воеводы ожидали приказаний из уст моих, а случалось и то, что мне приходилось вставать перед моими пандурами.

Такова, дети мои, превратность судьбы; я с молодости ознакомился с нею и никогда не жаловался; научитесь и вы: в счастии не гордиться, в бедах не отчаиваться.

Все перемены, которые испытал я в жизни, — Москва и Петербург. Варшава и Вена, где некогда бывал я; все события и места являются мне ныне, как сон моей молодости. Большая часть моих современников и друзей лежат в сырой земле, люди моложе и умнее нас взяли в руки дела народные, которыми мы в свое время управляли; отечество мое идет вперед и развивается; довольный и веселый, возвращаюсь я в скромное, малое сельцо, к дедовскому очагу, отдохнуть от трудов моих, и вас, слабых младенцев, наставлять на путь жизни, и смолоду учить вас любить Бога и отечество. Божественный Промысл не мог бы даровать мне, на старости, занятия милее и прекраснее, как быть вашим учителем. (Это было в то время, когда князь Милош отставил Ненадовича с пенсиею. Он отправился в Бранковину и открыл там школу, где с другим учителем (теперешним священником палилулским, о. Ильею Яковлевичем) поочередно обучал детей, в чем находил великое удовольствие. Он тогда не ожидал, чтобы когда-нибудь пришлось ему вмешиваться опять в дела народные.

В одном письме к г-ну Лазарю Теодоровичу говорит он: «С тех пор, как я в отставке, начал я что-то скорее стариться и теперь пришло мне на память то, что я слыхал ребенком в Сирмии, будто бы тот, кого отставят от службы с пенсией, не может долго жить. Я уж написал духовную, и завещал кн. Милошу: тебя и еще нескольких из вас отпустить с пенсией, если ему самому не хочется в отставку».).

С 1793 года до ныне, много всякого рода перемен было в Сербии, но ни одно событие не совершилось, о котором бы я не знал, или в котором бы сам не участвовал. Весь ряд событий этих, частных и народных, живо сохранился в моей памяти; и те, которые отдаленнее от нас, помню я еще точнее и подробнее. Обо [4] всем этом я б вам рассказал изустно, дорогие мон дети, но вы так еще малы, что не запомните их, а я стар, скоро, может быть, умру. Вот почему намереваюсь написать для вас «яже видех, деях, и отцы наша поведаша ми». В рассказах моих не ищите совершенства историка, ни строгой последовательности событий. На то нужно перо искуснее моего; и я надеюсь, что тот народ, у которого явились герои и полезные для отечества граждане, произведет и людей, способных описать их дела. Я же буду описывать вам здесь только мою жизнь и те военные и невоенные приключения, которые с моею жизнию связаны; не ищите же исторической целости, я не могу выставить в порядке все события, но буду записывать их по мере того, как буду их вспоминать. Я знаю, что их со временем опишет перо искуснее, но правдивее моего описать не может.

Я родился в 1777 году (Прежде было написано 1762 год, впоследствии вымарал он это число и написал 1770, потом, по привычке, принятой им в последнее время, вымарал пером и этот год и написал 1777. До какой степени он терпеть не мог исчислять свои года, всего лучше уверится читатель из последующего рассказа. На Майском собрании народном в Карловцах 1848 года на обеде случилось патриарху спросить «Сколько имеете лет?». Он отвечал: «Будет мне лет семь-восемь». Все мы удивились такому ответу, но патриарх догадался, какие года он подразумевал и сказал, улыбаясь: «И мне вероятно столько же годов будет». Покойный владыка Евгений Иованович растолковал остальным гостям, что они не считали те года, которые они уже прожили, а те, которые надеялись прожить еще, потому что обыкновенно ошибочно употребляют у нас выражение «я имею 50 лет», а нужно б было человеку, который жил 50 лет, говорить «я не имею 50 лет» или «я 50 лет израсходовал из моей жизни». Говорить же «я имею 50 лет, или мне будет лет 30», должно бы значить «у меня 50 лет в запасе, которые имею еще прожить».) в селе Бранковине (часа полтора расстояния от Валева), от отца Алексея и матери Иоанны из дому Дьелмашевичевых из Гвозденовича. Моего деда звали Степаном, его отца Петром, а отца его Станоем, который когда-то был головою Валевской нахии (волости). Когда я еще был ребенком, бабушка моя рассказывала мне, что наши старики (предки) выселились с границы черногорской из Бирча. Почему этот край Сербии был почти совершенно пуст — от переселения ли какого, турки ли разогнали весь народ, или от чумы перемерли, — не знаю. Герцеговина, как и ныне, беспрестанно населяла эти места. [5] Рассказывала мне моя бабушка также, что она слышала, будто наши предки, когда они с своей родины пришли сюда, положили обет: там остановиться и поселиться, где услышат, что волы их до 15 раз сряду замычат; итак, когда пришли на высоту Браковинскую, то услышав, как волы 17 раз сряду замычали, на том месте остановились и поселились, уверившись по этому мычанию, что почва земли должна быть хорошая и плодовитая. Другие племена, наложившие обет поселиться там, где найдут пчел в кустарниках, — ушли в Мачву.

Мой отец и мать имели кроме меня еще 5 сыновей: Николая, Петра, Григория, Дмитрия и младшего Симеона, который в Австрии учился в военной академии и был кадетом, а потом с цесарскими войсками ушел в Италию; когда же опять было восстание в Сербии, он возвратился, и князь Милош сделал его воеводою, но отправившись с Дринчичем в Дублио на штурм турецкого укрепления, он погиб с ним 13-го июля 1815 года; это то дело, в котором отчасти погибли, отчасти с пашою живьем захвачены около 600 турков. Мой отец и мать имели еще других детей, но их я не помню, а метрические книги сгорели во время Кара-Георгиевой войны, когда наше место выгорело; только трех сестер помню еще: Станию (Анастасию), которая была замужем за Живкою Дабичем в Яутыне, Марицу за Иоакимом Вилотиевичем в Валеве, и Марию в Такове за Матвеем, братом попа Павла. У отца моего было несколько сестер и братьев, из которых только младший Яков еще жив; он во время Кара-Георгия был комендант Валевской нахии, а потом поступил на мое место в совет Сербский, когда я пошел с войском на Дрину. Его имя часто будет встречаться в моих записках. Он теперь живет с своими сыновьями и прочим семейством в России, в Хотине. Если они при жизни моей не воротятся, не забывайте, что там, в России, имеете дядю и тетку, братьев и сестер, которых еще никогда не видали.

Отец мне рассказывал: когда немцы хотели вести войну с турками, прислали они к нему (около 1787 года) прокламацию, которую он и бросил в окошко в мечеть валевскую; но турки не испугались, а видя, что война начнется скоро, пошли по всем деревням отнимать оружие у сербов и отнесли в Валево; его же призвали и сказали ему: «возьми, Алекса, 100 пандуров и иди [6] сторожить от Палежа до устьев, чтобы кауры не перешли реку тайно» (не застали врасплох). Я им сказал — продолжал отец мой — что у наших людей нет оружия, потому что они все отобрали, так пусть дадут мне ружей. Они действительно и дали мне оружие на 100 человек, с которыми я пошел, поставил караул на берегу Савы от Палежа до устьев; а сам с несколькими пандурами и турками по временам ходил дозором и осматривал караулы. Раз как-то ночью не нашлось ни одной барки с нашей стороны на Саве; после слышал я, что в ту самую ночь немцы с границ Валахии пришли, вверх по Дунаю и Саве, до Дубицы, взяли все турецкие барки и перевели их на другой берег. Это было в наш рожественский пост (1787 года). В то самое время немцы приготовили два судна с солдатами, чтоб напасть на дольний город и взойти в Су-Капию. Перед этим уговорились с ними — Иован Чардаклий, Дьикич и Влайко — белградцы, что отворят им ворота. Они много пушек успели заклепать в крепости, приделали ключи к воротам, и целую ночь, на Введение, держали Су-Капию отворенною, ожидая цесарского войска, но войско никакое не пришло; хотя точно привезено было оно в Землин, однако не перевезено к Су-Капии, а мимо крепости спустилось по Дунаю и вышло на берег в Борче. Немцы объясняли после, что от темноты не могли найти Су-Капию, но просто, по обыкновению своему, побоялись какой-нибудь измены и не посмели подняться на риск. Чардаклий и Дьикич спаслись бегством, но некоторых из их сообщников турки схватили и вколачивали им щепки от лучин под ногти, пока не умерли в мучениях. Чрез год после того времени лазутчики, которые ходили по Сербии и вербовали народ для Немецкой Украйны, увели с собой много рядовых из Сербии, которых около Варадина в Каменеце учили военной службе.

Я содержал стражу (продолжал мой отец), чтоб не дать немцам переходить, а между тем беспрестанно смотрел через Саву и с нетерпением ждал, чтобы переправились они, когда наконец, в наш мясоед 1788, переправились к нам Китьян, Исаило, Иван, и с ними какой-то г-н Миюшко; принесли они несколько пороху и один барабан и сказали мне, что император послал их, чтобы мы двинулись против турков, воевали с ними и гнали, пока не придет сильное войско; они не имели никаких бумаг, никаких знаков (или мундира) императорской службы и [7] я начал сомневаться в их поручении, но поверил Ивану и Китьяну, потому что они наши земляки и старые мои знакомые, да и любо было мне хоть часом раньше избавиться от турецкого насилия, ибо оно нас до крайности угнетало. Я и пошел к тем туркам, которые со мною содержали цепь и говорю им: «Напрасно! Не могли мы охранить берег. Вот немцы перешли реку, но вы идите в Валево и поклонитесь аге, да скажите ему, что я уж не смею более ходить в Валево, потому что не смею отойти от этих кауров, которые сожгут дом мой, если я убегу и т.д.». Турки, испуганные, ушли поспешно, а я воротился к бедовому г-ну Миюшко и он встретил меня словами: «Император послал меня к тебе, чтобы ты вызвал самых достойных людей, которых знаешь, идти драться с турками и жечь их города». Я так и сделал — посылаю тотчас по гонцу к Лазарю Иличу в Ябуче, к Петру Еремичу в Ракоре, к Малому Янку в Огладьеновце и к Милославу Милошевичу в Орашац, и поручаю им сказать: «что час избавления настал, и пусть собирает охотников и составляет отряды всякий в своем краю, и пусть все будут готовы, по требованию моему ударить с нами на Валево».

Турки из Палежа и Уба убежали уж с того времени, как мы начали караул держать. Мне было по дороге (рассказывал мой отец) поднять всю мою волость и, возвращаясь домой, всю ее привести с собою на Бранковинскую высоту. Как дошли мы до моего места, мы послали прежде всего отборных охотников, чтобы все сербские семейства и их скот и пожитки увели в горы Пасовские, в тыл нашего войска, и поселили бы их с другого краю, волости, в сборном месте в горах Словаца. Потом те же охотники пригнали турецкого скота на продовольствие нашего войска и мы уговорились с Малым Янком, Ракарцем и Лазарем из Абучья, в какой день нам ударить на Валево.

Однако турки еще прежде, как скоро увидели, что война готовится, призвали всех голов и старост, отобрали у них лошадей и проводников и все движимое имущество, а жен и детей своих отправили в Ужицу и Соко, иных даже через Дрину и только одни военные остались в Валеве.

Выступило наше войско с Выса на Валево, но и на половину не было оружия (ибо турки перед тем отобрали все, чего нельзя было по лесам спрятать в дуплах). Однако многие завострили березовые [8] дубины, и, как говорится, кто с колом, кто с палкой, ударили с трех сторон на Валево. Турки-валевцы вышли в Любостиню ожидать наших и там началось сражение. Но когда тут был убит турецкий начальник Омерица, а с другой стороны Петр Ракорац и Малый Янко ворвались в самый город Валево и зажгли пустые дома, — турки побежали в Чачку и Ужицу.

Это мне рассказывал отец мой, но я и сам помню, как я в тот самый день ушел из гор Пасова и с другим мальчиком лазил на виноградные лозы, чтобы лучше видеть, как горело Валево. Это было в наш Чистый Понедельник 1788 года.

Мы преследовали турок до Чачка (продолжал отец мой), наше войско было только из Валевской нахии. У Чачка турки нас приняли жарко и 27 добрых воинов наших убили, но однако мы разбили чачанов и валевцев (турок) и весь Чачак выжгли; потом воротились в Валево. Те дома, которые не сгорели, совершенно разобраны были сербами; они уносили окна и двери и все, что можно было оторвать, и когда не осталось добычи, почти все воротились, каждый к себе домой; очень малое число с нами осталось. В то время было в Валеве 24 мечети, и говорят, что было более 3000 домов турецких и 200 христианских. Мы вернули из деревень несколько партизанов, но как скоро они собрали все гвозди и железо из развалин после пожара, опять все разошлись по своим домам. Я беспрестанно говорил Миюшке: «Пиши к цесарю, чтоб он хоть несколько своих войск прислал, тогда мы легче удержим наших в порядке». А он мне со дня на день отвечал, то — «писал», то — «пишу», то — «войско скоро придет», и т.д. Правда, что вдоль границы много стояло войска готового к бою, от Землина до Митровца, но без всякой пользы для нас, потому что по сю сторону его не было. В это самое время разнесся слух, что император Иосиф приедет в Сирмию в монастырь Фенек, чтоб видеть, как пекут хлеб на войско. Вскоре после, один Арса Андреевич из Болеваца, старый мой знакомый (он уроженец валевский, но там убил одного турка и бежал в Сирмию) прислал меня звать идти вместе повидаться с императором. Когда я сказал Миюшке, что хочу идти повидаться с императором; он сказал: «Останься ты в Валеве, а я пойду в Фенек». [9] – «Нет, господин Миюшко, — говорю я ему, — я пойду; потому что мое первое желание видеть императора, а ты его сто раз, я чай, видал». — Я ему не сказал, что Арса меня звал. Миюшко не посмел сам остаться, и когда увидел, что я настаиваю, чтоб идти, и он отправился, уверяя, что имеет там важные дела.

