МАРКОВ Е.

СЛАВЯНСКАЯ СПАРТА

ОЧЕРКИ

путешествия по Далмации и Черногории.

I. — Далматское побережье.

Австрийские немцы, систематически и тщательно стирающие всякий признак славянства с славянских земель, славянских городов, славянских народов, перекрестили в “Фиуме” славянскую “Реку”. Впрочем, они не только перекрестили ее, они и действительно переродили этот важный приморский порт старой славянской земли в цивилизованный немецкий город, со всеми удобствами и чистоплотностью современного европейского центра. Образцовые мостовые, прекрасное газовое освещение с какими-то усовершенствованными горелками, делающими его похожим на электрическое, прекрасные отели, рестораны, кофейни, магазины, громадные пяти-этажные дома по сторонам новых широких улиц, словом, все устроено так, как того требует теперь от большого города взыскательный европейский турист. Мы прежде всего отправились на пароход заручиться билетами и сдать свой багаж, а затем, свободные от всяких обязанностей, пошли бродить по городу.

Большой “ресторан Ллойда”, куда мы зашли пообедать, быть полнёхонек жующего, пьющего и читающего народа. На улицах везде тоже толпы; все тротуары заставлены стульями и столиками “потребляющей" публики кофеен и ресторанов. Мы долго и с искренним наслаждением гуляли по Корсо, [86] длиннейшей улице, широкой как любая площадь в греческом городе. Мостовая ее — тот же паркет, выметенный до последней былинки; это не камни и не плиты, а какой-то крепкий цемент, покрывающий улицу сплошною гладкою бронею своего рода, без всяких швов, выбоин и трещин, по которому колеса карет и телег катятся бесшумно и ровно, как по упругому ковру. Магазины были большею частью закрыты по случаю вечера субботы, и это еще более переполняло ряды гуляющих, к которым мы присматривались с понятным любопытством. Ночевать, однако, отправились на пароход, который, к счастью, здесь придвигается вплотную к набережной, не вынуждая злополучных путешественников качаться в яликах по волнам, моря среди ночного мрака. С нас взяли до Каттаро сто франков золотом за один только проезд, без еды. Это довольно дорого сравнительно с ценами греческих пароходов. Дали нам отдельную каюту, поместительную и приличную. Мы уже заснули мирным сном, когда пароход тронулся в путь. С пяти часов утра задул сирокко, южный ветер, всегда разводящий легкую зыбь, и пароход закачало не на шутку. Но, слава Богу, лежа, даже моя слабая на качку голова страдала гораздо меньше. Это мы проезжали нелюбимое моряками Coro-Nero, »черное сердце", тот залив в востоку от полуострова Истрии, в глубине которого стоит Фиуме — единственный приморский порт венгерской половины Австро-Венгрии, точно так же, как Триест, стоящий в такой же пазухе залива с западной стороны Истрии, — единственный торговый порт австрийской половины этой двойственной монархии.

Коронеро окружен высокими горами Мажоре, которые незаметно сливаются с далматийским хребтом Велебича — отрогом так-называемых Динарских Альп, и в нем постоянно свирепствуют бури.

Проснулись утром — весь пол каюты в воде, хотя люки наши были крепко завинчены; чемоданы, книги, белье, платье — все подмокло и попортилось. Нас уверяли, будто вода набралась к нам из соседней каюты, где был открыт люк, но, кажется, их люки и запертые отлично пропускают воду, если волна шлепает в бок парохода. Нас перевели в другую, сухую каюту, но осушить вещи было не легко. Как только прикрыли нас справа гористые острова, обильно разбросанные по Адриатике у берегов Далмации, и мы вступили в своего рода морской канал между этими островами и берегом, так качка утихла. Плоские берега Далмации покрыты садами, селами, [87] католическими храмами, высящимися на каждом холме. Сады эти — все больше оливковые и фиговые рощи.

Вот и 3аpa, старый славянский Задар, один из важнейших и стариннейших городов Далмации. Пароход наш входит глубоко в его бухту, сзади которой теснится весь город. Времени у нас было довольно, чтобы обегать его. Зара сохранила на себе весь средневековой характер приморского итальянского городка. Остатки крепостных стен и могучих когда-то башен еще окружают ее, уже на половину обращенные в бульвары и цветники. Громадные каменные лестницы широкими сходами спускаются к пристани с вершины стены, покрытой теперь тенистыми аллеями тополей и разных южных деревьев. Веселая толпа детишек, вооруженных деревянными ружьями и саблями, играет среди цветников этого бульвара, под сенью аллей, счастливо заменив собою суровые фигуры былых копейщиков и латников, некогда охранявших подступы к городу с моря...

Сводистые старые ворота, увенчанные крылатым львом св. Марка и разною аллегорическою скульптурою, художественно высеченною по рисунку Сан-Микели его учеником и племянником Жироламо, ведут сквозь нижнюю часть стены прямо в лабиринт тесных, будто ножом прорезанных улиц, иногда не больше 4-х аршин ширины. В этих узеньких, пересекающихся улицах, сдавленных многоэтажными старинными домами, иногда закоптелыми и замшившимися до-черна, то и дело попадаются венецианские надписи, гербы, плиты со львами св. Марка, скульптированные фасады и входы. На каждом шагу — tratorii, кофеенки, лавчонки, цирюльни, как в любом старинном городке Италии или Греции, пропитанном обычаями и вкусами Востока. Старинные католические храмы тоже часты и этим также напоминают Италию. На piazza del Duomo — огромный кафедральный собор грубого готического стиля, построенный еще в XIII веке знаменитым венецианским дожем Дандоло, после того как он разграбил в своем пресловутом крестовом походе вместе с французами одряхлевшую византийскую империю, которой они считались союзниками, и овладел ее адриатическим побережьем.

Постройка тяжелая и безвкусная на мой взгляд, из громадных темных камней, окруженная ради легкости рядами колонок, почти прилепленных к ее стенам. Огромная розетка, бедная узором, в верхней части фасада, и другая, еще больших размеров — настоящее колесо с каменными спицами — [88] пониже, над самою дверью. Тут же духовная католическая семинария, устроенная иезуитами на месте бывшего здесь прежде и потом, конечно, закрытого славянского глаголитского училища. Рядом, в очень старинном и характерном дворе, защищенном башнею и похожем на крепостцу своего рода, быть-может уцелевшем еще со времен римлян, — живет католический архиепископ, епархия которого охватывает всю Далмацию и Истрию. 3аpa считается столицею Далмации, и в ней вообще пребывают все главные власти этой провинции, духовные, светские и военные. Другая католическая церковь Зары (св. Марии), славящаяся своею картиною кисти Тициана, еще старше собора и считает за собою уже восемь столетий. Новая соборная колокольня из белого известняка с мавританскими двойными колонками — без всякого стиля. В общем это множество высоких колоколен, торчащих из тесно застроенных старинных кварталов, сообщает городу характерную средневековую и католическую физиономию. Самый типический памятник старого венецианского режима — это изгрызанная временем коринфская колонна с обломанным крылатым львом и с висящею у нее на ржавой цепи каменною плитою, на которой вырезан крест. Странный памятник этот стоит на крошечной piazza della Colonne и, по уверению старожилов, служил в свое время позорным столбом, к цепи которого приковывался преступник перед казнью. Колонна повидимому — остаток римских времен, уже впоследствии украшенная венецианским львом св. Марка. Зара была некогда столицею римской провинции Либурнии и называлась в разное время то Ядерою, то Диодорою. До римлян здесь, без сомнения, была еще эллинская колония. Но обломки римских построек неразличимо заложены теперь в крепостные стены, башни и дома венецианцев. Сохранились только развалины древнего храма Юноны, но и те до того застроены и, загромождены позднейшими постройками, что разве на веру можно признать их римское происхождение.

С искренним любопытством скитался я по улицам Зары и любовался на ее оригинальную толпу. Все эти улицы и переулочки, несмотря на свою тесноту и темноту, среди которых так естественно гнездиться всякой грязи, вони и сырости, тем не менее удивительно чисты; все они великолепно вымощены плотно притесанным камнем, все имеют удобные стоки для воды и нечистот, все постоянно метутся и поливаются, — и я уверен, что это именно немецкая аккуратность австрийцев [89] изгнала из них обычную нечистоплотность славянских и итальянских городов. Впрочем и то надо сказать, что во всем городе я не встретил ни одного ослика, ни одной лошади, ни одного колеса. Здесь льется по улицам сплошными потоками одна только пешая людская толпа, так что кажется, будто вы гуляете по Венеции. Не знаю, случайность ли это, или действительно тесные улочки города вынуждают жителей избегать экипажей и лошадей. Вероятно, мы попали в базарный день, потому что иначе трудно объяснить себе движение и многолюдство, которое наполняет в настоящую минуту этот старинный города. Просто не протолкаешься сквозь толпу красных шапочек, теснящуюся в каждом переулочке, волною текущую по главным торговым артериям города. На piazza del' Erbe торговкам числа нет. У каждой в кореянке какая-нибудь кучка свежих фиг, картофеля, гороховых стручьев, вишен и т. под., — всякого товару на два гроша и унести можно в хорошей пригоршне. Кажется, здесь сколько людей, столько и продавцов. Кто держит за лапку одну курицу, соблазняя ею прохожих, кто — одно маленькое блюдцо с какими-нибудь ягодами; как на мусульманском востоке, здесь все наружу: и продают, и мастерят, и пьют, и, едят тут же, на глазах всех; везде слышатся веселые крики бойкой торговли. На здешний народа не налюбуешься. Море и горный воздух поддержали здесь славянскую расу во всей ее красоте и мощи. Нет славян красивее далматинцев. Соседство и влияние Италии, а может быть просто сходство природных и бытовых условий воспитали в славянине-далматинце, рослом и сильном, итальянскую грацию движений, стройность фигуры и кокетливость наряда. Живописный красный берет с кисточкой на черных как смоль, курчавых волосах; серый суконный жилет, весь разукрашенный серебряными бляхами, цепочками, подвесками, рядами серебрянных пуговиц; стан, перехваченный широким турецким кушаком, и удальски накинутая на одно плечо коричневая суконная курточка с красными выпушками, красными отворотами, красными махрами, часто еще расшитая по красному золотым шнурком — вот обычный наряд зарского далматинца. Сбоку у каждого висит еще через плечо тоже ярко расшитая ковровая сумка, вся в кистях и бахроме. Эти красные мягкие шапочки так и переливают сплошною волною по улицам и площадям Зары, точно вы двигаетесь по полям цветущего красного мака. Впрочем вы увидите тут в толпе и другие, далеко не такие щегольские и [90] яркие фигуры, пожалуй еще более характерные, и уже во всяком случае гораздо более славянские.

Бот, например, протискивается сквозь толпу, с каким-то тяжелым холщевым мешком на спине, сумрачный, плечистый богатырь в белых холщевых шароварах, белой холщевой рубахе, засунутой в штаны, и, несмотря на лето, в белой же овчинной куртке нараспашку. Поищите глазами, и вы найдете в базарной сутолоке не одного такого молодца. Это — далматинские горцы, так-называемые морлаки, народ суровый, бедный и полудикий, сохранивший среди своих трудно доступных горных дебрей в чистоте от итальянских и немецких искажений свою старую сербскую речь, свои старые сербские обычаи и даже отчасти свою старую православную веру, хотя вековые насилия католического духовенства во время господства венецианцев и австрийцев успели уже подчинить папизму большинство морлацких сел.

Морлаки, повидимому, произошли от тех средневековых беглецов, или ускоков Сербии и Боснии, которые не могли помириться с турецким порабощением их родины, и искали свободы в далеких от турецкой власти приморских горах, где они заслужили потом славу заклятых врагов турка, и потому ими всегда старались пользоваться для защиты своих владений соседния государства, враждовавшие с Турциею, особенно Венеция.

Далматинки тоже одеваются нарядно: из-под темной юбки алеют красные чулки, а спереди ярко вырезается красный фартук; тальи перехвачены разноцветными поясами; белые рукава рубашки оттеняются узкою цветною безрукавкою и чем-то в роде пестрого корсета, подвязанного под груди...

Вообще, к удивлению путешественника, всеуравнивающая городская мода еще не коснулась, повидимому, этого приморского уголка, и, двигаясь по его тесным людным улочкам у подножия темных старинных домов и темных старинных церквей, среди своеобразных национальных одежд, среди деревенски-скромной торговли, — чувствуешь себя словно перенесенным в какой-нибудь глухой средневековой городок. Только телеграфная проволока да электрические лампочки на своих железных баночках, протягивающиеся над нашими головами с одной стороны узенькой улицы на другую, напоминают вам беспокойный век цивилизации и нарушают гармонию ваших впечатлений.

Если вы из лабиринта полутемных переулков выберетесь, [91] наконец, к морю, то там уже вы опять не в средневековом, а в современном европейском городе. Там все — удобство, свет, простор. Набережная, широкая как площадь, на месте разрушенной стены, с прекрасными тротуарами, с чугунными колонками электрических фонарей, с сплошными рядами больших новых домов, лишенных всякого стиля, окаймляет берег моря. Это — место обычных гуляний здешней достаточной публики.

___________

Нынешняя Зара совсем не отзывается ничем славянским, и никто не узнал бы в ней старый сербский Задар. Далматинская ветвь славянства словно самою историею осуждена была на поглощение Западом. Адриатика издревле ставила ее в такое тесное общение с Римом, с Италиею, что она постоянно рассматривалась ими как нераздельная их составная часть; как нарочно, противоположный ей берег Италии беден удобными пристанями, гол и неприютен; так что все манило обладателей Италии к этим соблазнительным соседним берегам, изрезанным бесчисленными бухточками, мысиками, полуостровами, островами, покрытыми богатою растительностью.

Наследник Рима, император Карл Великий, тоже протянул свою властительную длань в уютным далматинским уголкам, и вовлек их в политическую сферу Запада, точно так, как римские папы захватили их в пределы своей церковной власти. Крепость Сирмий-на-Саве, давшая имя теперешнему Срему, или Сирмии, сделалась франкскою крепостью, и по договору с греческим императором вся Далмация была признана, в 811 г. по P. X., франкскою областью.

Этим захватам Запада больше всего помогло то, что на далматском побережье сохранились до самых средних веков, среди занявшего это побережье в VII веке нашей эры славянского деревенского населения, старинные богатые римские колонии ее Либуриской провинции в Диодоре (Заре), Аспалатуме (Спалате), Раузиуме (Рагузе), Салоне, Тетрангуриуме (Трогире) и др. городах Далмации, которые и послужили надежным оплотом и естественным ядром западно-римского влияния всякого рода, могучим проводником чуждого славянству языка, чуждых нравов, чуждой веры, чуждых интересов. Разрозненная, невежественная и слабосильная деревня не могла успешно бороться с дисциплинированными культурными силами своих городов, и спасалась от враждебных ей стихий только отливом в глубь страны, замыканием себя в горные дебри, что, [92] конечно, не помешало побережью, в котором сосредоточивались богатство и сила страны, проникнуться мало-по-малу западными влияниями и даже войти в состав западных государств, навсегда отделив свою историческую судьбу от судеб остального славянства...

Владели Далмациею в разное время и венгры, и венецианцы, и французы, и австрийцы, но вековечными обладателями ее нужно считать венецианцев, утвердившихся на берегах Далмации еще с Х-го века, а уже особенно прочно с половины ХІІ-го века, и потерявших ее окончательно только к началу нынешнего столетия, когда венский конгресс присудил отдать Далмацию под власть Австрии. Венецианцы везде и на всех клали свою железную руку, с беспощадною суровостью вводя свои законы, свою речь, свои церковные обряды — в подвластные им народы. Их нравственный и материальный гнет до сих пор памятен славянам насильственно объитальяненной ими Далмации. Австрия подражала в этом отношении венецианским притеснителям, и в своей традиционной ненависти к славянству, сделавшись владыкою Далмации, стала всецело на сторону ничтожного итальянского меньшинства ее населения и продолжала систематически итальянизировать его, чувствуя свое бессилие его онемечить.

Даже итальянский язык был объявлен оффициальным языком этой славянской страны, подвластной немецкому государству.

Австрия также систематически убивала материальное благосостояние Далмации, облагая ее непосильными податями, строя в ней мпожество укреплений, словно в какой-нибудь враждебной стране, ссоря поместных владельцев с народом и старательно разоряя старинные богатые роды влиятельных славян. Для развития торговли и промыслов Австрия не делала ровно ничего; дороги устраивала только в целях стратегических, для сообщения гарнизонов одной своей крепости с другой, а народное образование подавила совершенно, отдав славянские школы в бесконтрольное распоряжение итальянских иезуитов.

Введение в Австрии конституционных порядков было своего рода спасением для Далмации. Отдельные национальности, даже самые придавленные, получили хотя какую-нибудь возможность громко заявлять о своих законных потребностях и о вопиющих несправедливостях к ним. Далматинцы тоже подняли энергический протест против порабощения полумиллионного славянского населения горстью итальянских пришлецов [93] и мало-по-малу отвоевали законные права своему родному языку, своей славянской школе, своей народной литературе...

___________

Лет тридцать тому назад суда еще должны были ночевать в Заре, подчиняясь бесконечным процедурам недоверчивой и придирчивой австрийской полиции, видевшей во всяком появлении новых людей покушение на государственную безопасность Священной империи. Русские же военные корабли, которых наша соседка специально заподозривала в политических интригах среди ее порабощенного славянства, не смели даже входить иначе как по одному в гавани Далмации, и пока не ушел из этой гавани один русский корабль, другого не впускали ни под каким предлогом, хотя бы он погибал от бури или оставался без питья и еды.

К счастью, все эти жестокие порядки отошли теперь в область преданий, и мы совершенно свободно вышли из тихой Зарской бухты опять в беспокойное Адриатическое море.

Опять двигаемся среди настоящего архипелага островов, набросанных в волны моря гораздо гуще и теснее, чем в греческом архипелаге. Все эти островки и соседние с ними мысики, бухточки, полуострова населены природными моряками, бесстрашными и ловкими, которые смело бороздят во всех направлениях своими “трабакулами” бурные воды Адриатики, и из которых вербуют своих матросов все южные пароходные компании и военный флот Австро-Венгрии. Эти-то отважные славянские моряки, а вовсе не австрийцы и не венгерцы, расколотили в прах флот итальянцев в памятной еще всем нам битве при Лиссе. Остров Лиссу мы тоже проезжаем в числе бесчисленного множества живописных, хотя большею частью пустынных прибрежных островов Далмации. Все эти острова итальянцы давно перекрестили из их прежних славянских имен в свои новые итальянские названия.

Остров Хвар прозвали Лезиной, Корчулу — Курцолой, Ластов — Лагостой, Млеть — Меледой, Врач — Браццой, а Вис — Лиссою, и эти итальянские прозвища закреплены теперь за славянскими островами во всех географиях и морских картах, точно так, как австрийское искажение чисто славянского, вполне понятного и русскому, и сербу, и чеху, прозвища знаменитого религиозного вождя чехов, Ивана Гуся, получило даже в русских учебниках истории право гражданства под чуждым именем какого-то Иоанна Гусса. [94]

Когда-то в лабиринте этих островков, словно в непроходимом лесу, укрывались отчаянные морские разбойники, набиравшиеся из беглецов соседних славянских стран, которых не в силах был преследовать в этих запутанных каналах и канальчиках, заливах и заливчиках, среди этих скал и подводных камней, никакой военный корабль. На многих скалистых островах еще виднеются в грозной живописности башни и стены былых замков и крепостей, из которых, впрочем, некоторые поддерживаются и теперь.

Островки особенно часты, проливы особенно узки, когда проходишь около старинного городка Шебеника, или Себенико, и выговору итальянцев. Здесь на каждом шагу подводные камни, и капитаны пароходов должны не зевать. Еще раньше Себеника мы миновали старую Зару, — “Zara vecchia”, римскую Диодору, — и потом живописный маленький город Врану, некогда известное гнездо рыцарей-храмовников, державшихся здесь со времен крестовых походов более двухсот лет...

В Себенико, красиво лепящийся своими укреплениями по крутизнам берега, мы не заезжали, а видели его только издали.

В Сплет, или, по-итальянски, в Сполато, мы пришли в 5 часов вечера. На пароходе мы познакомились с одним любезным жителем Вены, по фамилии Вагнер, который вызвался познакомить нас со всем, что есть интересного в городе. Как только пароход остановился у пристани, мы с женою и немцем отправились пешком бродить по городу. Сейчас же от пристани, по берегу моря, тянется широкая, отлично вымощенная набережная с электрическими фонарями, по которой свободно может прогуливаться какая хотите толпа.

С этой комфортабельной современной набережной вы можете охватить одним взглядом характерную физиономию интереснейшего древнего города.

Прямо перед вами громадное, чуть не сто-саженное здание, поражающее вас сразу каким-то хаотическим смешением античного художества и казарменной безвкусицы, — не то крепость, не то жилье, — не разобрать сразу. Но когда вы всмотритесь поближе, вы чувствуете в этом колоссальном четырехугольнике стен, охватывающих целый большой квартал, еще не стертые вполне следы строгого архитектурного стиля; вы с удивлением замечаете остатки изящных фасадов и портиков, мастерскую скульптуру окон, стройные коринфские колонны, вделанные в стену, мраморные плиты с древними гербами и надписями. Вы тогда только догадываетесь, что стоите [95] перед знаменитым некогда дворцом римского императора Диоклетиана, непримиримого гонителя первых христиан. В течение почти 16-ти веков, которые протекли с тех пор, роскошная резиденция римского цезаря, конечно, претерпевала бесчисленные переделки, и у венецианцев играла роль блокгауза и солдатской казармы, в громадных дворах которой могло укрыться от вражеских нападений население целого города.

Четыре башни поднимались по углам этого укрепленного каменного четырехугольника, но некоторые из них теперь уже совсем разрушились и исчезли. Дворец обращен теперь в сплошные жилища, и стены его пробиты несколькими ярусами окон самой прозаической и пошлой формы, как любая солдатская казарма или гостинница дешевого пошиба.

У западного края дворца — настоящая венецианская Piazzetta, площадка, отлично вымощенная чуть ли не мраморными плитами и окруженная тоже настоящими венецианскими постройками. В большом, красивом здании, когда-то занятом городской) думою венецианцев, — с характерною галереею из острых арок внизу, с характерными стрельчатыми окнами, напоминающими дворец дожа, помещается теперь гостинница для приезжающих. Старая католическая церковь монастыря капуцинов тоже смотрит совсем по-итальянски. В монастыре сохранились кое-какие интересные древности, но сколько ни хлопотал для нас брат-привратник, он никак не мог отыскать ключей от помещения, где спрятаны эти древности, очевидно никого здесь не интересующие. По средине Piazzetta — большой, роскошный фонтан, среди которого многолюдная толпа мраморных тритонов и наяд, верхом на бешеных конях, отчаянно трубит в рогатые морские раковины, так что кажется — сами боги ветров вылетают во все стороны из гудящих труб этого буйного воинства водных пучин... Фонтан подарен городу императором Францем-Иосифом, который, впрочем, только обновил древний римский и венецианский фонтан.

Но самая драгоценная древность Диоклетианова Аспалатума — это превосходно сохранившийся великолепный храм Юпитера, вблизи от его же дворца. Этот храм-ротонда, разумеется, давно обращен в кафедральный католический собор, и поэтому первоначальная архитектура его уже значительно искажена позднейшими приспособлениями и переделками. Но все существенное, однако, уцелело в утешению ценителей древностей.

Колоннада громадных коринфских колонн темного мрамора [96] окружает темные мраморные стены ротонды, увенчанной благородным римским куполом. Внутри круглого храма — опять целая галерея колонн, обходящая двумя ярусами всю окружность его. Большинство колонн — подлинные римские. На фронтонах множество скульптурных изображений в рост человека, где статуи Дианы и разных божеств, сохранившиеся от классических времен, перемешаны с фигурами святых христианских. Особый перистиль, осененный коринфскими колоннами, — этим излюбленным украшением римской архитектуры, — ведет к Тевердской колокольне, сильно напоминающей теперь обычные campanilla Венеции и в настоящую минуту совсем застроенной лесами. Когда-то вся площадь перед храмом Юпитера была охвачена сплошною галереею таких же мраморным колоннад, которые оканчивались на противоположном конце маленькой площади другим круглым храмом Эскулапа. Развалины его еще очень интересны и могут дать понятие о необыкновенном изяществе и роскоши его былой архитектуры.

Вообще вся эта площадка полна остатков старины. Тут несколько фасадов с древними коринфскими колоннами, с надписями, гербами, статуями. Один из этих фасадов принадлежит между прочим дому католического епископа. Сейчас видно, что в прежние времена здесь было самое сердце городской жизни...

Диоклетиан был далматинец из Диоклеи, когда-то славного римского города, которого развалины мы видели потом около Подгорицы вблизи Скутарийского озера; родился он, как предполагают, в Салоне, еще более богатом и знаменитом римском городе, стоявшем на берегу моря всего верстах в трех от Сполато. Понятно, что он не щадил средств на украшение этих родных городов своих и наполнял их великолепными храмами, театрами, дворцами.

Потомок раба, простой солдат-легионер, одушевленный предсказанием жреца, что он будет носить венец императора, Диоклетиан действительно добился своею настойчивою волею до власти над всем тогдашним миром, до божеских почестей, воздававшихся ему раболепным сенатом Рима, но после двадцатилетнего владычества над людьми почувствовал всю пустоту и тягость пресыщенного властолюбия и ушел назад, в мирную жизнь частного человека, на цветущие берега Адриатики, навсегда отказавшись от сана императора, и тихо погаснул в той же неизвестности, из которой он так удивительно вышел. [97]

Хотя до развалин Салоны (Солен), где теперь ведутся деятельные археологические раскопки, от Сполато всего полчаса езды, но мы побоялись упустить свой пароход и не надеялись, что успеем осмотреть при наступавшем уже вечере довольно обширные останки родины Диоклетиана и древней столицы всей Далмации.

Поэтому мы ограничились осмотром только самого Сполато. Его старинные улицы, кажется, еще уже и темнее, чем улицы Зары, и то-и-дело ныряют под сплошными сводами домов. Это настоящий глухой уголок Италии. Такие же маленькие лавчонки и траттории, такая же бесцеремонность всем открытой уличной жизни. Как в Италии, здесь то-и-дело попадаются над входными дверями домов, в карнизах окон, в стенах — старинные плиты с надписями, камни с высеченными на них гербами, обломки колонн или скульптуры. У фонтанов, где моют белье, вы встретите вместо корыта какой-нибудь древний мраморный саркофаг с отбитыми углами; больше всего, конечно, попадается остатков венецианского времени, духом которого насквозь пропитана архитектура старых здешних домов и старых здешних улиц. Только чистота улиц здесь, как и в Заре, истинно — немецкая. Все оне превосходно вымощены и выметены, везде удобные стоки для нечистот, везде проведены желоба для поливки улиц...

Мы осмотрели в Сполато и маленький археологический музей, помещающийся, кажется, в одной из древних башен. Там собраны исключительно предметы римской древности, откопанные в Салоне и Сполато: мраморные и каменные саркофаги с скульптурными изображениями, надгробные плиты с надписями, статуи, обломки колонн, монеты, печати, орудия, посуда и всякие домашния вещи древних римлян. Тут же и довольно богатая археологическая библиотека.

Находившись пешком до устали по лабиринту темных сводистых улиц и тесных базарчиков, мы зашли в знакомую нашему немцу пивную — выпить хваленого им пильзенского пива. Там восседала среди благоговейно взиравших на нее посетителей недоступно-величественная, роскошная как Юнона, красавица немка, племянница хозяина, которая, как кажется, своим могучим бюстом и своим классическим профилем привлекала в эту скромную пивную и нашего венского немца, и всю остальную публику, гораздо больше, чем весьма сомнительный пильзенский нектар ее почтенного дядюшки. [98]

Когда мы, изрядно утомленные, возвратились на морской берег, широкая, освещенная фонарями набережная была залита гуляющим народом. В открытой полукруглой бухте, отгороженной от моря справа искусственною каменной дамбою, а слева природною каменистою косою, качалось несколько новых судов,,только-что причаливших к ночи в гавань, а на маяке, торчавшем у самого конца косы, около небольшого австрийского укрепления, уже горел сигнальный огонь.

Мы сели на одну из скамеек бульвара и стали глазеть на продвигавшуюся мимо публику, беседуя со своим малосведущим немцем о Сполато и далматских славянах.

Славянства, увы, осталось очень мало в этом австрийско-итальянском городе, едва ли более, чем римских развалин времен Диоклетиана, по крайней мере, на первый взгляд. Конечно, названия улиц и надписи вывесок писаны здесь не только по-итальянски, но и по-славянски, хотя теми же латинскими буквами; конечно, вы слышите здесь на каждом шагу славянскую речь; но уже весь строй здешней жизни, все нравы и обычаи здешних жителей до того похожи на жизнь и обычаи прибрежных городов Италии и остальной западной Европы, что странно было бы даже и отыскивать в них каких-нибудь характерных следов славянства. Славянство и здесь, как в Заре, ушло в глубь страны, в горные деревни и глухие хутора, хотя и туда проведена теперь железная артерия от Сполато до Книна, по которой западно-европейское влияние проникает мало-по-малу и в деревенскую жизнь далматинца. Сполато уже давно, еще бывши славянским Сплетом, сослужило далматинскому славянству роковую службу, сделавшись средоточием латинства и религиозного, и политического. В ІХ-м веке, когда господствовавшие в Далмации франки довели своею жестокостью до восстания, этот добровольно подчинившийся им народ, когда, по выражению императора Константина Багрянородного, “франки даже грудных младенцев убивали и бросали на съедение псам”, Терпимир, правивший в это время далматскими хорватами, все-таки не хотел разрывать ни с римскою церковью, ни с западной римской империей, и признавая, хотя бы только в теории, политическую власть над Далмациею франкского короля Лотария, особенно старался усилить значение сплетской, или солинской, церкви, этого главного тогда редута папизма и латинства на берегах Балканского полуострова. Сохранилась грамота Терпимира, писанная этим славянским князем уже на латинском, а не на родном языке, в которой [99] Терпимир обеспечивает обширными землями, жатвами и десятинными сборами церковь Салоны, древней столицы Далмации, которая называлась славянами Солин, и из которой, после разрушения ее, митрополия была перенесена с прежним титулом салонской церкви в соседний Сплет. Хотя и на короткое время греко-восточная церковь опять привлекла в себе далматских хорватов под влиянием проповеди Кирилла и Мефодия, но эта связь с Грецией постоянно порывалась настойчивыми усилиями папства и городских жителей Далмации, говоривших латинским языком и проникнутых преданиями Рима. Наконец, в 492 году так-называемый сплетский собор окончательно решил поглощение далматской церкви Римом.