Пошли мы в монастырь Фенек и я нашел тут Арсу Андреевича, с которым жил, как с братом. На другой день пошли мы с Арсом на один балкон, с которого увидели мы много всяких офицеров на монастырском дворе. Я удивился (говорил мне отец), когда Арса спросил: «Алекса, видишь ли императора?» — «Как же могу его видеть, когда его там нет», — отвечал я, и стал глядеть на все балконы и по всему двору искать глазами, не найдется ли где император. — «Вот он, — сказал Арса, — император Иосиф, что стоит подле кучера, который мажет колеса кареты, и тростью показывает, где кучер должен мазать». «Что ты, Арса, Бога не боишься», — воскликнул я с удивлением. — «Уж будто бы у вас такие императоры? А где же длинный кафтан, где огромная шапка на голове, если же не больше, так не меньше той, что у нашего визиря в Белграде?». Тут мой начальник, Николай Арсениевич из Вукитьевицы, который пришел со мною, сказал:

«Голова (кнез), Боже мой! Какие у него ноги тонкие, кажись, у него и чулков нет в сапогах, а голые ноги; мы надеялись, что он и нас оденет, а он сам босой ходит». Засмеялся Арса и отвечал: «Так одеваются все крещеные цари, не так, как ваши турки», и прочее. Тогда мы и стали смотреть на императора, пока он не ушел в комнаты.

Но позже, в тот же день, пришел к нам один офицер, и спросил: «Кто здесь голова Алексей?». Арса ему: «Вот он» — и указал на меня рукою. «Поди, — сказал офицер, — тебя зовет император».

Когда он сказал: «Тебя зовет император», у меня дрожь прошла по всему телу. Пришло мне на ум, что турки мне говаривали: что с царем видеться нельзя, а кто увидит царя, так у него от страха такой озноб сделается, что нижняя губа треснет. Но потом подумал, ведь я видел же императора на дворе, а губы у меня не растрескались, да и он ничем не страшнее [10] белградского визиря — пойду же; а там, что Бог даст! Арса предупредил меня, что ненадобно подол платья целовать, как у визиря, а только, сняв шапку, поклониться. Как взошли мы к императору, я так и сделал. Возле него стоял переводчик. Спросил он: «Вы ли, Алексей, голова валевский?». Я ему отвечал: «Так точно». — «Что же вы там делали и как идут ваши дела с турками?». — Я сказал, что все хорошо, что турков всех выгнали из Палежа и Уба, и что мы Валево и Чачак сожгли. — «А кто вас уговорил на это и подвинул?» — спросил император через переводчика. «Господин Миюшко!» — отвечал я. — «Кто этот г. Миюшко?» — Я сказал, что он переправился через Саву к нам и поднял нас именем императора, и что теперь и он здесь (в монастыре). Император нахмурил брови и, помолчав немножко, сказал что-то по-немецки одному из офицеров, который сейчас вышел. Царь стал разговаривать с переводчиком, не знаю о чем. Я молчал и думал про себя: «Мой господин Миюшко! Грешно тебе, ты нас, видно, обманул; мы как птицы, не оперившися, рано вылетели из гнездушка на талый снег». И тут я уверился в том, что часто подозревал: то есть, что тут какой-нибудь обман. А я бы мог думать, что он, вот прямо с приятельского обеда у императора, переправился к нам с поручением: так красно умел он солгать.

Между тем воротился офицер и с ним Миюшко. Спросил у него император: «Кто он? И что он там у нас делал? И кто ему дал такие поручения?» — Замялся мой г. Миюшко: «Ваше величество… Ваше величество…. я…. я… портной! Увидел я, что войско готовится для войны с Турцией, достал я немного пороху, достал барабан, — да пошел к голове Алексу; он поднял народ и разбил турок». Император сказал что-то по-немецки, — Миюшко поклонился и вышел.

Тогда император Иосиф повернулся ко мне и спросил: «Когда вы выгнали турков из Палежа, Уба, Чачка и Валева, докуда гнались за ними?». — Я ему отвечал с удовольствием, что гнали мы их часть до Сокола и Ужицы, а другую часть через Дрину. «Gut! — отвечал император, смеючись, — а сколько до Ужицы, до Сокола и до Дрины от ваших мест?». Я сказал ему, что от нашей нахии до Сокола около 4-х часов, до Ужицы 7, а до Дрины 8 часов езды. — «А где их жены и дети?» — продолжал [11] он. Я ему сказал, что они их с собой увели. «А где ваши жены и дети», — спросил он. — Я отвечал, что наши жены и дети сидят себе дома. — «А когда турки, — начал император говорить, повышая немного голос, разместят своих жен и детей в безопасных местах, да потом сядут на своих коней, да ударят на вас, куда денутся ваши жены и дети?». На это не умел я ничего ему отвечать, только пожал плечами. Император заметил мое замешательство и озабоченный вид, и после короткого молчания сказал мне самым ласковым голосом: «Мой любезный голова, я имею доверие к вам и к народу вашему, и надеюсь, что поможете моим войскам — моего и вашего неприятеля победить. Но жаль, что то, что вы ныне сделали, и восстание ваше вы не отложили еще на год, когда армия моя перешла бы на ваш берег и ваше имущество и семейства ваши остались бы у нее в тылу, под прикрытием. Я готовлю 300,000 войск и намерен очистить ваше отечество от турков, но не знаю, даст ли Бог. Вы теперь идите, и берегите людей ваших и уведите их в горы, чтоб не попались семейства в плен, а я об вас не перестану заботиться», — и дал мне сто червонцев.

_____________

В тот же день, — продолжал рассказывать мне мой отец, — позвал меня обедать Михаилевич, с которым я был знаком и приятель. Когда я прощался с ним, он мне сказал: «Воротитесь скорей в Валево и соберите дружину, да смотрите, чтоб она не разбрелась; я вам пошлю одного прапорщика да несколько рядовых из Freicorps и постарайтесь беречь народ, чтоб не увели в плен. Скоро и меня император пошлет, чтоб у забрежья выстроить укрепление и поставить батарею, но когда придет время, нужно будет и вам выслать людей помогать нам в земляной работе».

Я воротился в Валево — рассказывал мне отец — я опять начал собирать дружину; между тем явился прапорщик Иован Вуядинович (он был коренной серб из Сирмии, из деревни Товарника кажется, — молодец молодцом, и погиб после в Соколе, когда мы штурмовали Калкан). Он с собой привел около 30 фрейкорцев. Мы перешли тайно через горы; ночью присоединились к бачевцам, и оттуда на заре ударили на оба места [12] и взяли 70 душ в плен. Турки начали отчаянно защищаться; их старшина Гуша Муста-паша вскочил на лошадь с саблей в руке и поскакал прямо вдоль улицы, а Джока Мичьанович (из села Клиница, на юг от Валева, который после был стражмейстером), стал на самой на его дороге, выстрелил из винтовки, и Гуша упал с коня мертвый, а Джока прибежал, взял его же саблю, отрубил ему голову, схватил его лошадь и сел на нее. Другие турки заперлись в мечеть и в башню, против которых без пушек ничего нельзя было предпринять, а бачевцы спустились к Дрине против Осата. Начали кричать турки с той стороны Дрины из Боснии: «Эй! Братцы, держитесь, не поддавайтесь, мы к вам идем на помощь», и побежали по скалам и каменьям к Дрине. Мы зажгли все дома и увели с собой пленных и весь скот. Златаричских пленных и овец возвратили всякого своему; а пленных турков послали в Германию (Австрию).

Я и сам видел, как этих пленных турок вели к Врану, где был лагерь. Теперь там виноградники. В то время, южнее около Моравы, Коча стал собирать дружины и бить турок; оттого поныне моравцы зовут то время: «Кочиной войной», и об войне императора Иосифа ничего и не знают, а воображают, что вел войну с турками сам по себе Коча. Коча был из Ягодинской нахии, из села Ланишта. Прежде был он зажиточный честный купец и торговал свиньями, а потом сделался отличным воином».

__________________

Ныне хочу рассказать вам и про себя, а после буду еще записывать, что от отца слышал, и что о нем и его времени вспомню.

Начну с того, что расскажу вам, как я учился грамоте. Я еще был малым ребенком, когда отец отдал меня учиться к попу Станою, нашему приходскому священнику, который жил близ нашего дома. Начал я учиться по одному московскому букварю, в котором все заглавные буквы были печатаны киноварью и учили меня так: «Аз, буки, веди, глаголь» и т.д., а склады так: «буки рцы — бр, веди рцы — вр, глаголь рцы — гр» и т.д. С того времени доныне я нигде не видал такого букваря. Мой бедный [13] поп, царство ему небесное, как сам учился, так и меня учил. Ибо в то время ни слуху ни духу не было ни о какой школе в Сербии. Но всякий мальчик, который желал чему-нибудь выучиться, должен был отправиться к священнику или в монастырь. Хотя бедных учеников заставляли и у тех и других отправлять должность служителя, поповские или игуменские лошади седлать и расседлывать и т.п., однако всякий с радостию сносил это, кто только желал чему-нибудь выучиться и быть со временем священником, к чему всякий стремился; ибо в Сербии не было другого дворянства (господства), как быть головою волости, попом или монахом; однако пандуры имели некоторое, хоть и малое значение.

У попа Станоя изучил я этот чудной букварь и начал читать часослов, да в месяцеслове выучился различать праздники святых, что, впрочем, было очень легко с помощию старых тогдашних календарей; ибо когда крест был наполовину окружен красной краской, это означало небольшой праздник, в который после полудня можно было работать, а когда крест был весь окружен красной краской, это означало большой праздник, и никакая не позволена работа, но весь день лежи себе — ешь да пей, только не работай — а почему? Чтоб Бог не наказал. Слыхал я, как некоторые женщины, а иной раз и мужчины говаривали матушке: «Счастлива ты, сестрица, что у тебя в доме такой сын ученый, что может о всяком тебе празднике рассказать, так что и не согрешишь, работая в праздник». А я, когда бывало слышу это, так и горжусь, и кажется мне, что вырос на вершок, и воображаю, что я ученый-преученый. Когда наши соседки меня хвалят, я, бывало, думаю, что уж мне нечему более и учиться.

В это время была война императора с турками, и не помню, по приказанию ли императора, или потому, что турки приближались к Валеву, но весь народ двинулся у нас к Саве. Таким же образом и все те нахии с Моравы, которые были во вражде с турками, отправили свои семейства в Австрию, а мужчины остались с войском. Я хорошо помню, когда нагрузили телеги всякими пожитками и пригнали весь скот в кучу, потом все мы двинулись и пошли к перевозу, против Купинова, где, в бочарни Иоанна Зазича, развели огонь и на короткое время остановились; потом и через Саву перешли в Ашанье, где опять жили несколько времени; там начал я ходить в училище, но это училище [14] не много лучше было училища моего попа Станоя. До сих пор у меня мороз подирает по коже, когда вспомню это переселение народное, так плакали и страдали переселенцы. На следующую зиму (а которого именно года, не помню) видел я своими глазами, как по восьми, по десяти фрейкорцев выносили из квартиры и клали в караульне возле школы (в Ашаньи), также из-за Дударе по 12 трупов в одну яму опускали и засыпали землей. Да сверх того на беду какая-то болезнь развилась во всем народе на той стороне, и сделалась смертность великая. Вряд ли половина тех воротилась на родину, которые перешли на сю сторону.

Я недолго оставался в Ашаньи, ибо отец мой приказал мне идти в Купиново к некоторому Игнатию Сабову, семидесятилетнему старцу, доброму, честному, весьма набожному; он учил шестерых детей у себя дома (вроде частного маленького училища). Когда пришел я к нему, посадил меня с другими детьми за стол и спросил меня брат Игнат (он не позволял себя звать иначе и сердился, когда кто-нибудь говорил ему, что он старик; он был отец попа Николая из Купинова): «Чему ты учился и что ты знаешь?» — Я ему отвечал, что всему выучился и все знаю. — «Хорошо, — сказал он, — уж если ты всему выучился и все знаешь, так посиди же, да послушай, как эти дети читают», — и в самом деле, я около недели сидел себе за столом учебным, а он мне ничего не давал читать. Я и стал думать: «Выходит, что наши кумы-соседки правду говорили, что я ученый малый; видно и новый мой учитель, Сабов, не больше моего знает, что он ничего мне не говорит; а если так, что же я здесь сижу по пустому?» — и захотелось мне воротиться домой. Этот Игнатий Сабов, говорят, преподавал в Руме и в его время в Руме было лучшее училище. Тогда в Сирмии были очень редки училища, где б преподавали по-сербски, и я сам впоследствии видал многих старых священников, которые мало отличались от наших сербских. Теперь совсем иначе; там расцветают науки. Во всяком рассаднике можешь набрать целый пук ученых, каких хочешь; трудно только различить, который из них приносит плод сладкий и полезный, а который горький и вредный плод. Кажется, митрополит Стратимирович первый завел истинно хорошие училища для сербов в Карловцах.