Сплет и другие старые римские города составляли тогда из себя независимые общины и постоянно вносили раздор в жившее кругом славянское население, то по поводу избрания в епископы и священники славянина, а не латина, то по поводу желания славян совершать богослужение в славянских городах и селах на славянском, а не на латинском языке, как этого требовало духовенство, по большей части латинское. Чтобы положить конец этим непрекращавшимся распрям, тогдашний князь хорватский Томислав обратился к папе Иоанну X, который и прислал двух итальянских епископов “с медоточными своими письмами”, как выражается летописец, устроить порядок в далматской церкви. К послании в архиепископу сплетскому и епископам сплетской митрополии папа укорял далматинские духовные власти, что в их епархии “множится другое учение, которого мы не обретаем в св. книгах”, именно, “учение Мефодиево”, и увещевал их “за одно с нашими епископами Иоанном и Львом все исправить в земле славянской, дабы в ней совершалось священное служение по обычаю римской церкви, то-есть на латинском, а не на чужом, ибо сын не должен говорить и знать другого, как то, чему учит его отец”.

“Кто, будучи таким особливым чадом римской церкви, как вы, станет иметь охоту на варварском, или славянском языке возносить жертву Богу”? — говорил между прочим папа в своем послании.

Присланные легаты собрали в Сплете “епископов и судей, составили торжественный собор”, который определил, чтобы ни один епископ в сплетской митрополии “не смел поставлять в какой бы то ни было священный сан кого-либо служащего на славянском языке». [100]

Со сплетского собора начинается постепенное отчуждение далматинских славян от судеб сербов, болгар и остального православного славянства.

II. — Дубровник, итальянская Рагуза.

Мы опять в безъисходном архипелаге островов... Пароход бежит не морем, а какими-то водяными корридорами,. извивающимися то между мысами и полуостровками берега, то между скалами островов. Бачки здесь не чувствуешь; направо и налево — готовые картины. Альмиссу с ее неприступным замком, это старое гнездо пиратов, с которыми так долго и бесплодно боролись галеры венецианцев, мы проехали ночью.

Я проснулся рано, когда мы были у острова Лезины; славяне называют его Хварь, но я думаю, что и имя Лезина тоже славянское, — Лесина. И Лезина, и недалекий от нее остров Лисса (тоже, должно быть, славянский “лис”, лес), пересекающий морской путь из Триеста в Бриндизи и Грецию, сильно укреплены, особенно Лисса, играющая большую стратегическую роль. Недаром, падкие на такие выгодные пункты, англичане пробовали одно время захватить навсегда в свою власть этот остров и уже было устроили на нем свои склады и укрепления.

От Лезины широкий залив, почему-то величаемый Нарентским проливом, уходит глубоко в материк, отделяясь от моря длинным полуостровом Плешацом, больше известным под итальянским своим именем Сабиончелло. Из этого залива самый удобный естественный доступ в Боснию по многоводной реке Неретве, или Наренте, впадающей в залив и составляющей главную артерию юго-западной Боснии, на которой стоят Меткович и Мостар. Когда-то по Неретве жило самое воинственное и беспокойное из далматских племен, долее всех защищавшее свою независимость от Рима и от франков и тревожившее своими отчаянными набегами латинские прибрежные города и латинских жителей далматских островков. Настоящее имя им было неретвяне, по имени их реки, но звали их обыкновенно “погане”, — вероятно, за их упорное язычество.

Император Константин Багрянородный говорит про них: “Погане же, которых римляне зовут арентинами, скрытые в своей недоступной гористой стране, чуждались крещения: Погане на славянском языке значит именно: “не крещеные”. [101]

Нам не приходится, однако, углубляться в Нарентский залив, а нужно круто повернуть, мимо устья его, в большому острову Корчуле, по-европейски Курцоле. Этот острове еще до сих пор обилен лесами, из которых в свое время выстроена была вся подводная Венеция, все корабли ее флота. Корчула интересна для нас еще тем, что в 1806 г. наши русские моряки с помощью черногорцев два раза отнимали ее у французов и только по тильзитскому миру уступили им назад этот всем лакомый остров. Англичане тоже владели им некоторое время, пока венский конгресс не отсудил его вместе со всею Далмациею в собственность Австрии, счастливой, как известно, на подарки и браки, — tu, Austria felix, nube (Горох Курцола тесно сбит своими высокими средневековыми домами в стенах старинной крепости, у подножья цитадели, венчающей холм. С трех сторон ее на высотах еще три венецианских форта, теперь, кажется, запущенных. Но часть мирных жилищ торгового люда не усидела в переполненных крепостных оградах и выплеснула из них вон, свободно разлившись по берегу моря).

Знаменитый средневековой путешественник по дальней Азии, венецианец Марко Поло взят был в плен генуэзцами в жестокой морской битве при Курцоле, и только благодаря скуке своего плена, невыносимой для его деятельной натуры купца и путешественника, решился заняться от нечего делать тем описанием своего путешествия к Великому Моголу, которое сделалось потом незаменимым сокровищем для историков и географов Европы... Генуэзцы XIII века были уже настолько просвещенны, и настолько сочувствовали энергии и предприимчивости смелого венецианца, что, восхищенные книгою его, отпустили его без выкупа на свободу (Курцола — обычная стоянка австрийского военного флота. Против Курцолы берег Далмации отлично обработан; по крутизнам гор, чуть не до самых вершин — виноградники, фиговые и масличные сады. Когда пароход наш не загораживается со стороны моря массивными горбами какого-нибудь длинного острова, в роде Лезины или Курцолы, качка делается очень чувствительной, хотя дует мистраль, северо-западный ветер, особенно любимый прибрежными жителями, приносящий им прохладу среди летнего зноя, без которого все адриатическое побережье, начиная от Триеста и Фиума до Рагузы и Каттаро, пропало бы от жары).

___________

Проехали мимо другого большого острова Млета (Меледа, по-итальянски), который долго провожал нас справа, в то время как с левой руки тянулся бесконечный полуостров Сабиончелло. Млет в древности назывался Мелитою; у его берегов апостол Павел претерпел, по преданию, то крушение, которое описано в Деяниях Апостольских. [102]

Тут уже начались бывшие владения рагузской республики, которой, впрочем, принадлежали когда-то и Корчула, и Лезина, и Брач, и Ластово, и другие прибрежные острова. Собственно Далмация здесь кончается, — потому что от Неретвинского канала вплоть до Каттарской бухты вся береговая полоса — в 150 миль длины и в 15 ширины — искони составляла независимую республику Дубровника, или Рагузы, а прибрежье Каттарской бухты — так-называемой Бокка-ди-Каттаро, — тоже не принадлежало к Далмации, а всегда считало себя независимою общиною, населенною особым племенем сербских славян — бокезами, которые, впрочем, почти ничем существенным не отличаются от других далматинских серббв. Тем не менее бокезы и уже подавно самолюбивые рагузяне, гордящиеся своею многовековою независимостью, ни за что не назовут себя постылым для них именем далматинцев, бывших постоянно под властью Италии или какого-нибудь другого государства.

В самом деле, прожить вольною и богатою республикою целых 1.500 лет, как прожил Дубровник, — что-нибудь да стоит, и с такими историческими преданиями народ не распростится скоро.

Берега, мимо которых мы двигаемся, мало интересны с точки зрения красоты. И берег материка слева, и островки справа, — все это большею частью голые каменистые холмы, иногда разграфленные, будто линейкою, террасами виноградников, и только у подножия окруженные садами. Маленькие деревеньки из белых и серых каменных домиков, крытых красною черепицею, мелькают среди этих садов в устьях долинок и у береговых заливчиков, и между ними снуют по голубому морю, стихшему здесь как расплавленное стекло, парусные лодочки и игрушечные пароходики. Настоящие пароходы не приближаются к этим опасным берегам, усеянным рифами и мелями и изрезанным скалистыми мысами. На островках то-и-дело белеют башенки маяков и сбившиеся к воде кучки рыбацких домиков, которые одни только нарушают безлюдье этих каменистых оазисов земли, разбросанных по пустыне, моря (Когда пароход наш идет близко к берегу, нельзя не удивляться, с каким терпением и упорством далматинцы обработывают свои горные кручи; лески они бережно сохраняют, а все голые скаты тщательно расчищают от камней на поразительную высоту. Вырытые камни аккуратно сложены у них копнами, скирдами, целыми валами, так что издали кажется, будто громадные стада скота разлеглись по всем склонам гор; на освобожденных от каменьев полянах — все разбиты виноградники. Любопытна здесь горная деревенька под оригинальным названием “Свита неделя”, над которою в глубине отвесных скал зияет большая черная пещера с церковью и кладбищем — может быть, воспоминание какого-нибудь древнего капища подземному богу Аида...). [103]

Гравоза — старый славянский Груж — спряталась в самой глубине узкой бухты, между гористым мысом, отделяющим бухту от моря, и таким же гористым берегом. Тут, в этой природной теплице, загороженной от ветров, накаляемой солнцем, увлажаемой морем, — растительность уже гораздо более южная. Черные зонтики кипарисов тут в первый раз выступают как характерное дерево пейзажа. Долина реки Омблы, которая впадает тут в море, через это делается одною из самых живописных. Гравоза — торговый порт Рагузы, просторный и спокойный в самое бурное время. К самой Рагузе большие суда приставать не могут. На берегу целые ряды каменных складов, таможня, отель. Но городок на вид совсем не важный.

Мы наскоро позавтракали и поспешили в Дубровник. Наняли хорошую коляску с парою крупных лошадей и покатили себе по превосходному, широкому и мягкому шоссе, обсаженному всякими южными деревьями, устроенному еще во времена кратковременного французского владычества.

Отъехав всего четверть версты, мы сразу очутились словно в другом мире. Вокруг нас — чарующая красота. Это уже не бесплодные скалы, не скучные холмы с однообразными террасами виноградников, — кругом нас роскошная, цветущая Италия из окрестностей какого-нибудь Неаполя или Палермо. Чудные виды на горы, чудные виды на море, и не знаешь, куда обращать радостно изумленные глаза. Над нами и под нами — ряды прелестных дач, потонувших в цветах и садах: балкончики, лестницы, террасы, статуи — белеют своими мраморами среди густых шапок цветущих олеандров, красных, розовых, желтых, белых; все это висит вавилонскими садами своего рода с высоко поднятых стен. Пальмы, латании, кактусы, алоэ, с четырехсаженными упругими стволами своих цветных ножек, розово-желтые пушистые султаны мимоз исполинского роста, цветущие катальпы, магнолии, увешанные по всем ветвям огромными белыми чашами своих цветов, — переносят воображение на далекий знойный юг, и вместе с глубокою синевою неба, вместе с нежным голубым бархатом застывшего моря, и ярко облитыми утренним солнцем резкими изломами скал, уходящих из-под наших ног к [104] морским безднам, создают вокруг нас какую-то неописуемую феерию.

А выше всех этих дач, садов и скал хмурится слева, забравшись на недоступную вершину горы, в одно и то жe время и над Гравозою, и над Рагузою, еще с иголочки новая, сильная австрийская крепость, с пушками огромного калибра, господствующая над всеми этими голубыми бухтами и живописными мысиками, обстреливающая из своего орлиного гнезда все подступы берега...

Рагуза и сама — одна крепость. Въехали мы в нее через романтически-живописную старую воротную башню, всю во мхе и ползучих растениях, увитую плющом, с изгрызенными временем зубцами, с уступами, на которых успели вырости целые деревья фиг и олеандров. Башня эта только одно звено обширной крепости с массивными высокими стенами, с глубокими и широкими рвами, с грозными когда-то бойницами. Стены и башни крепости карабкаются вверх по горе, спускаются глубоко к морю, огораживая своими сплошными колоссальными ширмами каждый выступ и каждую впадину скалы, на которой угнездился древний Дубровник. Эти маститые укрепления Дубровника живут уже очень длинный ряд веков; стены, что у самого моря, построены были еще в VII веке, другие — в XI, XII, XIV-м... Даже с последнего возобновления их прошло по 300 и по 400 лет! Ворота под башнею — целая неприступная твердыня, с обычным поворотом внутри, — этою страшною западнею для вторгнувшегося врага; так всегда строились входы в древние крепости; на улицах, отлично вымощенных, везде виднеются над дверями домов скульптурные гербы старинных местных фамилий, статуи святых в нишах по католическому обычаю. Окна, карнизы, фронтоны крыш тоже все в старинных, потемневших от времени, орнаментах. Старые католические храмы особенно богаты скульптурою; на их уступах, фронтонах, фасадах — целое население каменных святых, каменные цветы и деревья, затейливые каменные завитки колонн, каменные надписи, каменные гербы... Мы заходили в самые древние храмы и изумлялись их множеству богатых алтарей, их пестрым мраморам и мозаикам, их прекрасным картинам итальянской кисти. Храмы эти и внутри наполнены статуями, словно капища идолопоклонников.

В главном соборе службы не было, но человека четыре пожилых патеров, в белых кружевных стихарях, не то сидели, не то возлежали в своих резных ложах за алтарем, [105] уставясь сонливыми глазами в страницы требников, и вряд ли слушая с особенным вниманием монотонное чтение на память известных им молитв сидевшего впереди собрата. Коленопреклоненные фигуры женщин и стариков виднелись в разных углах храма, перед статуями Мадонны и святых, тускло освещенными огоньками лампадок...

Храмы Дубровника соперничают своею древностью с его стенами и башнями. Самый старый и самый исторический храм св. Власия, патрона Рагузы, основанный в Х-м веке, по случаю чудесного явления этого святого священнику Стойку и отражения рагузцами коварного нападения венецианцев, — правда, перестроен в XVII-м столетии совсем заново и совсем на итальянский манер, так что от прежнего славянского стиля следов не осталось; точно так же “возобновлен” был в XVIII-м столетии и другой исторический собор св. Марии, построенный еще в 1050 г. хорватским князем Стефаном, современником нашего Ярослава Мудрого, и до сих пор хранящий в себе много древних реликвий; но все-таки седая древность этих святилищ сообщает им особенно интересный характер.