Сидя без всякого дела целую неделю, в уверенности, что мне [15] нечему учиться, я начинал радоваться, что мой учитель не больше моего знает и что он скоро отошлет меня домой, как в одно утро подал он мне книгу, и когда я сель с нею за стол, он сказал мне: «Если ты всему выучился, посмотрим, знаешь ли эту книжку и читал ли ее». — Я открыл книгу, вижу знакомые слова и говорю, что этому я учился и знаю. Но когда я начал читать, он мне вдруг объявил, что я ничего не знаю, даже не понимаю, где нужно останавливаться для смысла, и что никто не может понять, что я читаю. Бедный старик долго мучился со мною, пока не добился, чтоб я медленно и внятно читал. Зато и вам советую, если вам случится учить детей, не позволять им кое-как учиться азбуке, чтоб не положить с самого начала букваря дурное и вредное основание, ибо большое зло для ребенка, если с самой азбуки не дадут ему должного хорошего направления, и впоследствии трудно это даже и исправить.

Из Купинова воротился я потом в Ашанье, к протоиерею Лазарю Георгиевичу и у него учился церковному пению и богословским наукам; кроме его был там у меня еще другой хороший учитель. Протоиерей Лазарь, родом из деревни Совляка, Валевской волости, был протоиереем в Совляке, потом переселился в Сирмию, а его родственники и по сю пору в Совляке; Дьикичи были из первых домов в волости, да и теперь из хороших.

Я воротился из Сирмии на родину в Бранковину 1793 года и отец мой сейчас же дал меня рукоположить во священники и отдал мне приход. Владыко (епископ), который посвящал меня, был простой, но добрый человек и, посвятив меня, говорил слово, но все это слово состояло из двух или трех фраз. Он схватился за свой клобук и сказал: «Христиане, почитайте духовенство! И помните, кто на эту шапку лается, тот всегда раскается». Рассказываю вам это его слово в шутку, но в то же время не в шутку завещаю вам, все, что народ почитает святынею, и вы почитайте; все, что можете, поправляйте к лучшему, только до священных вещей не дотрагивайтесь никогда. И я после стольких лет собственной опытности ничего лучше не могу сказать, как только то, что это сущая правда: кто злословит церковь, тому всегда придется раскаиваться. Затем я был возведен в сан протоиерея. Владыка не позаботился о том, что у меня ни борода, ни усы еще не выросли, он желал сделать валевскому голове [16] угодное, да может быть он и нуждался в деньгах. Как мне после отец и мать сказывали, я был посвящен на шестнадцатом году моей жизни. (По этому он родился не в 1777, а около половины 1775) В самом деле, должно быть я был очень молод, потому что когда меня посвящали, я ужасно испугался, особенно когда меня схватили за шею и повели в алтарь, тем более что дьякон, который вел меня, сказал мне на ухо в шутку: «ну, теперь простися с светом, теперь ты пропал». И мне показалось, что и вправду с жизнию прощаюсь. Но после понял все высокое и прекрасное в значении священника.

Уж если рассказываю я вам коротенькое слово владыки, передам вам и отцовские советы: «Сын мой! — сказал он, когда я в первый раз отправлялся в свой приход, — ты еще молод и не знаешь, каков свет; ты очень, очень молод и почти нигде не придется тебе быть в обществе с твоими сверстниками, но все будешь с людьми старшими. Поэтому и на храмовых праздниках и на именинах и на свадьбах не говори сам много, а слушай, что говорят старые люди. Если в таких молодых летах захочешь учить других уму-разуму, никогда сам не сделаешься ни умным, ни разумным. Когда ты станешь говорить, все будут тебя слушать, но не бери себе в голову, что они слушают потому, что ты умнее их, они потому будут слушать, что ты их священник, и что ты мой сын; и если ты заврешься, никто тебе не скажет, что ты вздор говоришь, но всякий так подумает. Веди же себя благоразумно и о том, что тебе покажется теперь не совсем так, как говорят старики, не входи в спор с ними, а подожди, пока доживешь до их лет — и если тогда увидишь, что оно не так, тогда пора будет сказать твое мнение». Потом отец мой взял большую чашу, полную вина, выпил из нее пальца на два от края и сказал мне: «В первый год, когда будешь обходить приход твой, не более этого выпивай из всякой чаши, которой будут угощать тебя, и настаивать, чтоб ты пил; второй год вот еще столько», и он еще выпил немножко вина; «на третий год можешь и до полчаши выпить. А потом уж на четвертый и пятый год можешь осушить чашу до дна, все-таки твои прихожане, помня первый год, будут говорить: «Наш поп и капли вина в рот не берет». Я слушался отца моего, и [17] во всю жизнь свою помнил его советы, и я был спокоен, доволен и счастлив. Следуйте и вы моему примеру; помните чашу моего отца не только в отношении к вину, но и ко всем страстям и склонностям, и будете счастливы. Речи ваши, ваши действия, и образ жизни приспособляйте всегда ко времени и к собственному возрасту. С мерою, и в свое время, многое можно делать без вреда, такое, чего, перед строгим судом благоразумия, не совсем можно бы оправдать. Горе тому, кто нетерпеливо до дна осушит чашу, наслаждения ли, горя ли, любви ли, или какие б ни были желания, утолит разом, неумеренно пользуясь жизнию!

В это время (1793) был приходским священником старый мой учитель поп Станое и поп Никола из Кршнеглаве, оба старики и неглубокой учености: но что касается до крещения, венчания и других обрядов церковных, они их хорошо знали и меня научили. После смерти попа Станоя, отец мой назначил на его место его брата, Пантелеймона, который учился непродолжительное время в монастыре Студенице, и попа Матвея, который, путешествуя, учился у одного святогорца. Мне казалось тогда очень дико, что народ в церквах стоял так беспорядочно, что не узнаешь, бывало, кто старший, кто младший, и женщины и мужчины перемешаны. А в Богоявление, в Родительскую Субботу, Благовещение, Светлое Воскресение, Петров день, всего раз 10 или немного больше в год, как ударят в доску (Колоколов не было при турецком владычестве), бросится весь народ в церковь; — в дверях ужасная давка, и кто первые взойдут, женщины ли, мужчины ли, те впереди и стоят. И женщины, и мужчины, и дети, и девушки, все стоят перемешаны, и такая болтовня пойдет между ними, что ничего не слыхать, что священник в алтаре читает. Это мне было грустно видеть, ибо в Сирмии я был свидетелем, как чинно в церквах стояли, и женщины отдельно от мужчин. Это видел и отец мой и некоторые наши соседи, которые помогли нам много своим свидетельством, когда начали мы вводить порядок. Мы начали с того, что старались заранее убедить старост и домохозяев в пользе душевной такого порядка, чтоб каждый в своем доме приказал: «Женщина ли или мужчина приходит в церковь, пускай слушается попов, и там пускай стоит, где попы прикажут». [18]

Мы, молодые священники, взяли на себя вводить порядок, и как скоро заблаговестили и народ повалил к церкви, мы стали у дверей и пропускали мужчин по одному, старших вперед, а женщин отсылали к другим, западным дверям, чтоб стояли в своем приделе. Когда почти все взошли и мужчины стали в порядке, а женщины в приделе, опять пошел шум и разговоры: «Что это? Какой это новый обычай? Нам и в церковь по-прежнему входить не позволяют новые попы?». Мы им стали говорить, чтоб молчали; что в церкви должно стоять как бы на небе, а перед алтарем как перед самим Богом, что должно с благоговением молчать и слушать, что священники в алтаре читают и пр. Они в самом деле замолчали немного, но потом, особенно женщины, опять начали болтать и мутить народ; тут обыкновенно вмешивался мой отец, когда он был в церкви, напоминал о послушании, и приказывал молчать. Уверяю вас, дети мои, что священник целый бы день говорил и не добился бы такого молчания, как от нескольких слов моего отца; все замолчат и смирны, как бы водой облили их. И вправду не может быть порядка и церковного, без мирской власти, и мирская не может быть без духовной, нужно, чтоб одна другую поддерживала, если обе хотят быть сильны. Если одна хочет взять верх над другой, в ущерб ее, обе утратят свою силу у простого народа, и рано ли, поздно ли, обе пропадут.

Мы добились тоже, чтоб в порядке и в молчании подходили к образам, сперва старики, а потом женщины, потом девушки, и все по два рядом перед иконою перекрестятся на правой стороне алтаря, а потом на левой, и целуют икону. Мы еще и то привели в порядок, чтоб всякий священник записывал по своему приходу младенцев женского и мужеского пола до семилетнего возраста в метрические книги. И положили мы, что домохозяева должны всех своих приводить к исповеди, а последний исповедываться сам хозяин дома, или старейшина. Два старшие священника исповедовали взрослых, а мы, трое молодых, учили детей, как надобно креститься, Богу молиться, отца и матерь почитать, и у них руку целовать и проч., и по мере, как дети начинали исповедываться, мы против их имен ставили крестик в метрических книгах.

Могу сказать по правде, что в нашем приходе, из всех [19] деревень, которые ходили в церковь в Бранковину, никто не искал другого суда, как нашего, и никакой не было между ними вражды; все споры или ссоры мы умиряли, обещая добрым награду в царстве небесном, устрашая злых вечными муками. Нас было пять священников в деревнях, принадлежащих к одной церкви бранковинской, но мы не делили прихожан между собою и они, кого первого из нас пятерых найдут, того и зовут дать молитву, или крестить и проч. и ни один из нас не скажет: «Ты не из моего прихода, не стану тебя венчать или не хочу давать молитву», но всякий из нас свершит требу, о которой просят, и что получит, то отдает тому священнику, из чьего прихода звали его. Мы все, священники, жили между собою, как братья, и народ почитал нас, как апостолов, и нас слушался, так что из соседних приходов люди являлись к нам посмотреть на нас и приношения делали в нашу церковь, как в монастырь, а другие священники с нас пример брали.

Теперь буду вам опять рассказывать об отце моем.

Михаилевич поставил мост на Саву, привез пушки, и начал строить укрепление в Забрежье. Тогда вышел приказ, чтобы все нахии (волости) с Медведника и Моравы, которые враждовали с турками, переселили б свои семейства в Австрию. Дружинами народными около Белграда командовал Радич Петрович, который после в австрийских войсках в чине капитана ходил на французов и получил за то дворянство; но когда началась война Кара-Георгия, все бросил и пришел к нам на помощь. В то же время пришел майор Лукич в Валево и построил укрепление у Кличевца, собрал охотников (как сказывал отец, 1800 человек), которые защищали укрепление и бились с турками около гор. Между тем Михаилевич пошел с войском в Ягодину, и приказал отцу моему вести всех охотников туда же, одеть их там в мундиры фрейкорцев, оставить свое оружие, а взять солдатские ружья, потом возвратиться в Кличевац, чтоб там начать им военное (фронтовое) учение. Кличевац, каменистая гора на северной стороне, выше Валева, где и поныне можно узнать место этого укрепления. Там были офицерами все только одни сербы из Сирмии: майор Лукич, капитан Клюнович и капитан Бежанович; а из Валевской нахии были: отец мой Алексей Ненадович штабс-капитан; Петр Ракарац, Лазарь Илич, Малый [20] Янко и Милослав Милашевич — поручики; поп Дьука прапорщик, а Дьока Митьянович фельдфебель (стражмейстер). Я там сколько раз видал, как отец мой, чтоб придать охоты рядовым к учению солдатскому, скинет, бывало, офицерский мундир свой и становится в ряды и проходит все учение как простой фрейкорец.

Немцы взяли несколько крепостей, как то: Шабац, Белград, Смедерево, и ударили на Соке, где сожгли дома, но крепость взять не могли. Когда немцы осаждали Белград, отец мой, с 700 ратниками между Панчевом и Белградом, в каких-то болотистых местах, содержал стражу, чтоб охранять цесарское войско, а когда Белград сдался, он воротился в Валево.

______________

Когда немцы подписали мир с турками, и что завоевали в Сербии, все возвратили туркам, и императорское войско ушло назад, а фрейкорцы (волонтеры) воротились по домам (около 1794 г.), ибо обнародована была амнистия от имени султана; тогда все сербские офицеры собрались у Михаилевича в Сирмских Карловцах, где он должен был дать немцам отчет в военных издержках. Михаилевич уговаривал всех офицеров оставаться в императорской службе и обещал, что всякий сохранит свое жалованье по-прежнему.

Отец мой не захотел оставаться, он воротился домой в Бранковину и с ним Лазарь Илич из Ябучья, и Петр из Ракара, а остальные все пошли воевать против французов, между прочими Малый Янко, Милослав Милашевич поручик (который остался жив до конца войны с Французами и опять перешел к нам на помощь и погиб в Мишаре 1806 г.), прапорщик Дьука, стражмейстер Дьока Митьянович и многие другие. Отец мой получил пенсию и воротился на родину. Он нашел, что нахия оставалась без старшины и без суда, а паша пришел занять опять Белград, по трактату, с малым числом турков. Когда немцы ушли, а турки свои суды не успели восстановить, отец мой стал опять суд править, как голова или поручик, и ходил по всей нахии, а народ ему повиновался. Таким же образом и через год, когда турки по всем местам поставили свои суды, и в Валево муселима и кадия, он остался головою в нахии, как [21] и прежде Немецкой войны. Николай Грбович, с того берега Колубары, был головою Лишским; а Подгорцы, которых голова умер, пришли просить отца моего, чтоб присоединил Подгорье к своей волости и управлял обеими или сам выбрал им голову из своей волости. Хотя он и судил там несколько времени, однако не хотел взять на себя все управление волостью и сказал им, чтоб они из своих избрали себе голову; но они сказали: «Ты дай нам по крайней мере Иоку из Рабаса, пусть он будет у нас головою». Он им отвечал, что трудное дело человеку постороннему быть головою в чужой волости, а уж если вы непременно хотите взять Иоку в головы, так возьмите с ним и деревню Рабас из моей волости, да присоедините к своей, она же на самой границе вашей, пусть эта деревня отныне принадлежит вашей волости». Этим подгорцы объявили себя довольными — тем и кончилось дело.