Теперь вы чувствуете себя в Рагузе как в настоящей Италии, а вовсе не в коренном славянском поморье. Венеция, хотя всегдашняя соперница и злейший враг рагузской республики в течение многих веков тесного соседства и борьбы, наложила на нее незыблемо-крепко характерную печать своих вкусов и обычаев. Тут и стиль домов, и убранство церквей, и внешний вид улиц — чисто венецианские. А уж особенно главная площадь перед префектурою — прямо уголок Венеции; недостает только воды вместо мостовых и гондол вместо фиакров. Дом префектуры — бывший дворец ректоров республики — выстроен еще в XV-м столетии в явное подражание “дворцу дожей”, с неизменными острыми арками, разделенными парочкой сомкнутых колонок, с обычными сквозными решотками балконов. Под арками в холодке устроены каменные сиденья с резьбою в два яруса для бывших граждан республики, имевших надобность до властей. Внутренний двор этого дворца ректоров тоже весь обнесен потемневшими от времени колонками; старинная массивная лестница, высеченная из камня, с резьбою и скульптурными украшениями, ведет несколькими поворотами наверх. Отовсюду смотрят характерные островерхие венецианские окна, везде над входами статуи пап и святых в нишах, и неизбежные статуи св. Власия, [106] патрона города, везде в промежутках между колонн узенькие каменные балкончики с балюстрадою...

На главной площади — другой такой же точно дом, с гербами, арками, венецианскими окнами и балкончиками. Это бывшая таможня, — постройка XVI века.

Тут же, на площади — довольно бесхитростный памятник какого-то, из камня высеченного, средневекового рыцаря с поднятым мечом, XIII-го или XIV-го столетия, без сомнения одного из немногих былых защитников этой совсем не воинственной торговой республики. Гораздо более интересный и знаменательный памятник стоит на фруктовом рынке Дубровника — прекрасная бронзовая статуя знаменитого славянского поэта XVII века, рагузянина Франческо Гундулича, перекрещенного итальянцами в Франческо Гондоло. Он изображен с пером в руке, в костюме Гёте, с задумчиво-восторженным выражением лица, в момент поэтического творчества... На бронзовых досках кругом пьедестала представлены сцены из его патриотических и фантастических стихотворений.

Рагуза производит впечатление не только итальянского, но еще и средневекового города. От ее широкой главной улицы, обставленной серыми высокими домами старинной архитектуры, да и от всех других площадей и улиц, идут в обе стороны узенькие и глубокие, будто ножом прорезанные, переулочки, с такими же сплошными рядами высоких и мрачных темно-серых домов; сквозь устья этих переулочков видны то поднимающиеся в горы, то спускающиеся к береговым провальям целые ярусы опрятных каменных лесенок, по которым двигаются, с корзинами и кувшинами, к фонтанам и рынкам рагузские горожанки и горожане. Они, по крайней мере, еще не стали похожими ни на итальянцев, ни на немцев. Мужи Дубровника — усатые, важные, толстые — даже скорее напоминают своею внешностью турка, чем европейца. Красные фески на всех, хотя и без обычной турецкой кисти; одна ярко-расшитая безрукавка-курточка поверх другой, рубаха с такими же расшитыми рукавами перепоясана широким кушаком, за которым заткнуты пистолеты, и совсем турецкие синие широкие шаровары, с красною выпушкою, низко падающие на синие чулки или ноговицы... Бабы же Дубровника одеваются очень похоже на наших, малороссиянок — в черные и красные кафтанчики, запаски, платки. Кроме чиновников и военных, здешние жители — сплошные славяне, очень мало отличающиеся от соседних с ними босняков и герцеговинцев, разве только некоторою [107] примесью к своей речи итальянских слов. Нам пришлось насмотреться на население Дубровника особенно удобно, потому что прибывшие из Требинья (в Боснии) музыканты-трубачи, устроившие целый концерт под окнами префектуры, двинулись потом, трубя и гремя, по всем улицам Дубровника и собрали, конечно, вслед за собою толпы простого народа, словно нарочно для показа нам.

Мы добросовестно объехали на своем покойном извозчике все уголки Дубровника. Подъезжали и к греческой церкви, затиснутой в самую гущу старых центральных кварталов города, но она была заперта, и никто не мог даже сказать нам, где живет сторож церкви...

Вообще положение небольшой кучки православных в этом старом центре приморского славянства — очень незавидно. Их насчитывается всего несколько сот человек на десятки тысяч католиков; только недавно и после больших усилий православным удалось добиться разрешения построить греческую церковь. До 1804 г., свободолюбивый Дубровник не допускал в своих славянских стенах православного исповедания, и только одни католики пользовались в нем, правами гражданства. Известный в нашей истории Савва Владиславович, называвший себя графом Рагузинским, еще во времена Петра Великого пытался построить в Рагузе православную церковь, но не мог добиться разрешения на это от “отцов республики”, всецело тогда опутанных сетями иезуитов.

Проехали мы и сквозь задние ворота крепости к самой гавани Рагузы, загроможденной камнями и утесами, и любовались там живописною картиною древнейших крепостных стен, спускающихся почтя в самое море, обвитых зелеными простынями плюща, обросших громадными деревьями...

Однако, несмотря на этот романтический вид, и башни, и стены, и ворота старой крепости поддерживаются в отличном порядке, и нигде нет ни малейшего следа разрушения и запущенности. Нужно думать, что этот строгий порядок, точно так же, как повсеместная чистота улиц, не исключая самого тесного переулка, — плоды немецкого влияния австрийцев, а не наследие Италии или вольной славянской республики, некогда здесь властвовавшей...

Около въезда в Рагузу, в предместье Пилах, стоит на высоком утесе, среди прибоя моря, отдельный форт св. Лаврентия, построенный еще до времен крестовых походов и возобновленный в XV-м столетии; мы тоже заглянули туда. [108] Низко в скале чернеет там отверстие пещеры, сквозь которую, как уверял нас возница, был в старину подземный тайный проход из крепости к морю.

Когда мы возвратились в Груж и двинулись на своем пароходе дальше, по пути в Каттаро, пришлось опять проплывать мимо Рагузы. Она видна была нам вся, с своими картинными зубчатыми стенами и башнями, среди своих садов и дач, на своих черных скалах, обсыпанная и с моря овалами и островками, с высоко забравшеюся над головою ее новою австрийскою крепостью и раскиданными по вершинам гор фортами...

Островок Лакрома, славянский Крум, известный еще в средние века высадкою на него Ричарда Львиное-Сердце, возвращавшегося из крестовых походов, тут же против Рагузы, и тоже увенчан фортом на своем центральном холме; среди множества других голых и бесприютных прибрежных островков он глядит так заманчиво на нас из глубокой синевы охватившего его моря своим старинным аббатством и красивыми обрывами своих скал. Когда-то на этом островке проводил свои дни бывший адмирал австрийского флота, а потом злополучный мексиканский император Максимилиан, брат нынешнего австрийского императора, который купил островок Крум и стал-было строить дворец из аббатства, разрушенного в 1806 г. русскими войсками. Его библиотека и научные коллекции, говорят, долго хранились в аббатстве (На Круме проживал нередко и безвременно погибший Рудольф, наследный принц Австро-Венгрии; старинная легенда, связанная с этим островом, повествующая, что никто из живших в палатах Крума владельцев его не умирал своею смертью, случайным образом оправдалась и на обоих этих представителях Габсбургского дома). Воспоминания о злополучной судьбе самой Рагузы невольно заслоняют здесь воспоминанья о несчастном австрийском принце, погибшем жертвою бессмысленной затеи Наполеона III.

Рагуза называлась так очень давно, когда она еще существовала как римская колония. Всю остальную свою историю она была славянским Дубровником. Мы проехали очень скоро мимо развалин этой Raguza Vecchia, “древней Рагузы”, всего часах в трех езды к югу от теперешней. Эта древняя римская Рагуза, в свою очередь, выросла на развалинах еще древнейшей эллинской колонии Эпидавра, а когда восточные варвары, готы, славяне и всякие другие степные орды, [109] нахлынувшие на Балканский полуостров в первые века после падения западной римской империи, разрушили римские города далматского побережья, в том числе Салону, Рагузу и проч., то жители этих колоний засели в неприступные скалы и в необитаемые дубровы соседних островков и мысов, и основали там себе новое гнездо, которое местные славяне, ставшие мало-по-малу главным населением нового города, и прозвали Дубровником.

Но все-таки первоначальная римская закваска сказалась на всей дальнейшей судьбе этой славянской общины, на ее политическом и общественном устройстве, на ее тяготении в Риму и Италии, на ее отчужденности от остального славянства. Каста патрициев, тех же венецианских нобилей, — по славянски властелей, — рано выделилась из народа и захватила в руки бесконтрольную власть над ним, распоряжаясь его судьбами исключительно ради своих сословных и коммерческих интересов. Ректоры, правившие республикою, не могли ничего сделать во благо народу, потому что ревнивые и подозрительные “властели” выбирали своих глав государства всего только на один месяц и окружали их целою сложною организациею недоверия и ограничения власти, точно так же, как это проделывали с своими дожами и вечные соперники рагузцев — венецианские патриции, которым они рабски подражали.

Тем не менее славянский дух долго еще проявлял себя, и в XIV веке, напр., Дубровник сделался рассадником славянской литературы, славянского просвещения.

Сербский король Стефан Душан даже посылал в Дубровник воспитываться сербских юнаков и снаряжал сюда особое посольство с просьбою прислать к его двору двадцать благородных молодых людей, которые могли бы служить его сербским придворным образцом хорошо воспитанных людей.

Мирный Дубровник не увлекался ни военными подвигами, ни завоеваниями, а строил школы и корабли, выписывал из Италии учителей и распространял по всему доступному тогда свету свою морскую торговлю, ни с кем не ссорясь, со всеми заключая выгодные для себя торговые договоры, иногда даже торгуя в чужих странах без всяких пошлин.

К началу XVI столетия, корабли дубровничан плавали по всем морям Европы, Азии, Африки и Америки. На своих огромных кораблях, смело переплывавших океаны, дубровничаве помогали в свое время испанцам завоевать Америку, за что многие из знатных дубровничан получили потом звание [110] испанских грандов. Более 3.000 кораблей Дубровника состояли на службе у императора Карла V-го. Много дубровничан перебралось по зову Петра Великого и в Россию, где один из них (Стулли) достиг даже чина адмирала русского флота. “В Европе нет такой глухой и такой враждебной в иностранцам страны, в которой нельзя было бы найти дубровникских купцов”, писал о них один итальянский автор.

“По каким морям не плавают дубровниксвие купцы, по каким землям они не путешествуют, в какие удаленные и сокровенные места они не проникают”? — так характеризовал их другой современник.

Якут, арабский географ XIII века, сообщает, что в Палермо был даже особый “Славянский квартал” для дубровникских купцов, а в другом месте Сицилии до сих пор существует город Рагуза, очевидно, обязанный своим именем тем же предприимчивым дубровникским торговцам.

Правда, дубровничане не отличались особенным рыцарством и, чувствуя свою боевую слабость, всегда старались присоседиться в сильнейшей стороне, за что и получили прозванье “народа, который по семи раз в день меняет свой флаг”. Но зато они и не злоумышляли против других народов и не затевали нигде смут, как это постоянно делала коварная и гораздо более могучая соперница их — Венеция. Постоянный мир и деятельная торговля наполняли Дубровник богатством. В XVI веке он славится уже как один из самых промышленных и просвещенных центров европейской жизни. Ювелиры его искусно обделывают золото и серебро боснийских рудников; французский король выписывает из Дубровника сукна к своему двору; его шелковые фабрики получают общую известность; 20 заводов льют в нем свечи, другие — стеклянную посуду, третьи — пушки. Дубровник бойко торгует кораллами Адриатики и Архипелага, солью из варниц Неретвы, а еще бойчее — своими кораблями, заказы на которые сыплются отовсюду. Академия Дубровника привлекает к себе слушателей из чужих стран, создает славянских ученых и литераторов. Поэмы Гундулича переводятся на разные европейские языки и разносят везде его имя.

Но олигархическое управление одной привилегированной касты кончается тем, чем всегда, — чем оно окончилось и в Венеции — грозной сопернице Дубровника, не поглотившей только его одного на всем побережье Далмации. Безответственное своеволие, безумная роскошь и постоянные междоусобные ссоры [111] властелей — вместе с пагубным влиянием на них все усиливавшегося иезуитства, — уничтожили мало-по-малу благосостояние и силу этого трудолюбивого счастливого уголка, одаренного климатом южной Италии, в садах которого апельсины, лимоны и пальмы ростут как в Неаполе, и в развал зимы цветут миндаль и розы.

Независимость Дубровника, пятнадцать веков охранявшего свою свободу, погибла в хаосе бесконечных европейских войн, поднятых роковым гением Наполеона I. Французы вошли в него в качестве друзей и защитников его от англичан и русских, но потом бессовестно разорили этот богатый и роскошный город, в котором еще в средние века, по выражению старой сербской песни, было “99 ворот”, — взыскали с него целый миллион контрибуции, ограбили государственную казну и общественный банк, монастыри и церкви.

Русские хотели наказать вероломных рагузцев, нарушивших свои торжественные обязательства, и осадили Дубровник вместе с черногорцами и бокезами. 20 дней продолжалась осада, все окрестности были опустошены. Около 9 миллионов франков денег и жизни 2.000 человек стоила рагузцам и их мнимым друзьям французам эта борьба с русскими. В награду за нее Наполеонов маршал Мармон, возведенный потом за этот подвиг в “герцоги Рагузские”, явившись по-наполеоновски в сенат Дубровника, без дальнейших церемоний объявил республику уничтоженною, правительство и сенат распущенными. Это произошло в 1808 году, а через пять лет совет европейских монархов решил передать эту свободную республику во власть “счастливой" Австрии, в лоне которой она пребывает и доныне.

Рагузцы, надо сказать, никогда не отличались пристрастием к своим, русским соплеменникам и скорее, чем все другие далматинцы, забыли свои славянские предания. В то время как, еще начиная с Петра Великого, многие рагузцы находили себе в России радушный прием, наживали там деньги и достигали почестей, эта славянская республика, с своей стороны, платила за русское гостеприимство другою монетою: при Екатерине II-й рагузцы усердно поддерживали против нас турок, снабжали их припасами, управляли их артиллерией, как это оказалось, напр., при осаде нами турецкой крепости Корона на южном берегу Пелопоннеса, а два военных корабля рагузцев даже прямо действовали вместе с турками против русского флота под Наполи-ди-Романиа. Точно так же [112] относились эти объитальянившиеся славяне и к своим кровным братьям герцеговинцам, доставляя хлеб турецкой армии в то время, как та огнем и мечом истребляла восставших за свою свободу геройских горцев...

3. — Бокка-Каттаровая.

Стало сильно покачивать, когда мы выбрались за Рагузою из архипелага прибрежных островов и пошли открытым Адриатическим морем вдоль некрасивого и однообразного гористого берега. Но вот этот берег начинает принимать капризные и картинные очертания, и мало-по-малу перед нами вырос далеко выдавшийся в море утесистый мыс, сам по себе достаточно неприступный, но сделанный еще более неприступным трудами человека. Мыс этот, можно сказать, окован, как корабль бронею, гранитными стенами крепости, взбирающейся по уступам скалы от его подножия до его вершины, где живописно вырезается целый замок с башнями, укрепленные казармы и белая каланча маяка... Черные зевы бойниц и черные жерла тяжелых пушек, стоящих на парапетах, очень недвусмысленно глядят на водную дорогу, которая вдруг сворачивает здесь узким проливом влево от моря, внутрь материка. С другой стороны пролива, на другом гористом мысе — такая же крепость с такими же жерлами и бойницами, обращенными с таким же зловещим вниманием на проходящие по проливу корабли. В подспорье к ним уже в водах пролива, поближе к правой, т.-е. южной крепости, еще маленький форт, угнездившийся на подводной скале. Левая, главная крепость — это Пунто д’Остро, своего рода австрийский Гибралтар далматского побережья. Другая крепость, на Пунто д’Арса, называется форт Мамула, в память бывшего здесь в 50-х годах генерал-губернатора генерала Мамулы, кажется, единственного православного, достигшего этого звания в ту эпоху, когда Австрия ухаживала за приморскими славянами. С 50-х годов началось и усиленное укрепление австрийцами этих грозных ворот в Бокку-Каттарскую. На взгляд не-военного человека нет, кажется, никакой возможности пробиться через пролив, со всех сторон обстреливаемый орудиями трех крепостей, но люди знающие уверяют, что теперешний броненосный флот разнесет в щепы эти внушительные стены и башни и пройдет целою эскадрою мимо их пушек. [113]

Нас тоже встретили выстрелами с обоих фортов, только не враждебными, а почетными. Оказалось, что с нами ехал из Рагузы в Каттаро австрийский полковник, командир форта Мамулы, и солдаты столпились на площадках его крепости и усердно махали флагами в знак приветствия своему начальству.

Только пройдя пролив и очутившись в огромном круглом озере своего рода, со всех сторон окруженном гористыми берегами, я понял, какое сокровище оберегает Австрия своими бойницами и пушками. Признаюсь в своем неведении, я не имел раньше никакого представления о том, что это такое Бокка Каттарская. Ведь вот даже люди, никогда не заглядывавшие за границу своего отечества, а только кое-что читавшие и слышавшие, все хорошо знают, как красив Босфор или Неаполитанский залив; но из них, наверное, редко кто слыхал самое имя Бокки Каттарской. А между тем красота Бокки-ди-Каттаро, по-русски залива Которского, не уступят своею поразительною оригинальностью никаким знаменитом местностям мира. Это — сплошной ряд чудных и разнообразных картин, от которых восторгом наполняется сердце художника.

Каттарская Бокка — целая цепь озёр-заливов, соединенных между собою узкими проливами и капризно извивающихся у подножия окружающих гор. Три крупные oзepa-залива в свою очередь вдаются в эти сдавливающие их отовсюду горы многочисленными бухточками, и это придает их ландшафту особенное очарование. Мы въехали в первый залив с юга прямо на север, потом повернули резво на восток во второй залив, из второго опять на север, там опять на восток и наконец — также резко на юг. Это дает некоторое понятие о том, насколько капризны и неожиданны изгибы Бокки Каттарской.

Когда мы очутились по средине первого громадного плёса Бокки Каттарской, в этой, так сказать, прихожей комнате ее, я с забавным недоумением оглядывался кругом, стараясь угадать, откуда же это пришли мы, и куда должен сейчас направиться наш дальнейший путь? Но ни входа, ни выхода из этого громадного голубого бассейна, прекрасного и тихого, как горное озеро Швейцарии, — не было видно ни впереди, ни сзади, ни направо, ни налево. Хорошенькие городки, деревеньки, монастыри разбросаны по берегам этого мирного озера, ярко вырезаясь освещенными солнцем белыми домиками, колокольнями, красными крышами на зелени своих садов. На каждой [114] вершине горы, как бы ни было высоко, непременно сверкает на солнце какая-нибудь старинная православная часовенька. Здесь, в соседстве с Черногорией, православное население значительно многочисленнее католического, составляя по меньшей мере 2/3 всех жителей Бокки... Старинные башни, тоже раскинутые довольно обильно по холмам и верхушкам гор, с своей стороны еще выразительнее напоминают близость воинственной Черной-Горы...

Налево от нас на берегу город Новый, — больше известный под своим итальянским именем Кастель-Нуово. Направо, против него, другой городок — Норте Розе. Хорошее шоссе проведено из Рагузы в Кастель-Нуово, один из самых торговых и богатых уголков Бокки и, вместе с тем, несмотря на свое имя, одно из старейших здешних поселений, так как он был построен еще в XIV веке боснийским королем Стефаном Твартко, изгнавшим из Бокки Каттарской властвовавших здесь венгров.

Топла составляет род его пригорода, а Милинье — его гавань. Впрочем, весь этот залив-озеро — одна прекрасная колоссальная гавань. Здесь мог бы без труда поместиться чуть не весь военный флот всей Европы. Недавно еще и Кастель-Нуово, и вся Бокка отрезались от остальной австрийской Далмации узкою полосою турецкой земли — Сутториною, протиснувшейся издревле между Рагузою и Боккою, вплоть до самого залива. Рагузская республика, постоянно теснимая Венецией, до того боялась иметь с нею общие границы, дававшие частые поводы к столкновениям, что решилась лучше уступить Турции полосу земли, отделявшую ее владения от Бокки, подвластной в то время венецианцам. Но с так-называемою “оккупациею” Боснии, Сутторина, разумеется, перестала быть турецкою землею и разобщать австрийские владения.

Австрийский флот имеет свои обычные стоянки у Кастель-Нуово, или, вернее, у Топлы. Мало кому известно, что и наши русские корабли когда-то владели живописною Боккою и стояли у Кастель-Нуово.

Адмирал Сенявин, во время войны с французами в 1806 г., захватил под свою власть, с помощью храбрецов черногорцев, и Котор, и Новый, я все береговые городки Каттарского залива, но тильзитский мир прискорбной памяти передал Бокку французам, в великому негодованию черногорцев, которые не хотели помириться с такою несправедливостью, и уже одни, без русских, с некоторою только помощью Англии, опять отобрали от пришельцев-французов почти родную им область... Когда я читал в детстве стихотворение Пушкина: [115]

“Черногорцы, что такое?
Бонапарте вопросил;
Правда ль это племя злое
Не боится наших сил...

то, признаюсь, недоумевал, где это французы могли встречаться с черногорцами? Наверное, Пушкин взял сюжет своих стихов просто из головы, вопреки всем историческим фактам. Только здесь, на месте, и уже очень поздно узнал и в первый раз, что французы действительно вели войну с геройскою кучкою черногорских “орлов”, и что черногорцы действительно били и побеждали славные дружины Наполеона. Между мелинскою гаванью и городом Новым лежит в апельсинных и лимонных рощах, среди прекраснейшей местности, древний Саввинский монастырь, пребывание православного епископа, весь наполненный дарами русских. Но пароход наш не заходил в Кастель-Нуово, и мы только издали полюбовались на него и на его живописный монастырь.

Кастель-Нуовский плёс, круглый как озеро, в который мы вошли с моря, повернув прямо на север, изливается узким проливом Батеней в следующий плёс Бокки-Баттарской, или во второе отделение ее, совершенно на восток... Пролив этот мы увидели только тогда, когда пароход наш уже прорезал его волны, — так долго прячут его от взоров прилегающие в нему скалы. Венецианцы, былые господа Бокки, всегда недоверчивые и осторожные, запирали Батеней железною цепью с одного берега на другой, чтобы не пропускать чужие корабли торговать с городками Бокки. Хорош и этот второй, еще более обширный плёс Бокки, от которого отделяется в югу глубоко вдавшаяся в землю живописная бухта Теода; но когда пароход наш прорезал его насквозь и опять повернул через новый пролив на север, то вид сделался просто волшебным: горы здесь еще выше, еще разнообразнее, еще зеленее; деревеньки еще уютнее и красивее, воды залива еще более чудной лазури. Какой-то сон на яву, невероятные картины из громадного живого альбома. Тут и быстро чередующиеся перспективы Босфора, и тихие, поэтические омуты озера Четырех-Бантонов.

Третий крупный залив Бокки уходит от пролива в северу, к городку Ривано, открывая нам заманчивую панораму своих туманно-синих гор, куда не лежит, однако, наш путь; ми же повертываем из пролива резво на восток в четвертый и последний плёс Бокки Баттарской. Перед нами слева, у подножия пирамидальной горы Бассана, темнозеленой и [116] курчавой от одевающих ее лесов, — прелестный городок Перасто,. населенный уже не православными, как Кастель-Нуово, а ревностными католиками. Перед городком, среди залива, словноустановленные там нарочно для эффектной декорации, поднимаются из лона вод два миниатюрных островка, обращенные в католические монастыри. Один — во имя Мадонны della Scalpella, другой — во имя св. Георгия. Эти хорошенькие каменные игрушечки удивительно кстати разнообразят своим оригинальным романтическим видом величественную картину гор и вод, которая кругом охватывает здесь вас. И католики, и православные одинаково чтут эти крошечные обители, затерянные среди широкой глади залива, и окружают их благочестивыми легендами. Монастыри эти играли в свое время роль и в истории боккезов, служа им оплотом против вторжения врагов, и еще недавно, в дни французского владычества, были политы кровью храбрых. Тесные горные ворота, за которыми стелется голубая гладь залива Ризано, поднимаются сейчас же около Перасто, с его левой стороны, и придают много суровой живописности всему пейзажу. Сам городов Ризано, построенный на месте античной римской колонии Рициниума; не виден нам с парохода, но в глубине залива поднимаются сквозь туманы, голые мрачные горы племени кривошиян, ближайших сродников и всегда готовых союзников Черной Горы, таких же, как черногорцы, бесстрашных, вольнолюбивых и бранолюбивых, — таких же кровных ненавистников мусульманства, таких же православных, как они, несмотря на многолетний гнет турок и австрийцев...

Голы и грозны не только горы видной вдали Кривошии; весь, левый берег залива, начиная от устья ризанской бухты — одна, громадная стена голых хребтов, целиком опрокинувшихся вниз головами в глубокие омуты залива и погрузивших его этим колоссальным отраженьем своим в какую-то таинственную темнозеленую полутьму; только лесистая пирамида Кассана весело выделяется своими зелеными кудрями и пестрыми домиками Перасто на этом мрачном фоне серых гор.

Оглянитесь на правый берег — там иная картина: там, все зеленые, мохнатые от лесов пирамиды гор, в упор освещенные солнцем и оттого, кажется, еще более яркие и веселые... С макушки первой горы пристально смотрят через верхушки деревьев на устье пролива, на выход из бухты Ризано, на самый городок Перасто, лежащий как раз напротив, — пушки двух, с иголочки новых, австрийских фортов... [117]

Но в радостной картине солнечного дня, голубых вод, зеленых лесов — и эти гнезда смерти, забравшиеся под облака, кажутся живописными и милыми.

А от соседней с ними горы просто глаз не оторвешь. Там тоже взобрались высоко на обрывы скал ярко освещенные малочисленные домики Горного-Столива, в то время как Дольний-Столив теснится своими бедными жильями у подножия такой же черной громады, совсем близко к воде.

Деревеньки и сади вообще опоясывают почти сплошь, будто разноцветным поясом, подножия горных масс, обступивших здесь с обеих сторон прекрасный голубой залив. Вот он вдруг поворачивает уже не узким проливом, как прежде, а всею своею привольною ширью — резво на юг, врезая мимоходом далеко в толщи гор хорошенькую бухточку между Перасто и селом Добротою... Теперь уже это последний заворот парохода в Каттаро, которое открывается, наконец, в глубине залива, на крайних пределах его. Капитан наш считает от Пунто д’Астро до Каттаро всего 25 верст по русскому счету; такова длина чудной Бокки Каттарской, этого Босфора Адриатики. Все время идем мы вперед, шли сначала в северу, потом к востоку, потом опять к северу, потом опять к востоку, и вот теперь, оказывается, идем уже прямо к югу, словно на встречу самим себе... До того капризны и резки изгибы каттарских плесов...

И чем дальше, чем ближе в Каттаро, тем все могучее и грознее делается красота гор. От Перастской бухты пароход наш уже бежит в суровой тени титанической черносерой стены, подпирающей облава небесные. Стена эта загораживает нам здесь полнеба, она не дает ни одному лучу солнца пролить свой живительный золотой дождь на городки и деревеньки противоположного правого берега. Стена эта тянется на целые версты, нигде не расступаясь и не отступая, такая же серая, такая же голая, такая же мрачная и неприступная от Перастской бухты до самого Каттаро... Глядишь с жутким чувством с палубы своего низенького пароходика на эти первозданные громады, уходящие в небо, и кажешься сам себе вместе с пароходом своим такою жалкою мошкою, копошащеюся у пяты этих каменных исполинов; и самый залив, в сущности еще очень широкий, по сравнению с отенившими его колоссальными хребтами, невольно представляется каким-то узеньким водяным корридором, обставленным высокою стеною...

— Это Черная-Гора! — каким-то словно обробевшим, [118] стихшим голосом говорит мне наш спутник австриец Вагнер, указывая рукою налево.

— Видите, это Черная-Гора! — крикнул мне по-славянски сверху с своего мостика капитан бокезец, и его черные глаза, и все его смуглое, сухое лицо вдруг засверкали каких-то радостным и самодовольным огнем.

Так это, наконец, Черная-Гора!..

Я смотрел на нее с безмолвным благоговением, недавно воспитанным во мне страстною симпатиею к этому родному нам племени сказочных героев и богатырей, изумительным образом уцелевших на пороге ХХ-го столетия среди изнеженной цивилизации современной Европы...

Так вот она, славная Черная-Гора! Привет тебе и земной поклон за доблести твои...

Титаническая каменная броня, одевающая молодецкую грудь. Черногории, со стороны, обращенной к врагу, — служит на своем верхнем гребне и оффициальною границею между австрийскою империею и княжеством черногорским. Об этом свидетельствуют в красноречивом безмолвии вдруг забелевший там наверху австрийский форт и казарма австрийских пограничных жандармов, стерегущих рубеж земли цесарской...

Но “орлы” Черной-Горы не стесняются жандармами и пушками. Их черные струки свободно бродят по козьим тропам, этих головокружительных высей, в которых они чувствуют себя как рыба в воде, и в былые времена они уже не раз — нельзя сказать — сбегали, а просто слетали с своих диких неприступных утесов, сливались с них быстро и дружно вниз, как волны горного водопада, и являлись как снег на голову среди перепуганных жителей Бокки, гомерически-могучие, гомерически-смелые, круша и руша перед собою тогда еще дряблую австрийскую силу.