Около 1792 года услышал я в Сирмии, — когда я еще был в школе, — что мой отец ранен турками. Некто Муста-бег Яич, турок, который, сражаясь с отцом моим в нескольких стычках в последней войне, возненавидел его лично, — бывши в Валеве, подозвал отца моего: «Алекса! Подойди-ка! Мне надобно с тобой поговорить». Он и подошел, как к знакомому, а турок из-под кафтана выстрелил в него из пистолета, ранил его легко под ребрами и спалил ему рубашку. Турок, который уж держал лошадей готовых к побегу, сейчас же перешел в Боснию, а отец мой продолжал в своей волости управлять и судить по-прежнему. Он видел во время этой войны, как в Сирмии и Банате деревни разделяются на приходы, и как скоро воротился из Карловца, он тотчас же назначил ко всякой церкви по одному главному старшине или кмету над всеми деревнями, которые ходили в ту церковь (принадлежали приходу тому), а на всякую церковь выходило около 8 или 10 деревень, — старшины же эти назывались срезкими кметами (теперь же срез то же, что у нас уезд). Что нужно было приказать, пересылал он через своего булюбашу (род полицейского начальника) с пандурами к старшине, а старшина уж передавал приказания головы поселянам, и таким образом должность его очень облегчалась. Он, бывало, беспрестанно обходил волость, и на кого донесут или пожалуются старшины и поселяне, он разберет дело и [22] если точно виноват, того тут же и наказывает, где провинился. А за очень тяжкие вины он должен был посылать под арест муселиму и кадии (турецким судьям в Валево).

Был обычай, что муселим и кадия покупали (брали в аренду) свои места в суде; таким образом Асан-ага, брат Осман-паши Сребреницкого, купил мусемимлук, а брат его — кадилук в Валеве (оба они были дяди того доброго Хаджи-бега, который был друг сербов в последнее Кара-Георгиево время).

Турецкие судьи имели обычай, если даже за самую ничтожную вину арестуется серб или турок, приговаривать его к денежному штрафу и как можно больше взять с него денег; но отец мой в таких случаях заступался как за серба, так и за невинного турка, оправдывал их, и не давал обирать; за то честные и миролюбивые между турками его очень уважали; а особенно сербы любили его, как отца родного и почитали, как главного своего заступника у турков; потому что, как скоро какой-нибудь муселим или кадия обнаружит, что он намерен уж очень обирать народ, отец мой и сговорится с головою Грбовичем и с Бирчанином, потом соберет самих старейшин, оденет их в самые бедные платья, созовет сходку, на которую пригласит и нескольких почтенных жителей из турков, и отправится на мешчем (турецкий суд), где жалуется на угнетение и разорение, и напишет просьбу, в которой покажет, под каким гнетом страдает несчастный народ и что он не может более терпеть, и что паша должен облегчить состояние бедных людей, или они все убегут в Каурию (в Сирмию). Потом такое прошение отец мой, бывало, отнесет к визирю, который очень уважал и берег его, и воротится с новым, лучшим судьей. Таким образом, как я слышал, в продолжение двенадцати лет (все время, пока держались турки после Немецкой войны до Кара-Георгия) сменены были восемнадцать неправедных кадиев и злых муселимов.

Вы спросите меня, какие это сходки бывали во время турок, и как смели даже собираться? Это было не ново; оно осталось еще со времени Косовой битвы, а может быть бывали сходки, или собрания народные (скупштины) еще во время наших царей. Но те сходки, которые я помню, собирались следующим образом: [23] все три головы — отец мой Алексей, Николай Грбович и Бирчанин (Илия) вместе с несколькими старшинами ходили в Валево и приносили всякий из своей волости счеты расходов на рассмотрение, особенно если какой-нибудь паша или другой турок проезжал через волость, на ожидание которого было много издержано, если были им потребованы какие-нибудь материалы или издержки натурою или деньгами, которые должны были быть разделены на всю нахию. В мешчеме заседало по нескольку турок агин (ага), они пересматривали расходные книги, и когда признавали, что они верны, кадия прикладывал свою печать. Головы потом брали с собой эти расходные книги в Белград, относили к визирю, который свою часть этих издержек уплачивал, и выдавал свидетельство, по скольку приходилось взять из остальных с каждого женатого человека; таким образом иной раз выходило на мешчемскую голову по ста, а другой раз и более ста грошей в Дмитриев день и в Юрьев день (Мы знаем, что мешчем есть суд; но что разумели в то время под названием «мешчемская голова», мы теперь не знаем. (Кажется, просто всякий женатый человек, вписанный в мешчемских книгах и платящий подать)). Но надобно сказать, что в Валевской нахии мешчемских голов было записано не более 750. Так выставили визирю число их валевские головы, после Немецкой войны, и такое число потом всегда и оставалось, а когда раскладка делалась на женатых жителей деревень на самом деле, то приходилось по 8 грошей только, или много, много, по 10, ибо настоящее число головы скрывали от визиря, а спагии и другие турки, которые знали, не хотели доносить визирю. Головы, когда отправлялись к визирю, для раскладки повинностей, брали с собой старейшин из главных домохозяев, которых одевали в нищенские платья, сквозь дырявые шапки пробивались волосы, сквозь разорванные шаровары голые колени, сквозь изношенную обувь пальцы; и когда являлись пред визирем, кричали: «аман, аман (Помилуй! Смилуйся!), здравие султану! Мы не можем большие подати платить; вот как мы голы и босы! А мы, несчастные — еще богатейшие из домохозяев между нищими поселянами нашими: кто же из нас в состоянии платить по 100 и по 160 грошей с человека? И пр. и пр.». Тогда визирь и уменьшит несколько повинности. Так [24] действовали и все волостные головы в Пашалыке, приводили с собой своих старейшин, и в Белграде собиралось 208 и больше голов и старейшин на этих больших сходках (По-сербски волостного голову зовут: кнез, а не князь, старейшину же: кмет.). Сходились же все толпою перед домом паши. Головы входили к нему в комнаты, а одетые нищими старейшины оставались на дворе. Но обыкновенно это бывало на другой день того, в который визирь раскладывал подати, и когда выслушав все, они находили их слишком тягостными, так сходились перед домом и кричали, моля Бога услышать и помочь им, пока паша не спустит подать немного.

Вот как делалось у нас при отце моем, а что после, о том — буду писать. Отец мой Алексей говорил нам, что ему про свое время рассказывали старики: «Когда в Сербии были только спагии с султанскими бератами, собирали они от всякого хлеба в зерне (кроме мелкого проса) десятую оку (Ока — турецкая мера в 2? фунта весу.), со всякого женатого человека поголовно по 1 грошу, и это называлось «главница», — а «баштеницей» звали 20 пара (Пара — турецкая мелкая монета.), которые брали со всей мелочи, т. е. за все, что сеется в огороде (башта); на всякий улей по оке меда, или деньгами, смотря по ценам, какие стояли на мед; с каждого котла (кухни) по 2 гроша; с каждой свиньи 6 пара; — а которые спагии жили близ своих деревень, к ним возили несколько возов с дровами или лесом, в этом состояли все спагиевские повинности. Но кроме этих повинностей платилась еще визирю поголовная подать мешчемская, о которой уже сказано выше, по 100 грошей, иногда и больше; да султану платили харач по 3 гроша и 2 пара. Волостные головы скрывали настоящее число жителей и когда раскладка всех повинностей делалась на месте, то действительно выходило не более 7 или 8 грошей с человека женатого.

Но впоследствии явились и присвоили себе власть читлуки из янычар, которые в Стамбуле (Константинополе) имели своего великого янычар-ага и во всяком пашалыке еще янычар-ага меньшего. Тогда всякий турок, который ленился я не хотел [25] работать, стал отправляться к янычар-аге и записываться в янычары, в какую орту хотел; потом назывался родным сыном (истинный сын) султанским и агою: а спагиев, которые с давних времен имели бераты, ни во что не ставили и называли их папурами.

Такой вымышленный ага возьмет несколько молодцев с собой, придет в деревню, которая ему понравится, соберет поселян и говорит им «Раия! Я султанский сын и ага, сделаемте уговор, вы продайте себя мне; а будете моими, так я вас от всякого угнетения буду защищать, и кто не в состоянии платить податей или харача, я буду давать ему денег взаймы».

Обыкновенно поселяне от всей силы противились, но сопротивление им не помогало; он насильно навяжет им 200—300 грошей, потом скажет спагиям, чтоб они приготовили ему свидетельство, что все поселяне продали ему все свои земли и таким образом он делался «читлук-сайбия», и сколько спагии с своей деревни брали, столько же, а иногда и больше, брал и он.

Так рассказывали моему отцу, что завелись читлуки, которые до Немецкой войны продолжали своевольничать. После войны волостные головы выхлопотали (в 1793 году) хатишериф, но которому в Белградском пашалыке уничтожались читлук-сайбие и аги и их десятки — десятины (по-сербски повинности), а велено было платить только спагиевские и царские повинности. Однако читлук-сайбие уговорили Белградского визиря (который был визирем перед Муста-пашой) позволить им продолжать быть агами и собирать свои повинности по-прежнему. К Дмитриеву дню пришли головы со всех волостей для раскладки податей; Шашни-паша и прочитай такой фирман, что султан простил агам и позволил им жить по-прежнему: «А вы идите домой», — сказал он головам, — «аги уж пошли собирать свои повинности, скажите вы раиям, чтоб не противились султанскому повелению». Головы все единогласно отвечали, «что они этого народу сказать не могут, потому что народ их закидает каменьями», и для большей пристрастки турок прибавили, что им (головам) придется бежать от народа в Германию, если они воротятся в деревню с таким известием. [26]

В то время Мустафа Шикниджич был бина-емин (главный надзиратель за строениями) и перестраивал и перекрывал сгоревшие от немцев во время войны казармы в нижней крепости. Мой отец Алексей тому Хаджи-Мустафа много доставлял материалу для постройки казарм вниз по Саве, познакомился таким образом с ним и жил дружно; отец отправился к нему по этому случаю и жаловался на фирман об агах. «Знаю я», — сказал Хаджи-Мустафа, — «кто этот фирман выхлопотал, но если хотите, я им испорчу их дело». — Как не хотеть! — отвечал мой отец, и просил его от имени всех волостных голов постараться.

«Пойдите и напишите каждый по секрету мизаре (прошение) султану, — сказал Мустафа — и наберите, сколько можете подписей, у кого нет печати, пусть палец приложит вместо печати». Головы и написали всякий свой мизаре, и сколько возможно более жалоб собрали на янычар, подписали много имен, приложили печати и пальцы (персты), а потом тайно передали бина-емину. Он им сказал: «Оставайтесь здесь (в Белграде) и ждите ответа, который придет скоро». Волостные головы и остались, ожидая ответа на их прошения из Стамбула. Визирь был приятель янычар, ничего не знал, что происходило, и когда увидел, что волостные головы не расходятся из Белграда, он призвал их к себе, и спросил их: «Что же вы не отправляетесь, чтоб советовать народу не противиться султанскому фирману, а принять опять своего агу?». Отец мой извинился тем, что много материалу привез в крепость для перестройки казарм и потому имеет дело по счетам с бина-емином, но что впрочем когда б и кончил счеты, все бы не смел идти советовать народу принять янычарский фирман, потому что народ его побьет каменьями». Так отвечали все волостные головы, и говорили, что придется им бежать от народа в Германию. Впоследствии некоторые из них скрывались, а мой отец под предлогом счетов беспрестанно переговаривался с Хаджи-Мустафой.

На пятнадцатый день прискакал татарин из Стамбула, и привез новый фирман. Мне рассказывал булюбаша (род полицейского начальника) моего отца, Лазарь из Трлича, что татарин прискакал в город, крича беспрестанно: «Мазул, Шашни-паша, Мазул! Хазур, Хаджи-Мустафа, Хазур!». [27]

На другой день угром прежний визирь выехал из крепости, а новый, Хаджи-Мустафа-паша (бывший бина-емин), занял его дом; (бунчуки получил он от султана после). Волостные головы представились ему с поздравлением, и он советовал им воротиться каждому в свою волость, беречь народ, никому не позволять ни малейшего угнетения, но во всякой нужде к нему обращаться. Это было около 1794-го года.