___________

Все подножие Черной-Горы, как и других горных берегов Бокки, одето внизу садами оливок, смоковниц, орехов, усеяно деревеньками и хуторками. Тут Мота, Доброта и много других сел, а против них на правом берегу большое красивое местечко Перчань. Доброта — одно из самых богатых селений Бокки; ее большие двух-этажные каменные дома придают ей вид изрядного городка. А так как жители ее не православные, а все католики, то в прежнее время, когда между Австрией и Черною-Горою то-и-дело возникали пограничные [119] ссоры и столкновения, — набеги черногорских юнаков прежде всего обрушивались на голову злополучных добротян, — этих самых близких и самых заманчивых по зажиточности своей соседей бесплодной и бедной Черной-Горы, все-таки более щадившей своих единоверцев...

___________

Каттаро, славянский Котор, хорошо виден только тогда, когда вплотную подъедешь в нему. Там, где горы правого берега Бокки совсем готовы сойтись с утесистыми стенами Черной-Горы, — узкая теснина, вся заросшая садами, разделяет их своею глубокою сединою. У начала этого ущелья, на низком берегу, почти вровень с водою, толпится группа домов и церквей, осененных сзади отвесною голою скалою. Это и есть Котор, главный административный и торговый центр Бокки Которской, когда-то столица свободной республики бокезов...

Котор разглядишь хорошо, когда вплотную подъедешь в нему. На набережной хорошенький садик, горящий цветами олеандров и золотыми яблоками недозрелых еще лимонов, бульвары, кофейня, лавочки; несколько кораблей причалили прямо в пристани; в Которском заливе даже у самых берегов море так глубоко, что большие пароходы могут приставать к ним без всякой опасности; это делает Которский залив идеальным рейдом и для военного, и для торгового флота. Но, подъехав в Котору, вы уже не в силах смотреть ни на набережную его, ни на его пристань. Вы всецело поглощены и поражены чисто-фантастическою декорациею, которая развертывается теперь перед вашими глазами. Над этою узкою полоскою земли чуть не вровень с морем, над тесно скученными старинными домами и колокольнями города, лепящегося по подножию горы, поднимается, словно какой-нибудь волшебный замок титанов, капризно источенная стихиями, серая отвесная скала огромной высоты, вся ощетинившаяся камнями, обрывами, утесами, увенчанная сверху, на пике своем, настоящим неприступным валком, на котором горделиво развевается австрийский флаг. Зубчатые стены и башни бесконечною тесьмою сбегают с вершины этой скалы-крепости, от бойниц этого владычествующего над всем замка, по обрывистым краям скалы, извиваясь то вправо, то влево, вниз в подошве горы, к самой набережной моря, видные отсюда снизу едва не в темя свое — до такой степени отвесно спускаются оне, становясь [120] пятами верхних чуть не на головы нижних, образуя местами могучие бастионы, скрепляющие связь этой спалзывающей вниз каменной ограды. Это — старинная венецианская крепость св. Джиованни. Глядя на ее бесчисленные зубцы, все открытые вашему взору, вы представляете себе издали, будто какая-то бесконечная лестница громадных каменных ступеней спускается с высоты скалы в волнам моря... Здесь нижняя зубчатая стена, вся заросшая плющом и равными ползучими растениями, подпертая массивными круглыми башнями, отделяет набережную и пристань от города. Другая, параллельная ей, сдавливает город несколько выше с противоположной стороны, разобщая его совершенно с внутренностью отвесной скалы-крепости. Но и через эту пустынную внутренность зачем-то проведены такие же отвесно спускающиеся зигзаги стен и башен, а на половине подъема скалы виден среди этих стен старой крепостной собор, в унылом одиночестве торчащий среди голых камней и обрывов, скорее прилепленный к скале, чем стоящий на ней... Город внизу зажат между охватывающими его стенами, и дома набиты в нем как сельди в боченке...

Этот ни с чем несравнимый оригинальный вид Каттаро врезывается неизгладимо в память; но только кисть талантливого живописца способна передать сколько-нибудь наглядно и верно его поразительную романтическую красоту, которою я досыта наслаждался потом со всевозможных сторон и в самые разнообразные часы дня.

___________

Вот мы, наконец, и вылезли из своего парохода, с палубы которого мы долго не решались двинуться, словно заколдованные представшею вдруг перед нами чудною картиною. Любезный австриец Вагнер, как законный хозяин этих мест, оказывал нам самую радушную помощь. Молодчина-черногорец, явившийся в роли носильщика, легко вскинул на спину пятипудовый сундук и за полтора гульдена доставил чуть не бегом на своих на двоих в недалеко лежавшую гостинницу весь наш порядочно сложный багаж. Гостинница достаточно приличная, достаточно чистая; нам дали за три гульдена просторный номер с двумя постелями. Кельнер оказался тоже черногорец, говорящий не только по-сербски и итальянски, как говорят здесь все бокезы, но еще и по-французски, и даже чуточку по-русски.

К удивлению нашему, в Каттаро оказалась таможня, и [121] наш багаж потребовали-было к осмотру, но я уверил австрийского стража, что потерял ключи от своих сундуков, и тем избавил себя от досадной и совсем ненужной обязанности в который уже раз перерывать свой совершенно невинный багаж.

Подкрепивши себя чем следовало, мы пошли бродить по набережной. Хотя только конец июня, лавки завалены всякими спелыми фруктами, арбузами, абрикосами, грушами, местными апельсинами — со шкуркою странного цвета, на половину желтого, на половину кроваво-красного. В саду, в кофейнях, на базаре, на пристани — везде солдаты, офицеры; военная форма совсем заслоняет собою мирную штатскую. Половина города — казармы, военные склады, госпитали. Ясно, что Каттаро — прежде всего и больше всего крепость, — порубежный оплот Австрии против удалых сынов Черной-Горы, что с таким суровым видом нависла над этим лазурным заливом и над этими благодатными деревеньками.

На плацу производилось солдатское ученье, и немецкая команда, послушно двигавшая ряды рослых славянских воинов, громко раздавалась по набережной. Мы из любопытства зашли в казарму зарского, или задрского, полка, расположенную сейчас же за садом. Все там очень просто, но и очень чисто, как никогда не бывает в наших русских казармах. У всякого солдата железная кровать грубого изделия, тюфяк, одеяло; везде вентиляция, везде хороший воздух и соблюдение всяких санитарных условий.

Мы прошли в город с дальнего конца по цепному подъемному мосту, перекинутому через крепостной ров, или, скорее, канал, наполненный водою из моря. Четыре тяжелейших ядра, висящие на цепях и блоках, служат противовесом при подъеме моста. У всех ворот города строгий военный караул, потому что и город заключен в стенах крепости. Но в настоящую крепость никого не пускают. Часовой у моста оказался серб, и я завел с ним разговор, на половину по-русски, на половину по-сербски, что, однако, было для него достаточно понятно. Вероятно, австрийцы не требуют от своих часовых обета молчания, как это водится в других войсках.

Я спросил его, между прочим, как же лазают на верх по этой отвесной скале, когда отсюда на ней ни одной тропинки. Солдат уверял меня, что ходы в верхнюю крепость идут в стене и даже под землею, так что осаждающий крепость неприятель совсем не видит передвижений гарнизона в [122] крепости. Но зачем эта сама по себе неприступная скала, окруженная страшными пропастями, обнесена еще такими длинными, высокими и дорого стоющими каменными стенами, — воин-серб объяснить мне не мог.

Как ни живописен город Котор, а жить в нем избави Бог! Теснота в нем такая, что дышать нечем. Площади его — перешагнуть можно, улицы — чистые трещины между каменных стен. Часто вместо улиц какие-то крытые корридоры под сводами домов, какие-то каменные лесенки не то на чердак, не то на колокольню. Везде тьма и сырость, в кофейнях, харчевнях, лавчонках, жилых домах, переулках, но как везде во владениях Австрии — образцовая чистота, всякий закоулочек превосходно вымощен и выметен. Жители, конечно, приучились давно и в этой тесноте, и в этой темноте, и в этому сиденью взаперти под вечным караулом солдат, но мне было бы тошно среди этой духоты и затхлости, одинаково давящей и дух, и тело, в этих узких Kegelbahn'ах, в этих мрачных конурах без солнечного луча, без зелени дерева, без вольной струи воздуха. Лошади, колеса — тут не увидите нигде, потому что экипажу тут повернуться негде. К унынию темноты и тесноты прибавляется еще уныние тишины. Город так тих, словно вымер. В глубоких и тесных каменных корридорах звуки шагов редких прохожих его глохнут как в могиле. Летом в Которе нестерпимо жарко и от скученности каменных строений, мешающих всякому движению воздуха, и от тесной близости крепостной скалы, поднимающейся стеною над городом, которая накаляется солнцем, как кухонная плита, и целый день льет сверху на город свой сухой каленый жар. А зимою, как говорили мне жители, здесь непрерывные дожди и грязь.

___________

Котор, кажется, застыл в том своем виде, в каком он процветал еще в средние века. Дома его почти все старинные. То-и-дело видишь венецианские окна, венецианские балкончики, венецианские гербы. Узенькие мезонины с каменными балюстрадами балкончиков заменяют в этих старых, потемневших от времени, домах — вторые этажи их. Нередко встречаешь на них интересные скульптурные украшения, а кое-где даже целые статуи давних времен. Магазинов настоящих нет, больших торговых складов тоже — только небольшие лавчонки, которые ясно говорят о падении былой цветущей [123] торговли Котора. На одной из тесных площадок старый католический собор под стать окружающим его старым домам, из потемневших от времени тесанных камней, с огромною входною аркою, изобильно украшенною скульптурою, с огромною резною розеткою над аркою, как во всех готических храмах; должно быть, тоже от старости, он, как старик на костыли, опирается на поддерживающие его со всех сторон каменные контрфорсы, бесцеремонно упершиеся концами в стены соседних домов. В церкви, в стороне от входа, древний каменный саркофаг, и надпись на нем гласит, что он воздвигнут благодарными которцами некиим супругам, доблестным гражданам города, исправившим и возобновившим храм в 1340 году; при чем прибавлено, что первоначальный храм был построен еще много раньше. В городе есть и другие старинные церкви, и вообще много старого, почти все старое, словно он пролежал целые столетия где-нибудь под землею и потом его откопали. Есть несколько и греческих церквей. Мы побеседовали потом за столом с вашим словоохотливым австрийским спутником, Herr’ом Вагнером, о причинах бросавшегося нам в глаза застоя в общественной и торговой жизни Котбра, — в свое время бойкого центра мореходства и коммерции. Но венский патриот, вместо объяснения, стал распространяться, в очень цветущих немецких фразах, о жертвах, которые великодушная Австрия принесла на пользу этого славянского края, о неисчислимых убытках оккупации Боснии и Герцеговины, о цивилизации, богатстве, порядке, счастии, которые посыпались на эти жалкие невежественные страны из рога изобилия немецко-австрийской культуры, так что теперь даже люди перестали здесь быть похожими на прежних людей, и в конце концов в весьма мажорном тоне дал понять своим русским собеседникам, что эти когда-то славянские страны теперь окружены китайскою стеною своего рода от всяких вредоносных иноземных влияний, что по границам их воздвигнуты самые неприступные крепости, и австрийская власть охраняется в них самыми непобедимыми войсками, с чем мы от души поздравили и его, Herr’а Вагнера, и его великую австрийскую монархию.

Черногорцы, давно уже зорко глядящие на крепкостенный Котор и чудную бухту его с высоты своих заоблачных утесов, имеют, однако же, совсем другие мнения и насчет священных прав на Котор габсбургской монархии, и насчет изливаемых ею благ, и даже насчет неприступности и [124] непобедимости ее здешних твердынь. Черногорцы искренно считают Котор природною пристанью Черной-Горы и ее законною собственностью. Хотя, благодаря России, Черногория, до сих пор запертая со всех сторон чужими землями и совершенно отрезанная от моря, получила теперь в свое владение два морских порта — Дулъциньо и Антивари, посредством которых она может, наконец, свободно сообщаться с остальным миром, не завися от доброй воли своей враждебной и опасной соседки Австрии, но все-таки, и по близости своей, и по удобству, и по торговому значению, теперешние черногорские порты не могут идти в сравнение с великолепным рейдом Которской бухты.

Котор и всю Бокку черногорцы считают своею не потому только, что в средние века маленькая которская республика была долгое время под покровительством Сербии, как бы младшим братом ее, пока она, по разрушении сербского царства, не перешла, в XV столетии, под такое же покровительство могущественной соседки своей Венеции. Помимо этого, Котор с своею бухтою был еще в очень недавнее время (в 1806 году) отвоеван у французов мечом и кровью черногорцев в союзе с русскими, а потом, когда по тильзитскому миру русские уступили Котор Наполеону, черногорцы уже сами, без помощи русских, еще раз отняли, в 1813 г., у французов чуть не всю Бокку-Которскую. Их князь-поэт, владыка Петр Негош, или Петр I, которого черногорцы называют не иначе, как “Святопочивший Петр» — поселился-было в “своем” Которе, и когда новая несправедливость дипломатов передала на венском конгрессе эту законную боевую добычу черногорских орлов, не спрашивая их и даже не предупреждая, неведомо за какие услуги, во власть Австрии, которая не пожертвовала для этого ни одним солдатом, ни одним гульденом денег, то храбрый владыка и юнаки его стали-было стеною на защиту необходимого им морского порта, и отказались впускать в эти естественные укрепленные ворота своей горной родины — исторических врагов славянства — австрийцев. Только настоятельные советы русского двора вынудили глубоко огорченных черногорцев опустить свои победоносные ятаганы и уйти, скрепя сердце, опять далеко от моря, в свои бесплодные горы, оставив милый им Котор и родных им по крови, вере и речи бокезцев на произвол немецких пришельцев... Этой обиды и этой неправды черногорцы не могут забыть до сих пор.

Не забыли их и сами бокезы, — из которых огромное [125] большинство православные, — горячо сочувствуют черногорцам, и говорят, по крайней мере, в деревнях тем жe языком черногорцев и сербов, хотя и с небольшою примесью итальянских слов. Только в городах, под многолетним католическим влиянием Венеции на них, и через постоянные торговые сношения с Италией, утвердилась на ряду с родною славянскою и чуждая итальянская речь.

IV. — Подъем на Черную-Гору.

Услужливый венец любезно помог нам и в предстоявшей поездке в Цетинье. Он привел нам в отель просторную коляску парою, нанятую им за девять австрийских гульденов до самого Цетинье, что мне показалось очень милостиво, если принять во внимание, на какие сказочные кручи мы должны были подниматься вместе с своим багажом. Впрочем, мы разочли, что путешествовать по дебрям Черногории с сундуками и большими чемоданами было бы уже слишком по-русски и слишком по-барски, а потому решились оставить весь тяжелый свой груз в Которе у хозяина гостинницы, захватив с собою в коляску только самое необходимое.

Встали в 4 часа утра, напились кофе с молоком в кофейне сада на набережной, где в этот ранний час все уже было готово, и в пять тронулись в путь. Надо отдать честь австрийцам, — они провели везде в своих горных владениях отличные шоссированные дороги. Конечно, они провели их для своих пушек и кавалерийских отрядов, а не для удобства туристов, которых здесь почти не бывает, и не для выгод местной торговли, которая едва ли окупила бы такие крупные затраты своими ничтожными оборотами. Сначала дорога идет легкими изволоками, кидая длинные петли то вперед, то назад, я крутясь около однех и тех же возвышенностей, так что кажется, будто мы все вертимся на одном и том же месте, словно белка в своем колесе. Сады фиг, орехов, айланта провожают некоторое время эту дорогу, но она скоро совсем вылезает из ущелья и начинает лепиться по ребрам гор. Кучер наш Божо, черногорец, давно переселившийся в Каттаро и совсем обратившийся в австрийца, так что изрядно теперь болтает по-немецки, покивал нам снизу на резкие и смелые зигзаги, которыми словно разлинеена до самой макушки своей стоявшая над нашими головами подоблачная серая [126] стена; но мы верить не хотели, чтобы действительно можно было подниматься в экипаже на эту отвесную стену, загородившую собою пол-неба. А между тем это несомненно была предстоявшая нам дорога, которая искусно одолела недоступные горные кручи своими бесчисленными изворотами, прорезанными по груди горы и казавшимися нам издали и снизу какими-то ступенями титанов, поднимающимися на самое небо... Пока еще прохладно в горах, на водах залива еще неподвижно лежат тени ночи, и только-что отошедший от пристани пароход бороздит его своею пенистою чертою, словно острие алмаза темнозеленое стекло... Вот мы и на перевале св. Троицы. Неожиданно вырос сбоку нас и над головами нашими австрийский форт св. Троицы. Пушки наведены на бухту, на море, ружейные бойницы — прямо на дорогу. Немного ниже форта обильный фонтан, обсыпанный кругом черногорками водоносицами. Черногорец здесь вообще обычный поденный рабочий. Черногорские женщины одеваются очень траурно: черные юбки, черные фартуки, на голове — свернутые по-сицилийски, черные платки, на ногах — белые чулки, да на плечах белая чуня — в роде бешмета, закрывающая только спину; словом, одно только черное да белое. Женщины эти терпеливо набирают воду в большие плоские бочонки и тащат их потом версты за две на крутую гору Вермачь, в новостроящуюся там крепость, которая отлично видна нам отсюда, и которая — вместе с существующими уже на Вермаче двумя баттареями — должна представить, по расчетам австрийцев, неодолимую твердыню для защиты берегов от неприятельских кораблей и для отпора черногорцам в случае их попытки овладеть Боккою Которской.

От форта св. Троицы дорога перебегает совсем на другую сторону горы, и мы вдруг очутились на узком горном карнизе, у ног которого проваливалась глубоко внизу просторная прибрежная равнина, покрытая кукурузниками и оливковыми деревьями.

— Это Крстольское поле! — сообщил нам говорливый Божо. — Оно тянется на пять часов пути от моря. А вон та мощеная дорога, что белеется по середине, ведет в Будву, в другому берегу моря...

На Крстольском поле в прежнее время битва страшная была у бокезов с французами; 3.000 черногорцев помогали тогда бокезам. Много тут народу полегло, и французов, и бокезов, а уж особенно французов. Ну, да у них [127] сила большая была, — забрали они и крепость Которскую, и всю Бокку, потому что в Бокке почти и людей тогда совсем не осталось, — всех перебили. Церковь, что в крепости, в пороховой магазин обратили французы, святых повыкинули. Бог сейчас жe и наказал их: стали они по ночам неизвестно отчего умирать. Вот майор, начальник ихний, и пошел сам ночью крепость караулить, чтобы узнать, отчего это войско его умирает. Божия Матерь явилась ему и объявила, что это она французов убивает, и чтобы они на другой же день убирались вон. Проснулся майор, а уж он — вместо крепости — внизу лежит. Ну, он тут же всем своим уходить приказал. Сколько оружия, припасов в крепости бросили! Народ бокезский собрался опять, выгнал французов изо всех своих мест.

— Не от одних французов, я думаю, и от австрийцев порядочно доставалось бокезцам! — заметил я.

— Не от австрийцев, а от венгерцев! — тоном непоколебимого убеждения объяснил мне Божо. — Венгерцы стали насильно брать бокезцев в военную службу, а Бокка никогда не была ни завоевана, ни куплена австрийским императором, а по добровольному договору под него отдалась, и договор был — в службе не принуждать; вот оттого и восставали бокезцы два раза — в 69 и в 82 году. Император не хотел брать их в солдаты, а венгерцы хотели. Иованович в 69-м году с 30.000 в Бокку пришел, а ушел назад всего с 5-ю! Много битв было с ним, даже в самой крепости которской, да и в других крепостях, хоть бы вот в Горазде, где мы сейчас будем...

Горазду мы увидели очень скоро. Она возвышалась на плоской вершине одиноко стоявшей обрывистой горы в виде земляного холма с черными жерлами бойниц — крепость искусственная на крепости природной! Круглая железная вращающаяся башня, вооруженная двумя колоссальными орудиями, поднимается из середины этого холма, на далёко обстреливая и море, и горы. Все жилье гарнизона и все его склады — внутри холма; когда мы поднялись потом выше и видели уже с птичьего полета и Вермачь, и Горазду, и Которскую бухту, вам было ясно видно, что из зеленого холма торчат множество труб, доставляющих свежий воздух внутрь подземных казематов.

— Сильнее на свете нет крепости, как Горазда! — повествовал нам Божо. — Там артиллеристов одних сколько, [128] пушек, пехоты целый полк, и припасов всяких сложено на 10 лет, а кругом ее ров глубокий выкопан, полный воды... До войны 82 года в Бокке было 12 австрийских крепостей, а теперь их здесь до 50-ти!

Действительно, куда ни взглянешь, везде видишь торчащие по горам австрийские форты. Три таких форта забрались очень высоко на вершину голого хребта за Которскою бухтою, около самой границы Черногории. Что могли стоить все эти укрепления, и стоит ли вообще таких затрат вся маленькая Бокка Которская, — это уж пусть решают сами австрийцы. Правда, Бокка — это своего рода ключ во всей Далмации, по уверению бокезов, но я думаю, что доверчивым отношением к поморским славянам и предоставлением им такой же свободы внутренней жизни, какою пользуются Венгрия и Австрия, габсбургская монархия гораздо вернее обеспечила бы себе и прочность, и доходность своих далматийских владений, чем многочисленными пушечными гнездами, которые она с такими усилиями и жертвами свила себе на вершинах этих гор.

А отвесная серая стена все угрюмее, безотраднее и грознее выростает над нашею головою. Одна мысль — лезть на нее — кажется безумною дерзостью. Однако коляска наша продолжает катиться все вперед, все вверх, и мы незаметно одолеваем один зигзаг дороги за другим, гораздо легче во всяком случае, чем обыкновенно привыкли взбираться в своих тарантасах и каретах на так-называемые “горы” наших родимых проселочных дорог, — горы, которые бы не удостоились здесь даже названия холмика. Мало-по-малу Бокка Которская, показывавшая нам по очереди то одну, то другую бухточку свою, стала открываться вся целиком, распростертая внизу, под нашими ногами, как на громадной ландкарте, со всеми своими прихотливыми мысиками, полуостровками, заливчиками, со всеми своими хорошенькими городками, деревеньками и садами... Проворными водяными паучками бегают там внизу вперед и назад по голубому зеркалу ее быстроногие пароходы, белыми мотыльками вырезаются на синеве ее вод паруса лодок. Вот и солнце выбралось-таки из-за хребтов, загородивших небо, и озолотило сначала вершины гор, потом их скаты, потом загорелось огнями на беленьких домиках деревень, приютившихся у подножия гор, и наконец широко и ярко залило своими золотыми потоками весь сиявший нежною лазурью Которский залив.

Только суровые обрывы Черной-Горы, из-за которых [129] поднималось солнце, оставались такими же мрачными и неприветливыми, погруженные еще с головою в тени ночи...

Пирамидальный утес, на котором всего только час тому назад так высоко торчала над нашими головами средневековая крепость Котора, кажется нам теперь спрятанным где-то глубоко на две пропасти, и все ничтожество микроскопических человеческих твердыней перед могучими твердынями природы делается здесь до поразительности ясным. Чем выше поднимаемся мы, тем шире и великолепнее, тем глубже и дальше расстилается под нашими ногами невыразимая, невероятная красота этого райского уголка мира божьего. Ясное голубое небо, ясное голубое море и ласкающая прохлада горного утра наполняют душу каким-то весенним чувством счастья и жизненной радости.

Не только Которский залив со всеми своими изгибами и бухтами, во и Крстольское поле, и другой берег моря у Будвы, и само море на огромное пространство — все разом видно нам отсюда; крепость Горазду и крепость Вермачь мы видим теперь будто с крыльев орла или из корзины воздушного шара, прямо в темя, хоть сейчас план снимай. Белые зигзаги шоссе, избороздившие невероятную кручу, которую мы только-что одолели, тоже видны теперь под нашими ногами все до последнего, ясно как на чертеже.

На половине горы нас нагнала черногорская почта. Молодой почтальон, в неизбежной черногорской “Капице” с особым металлическим знаком, вез в Цетинье какую-то машину, выписанную из Триеста. От скуки он очень мило наигрывает на дудочке простодушные черногорские песенки. Наш возница вступает с ним, конечно, в оживленную беседу.

— Стой! — возница наш с важным видом останавливает лошадей и слезает с козел. Останавливается следующий за нами почтальон и тоже слезает с козел.

— Что такое?

Оказывается, мы уже проехали половину пути до Негушей... тут обыкновенно дают маленький роздых лошадям от бесконечного подъема в гору.

Возница и черногорский почтальон при этом случае дают и себе маленький роздых, осуществляя его в виде стаканчика живительной ракии, за которым они заходят в гостеприимный дом дорожного смотрителя. Пятеро детишек этого смотрителя, мал-мала меньше, с своей стороны, очевидно, тоже хотят воспользоваться счастливым случаем и окружают коляску иностранных туристов, далеко не частых на этой дороге, [130] протягивая нам крошечные пучки горных цветов. В этой стране бесплодных камней приходится, кажется, больше насыщаться поэзиею красивых видов, чем прозаическим хлебом, и бедная детвора имела поэтому вполне законные основания обращаться в кошельку праздношатающихся путников.

Стали попадаться по дороге худые, смуглые черногорцы, — все народ рослый и сильный; их руками проведены через отвесные неприступные скалы все эти покойные шоссе, по которым мы катим теперь как по аллеям какого-нибудь Булонского-Леса. Они и теперь мостят и исправляют здесь дорогу, вооружившись ломами и кирками. Дорога эта проведена австрийцами с чисто-стратегическими целями. Строилась она года три и стоила очень дорого. Черногорцы с своей стороны продолжили эту удобную дорогу через горный хребет, еще больше австрийцев нуждаясь в ней для своих торговых сношений с Котором, Рагузою и Триестом. Но князь безденежного княжества устроил это патриархальным способом: он отпускал своим рабочим только кукурузу для еды, а за труд их никаких денег не полагалось. Дорога нужна была для народа, поэтому она и должна была работаться собственными силами народа. Приказывалось коротко и ясно, из какого села сколько выслать рабочих на дорогу, — вот вам и вся государственная смета дорожных сооружений черногорского государства. Да откуда было бы и взять ему денег!

Божо, в своем наивном невежестве и в своем благоговении перед могуществом Австрии, уверял нас, будто черногорскому князю на все деньги дает “наша Австрия”.

— Оружие, деньги, все им от императора австрийского присылается, — болтал он. — Черногорцам же неоткуда взять! Горы у них одне, камень. И против турок тоже им император всегда помогает: “наши” артиллеристы и разные другие войска, переодетые, из Бокки к ним в Черногорию отправлялись и вместе дрались против турок. Даже у князя на дворце знамя австрийское висит. Турки как увидели это знамя, сейчас же отступили...

— Отчего же черногорцы так не любят австрийцев, если те помогают им во всем! — иронически спросил я Божо.

Божо пожал в недоуменьи плечами и развел руками.

— Богами! — не знаю уж с чего...

— Ну, а боснякам разве лучше стало при австрийцах! — продолжал я. [131]

— Конечно, лучше, какое же сравненье!

— Почему же в Боснии все так недовольны и постоянно жалуются императору?

— Турки недовольны, а христиане довольны! — не совсем уверенно старался меня разубедить Божо. — Император австрийский прекрасный человек; и он, и вся семья, очень любят Бокку. Покойный Рудольф даже не хотел короноваться австрийскою короною, а славянскою. Он был славянин душою: бокезцев, черногорцев, всех славян любил гораздо больше немцев. Когда немцы на берлинском конгрессе хотели отдать Австрии Новый-Базар, Рудольф явился к ним и объявил: — Не нужно! Никто кроме меня не будет владеть Новым-Базаром! — Как же ты возьмешь его? Откуда наберешь войско? — спрашивают его немцы. — А он отвечает: — Мне ничего не нужно, только лошадь да саблю, все славяне сами за мною пойдут!.. Вот он каков был, Рудольф. За это его немцы и застрелили! — прибавил с непоколебимым убеждением Божо.

Я должен заметить здесь, что и в королевстве сербском слышал такого же рода глубоко укоренившуюся в народе легенду о погибшем наследном принце Австрии.

Сербы тоже считают его горячим другом славян, мечтавшим создать изо всех славян Австрии и Балканского полуострова одну могучую славянскую империю. В Сербии меня серьезно уверяли, будто его погубила прусская и иезуитская интрига, после того как всем стали ясны его славянские симпатии и его нескрываемая вражда к немцам; старый император будто бы вынужден был дать свое согласие на устранение от престола Габсбургов мятежного сына, шедшего на перекор политике своего отца...

Божо между тем продолжал:

— В 80-м году Рудольф приезжал с Стефанией в Цетинье через наше Каттаро. Четверкою туда проехал, в прекрасном экипаже, из Вены ему привезли; там его князю Николаю подарил. До границы австрийская кавалерия его провожала, а на границе черногорцы встретили во всем параде! Никогда не было таких празднеств, как в то время. И простой какой был этот Рудольф: всякий черногорец ему руку жал. Тоже и эрцгерцог Иоанн несколько месяцев в Цетинье жил, войска черногорские приучал в солдатской службе.

— А из русских кто бывает в Цетинье? — спросил я. [132]

— Князь русский Николай был; после того каждый год, из России полный пароход хлеба в Черногорию присылают кукурузы и пшеницы; даже пароход им подарили.

— Русский язык ведь похож на черногорский? — спросил я.

— А как же! Я читал в книжке одной, что больше тысячи лет тому назад тут у нас по всему берегу русские жили, потом ушли, а от них уж бокезы произошли. Не один говорит одно, другой — другое, трудно верно знать, что было прежде! — довольно основательно рассудил Божо.

___________

Небольшие камушки, положенные на дороге, означают границу Черногории. Мы переезжаем ее, однако, с каким-то особенным волнением. Дорога чертит теперь свои смелые зигзаги по каменной груди колоссальной горной стены как раз над бездною, в глубину которой провалился Каттаро с своею голубою бухтою. Море нам видно отсюда уже на огромном обхвате; нежно бархатистый цвет его сделался невыразимо прелестным; словно оно теперь тает в знойной синеве воздуха и неба.