Между тем аги и субаши уж расходились по деревням, собирая свои обычные подати и десятины. В Белграде же находился некто Карасмаил, который всюду, куда ходил, водил с собой человек 30-40 из янычар; он готовился быть янычар-агою в Белграде и не слишком покорялся Хаджи-Муста-паше. Но Хаджи-Мустафа-паша, когда утвердил немного свою власть в крепости, подослал одного турка на Карасмаила; этот турок застрелил его из окошка одного дома в то время, когда тот выходил из амама (бани). Его дружина вся разбежалась, а те шайки, которые распоряжались по деревням, как скоро услышали, что их начальник погиб, испугались и все бежали в Видин к Пасманджию. Этот Пасманджия уже перед тем усилился так, что отложился от султана, и завладел всем Видинским пашалыком, никакой подати не платил султану, а все себе забирал. Все злейшие и виновнейшие из беглых у него собирались и служили ему. Несчастный султан Селим послал семь визирей на Видин с войсками, и Хаджи-Мустафа-паша выступил из Белграда и жестоко бился с Пасманджием, но другие паши брали деньги с него и не хотели с ним крепко драться. Султан Селим тогда попытался выслать несколько низамского войска в зеленых мундирах, ибо Селим первый начал вводить низам (регулярное войско). Но наконец Пасман-оглу вышел в открытое поле со всем своим войском против Хаджи-Мустафа-паши и малое число низама, и разбил их наголову, а другие визири без боя побежали. Тут погиб отец сребрничского паши, Хаджи-Сали-бега (так сказывал мне Асан-баши Дрляча из Ужицы, который тогда был в войске, а после был ясанджия (Собиратель податей) при нашем Валевском епископе Даниле, с ним путешествовал и собирал для него димницу (сбор с каждого дома, дыма). [28]

Пасманджия, оставаясь независимым в Видине, собирал еще более войска, которому платил хорошее месячное жалованье; и таким образом все преступники из целого царства Турецкого собрались в Видине. Хаджи-Мустафа-паша возвратился с войском в Белград, а Пасман-оглу выслал свое войско на Белград с намерением покорить себе всю Сербию и даже присвоить Боснию, чтоб потом успешнее защищаться от султана. Войско дошло до Пожаревца и крепко сражалося там с Белградской армией; но белградские спагии прогнали его назад в Видин; спустя несколько времени однако оно опять выступило и взяло Пореч. Белградский визирь, очевидно, не имел достаточного войска, он и начал с своей стороны набирать наемное. Подать государственная была от 7 до 8 грошей на полгода по хатишерифу; для содержания войска визирь умножил ее до 15 и 18 грошей полугодично. С волостными головами обходился он как бы с сыновьями своими, когда они приходили к нему, после обычного поклону, заставлял только немножко постоять ради турецкого обычая, потом приказывал им садиться, им кофей подавали, и как сказывал мне отец, разговаривал с ними, как с родными детьми; а народ жил в довольстве и спокойствии, только что подать возвышена была до 15 и 18 грошей. Торговля была свободная; кто что имел, тот продавал, кому хотел и по какой цене хотел. Церкви и монастыри старые начали исправлять, поддерживать, перестраивать, отдавая только по 500 грошей визирю на изун (дозволение); можно было строить церковь, где хотели и какую хотели.

________________

Когда все аги и непокорные Турки бежали в Видин (после того как Хаджи-Муста-паша убил их начальника Карасмаила), как-то скрылись в Шабце один Бега-Новлянин и Дьюрт-Оглия. Оба они были переселенцы из Боснии. В это время волостной голова из Свилуева, Ранка Лазаревич, приехал в сербский Шабац-Баир на ночлег, а на другой день Бега-Новлянин и Дьюрт-Оглия пришли и застрелили его из ружья, да и заперлись в крепости (Шабцской же; сербская часть городов бывала без укреплений, крепость каждого города была турецкая); это случилось в честный пост 1800 года. Вскоре после пришел к отцу моему поп Лука, двоюродный брат [29] Ранка, жаловаться, что турки не только голову Ранка убили, но еще хотят с наследников 2500 грошей пени взять. Он просил у отца моего взаймы этой суммы, чтоб ею откупиться и не отдавать дом свой на разорение. Когда ушел поп Лука Лазаревич, отец позвал меня, чтоб написать письмо визирю. Он диктовал мне письмо, в котором, сколько помнятся, писал, что в Шабце скрывались двое оставшихся преступников из янычар, которые убили Ранка волостного голову Шабцского: «Мы, головы, в делах султановых и твоих, ваша правая рука (ваши ноги до колен и руки до локтей). Если же придется нам на царских улицах от преступников насильственно погибать, мы долее терпеть не будем; ищи, кого хочешь, в головы Валевской волости, а я не только управлять, но и на улицу выходить не стану, а уйду из султанской земли в землю Немецкую, и проч.». Он послал это письмо Хаджи-Муста-паше в Белград. Через несколько времени приехал каваз от паши в Бранковину ночевать к нам в дом, и все тайно с отцом моим переговаривался. Когда на другое утро рано каваз уехал, отец спросил меня: «Знаешь ли, зачем приезжал этот каваз?». Я отвечал, что не знаю. «Его послал», — сказал он, — «Хаджи-Муста-паша, чтоб он мне на словах передал, что визирь говорил: «Если не отмстит он за Ранка, то пусть Алекса идет, куда хочет, искать себе счастия». А потом визирь приказал кавазу в Палеже приготовить ночлег для отряда, который должен идти на Шабац и с собой две пушки повезти, но все это секретно. Отец мой тотчас же отправился в Палеж и в самом деле, около 800 кирджалий пришли и двинулись быстро на Шабац. Бега-Новлянин и Дьюрт-Оглия, убийцы головы Ранка с своими сообщниками заперлись в крепости. Кирджали начали стрелять из ружей и пушек, и в самый наш четверг страстной недели зажгли башни Шабцские; Бега и Дьюрт-Оглия прокопали себе подземный ход под каменной стеной до Савы и бежали в Боснию, а вся крепость и башни сгорели. Сообщники их перехвачены были войском, которое вывезло свои две пушки на улицу и, за одного волостного голову Ранка, 27 человек из них удавлены были веревкой посреди улицы, между тем как, по турецкому обычаю, всякий раз, как одного из них казнили, выпалят из пушки по одному выстрелу. [30]

Таким образом отмстил Хаджи-Муста-паша за голову Ранка, и всех янычар привел в такой страх, что в Белградском пашалыке не смели назвать и имени янычарского.

Однако Хаджи-Муста-паша видел себя и свой пашалык в опасности от Пасманджия и от других двух, которые бежали в Боснию; боясь, чтоб они из Боснии не двинули на него войска, он принужден был все более и более собирать себе войска, для обороны, а потому и возвышать подати, чтоб доставлять им таин (продовольствие) и плату. Когда волостные головы увидели, что в каждый срок визирь повышает государственную подать, они сговорились сделать сходку, на которую все сошлись. Тут были: из Валевской нахии мой отец Алексей, Илья Бирчанин, и Николаи Грбович, из Руднической нахии — голова Николай, из Дьуприсской – голова Петр, из Белградской – голова Палалия, и голова Станое из Зеока и еще другие. Они положили взять хатишериф, который выпросили от Порты (1793 года), и в котором написано было: «что весь пашалык Белградский должен давать податей на 20,000 женатых жителей, по 20 грошей поголовно», а Хаджи-Муста-паша почти уже вдвое начал требовать. (Этот хатишериф все головы, по уговору между собою, поручили в то время, когда получен был, Белградскому митрополиту Мефодию, считая его главою нашей Церкви и закона, чтобы хранил его как драгоценнейший залог народного благоденствия).

Отправились головы к визирю с поклоном по обычаю, и когда они немножко постояли (дворили), сказал он им, чтоб сели, и милостиво с ними разговаривал, как с любезными сыновьями; выпили кофею и ничего про хатишериф и не упомянули, но оттуда же отправились к митрополиту Мефодию, жаловались ему на возвышение против хатишерифа податей, которых бедный народ не в состоянии платить, и не знает, откуда взять, и сказали, что ему известно, когда он ходит по епархии, что и свою дымницу он едва может собрать; «но дай нам хатишериф», — говорили ему головы, — «чтоб показать визирю и пусть он подать наложит по хатишерифу, как султан приказал, а не более». «Кала, кала (хорошо, хорошо), отдам завтра вам фирман», отвечал Мефодий. Головы разошлись по ночлегам, а митрополит Мефодий сел на лошадь, [31] отправился в крепость к визирю и рассказал ему, как головы хотят взять у него хатишериф, чтоб отнести к визирю и требовать, чтоб он по указанию хатишерифа собирал подать, а не более; так пусть визирь приготовится, что им отвечать и проч.

На другой день отец мой и голова Петр пришли к митрополиту за хатишерифом, но он отвечал им: «Сходите сперва к визирю, а потом придите сюда за фирманом». Все волостные головы и пошли вместе и, против обычая, долго дожидались в визирской передней. Наконец отворилась дверь комнаты визиря и когда вошли головы, они поклонились, по обычаю, наклонились, чтоб поцеловать полу его кафтана, потом отошли и стали поодаль все рядом. Визирь зажег паргиле (трубку), стал курить, а сам отвернулся, смотрел в другой угол комнаты, не хотел ни на одного из пришедших и взглянуть. Так стояли головы целые два часа; он не приказывал им садиться и не приказывал им уйти, а только все курил и молчал; головы тоже молчали и с ноги на ногу качались и вопросительными взглядами друг на друга смотрели, как бы спрашивая — где наш прежний Хаджи-Муста-паша? И узнать его нельзя! Это не он, а всему виноват грек Мефодий, мучитель! (впрочем, уверяют, что Мефодий и не грек был, но из армян перекрестившийся (Т. е. перешедший в православие). После этого долгого стояния визирь вдруг поворотился, пустил дым табачный изо рту и сказал: «Эй, головы! Что же не говорите, зачем вы пришли?». — Я поклонился (рассказывал мне отец) и начал: «Паша эфендум…», но он перервал мою речь. «Я знаю, чего вы добиваетесь — вы хотите, чтобы я налогов не более требовал, как постановлено в султанском хатишерифе; и я того же хочу, и не хочу пользоваться ни одной аспрой (мелкая монета) больше, нежели написано в фирмане. Да разве вы не знаете, что когда высокопочтеннейший султан пожаловал мне Белградский масип, он не дал мне никакой другой казны, кроме того, что могу собирать с вас, чтоб защитить вас от всякого угнетения; а вы сами видите, сколько мне нужно войска содержать, чтоб и себя и вас оборонять от читлук-сайбиев, между тем нужно мне еще более войска, но если вы сами так хотите, то мне гораздо легче будет к брату моему, Видинскому визирю, Пасманджи-Оглу послать письмо с предложением [32] помириться с ним, оставить из моего войска достаточное число собственно только для защиты крепости, и уж ни одной аспры больше положенного в хатишерифе не стану с вас брать; за то вы с вашими агами и субашами разведывайтесь, как Бог даст». — Я опять поклонился и отвечал: «Твоя правда, почитаемый паша! Мы и сами видим, что оно так; но вот беда в чем, у народа нет денег, и неоткуда взять, а не то чтоб мы жалели. Мы даже с детей наших все деньги сняли до последней пара, которую от глазу носят (Говориться в смысле: «до последней крайности»). Видите сами, что мы наполнили все турецкие домы слугами и служанками из нас, и еще бы отдавали в услужение, да уж некому, для того, чтобы несколько пара выработать и платить повинности, и малые остатки скота нашего мы бы продали, но никто не покупает. Отпусти нас, чтобы мы пошли на сходку и посоветовались — не найдем ли какого средства помочь себе в такой крайности. Визирь махнул рукой, — «Ей исадиле», счастливый путь, сказал он.

И так не посидев ни мало у визиря, мы вышли (рассказывает мой отец) и все говорили друг другу дорогой: «Ей Богу, братцы, ведь визирь отгадал». Пошли мы всякий на свою квартиру (ночлег), утомясь от долгого стояния; перед вечером собрались все головы в шундин-хан (постоялый двор) где я (Алексей) пристал, и нашли мы, что все речи паши справедливы, и что если он не будет держать войска, то завладеют нами видинские аги и субаши и в пятеро больше будут брать с нас, нежели то, чего ищет от нас визирь. Было много разговору и предложений всякого рода, наконец я спросил других голов, — не хорошо ли бы нам было предложить визирю и обещать ставить ему в помощь войско из нас самих? Когда видинцы на него нападут, мы с своим войском пойдем против них, а когда их прогоним, то воротимся по домам. Это предложение все головы одобрили и положили так и представить визирю, а все мы вместе вскричали: «Что же до денег касается, нет денег, и неоткуда взять их».

На другой день пошли мы к визирю — нас тотчас впустили к нему, где он сидел, мы подошли по обычаю к кафтану, и отступили назад и стали смиренно поодаль. Визирь сказал: «Ей, головы, переговорили ль вы и в чем уговорились?» — Я [33] поклонился и отвечал: «Так точно, почтеннейший паша; твои вчерашние речи справедливы и святы; сами мы сознаем, что без войска не можешь нас защитить от угнетения и хищничества, а без денег не можешь содержать войско. Но вот наша беда и горе — денег у народа несчастного нет, и средств нет добыть их, а если впустим опять к себе видинских янычар на нищую раию, все бедные люди убегут в Каурию (Германию) и султанова земля останется пуста и праздна». — «Так точно, так точно», перервал меня визирь.

«Мы уж всячески размышляли, — продолжал я, — но никакого средства не нашли добиться денег, а после всех наших толков, положили мы: когда видинцы придут с юга, мы, головы, приведем к тебе войска из наших, ты разобьешь с нами видинцев и выгонишь их, а мы потом воротимся по домам нашим без всякого от тебя жалованья и продовольствия; тебе же самому не придется уж ни войска собирать, ни издерживаться на продовольствие и жалованье. Вот наш ответ, высокопочитаемый паша, и только бы его ты одобрил».

На это визирь: «Пеки, пеки (да, хорошо), все ли вы, головы, на это согласны?». «Согласны, хотим», — отвечали они в один голос, — «высокопочитаемый паша! Согласны — и в полдень и в полночь, когда нам прикажешь, и куда прикажешь, привести к тебе войска, сколько теперь положим; согласны и обещаем!».

На это паша: «Да-ей, да-ей, бенда северум, это еще лучше, еще лучше, это мне очень приятно». Потом ударил в ладони и закричал: «Язиджидьел», чтоб пришел к нему писарь, а нас заставил сесть.

Слава Богу, вот опять наш прежний паша явился! Подали кофей, и разговор пошел о том, сколько какая нахия должна поставить войска; Белградская нахия по близости должна была дать больше, Валевская должна была поставить 1,800 ратников, а Рудническая 750; и таким образом, по числу записанных женатых людей, записали и число войска в книгу и всякому волостному голове выдана была копия, сколько он должен ратников сербов привести к паше, когда и куда он потребует.

«Теперь идите, и каждый в своей волости сделайте список тех, которые должны всегда быть готовы с оружием, [34] обувью (Опанцы – род кожаных лаптей, которыми сербы щеголяют; преимущественно надеваются в праздничные дни и для выступления в военный поход) и одеждой, приличными войску. Вы, головы, если — когда я прикажу — кто из вас не придет с войском, грех на его душе — я с него и взыщу».

Мы благодарили его, и ушли весело, радуясь, что нашли опять нашего Хаджи-Мустафа-пашу с прежней его добротою, которого было совратил и потурчил митрополит Мефодий.

Вот, дети мои, как все это происходило; отец мой мне так рассказывал, а я передаю вам и жалею, что не знаю именно, в котором году это было. А что за тем следует, уж я сам хорошо помню.

Когда головы ушли из Белграда, Хаджи-Мустафа-паша послал свои объявления в каждый город и по всем рынкам, чтобы по улицам и рядам (Чаршия – значит улица, на которой лавки, то, что у нас зовут ряды) оглашал телал (Crieur public, бирюч): «Слушай всякий человек, кто серб и не имеет длинного ружья, двух пистолетов и большого ножа: тот пусть продаст одну корову и купит себе оружие. Таково приказание высокопочитаемого визиря; кто не будет исправен, тому пятьдесят палок по подошвам и пятьдесят грошей пени с него. Ай! Слушайте! И слушайтесь! Таково приказание визиря!».

Отец мой тогда же созвал своих булюбашей, Живана из Калинича, Арсения Ражича из Лозницы, Дьукана из Орашца, Василия из Баевца и Коя из Пулара, и называл им ратников, а я ему тут же вписывал в книгу имя и прозвание каждого, и кто из какой деревни; потом пошли булюбаши всякий свою опись приводить в порядок, чтоб на первый призыв все были готовы; (этой самой книги одну половину найдете, дети, в моих бумагах, она хранилась у духовника Еремии, монастыря Грабовца, где отец мой собирал войско; а другая половина как-то изодралась). Такой же порядок ввели в своих волостях и голова Николай Грбович и Илья Бирчанин.

Опять видинское войско пошло на Белград — один отряд ударил на Пожаревац, а другой на Тьюприю и Паланку и взял Тьюприю, где командовал Тосун-ага. У Пожареваца сошлися [35] войска паши и сербское с видинским, но видинцы и тут одержали верх и двинулись быстро на Белград, где и зажгли город. (Начальника сербского войска в Пожаревце звали Арамбашич Станко, он храбро дрался с сербами против видинцев, но турки его обманом убили в Смедареве). Визирь заперся в Белградской крепости. Между тем отец мой собирал войско в монастыре Грабовце, куда дошли слухи, что видинцы заняли город белградский. Он (отец мой), Бирчанин и Николай Грбович в Палеже сели на лодку и приплыли к визирю в нижнюю часть крепости. Он спросил: «Где войско?». Они отвечали, что все войско в Грабовце, но не может взойти в крепость, потому что видинцы заперли все ворота. Визирь сказал: «Останься здесь, Алекса, а Бирчанин и Грбович пусть идут назад и приведут войско на лодках». Бирчанин и Грбович отправились в Грабовац, взяли с собою войско, в Палеже сели на лодки и ночью приплыли к Су-капии (Капия – ворота), в нижней крепости. Отдохнув немного, разделились так: спагии против Видинских ворот (Видин-капия); визиревы люди против Стамбул-капии, мой отец с Валевской дружиной против ворот вдоль Савы (ибо у самого берега Савы не было домов); потом все вдруг штурмовали с разных сторон город и выгнали из него видинцев. Один только бим-баши (Бим-баши – турецкий чин) видинский засел в церкви и из нее отстреливался от сербов, которые его окружили. Илья Бирчанин с отрядом преследовал видинцев до Смедарева, где они заперлись в крепости; паша послал на них пушки, их вытеснили и оттуда и гнали до Видина. Отец мой остался в нижней крепости у визиря, а для тех ратников, которые не могли поместиться в нагорных казармах, паша дал тростнику, из которого они себе выстроили лачужки около казарм. На наше Рождество Христово визирь выдал нашим войскам водки и вина, и они, забавляясь песнями и плясками, как-то зажгли эти тростниковые лачужки и от огня этого пожара выстрелила одна из пушек и убила некоего Алексица из Иошаве. На пятый день после Рождества пришел и я туда, принести моему отцу рубашки и другие нужные вещи; я нашел его в комнате, у Су-капии, и видел там более 100 отрубленных голов турок видинских, которые [36] выставлены были перед визирским двором, — это мне в первый раз случилось видеть отрубленную человеческую голову. Тот бим-баши, который заперся было с товарищами в церкви и оттуда отстреливался, не хотел положить оружие перед визирем, а сдался отцу моему и побратился с ним (Побратиться с турком случалось и христианам – разумеется, они в церковь не могли ходить вместе для освящения, так сказать, молитвою своего дружеского союза, но обещали друг другу верность, а в иных местах, как, например, в Черногории, был особый обряд для побратимства христианина с турком. Тот и другой разрезывали слегка палец, и кровь сливали в какой-нибудь сосуд – потом в смешанную таким образом кровь обмакнут палец и положат в рот. Не знаем, продолжают ли и теперь так побративаться). (Этот самый бим-баши, в начале Карагеоргиевой войны 1804 года, в мае месяце находился с войском в Пожаревце, где дядя мой Яков и Кара-Георгий окружили его; когда бим-баши и тут должен был сдаться, он сказал дяде моему: Послушай Яков, мне пришлось брату твоему Алексе в Белграде сдаваться, а ныне здесь тебе; вперед где услышу, что находится кто-нибудь из вашего рода, туда на вражду (не пойду). Я пошел с булюбашами отца моего по всей крепости, а потом, с ним самим, и к визирю. Наше войско почти совсем завладело крепостию, и вся она была, так сказать, ограблена — ни на пушках, ни в окошках, нигде ни малейшего железного гвоздя не осталось; наша братья все повыдернула, да с постельничами паши отослала домой: это все видел паша, да нечего было ему делать. Так стояло наше войско с отцом моим в Белграде, и защищало крепость, от нашего Рожественского поста до Великого поста нашего, до тех пор, пока Бирчанин с остальным войском воротился из Видина; тогда все разошлись по домам. Между тем голова Петр из Тьюприи и Степан Яковлевич собрали сербов, ударили на Тьюприю и, после горячей схватки, выгнали Тосун-агу, заняли Тьюприю и турецкое войско преследовали до Видина.

1794 года в Валеве был муселимом Асан-ага из Сребреницы, и начал было сильно обирать народ, но отец мой стал ему на пути и не давал грабить; за то у них и началась вражда. Асан-ага приискал 4-х турок, которым обещал денег, если убьют моего отца, а сам ушел в Сребреницу, чтоб не находиться на месте убийства. Отец мой в самую середу на первой [37] неделе Великого поста, 1794 года, отправился в Валево; четыре же подкупленные турка сделали засаду в лесу, около часа времени от Валева, возле дороги, по которой он должен был возвращаться. Одному сказали: «Стреляй ты в азнадара (Азнадар – казначей) Живка, а мы трое справимся с головою». Когда отец мой поравнялся с засадой, назначенный турок выстрелил и убил Живка, но другие дали промах по моему отцу, и убежали вдоль балки, около потока, в Валево.

Как отец мой воротился домой, он созвал всех старейшин и сказал нм: «Братцы, выбирайте другого в головы, я уж больше не хочу оставаться в этом звании, сами видите, что турки умышляют меня убить. Стреляли в меня один раз прежде, Бог меня сохранил, ныне в другой раз выстрелили в меня, и убили моего человека, а Бог меня опять сохранил, в третий раз уж они иначе распорядятся» (про первый раз я уже рассказывал).

После многих переговоров выбрали Димитрия Калабу в головы; воротился Асан-ага из Сребреницы и когда увидел, что отец мой не погиб и что его злодейство откроется, он схватил тех турок, которых подкупил, и удавил их в Валеве, чтобы они не могли на него показать. Новый голова Калаба принял все деревенские дела, но он был непривычен обращаться с турками на пользу бедных. Когда он, по обычаю, придет в Валево к муселиму просить, чтоб выпустили из тюрьмы тех, которых схватили турки, как виноватых и когда муселим, по обычаю же, скажет: «Голова! У меня один из твоих приверженцев сидит под стражей, но я отпущу его, только непременно требую сто грошей пени». На это Калаба всегда отвечал: «Ага, хорошее дерево надобно пополам расколоть» (Поговорка простонародная). — «Хорошо, голова, за твоего человека принеси 50 грошей, так я отпущу его». И таким образом, сколько муселим ни просил денег, голова наш Калаба все говорил: «Хорошее дерево надо пополам расколоть». Много ли, мало ли запрашивал муселим, он всегда предлагал помириться на половине. Отец мой, когда управлял, и Бирчанин Илья совсем иначе поступали. Увидели старшины, что нет у Калаба ни малейшего умения править делами народа, и что с своим: [38] «Хорошее дерево надо пополам расколоть», он не может оградить народа от разорительных взысканий. Вот однажды они и собрали сходку у нашей церкви в Бранковине, призвали на нее отца моего и сказали ему: «Хотим, чтоб ты опять был у нас головою». Он отговаривался тем, что не может, что несправедливо требовать, чтоб он погиб от турок за исполнение своей должности. На это гаркнула громко тысячью голосами вся сходка вместе: «Если тебе суждено погибать, так умирай же нашим головою!». Тут схватили его и подняли на руки; я стоял поодаль во время этой сходки и когда услышал вдруг этот крик и увидел все это смятение в толпе, подумал, что его убили, но когда прибежал к ним, то услышал, что все кричат: «Счастливо! Счастливо! (Ура! Ура!) Алекса опять у нас головой!» и отрядили несколько человек ему в ратники, чтоб он их брал с собою, когда будет ходить по делам. Отец мой уговорился с Бирчанином и начал управлять еще деятельнее и защищать народ от насилия и грабительства турок.

Когда визирь в Белграде узнал, что попытка убить отца моего была тайным делом Асан-аги, он послал бумбашера в Валево, привести Асан-агу в Белград. Асан-ага испугался ужасно, побратился с моим отцом и сказал ему: «Теперь ты перед Богом мне брат, Алекса; скажи мне — куда мне деваться?» Отец мой, как приверженец Хаджи-бега, сказал ему: «Постарайся ночевать в Любиниче; я там отведу тебе ночлег, а бумбашеру — другой ночлег, особо; ты этим воспользуйся и беги в Боснию». Таким образом Асан-ага, который после был пашою, бежал в Боснию. Видинские турки наконец уверились, что сербы так крепко соединились с пашою, что силою нельзя ничего против него сделать, и потому все они и Пасманджия — обратились к визирю Хаджи-Мустафа-паше с просьбою, позволить им жить спокойно и мирно, не вмешиваясь ни во что, простыми обывателями в своих домах, в Белграде. Больно ошибся тут Хаджи-Мустафа-паша, согласился и пустил их опять в Белград, где они несколько времени точно жили смирно и покорно, а некоторые и в службу пошли к нему, потому что они были очень ловки и искательны. Так прошло несколько лет и стали они ему говорить: [39] «Мы знаем, что ты верен султану, а мы верны тебе; дай сына твоего, чтоб он собрал войско, и мы с ним пойдем: мы столько лет жили в Видине, знаем, как легко можно его взять. Возьмем его и передадим твоему сыну, а ты окажешь султану важную услугу, за которую и тебя и нас султан наградит». На этот раз ошибка Хаджи-Мустафа-паши была еще гибельнее; он послал сына своего на юг собирать войско. Когда сын визиря Дервиш-бег был таким образом удален, эти белградцы пошли к паше просить позволения идти к его сыну в войско, и он им опять поверил. Они снарядились в путь и пошли до Балеча, а оттуда воротились назад. Я слышал, как об этом рассказывал отцу моему один Муя Алай-бег (в Уровцах), следующее: «Когда», — говорил он, — «Мы возвращались из Балеча, мы у Баталджамии (Баталмечети) наклали несколько сена на лошадей своих, покрыли вдоль коврами, чтоб было похоже на товары, привязали к переднему коню колокольчик и, спешившись, повели коней до Стамбул-капии (в Белграде); у Стамбул-капии кликнул часовой: «Кто идет?». Мы отвечали: «Мы кириджи (извощики, которые перевозят товар), отворите ворота». Когда отворили ворота, мы сбросили с коней сено, схватили оружие, а наши единомышленники, которые оставались в Белграде, ожидали нас готовые, и мы завладели всем городом, а Хаджи-Мустафа-паша стал стрелять пушками из крепости». [39]

Спустя несколько времени пришел с южной стороны сын Хаджи-Мустафа-паши с войском, и в то же время отец мой привел войско с нашей стороны, а другие волостные головы – с других сторон, и окружили город. Янычарам уж в нем становилось тесненько, когда один валах показал им отверстие в подземелье, по которому проведена была вода в верхнюю крепость; они через эту дыру, вдоль водопровода, все вползли на четвереньках в горнюю крепость, где возле мечети был из подземелья выход — там они кое-как выкарабкались и, не вставая на ноги, но переваливаясь лежа, вкрались в мечеть; когда она ими наполнилась, они выстрелили из ружья в дом паши, отворили двери и взяли живьем Хаджи-Мустафа-пашу, говоря ему: «Мы знаем, что сын твой идет вверх с войском от Видина, Алекса от Валева и еще волостные головы с разных сторон; но ты теперь должен к ним послать письмо и турка, из твоих приверженцев, с [40] приказанием воротиться сейчас восвояси с войском, а не то мы тебя здесь же убьем».