Божо показывает нам частицу старой черногорской “лестницы”, которую перерезает наша дорога, и по которой де проведения австрийцами шоссе поднимались из Каттаро в Цетинье, а из Цетинье спускались в Каттаро... Это что-то невообразимое по своей первобытности; козья тропа, карабкающаяся с уступа на уступ, с камня на камень, по осыпям и гребешкам, на отвесные кручи, над головокружительными безднами. Черногорцы, однако, до сих пор предпочитают в своих сообщениях с морским берегом эту сравнительно короткую головоломную лестницу на облака небесные — бесконечным зигзагам австрийского шоссе, и мы встречали потом нагруженных ношами черногорских женщин и мальчишек, сбегавших с беспечностью и бесстрашием диких коз с своих заоблачных высей, словно по ступеням комфортабельной лестницы какого-нибудь аристократического дома, по неровным выбоинам и угловатым ребрам камней прямо в распростертую под их ногами бездну на несколько верст глубины.

Вообще в черногорской части пути все делается суровее, грознее, опаснее; пропасти налево, пропасти направо, одна, страшнее другой; черносерые громады надвигаются и нависают над головою, будто какие-то враждебные титаны, стерегущие заповедный рубеж в недоступное царство гор... [133]

А “старая черногорская тропа”, то ныряющая между скал, то выползающая опять на голые обрывы, еще больше наводит на вас ужас, наглядно показывая вам, по каким недоступным кручам предстоит вам еще подниматься. Но ужас ваш только от одного вашего воображения, от обстоящей вас со всех сторон картины обрывов, скал, пропастей; коляска же ваша безопасно и спокойно, хотя уже далеко не прытко продолжает описывать свои надоедливо крутящиеся около одного и того же места длинные зигзаги, которыми искусство инженеров обмануло и осилило мнимую неприступность гор.

Недалеко еще то время, когда путешественник в Черногорию был совсем в ином положении, чем мы, грешные.

Наш известный дипломатический деятель и путешественник Е. П. Ковалевский, оставивший нам такую живую и теплую книгу о Черногории, и едва ли не первый из русских писателей проникнувший в эту сказочную страну, так описывал в 1841 г. свой подъем из Каттаро в Цетинье:

“Я уже изнемогал, а Ловчин восставал передо мною все выше и страшней; едва переходили мы одну преграду, являлась другая, еще неприступнее; едва взбирались на утес, по выдавшимся камням или инде иссеченной лестнице, нередко цепляясь за колючий куст, и опять скользили вниз по осыпям; казалось, не было конца пути, а солнце, столь приветливое в начале дня, дышало пламенем; лучи его становились отвесными; я задыхался от зноя и усталости”...

___________

Вот мы, наконец, взобрались на какую-то просторную и ровную котловину, кругом которой, однако, опять громоздятся, высокие, снегом покрытые горы. Вот и первые хижины черногорцев и даже клочки полей, расчищенных среди каменной осыпи. Дома у черногорцев низенькие и длинные, конечно каменные в этом царстве дарового камня; белые стены их, крытые черепицею, притулившиеся к зеленому леску, все-таки несколько веселят этот суровый и пустынный вид...

Немного дальше мы наткнулись и на маленькую деревенскую гостинницу, где обыкновенно останавливаются для передышки экипажи, с таким трудом одолевшие подъем на гору. Местечко это называется Крстац; от него до Негушей — рукой подать. Мы, признаться, с большим удовольствием вышли из экипажа размять свои косточки и подышать горным воздухом в радостном сознании, что окончился наконец этот нестерпимый подъем. Антон Рашванич, хозяин скромного отеля — [134] субъект сомнительной национальности, говорит по-немецки к уверяет, что у него можно получить всякие жаркие и горячие, но пока — устраивает нам завтрак из яичницы с ветчиною, овечьего сыру и бутылки кислого черногорского вина. Мы, впрочем, довольны и этим нежданным благополучием, и с искренним аппетитом истребляем горячую яичницу. Скоро в этому заоблачному постоялому двору причаливают и другие путники: молодец “байрактар”, т.-е. княжеский знаменоносец, из Цетинья, с серебряным значком своего звания на круглой красной шапочке, в компании с несколькими черногорскими войниками; потом, коляска из Каттаро с каким-то богатым далматинцем, одетым по-черногорски в красное и золотое; с ним хорошенькая дама, повидимому жена его, а на козлах важный пузатый турок за лакея. Они едут в Цетинье на народный праздник Петрова дня. Мы поболтали с ними немного на ломаном сербском языке и скоро тоже двинулись в путь.

Справа у нас две огромные горы — Штировник поближе, а подальше — славная в летописях Черногории и дорогая всякому черногорскому сердцу гора Ловчин, именем которой называют обыкновенно весь горный кряж, отделяющий Каттаро от Черногории.

На самой высокой вершине Ловчина, еще белеющей снегами во всех впадинах своих, на так называемом Язерском Верхе, мелькает, поминутно прячась в облавах, маленькая часовня...

Это — могила владыки и князя Черногории Петра ІІ-го, — вернее, Радо Негоша, как называют его до сих пор черногорцы, и как действительно назывался он в доме своего отца Томы Негоша, пока ему не выпал жребий стать владыкою Черногории после смерти дяди его Петра І-го. Этот государь-поэт завещал своему народу похоронить себя в самой поэтической могиле, какую только могла изобрести фантазия поэта, и какую только мог пожелать вождь черногорцев, страстно любивший свою страну. Петру хотелось удалиться подальше от суеты мирской, повыше в небу, и в то же время оставаться в дорогой его сердцу родине, среди ее диких горных пустынь, на самой высокой и самой любимой народом вершине ее, откуда можно одним взглядом окинуть все нахии Черногории, все ее долины и горы, от “Скадрского Блата” и берегов Адриатики до хребтов Боснии.

Полна такой же величественной поэзии, как эта могила, была и самая смерть владыки Петра. Красавец собою, высокий, [135] статный, могучий — этот молодой черногорский Геркулес умер всего 38 лет, сгорев от какой-то загадочной болезни, от которой он неудержимо таял с каждым днем. Ни Италия, ни Вена, ни врачи Европы, не спасли его, и, уверившись в их бессилии, он безропотно уехал умирать в свою милую бедную родину. Когда он почувствовал, что пришел его час, он велел созвать к себе народ свой, поднялся с постели в кресло и, приобщившись торжественно Св. Таин, стал наставлять собравшихся всему тому добру, которое он с таким самоотвержением старался ввести в родной ему быт во все продолжение своего княжения. Так умирал, поучая народ, и славный предместник его — его дядя, “святопочивший” Петр І-й.

Горькие рыдания седоусых воевод и сердарей, удалых юнаков, не знавших ни страха, ни сострадания в ежедневной резне с врагами, мешались со слезами прощавшегося с ними князя...

— Не плачьте, а молитесь за меня и похороните меня на вершине Ловчина! — произнес Петр, приказал поправить постель, подошел в ней и, как срубленный секирою дуб, вдруг упал на нее мертвый...

Долго не могли исполнить его завещания: сначала проливные дожди, потом глубокие снега не давали возможности даже таким смелым и сильным горным лазунам, как черногорцы, взобраться с своею драгоценною ношею на отвесные вручи Ловчина, и гроб владыки простоял с осени до лета в тесном храмике цетинского монастыря, пока, наконец, с огромными трудами не взнесли его на облюбленную им нерукотворную пирамиду заоблачной горы, откуда он теперь смотрит на нас сверху своею трогательною беленькою часовенькой.

Туда поднимаются досужие путешественники, чтобы полюбоваться широкою панорамою гор и моря, попозже летом, когда совсем стают снега. Туда собираются и черногорцы в день кончины владыки служить по нем панихиды. Князь с семьею тоже бывает там.

У подножия Язерского Верха — обильный старинный колодезь, известный своею холодною водою и прозываемый оригинальным именем “Иванова-корыта”; он устроен, по преданию, еще первым основателем черногорского княжества Иваном-Бегом Черноевичем, которому черногорский народ приписывает происхождение всего полезного, уцелевшего с глубокой старины.

Владыка Петр, похороненный на Ловчине, не даром светит там наверху, высоко над всею Черною-Горою и Бердою, своей поднятой к небу беленькой часовенькой. Это был [136] действительно светоч Черногории, призывавший ее к миру, закону и знанию после долгих веков кровавой борьбы. Геройский предшественник его, “святопочивший Петр”, провел все княженье свое в таком водовороте постоянных войн и опасностей, был настолько поглощен борьбою за свободу Черногории против разнородных врагов ее, что ему не оставалось ни сил, ни времени думать о мирном устройстве своей родины.

“Святопочивший” недаром был современником первого Наполеона; несмотря на отдаленность и ничтожество Черногории, тревожная волна завоеваний и разрушений, пробежавшая по всему миру под знаменами великого корсиканца, доплеснула и до подножий Ловчина. Берега Адриатики сделались полем ожесточенной борьбы, и горсть черногорских героев владыки Петра, в союзе с русскою эскадрою Сенявина, торжествовала над всеми усилиями непобедимого в других, местах французского войска, отбивая у него крепости Далмации, нанося ему тяжелые поражения.

“Святопочивший” герой во всю свою жизнь не проиграл лично ни одной битвы, хотя битвам этим и счету не было. Еще гораздо раньше французов он с своими черногорскими львами, вооруженными чуть не одними ятаганами, много раз разбивал на голову многочисленные войска турецких пашей, пытавшихся вторгнуться в родные ему долины. Славного албанского визиря Кара-Махмута-Буматлия, который сокрушил в Албании власть султана, и который уже сжег-было цетинский монастырь в самом сердце Черногории, святопочивший, не имея ни денег, ни пороху, заложив в Вене на покупку пороха драгоценную митрополичью митру, подаренную русской императрицей, два раза сряду разбил на голову с его отборным, 40.000 войском, уничтожил весь отряд его в трехчасовой сече и увенчал, по обычаю черногорцев, башню цетинского монастыря головою самого Кара-Махмута, долгие годы сохранявшеюся потом в церкви, как драгоценный трофей победы. Еще славнее и громче была победа святопочившего над стотысячною армиею турецкого визиря, которую черногорский герой мог встретить только с 12.000 своих непобедимых юнаков, составлявших всю тогдашнюю, силу Черной Горы и Берды.

Эта победа окончательно утвердила независимость Черногории.

Но такое геройство и эти победы невольно воспитывали черногорцев в привычках насилия и крови, так что даже в короткие промежутки мирного времени они не могли выносить [137] спокойной жизни: разбойнические четы и нескончаемые рассчеты кровавой мести наполняли грабежом и убийствами внутреннюю жизнь этой без того бедной страны. Хотя святопочивший и издал “судебник черногорский", по которому кровавая месть и грабежи беспощадно наказывались смертью, но народ его, чуть не с колыбели работавший ятаганом вместо плуга, не хотел повиноваться закону, по прежнему уповал только на свой ятаган и винтовку, и продолжал привычную кровавую расправу с своими домашними врагами.

Умирая, святопочивший собрал вокруг себя сердарей, воевод, старшин и весь народ свой и со слезами умолял их помянуть его соблюдением общего народного мира хотя бы до Юрьева дня. Народ, рыдая, поклялся ему не обнажать все это время меча и молиться о князе своем, что он честно и исполнил. Трогательное последнее завещание владыки сохранилось до нас на бумаге; последнею заканчивавшею статьею его была мольба владыки в своему народу оставаться верным “к благочестивой и христолюбивой Руссии”, не допускать даже помысла когда-нибудь отступать от покровительства этой “единородной и единоверной" им страны.

Но Юрьев день прошел, и полилась опять кровь в междуусобицах племен и родов, опять начались грабежи и насилия.

18-летний Петр II-й, сын родного брата святопочившего, должен был вооружиться против этих средневековых обычаев, уничтожавших все благополучие и благосостояние черногорского народа, железною строгостью, которая одна только могла сколько-нибудь подействовать на железные сердца и железные характеры его вольнолюбивых подданных.

Петр II-й прежде всего установил в своей стране единовластие владыки-князя, уничтожив старинную должность гражданского соправителя своего и изгнав из пределов Черногории после открытого им заговора весь род Родоничей, наследственных “губернаторов” Черногории, постоянно враждовавших с владыками из рода Негошей.

Потом, чтобы опереться на какую-нибудь собственную силу в упорной борьбе с непокорными племенами Черной-Горы, отстаивавшими кровавые обычаи самосуда и мести, Петр учредил дружину перянников, телохранителей князя, из отборных юнаков лучших фамилий Черногории, получавших от него жалованье и исполнявших все его повеленья и решенья сената. Сенаторам он тоже назначил жалованье из княжеской казны, чтобы держать их около себя, а не по хуторам, [138] как они жили прежде, и требовать от них серьезной работы над поступавшими к ним судебными делами. Кроме того, в селениях он поручил разбор мелких судебных дел и исполнение разных требований закона особо назначенным им надежным людям, тоже получавшим от него жалованье и. называвшимся почему-то “гвардией", или “малым судом”, помимо остававшихся там по старому сердарей, воевод и родовых старшин, унаследовавших большею частью эти почетные звания от отца к сыну.

С помощью этого нового устройства владыка неутомимо стал бороться против обычаев кровавой мести и постоянных внутренних грабежей и успел достичь того, что в самых глухих ущельях Черногории безоружная женщина и ребенок могли безопасно проходить днем и ночью. Но главная забота и все силы любви владыки были направлены на образование своего полудикого безграмотного народа. Он завел в Цетинье типографию, где печатал священные книги и собственные стихотворения, основал училище, выписывал и распространял среди народа русские издания священных книг; его личный секретарь, Милакович, занимался составлением и изданием книг для первоначального обучения грамматике, арифметике, истории. Сам владыка искал отдыха от своих правительственных забот в изучении языков и литературы; он прекрасно говорил и писал по-русски и по-французски, мог объясняться по-итальянски и по-немецки; литературу он любил страстно и оставил после себя много стихотворений и драм; сербы считают его одним из самых лучших своих поэтов. При необыкновенной простоте в образе жизни, ничем не отличавшей его от обыкновенного черногорца, он готов был поделиться последнею струкою с бедным земляком своим и преисполнен был восторженной привязанности в своей пустынной горной родине. Вообще личность владыки Петра ІІ-го вселяет трогательное сочувствие, даже когда изучаешь ее по книгам и рассказам живых людей. Он повернул, можно сказать, исключительно боевую жизнь Черногории на путь человечности и мирного труда, и в этом его незабвенная историческая заслуга, ставящая его так же высоко, как высоко поднята теперь-над нашими головами его поэтическая могила.

Евгений Марков

Текст воспроизведен по изданию: Славянская Спарта (Очерки путешествия по Далмации и Черногории) // Вестник Европы, № 7. 1898

© текст - Марков Е. 1898
© сетевая версия - Thietmar. 2014
© OCR - Бычков М. Н. 2014
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Вестник Европы. 1898

Мы приносим свою благодарность
М. Н. Бычкову за предоставление текста.