И так несчастный Хаджи-Мустафа-паша принужден был послать приказание, по которому войска паши и сына его воротились назад без битвы. Четверо из янычар под названием Даиев: Мемед-Фочич, Мула-Юсуп, Кучук-Алия и Аганлия основали свое правление, и через визиря начали владеть пашалыком, ибо все, что они ни напишут и прикажут, то визирь Хаджи-Мустафа-паша должен был, поневоле, утверждать приложением своей печати (Об этом происшествии я видел описание в одной книге Хетьим-Томы, который тогда был в Белграде; в этой книге записано, что сын Хаджи-Мустафа-паши в 1801 году отошел от Белграда, а янычары, через подземелье водопровода, пробрались в крепость, и когда укрепились в ней, то убили пашу. Волостные головы и паша воевали с янычарами с 1793 года. В другой книге, в монастыре Боговадьи, написано: «Лета 1801 януария 26 удавил владыку Мефодия белградский паша; по своему бесчинству и беззакониям, уподобился он Фоке-мучителю, царю греческому. В то время были междоусобные брани. Турки видинские не покорились своему государю. И много было кровопролития в их междоусобиях. И была дороговизна на хлеб: пшеницы 100 ок 18 грошей, а кукурузы 10 грошей. В то время была прекрасная зима. Сие подписал собственною рукою Хаджи-Рувим».).

Четверо Даиев разделили между собою весь пашалык, всякому по три нахии, — а все деревни в нахии поделили своим воинам, которых звали малые аги. Я уже сказал, что о том, как Белград взят, я слышал, когда рассказывал отцу моему Алай-бег-Муя Уровацкий. Год или два спустя тот самый Муя сказал моему отцу: «Видишь, голова, эти четыре пса в Белграде (т. е. четверо Даиев), что делают с раиею и с честными турками! Я первый подземельем вошел в крепость, а ныне, если б смели, отняли б у меня и эту деревню (Уровцы) и себе присвоили, но у меня еще кремень острый. Помни мое слово, это им ненадолго. Я иду на богомолие (к святым местам турецким) не потому, что мне хочется в Мекку, но только чтоб удалиться, чтоб мне с ними не сгореть, с собаками. Ты, голова, послушайся меня, жену твою и это малое дитя (покойный брат Симеон был тогда ребенком) уведи с собою, я вас и все, что твое, перевезу в Германию, ты там живи еще несколько лет спокойно. А поверь, если я с богомолия ворочусь живой, не найти мне тебя в живых, да если и не ворочусь, они тебя зарежут». [41]

Отец мой отвечал ему: «А если, бег, я решусь бежать в Германию, они скажут: пошел Алекса поднять против нас войною немцев, тогда и другие головы и весь бедный народ за меня пострадает. Нет, где родился, там и останусь я жить; а будет, что Бог даст!».

На это Алай-бег сказал: «Я тебя предупредил и свою совесть успокоил (снял с своей души), мы часто с тобою хлеб-соль ели!». (Я все это слышал сам, когда он говорил моему отцу).

Четверо Даиев созвали всех волостных голов (когда усвоили себе правление в Белграде) 1799 года, и сказали отцу моему: «Алексей, мы были в вражде с султаном, по теперь сочинили мы одно прошение (мизаре), которое пошлем султану, а вы тоже должны приложить свои печати, чтоб мы оправдались». — «Хорошо, аги, — отвечал отец мой, — переговорю с головами». Но они закричали: «Не нужно тут никаких переговоров, но все вы должны рядом приложить своп печати!».

Не до разговоров было с такими четырьмя львами, которые и визиря своего в плену держали. Они написали прошение будто от волостных голов и от раии; в нем жаловались на визиря, будто он хищник и притеснитель такой, что половина раии перебежала в Германию от его грабительства, и что если б не янычарские аги, несчастные земледельцы не имели б ни вола, на котором орать, ни откуда денег взять на харач, ни на что соли купить, но все давали им янычарские аги, и помогали бедным и проч. и проч. Нечего было делать, поневоле волостные головы приложили свои печати. Бог знает, сколько человек еще подписали то прошение, только чтоб отделаться. Тогда четверо Даиев начали жить припеваючи, всякий в тех трех нахиях, которые ему достались, управлял по своему произволу; все доходы собирали для себя, а султану ничего не посылали, но только отправляли пошлины янычар-аге и своим другим капиджиям, да покровителям в Царьграде, чтоб они их у султана поддерживали, — отдали Даии на разработку свинцовую руду в Дронаиче в Валевской нахии у Медведника; отец мой отправлял олово на телегах в Белград, и все на свой счет, от нашего дома, однако компаниям, которые доставали олово из руды, платили турки за каждую оку по 20 пара. [42]

Аганлия, которому в дележе досталась Соколская нахия, послал в Азбуковицу собирать харач. Азбуковица была маливана (дедовина) Хаджи-бега из Сребреницы, который послал других турок от себя, отнять собранный харач. Когда узнал о том Аганлия, он рассердился, и составил войско из турок валевских, крагуевацких и шабцских. Потом позвал отца моего: «Я знаю, — но хочу, чтоб и ты сам сказал мне по правде, сколько ты приводил сербского войска к Хаджи-Мустафа-паше, когда вы дрались с янычарами?». Отец мой должен был сказать ему настоящее число — 1.800 ратников. «Добро! Ты мне правду сказал; — продолжал Аганлия, — и я тоже требую, чтоб столько же войска было у тебя собрано, когда я приду; турки выступят тоже из всех местечек, чтоб идти на твоего приятеля Хаджи-бега, и мы сожжем ему Сребреницу, в наказание за мои Азбуковские харачи. Хочу тоже, чтоб ты привез с собою две тысячи ок водки, когда будем переправляться в брод через Дрину, чтоб всякому сербу по оке водки дать выпить».

Отец мой должен был и на это согласиться; он воротился в волость свою и начал собирать войско к назначенному сроку. Аганлия пошел с войском через Валевскую нахию, отец мой встретил его с своим войском и пошли к Дрине в Азбуковице, где уж сошлись и турки из всех селений. Тут перемешали сербов с янычарами и сравняли их между собой, как бывало при Хаджи-Мустафа-паше с его турками, когда ходили против янычар. Тут стали так опустошать Азбуковскую деревню, что ни одной овцы, ни одного поросенка живого не осталось. Аганлия дал роздых войску и назначил план действия, по которому сербы должны были пройти вперед и бродом через Дрину, а конница следовать за ними. Но беда была та, что Хаджи-бег и Асан-ага у самого броду (с их стороны) выстроили укрепление и наполнили его босняками. Отцу моему было очевидно, что все сербы должны в реке погибнуть, ибо как скоро они пошли бы вброд, босняки пустили б тысячи две выстрелов из своих ружей прямо в густую толпу сербов: тогда, кроме убитых, те, которые легко ранены, ухватились бы за тех, которые шли подле, те за других, а река Дрина, быстрая и бурная, унесла бы всех, и ни один бы не спасся. Как говорил мне отец, эти дни были самые горькие в его жизни. Он решился, наконец, в случае крайности, скорее [43] обратить оружие на Аганлию, нежели вести около двух тысяч своих братьев на явную гибель, — но не смел никому поверить такую мысль, и все придумывал, как бы самого Аганлию отвратить от предприятия.

Когда турки валевские и другие горожане из них (касаблие) собрались на еглену (разговор), пошел и он, сел с ними и сказал: «Если Бог даст, завтра или послезавтра перейдем через Дрину и я зажгу дворы Хаджи-бега».

На это ему заметил Серданович баряктар (знаменосец): «А как же ты хочешь поджечь дом лучшего твоего приятеля из турков?».

«Что же? — отвечал он. — Это то же самое, что и он бы сделал со мною; пришло такое время — мои молодцы ждут – не дождутся перейти реку, чтоб пограбить у турков. А в самом деле, вы-то, турки и беги (продолжал отец мой), зачем не просите вы агу (Аганлию) кончить эту войну и не переходить Дрины? Вы видите на том берегу Осат — тут почти одни турецкие домы и дети, а когда мои сербы выпьют каждый по оке водки, да ворвутся в турецкие домы, тут уж не будут думать ни о чести, ни о вере, ни о племени, сербское ли и турецкое ли добро, все будет им одинаково, а ведь это ни Богу, ни людям не может быть угодно. Да и разве мало того, что мы с султаном не слишком в ладах, теперь давай и с босняками вражду. Подумайте-ка, если забьет тревогу немецкий барабан на Саве, и вы с детьми придете к Дрине, чтобы бежать в Боснию, а Хаджи-бег таким же образом, как ныне, наполнит укрепление войсками, да не пустит вас чрез Дрину? Придумали ли вы, куда вы тогда денетесь? А женам вашим легко будет, что ли?».

«Эх, голова! Мы все это видим, да кто такому зверю смеет говорить про мир?» — сказали турки. «Я первый заговорю об этом», — отвечал отец мой, — «но только вы все помогайте мне, да поддержите».

Пред вечером пошли они к Аганлию и ждали, стоя, по его обычаю, ибо перед ним никто не смел садиться, даже и улемы; старцы с седыми бородами, всегда должны были стоять перед ним. Спустя несколько времени такого стояния, сказал им Аганлия. «Эй! Ступайте теперь на ночлеги ваши, чтоб рано утром, вы, турки, готовы были на коней садиться; а ты, Алекса, [44] рано всякому твоему сербу выдай по оке водки, и потом переправимся мы вброд через Дрину».

В ответ на это приказание все поклонились, но продолжали стоять в молчании и не выходили. Опять повторил Аганлия: «Ступайте же, ступайте же, как я вам велел».

Тогда отец мой подошел, взял за полу его кафтана и сказал: «Ага, мы пойдем, но все эти улемы и я с ними, все мы просим тебя, смилуйся над домами и бедными их жителями по ту сторону Дрины, и не води на них войска твоего; согрешишь перед Богом, да и перед султаном провинишься».

«Пойдите, пойдите, не быть по-вашему».

— «Идем, ага, но опять воротимся просить тебя, чтоб ты смиловался». С этим все и пошли. Отец мой думал, как бы опять к нему идти с просьбою. Только что он успел, в таком раздумье, воротиться к сербскому войску, как ратник пришел к нему сказать: «Иди, голова, тебя зовет ага».

Отец мой отправился; ага приказал ему сесть, отец и сел, по турецкому обычаю, скрестив ноги. Аганлия начал говорить ему тихонько:

«Алекса, я сам вижу, что то, что я задумал, не может к добру вести, да я ведь перед турками связался словом, и трудно мне отречься от моего намерения; но ты уж начал упрашивать меня, так можешь и опять просить; собери же опять улемов и придите ко мне с вашей просьбой; я буду сердиться и кричать на вас; но вы настаивайте, и наконец я соглашусь, как будто нехотя, послушаться вас и не переходить через Дрину; но смотри, ты головой отвечаешь, если кому бы ни было из турков проговоришься, что я тебя сам научил».

Обрадовался отец мой и утром рано собрал всех седобородых стариков турков, отправился с ними к Аганлию, и начали все умолять его, а он стал сердиться и отказывать им и кричать; но отец мой и все улемы пали на колени, и целовали полу кафтана его, и наконец он дал себя уговорить, как бы нехотя. «Но требую», — сказал Аганлия, — «чтоб Хаджи-бег возвратил мне харач!».

Пришлось отцу моему отправиться через Дрину к Хаджи-бегу, по Хаджи-бег не хотел давать денег, говоря: «Пускай он придет, этот сильный Аганлия, да пускай сам возьмет себе [45] не тридцать мешков (Тридцать мешков с деньгами, которые составляли харач Азбуковицский) только, но и больше, если может!».

Отец мой с большим трудом уговорил Хаджи-бега возвратить пятнадцать мешков, а другие пятнадцать собрал, сделав раскладку но нахиям, и отдал Аганлии; таким образом спас он сербское войско от неминуемой гибели и все возвратились по домам. Эта война Аганлии была в 1802 году.

Один раз пошел отец мой к четвертому Даию в Белграде, Мула-Иусуфу, который владел нашим селом Бранковиной; сам он принял ласково, но его кафеджия дал отцу яду в кофее; отец мой и половины чашки не допил, как начались у него боли, он оставил недопитую чашку и едва мог дотащиться до своей квартиры. Позвал тотчас же Петра Ичкоглия и базрджан-башу (Что-то между лекарем и аптекарем, большею частью из жидов, содержателей аптек), с которым был хорошо знаком и который удостоверился, что он отравлен; Жид-аптекарь прописал ему много цельного молока и крови утки и другое кое-что ему известное, от которого моего отца много рвало, и этим вылечил, ибо отец, к счастию, не всю чашку выпил.

Видели Даии, что опять не успели, а они озлоблены были против всех главных старейшин, особенно же против моего отца, которого боялись и ненавидели уже за то, что был офицером у немцев и водил волонтеров против турок, а еще больше за то, что он Хаджи-Мустафа-паше ставил войско и дрался с янычарами, и беспрестанно переговаривался с другими головами и заступался за бедный парод; как порох в глазу было им эти 1800 ратников, вооруженных и готовых в поход, которыми всегда располагал мой отец, которых и Аганлия видел своими глазами, когда ходил с ними к Дрине. Они, Даии, начали побаиваться, чтобы сербы с своими волостными головами не научились воевать и, пожалуй, не повредили бы им; потому Даие и положили, тайно между собой, всех волостных голов перерезать и, отделавшись таким образом от своих неприятелей, быть совершенно в безопасности, а с тем вместе запугать народ и оставить без начальников, чтоб потом уж делать с пим все, что вздумают. [46]

Даии послали во все города, к своим муселимам тайное приказание и назначили день, в который каждый муселим должен был убить своего волостного голову; а Фочич-Мемед-ага, не смея положиться ни на кого, чтоб убить отца моего и Бирчанина, решился для этого дела сам отправиться в Валево; почему и объявил, что едет в Валевскую и Шабцскую нахию, пожить на селе (По-турецки: в теферич — то, что по-итальянски villeggiatura) в загородном доме и поохотиться, и что головы должны отвести постой и приготовить разные припасы и снаряды на двести человек.

В январе выступил Фочич-Мемед-ага из Белграда, пришел в Зеоку и в доме головы Станое обедал. Хотя и Станое и Хаджи-Руфим были в списке обреченных на убиение, но в это время не захотел он сделать Станое никакого вреда. Пришел в Боговадью, переночевал, но и Хаджи-Руфима (Хаджи, как известно, называют у турок тех, которые ходил на поклонение в Мекку, — но между сербами прибавляют прозвание хаджи и христианам, которые ходили на богомолие ко гробу Господню в Иерусалим.) не тронул, чтоб не наделать шуму, и чтоб отец мой и Бирчанин не успели спастись бегством.

Илия Бирчанин, отец мой и Милован, сын головы Николая Грбовича (ибо сам голова Грбович лежал больной), пошли из Валева, на встречу Фочича, в поле Любенинское: он их принял с ласкою и притворною добротою, и продолжал путь в Валево, но как только слез с лошади в Валеве, тотчас же всех троих отдал под стражу (голову Алексея, голову Илью Бирчанина и Милована Грбовича); каждому из них накинули цепь на шею и руки заковали в железные колоды (обе вместе в одну), что зовут у нас лисицей (Потому что ими ловят лисиц.), которые Фочич с собой привез. Они так были скованы, что даже не могли рукою хлеба ко рту поднести, и что другой человек должен был их кормить.

Получили мы в Бранковине это ужасное известие; дядя мой Яков, зять Живко Дабич, и несколько близких нам старейшин поспешили в Валево и вместе с стариками из турок валевских (ибо все честные валевские турки отца моего и Бирчанина любили и берегли), пошли к Фочичу умолять его отпустить им арестованных волостных голов. «Не довольно хорошо меня [47] встретили они, и нехорошие отвели квартиры, но если принесете сто мешков денег для выкупа, я отпущу их».

Когда услышал это от Фочича дядя Яков, он достал от одного купца серба, да от валевских турок, которые помогли ему, да с тем, что мы сами имели, набрал 19,500 грошей (в то время цесарский, имперский червонец ходил в 7? грошей). Дядя отнес их к Фочичу и пошел по разным приятелям занимать остальные. Валевские турки обещались было к вечеру все деньги собрать, но они узнали, что Фочич и возьмет выкуп и все-таки казнит голов, а потому, хоть и не хотели сказать этого дяде моему, но начали извиняться под предлогом, что нет у них под рукою денег, а через несколько дней достанут и отдадут ему. Из нашего дома все, даже дети отдали своя украшения (Украшения эти всегда составлены из золотых и серебряных монет.), женщины срезывали с своих ожерелий даже самые мелкие пара и послали на выкуп волостных голов, в надежде, что авось Фочич уверится, что нет у них больше денег, и тогда сжалится и отпустит их. Из тюрьмы своей Бирчанин и Грбович кричали: «Братец Яков, сыщи и собери и отдай, сколько ни потребует, лишь бы жизнь выкупить!». Но отец мой напротив кричал ему: «Не давай, Яков, не давай ни пары, не заставляй детей маяться под тяжестью долгов; он возьмет деньги, а нас все-таки зарежет; из этих оков, да из этих лисиц, не верь, чтоб они нас выпустили живыми; говорю тебе, не давай ни одной пары, не входите в долги, не пускайте детей по миру!».

Между тем и я решился идти в Валево. Я скрылся в одной пекарне и послал пандура, Глишу Павича, нашего соседа, спросить отца моего, позволит ли он мне придти к нему. Когда отец узнал, что я пришел, он сказал: «Он-то на что здесь? Коль ты Бога боишься, Глиша, беги к нему скорее и выведи из города (и сказал ему, по каким улицам), чтоб его не остановили Турки; скажи ему, пусть бежит, куда Бог надоумит; мне же здесь, ни ты, ни он, никто другой помочь ни в чем не может; не отпустят меня турки живого».

Глиша пришел ко мне, провел меня, по указаниям отца, и мы выбрались из Валева. Только что успели мы уйти на один [48] пушечный выстрел в лес, как услышал я голос дяди, который с горы кричал мне вослед: «Ай, Матия! Ай, Матия, стой!».

Я остановился, и он мне сказал, что турки казнили волостных голов… Вот как это происходило: турки отпустили Милована Грбовича, а отца моего и Бирчанина связали. Когда начали вязать отца, понял он, что будет, и закричал: «Тут ли Яков? Мне надобно ему кое-что сказать».

Отвечал Милосав из Дупляя, со слезами: «Нет его здесь, голова, но скажи ты мне, я ему передам». «Так скажи ему, — чтоб ни он, и никто из моих от сего дня никогда туркам не верил».

Повели их на казнь, и как многие, и сербы и турки, мне потом рассказывали, отец мой был совершенно спокоен, шел, как будто бы вели его на пир и твердым голосом закричал Фочичу «Фочич! Не стану тебя умолять об жизни, а прошу честной смерти; дай меня казнить саблей, как воина; но помни слова мои, Фочич! За кровь мою и от Бога и от людей будет тебе беда!».

Он хотел говорить собранному тут народу, но Фочич закричал: «Ведите его далее!».

На этом зрелище было множество людей; потому что, для большего внушения страха, приказано было от Даиев и сербам и туркам присутствовать на казни этих первых сербских жертв. Прежде всего Фочич дал прочитать громко по-сербски одно письмо следующего содержания:

«Кланяюсь тебе, господин майор Митезар в Землине от себя, волостного головы Алексея, и от протоиерея. Знайте, что мы четырех Даиев между собою поссорили и что они скоро дойдут до междоусобия; потому просим вас, приготовьте нам пороху и офицеров (а войска у нас довольно), помогите нам Даиев выгнать отсюда. Если не верите этому письму, справьтесь у базрджанбаши Петра Ичкоглия или у Янка Зазюча из Скелы или у Гладия из Забрежья, они вам на словах все расскажут». (Об этом письме, которое перехватили турки, расскажу подробнее после).

Когда прочли вслух письмо, Фочич сказал собранному народу: «Это письмо — приговор Алексею, который переписывается с немцами и султану на нас жалобы подает, клевещет, и [49] добивается нашей головы; грешно было бы оставить его голову на плечах».

Потом приказал палачам казнить, и они обоим (Ненадовичу и Бирчанину) отрубили головы. Народ в смятении разбежался, а турки валевские испугались и начали, потихоньку друг от друга, укладывать и скрывать свои лучшие пожитки. Обе отрубленные головы Фочич выставил над террасой своего дома. Это было января 23-го перед вечером, 1804 г. Тела их оставались на открытом поле, на берегу реки Колубары, около 10 саженей ниже моста.

Фочич послал своих людей назад в Зеоку, чтоб убить там волостного голову, а оттуда в Боговач убить Хаджи-Руфима и принести ему их головы. Пошли его посланные в Зеоку, нашли Станоя дома, сказали ему, что едут в Белград, куда посылает их ага, и что ага будет к нему обедать. Голова стал ожидать его. Пока сидели они все в его доме у огня, какой то петух стал у дверей снаружи и запел. Один из турков взял свое ружье и сказал: «Не убить ли этого петуха на обед?». Станое отвечал: «У меня и без него довольно сытный обед, да еще сегодня пятница. А если хочешь, пожалуй, стреляй в него».

Турок поднял ружье, навел было его сперва сквозь отворенную дверь на петуха, но вдруг обернулся и выстрелил прямо в грудь Станою, который повалился. Турок выхватил нож и начал резать голову Станою; между тем Никола, Станоев племянник, которому тогда было около 20 лет, видя, что делается, побежал в кладовую (Кладовая комната обыкновенно строится особо на том же дворе, где дом.), схватил ружье дяди и, закричав убийце: — «И своей головы не снесешь домой, турчин, а Станоеву подавно!», выстрелил и положил турка подле Станоя, попав пулею в поясницу.

Другие два турка заперлись в доме, и когда на шум сбежались зеочские поселяне, они стали кричать из дому. «Это по приказанию аги, по приказанию аги! — Усмиритесь, раия! Кровь за кровь пусть считается» (Т. е. жизнь за жизнь взяли. Вы расплатились с нами.). И чтоб удостоверились племянник головы и поселяне, что турок точно убит, другие турки отворили дверь и выбросили тело товарища на двор. Тот, который оставался при [50] их лошадях, убежал по лощине у потока, как только услышал первый выстрел и лошадей бросил, — а то может быть, турки могли б убежать. Поселяне уговорили и усмирили племянника Николу, который хотел убить и остальных турок, хотя он уже заплатил турецкой жизнью за жизнь дяди, и проводили турок до их хана (постоялого двора).

Когда Хаджи-Руфим узнал, что волостные головы взяты под стражу в Валеве, он не хотел бежать через Саву, хотя мог бы легко, но пошел вместо того в Белград и прибегнул к владыке Леонтию; Леонтий не смел его скрыть у себя, а объявил Аганлии, который велел схватить Хаджи-Руфима и отрубить ему голову в городских воротах. После граждане выпросили себе его тело, и похоронили возле церкви. Это было через неделю после казни волостных голов в Валеве.

 

Как я уже говорил, остановившись в лесу на голос дяди и услышав, что отец мой погиб, мы погнали коней своих из всей мочи и воротились домой. Моя мать, наши четыре жены, сестры и все дети пустились голосить и плакать. Мы им сказали, чтобы молчали и чтоб каждая из них, что имеет получше, уложила в мешок, — бежать в лес; они послушались, перестали голосить, собрались, и в тот же вечер все мы ушли в горы Посова, где скрыли свои семейства, и начали размышлять о том, что нам делать.

На другой день (24 января 1804 года), взяв с собой нашего зятя, Живка Дабича и еще двух турок, приятелей отца моего и трех старейшин, пришли турки к дяде моему, говоря: «Пойдем, Яков; нас прислал Мемед-ага Фочич. он хочет тебя поставить волостным головой».

Дядя отвечал, что «уж он не смеет между турками показаться, и не может быть головою».

Турки отвечали: «Твоя воля, но верно то, что Фочич хочет непременно голову поставить из вашего роду и не уедет, пока не назначит одного из ваших родственников».

Когда увидели турки, что дядя никак не хочет идти в Валево, они приготовились в путь, говоря. «Ну, Яков, готовь ночлег — завтра будет к тебе в гости сам Фочич!». [51]

Нечего было делать дяде, он отправился в Валево и Фочич сказал ему: «Яков, Алексей искал нашей головы и тем погубил свою, но я хочу непременно начальника волости из вашего роду».

Дядя начал отговариваться и извиняться: «Я занял деньги в Германии, издержал их по нашим местам на торговлю; протоиерею неприлично этим заниматься, а из остальных домашних никто довольно не знает наших мест: прошу тебя, ага, назначь кого-нибудь другого!».

—«Иок! Иок! (Нет! Нет! (По-турецки)) Я из вашего рода хочу волостного голову, а не из какого другого!» — повторял Фочич.

Тогда дядя пошел к приятелям своим из валевских турок и сговорился с ними, чтоб они все подтвердили, будто «Пея Янкович, из Забрдицы, родня Алексею». Фочич поверил и назначил Пею, который у отца моего был булюбашою, и с которым мы были в кумовстве.

Между тем жители Валева выпросили тело отца моего у Фочича. Некто Манайло из Кличеваца привез его в повозке, и мы похоронили обезглавленное тело в Бранковине у церкви. Отрубленная голова его оставалась на террасе у Фочича; но некто Живан Еротич, из деревни Близоньи, который там служил, украл ее ночью, прижал к груди, прикрыл ее своей гуньей (зипуном) и таким образом принес нам голову отца моего в своих руках. На третий день мы пошли к церкви, которую окружили стражей, разрыли могилу отца, приложили голову к телу, как была у живого и опять закопали в землю.

Фочич уехал в Шабац; однако мы не воротили своих семейств домой, а жили в горах Посова; только, бывало, по ночам приходим мы в дома, сидим с соседями, которые собирались у нас, а как займется на небе зоря, тотчас скрываемся в лес. Когда Фочич пришел в Шабац, он вздумал было и там убивать старейшин, но брат его Мусага Фочич не допустил, сказав: «Я за этих ручаюсь!» Мемед-ага Фочич гостил у брата и ходил на охоту, но когда узнал, что посланные им турки не успели убить Черного Дьорджа (Георгия) и что он спасся бегством, Фочич испугался и, не смея [52] ехать через Валевскую нахию, где уже большое было волнение в народе после казни голов и старейшин, сел в лодку и вниз по Саве уплыл в Белград.

Я и дядя Яков с самого того часу, как бежали мы в лес, ни о чем другом не думали, как только: как бы воевать с турками? Но мы не могли надеяться, что народ согласится с нами восстать в отмщение за двух старейшин, которые точно были любимы в обеих волостях, но без которых обе волости оставались без начальника и предводителя. Между тем дядя мой пошел в Тавнаву и Посавину, где употребил занятые им деньги на покупку свиней, чтоб погнать их в Германию, а потом, выручив несколько пара, подождать, что Бог даст.

В это время раздался слух об Черном Георгии, что уж он пришел с дружиной в Орашац, в воскресенье, сожег там турецкий постоялый двор, и начал кровную месть против турок, сражаясь с ними насмерть везде, где их ни встретит.

(Продолжение в следующей книжке).

Текст воспроизведен по изданию: Записки протоиерея Матвея Ненадовича // Русская беседа, № 1. 1859

© текст - Аксаков А. И. 1859
© сетевая версия - Thietmar. 2011
© OCR - Анисимов М. Ю. 2011
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русская беседа. 1859