МАРКОВ Е.

СЛАВЯНСКАЯ СПАРТА

ОЧЕРКИ

путешествия по Далмации и Черногории.

(См. выше сент., 48 стр.)

XII. — Никитич и Дужское ущелье.

От Богетича дорога круто поднимается в гору и вьется безконечною улиткою, чтобы обмануть трудно одолимую крутизну. Горы кругом надвигаются тесно и грозно, сухие, голые, одна громада на другой; редкая поросль колючих деревьев мало смягчает суровое впечатление. Из пропастей, гуще заросших зеленью, торчат угловатые серые утесы, словно окаменевшие сказочные великаны; над головой поднимаются, уходя под облака, отвесные стены. Мы лезем на какой-то могучий черный хребет, отрог того славного Дурмитора, которым полны древние былины Черногории, и который тотчас же вправо от нас. Дурмитор — старейший и высочайший из горных великанов Черногории — соперничает только с Комом, такою же прославленною в народных песнях историческою горою, охраняющею теперь восточные рубежи Васоевичей от турецкой Албании, а когда-то стоявший в середине сербского царства.

Слева от дороги, высоко над нами, рисуется на самом гребне перевала грубо сложенный из камней обелиск. Этот циклопический памятник, издалека видный и при подъеме из [602] Зетской долины, и при въезде от Никшича, — недавно еще красноречиво говорил всякому прохожему и проезжему, что тут рубеж вольной Черногории, за который врагу можно переступить только по собственным трупам своим. Напрягают свои утомленные силы бедные наши лошади и, тяжко дыша, все в поту, дрожа ногами, останавливаются на вершине перевала. Зеты уже более не видно, ущелье кончилось, — под ногами нашими широко и глубоко внизу распахнулась круглая, как блюдо, просторная равнина Никшича, обставленная кольцом высоких гор. Это уже Герцеговина, а не Черногория, но Герцеговина, присоединенная к Черногории нашими настояниями по берлинскому трактату, вместе с равниной Подгорицы и Служа, вместе с Антивари и Ульцином.

Это тоже одна из житниц Черной-Горы, вся полная теперь жизни, кишащая полями кукурузы, картофеля, ржи, табачными плантациями, стадами скота, работающим народом; подножия ее гор усеяны многочисленными хуторками и деревнями.

Нельзя не порадоваться за Черногорию, что ей удалось прирезать к грозному величию своих безплодных гор хотя эти небольшие доходные низины, сделавшиеся теперь самыми драгоценными жемчужинами ее.

Белая лента шоссе, только-что обсаженная молодою акациею, прямо как стрела прорезает эту зеленую равнину, убегая в Никшич. Зета, пропавшая на несколько часов под массивами горного хребта, опять здесь появляется, наливая целая озера по впадинам низины. Тут собственно и есть ее “поноры”, в которые она таинственно проваливается, или, вернее, ныряет, чтобы вынырнуть потом, после нескольких верст подземного течения, в долине Белопавличей и Пинеров.

Мы переезжаем Зету по прекрасному длинному каменному мосту, построенному и названному в честь имп. Александра III его “единственным верным другом”, по выражению самого покойного императора. Князь Николай приехал со всем своим семейством освящать этот мост и устроил по этому поводу большое празднество для народа и гостей своих. Но в самый разгар торжества было получено известие о кончине императора Александра III, и празднество было прекращено.

___________

Луговая низина по берегам Зеты — большая редкость в Черногории — вся покрыта стадами овец и коров. Под самым Никшичем опять деревенский дом князя Николая, с длинными [603] конюшнями, с павильоном на скале, окруженный жиденькой группой деревьев. При отсутствии в Черногории хороших гостинниц, да и частных больших домов, князю решительно было бы невозможно обходиться без собственного помещения во время его поездок по стране; оттого-то во всяком мало-мальски значительном городке Черногории непременно вы увидите хотя небольшой княжеский дворец.

Крепость Никшич, совсем средневековая, смотрит скорее венецианскою, чем турецкою. На невысокой продолговатой и узкой скале щетинятся своими каменными зубцами крепостные стены, тесно обступившие, как верная дружина своего вождя, мрачный замок с башнями и бойницами; массивная четырехъугольная воротная башня охраняет наружный вход в крепость. Внизу, за крепостью, огромное здание арсенала или какого-нибудь складочного военного магазина. Одна турецкая мечеть еще уцелела в Никшиче вместе с старыми обитателями его — мусульманскими босняками, но тут нет вблизи такого сплошного магометанского населения, как в Подгорице, оттого и городок, несмотря на долгое турецкое владычество, не успел принять физиономию турецкого города. Впрочем нужно полагать, что от старого города уцелело мало следов после тех разрушений и разорений, которые так часто постигали этот пограничный пост турецкого насилия в дни непрерывной войны черногорцев с турками. Оттого тут и православных церквей всего одна, если не считать только еще задуманного нового собора, который должен был закладывать здесь князь Николай с митрополитом и всем своим двором. Улицы городка тоже смотрят новенькими, — широкие, правильные, все обсаженные деревьями, обстроенные такими же простенькими одноэтажными и двух-этажными каменными домиками, как и новая Подгорица, и Данилов-град, и все поновленные, черногорцами старые городки. Экипажа нигде ни одного, тишина полная, торговли почти никакой: одни только кафаны, кабачки да маленькие лавочки, как и везде здесь. Весь народ — у порога своих домов или на скамеечках кафан; никто ничего не делает, ничем не занят, — потому что делать нечего. Ремесла плохо прививаются к вольнолюбивым и войнолюбивым вкусам черногорских юнаков, и когда нет войны, нет праздника, — они, по истине, не знают, в чем проводить свое время. Можно сказать, на днях еще всякая мирная работа, всякое полезное ремесло считалось исключительно “бабьим делом”, и юнак, который взял бы в руки шило сапожника или иглу портного, [604] был бы жестоко осмеян земляками и навсегда посрамил бы свою военную честь. До сих пор еще по селам только одне женщины шьют своим отцам и мужьям опанки из буйволовой кожи, гуни и джемаданы, ткут для них сукно и холст...

Когда князь Николай пригласил нескольких австрийских мастеров для обучения черногорской молодежи разным необходимым ремеслам, решительно никто не соглашался пойти к ним в обучение.

— Господарь! наши предки резали турок, а не сапоги шили! Мы убежим в Турцию, если нас заставят работать, — обиженно отвечали они на увещания князя. Только хитростью удаюсь, наконец, князю засадить за работу одного хромого юношу из племени белопавличей, по имени Чокету, самою судьбою лишенного возможности воевать и “ четовать ”.

Князь, окруженный свитою, подозвал его к себе и говорить:

— Ну, Човета, знай, что я тебя повешу, если ты не начнешь работать!

Човета спокойно отвечал:

— Вешай, господарь, смерть лучше такого постыдного ремесла!

Тогда князь повел его в австрийскому сапожнику, взял в руки шило и стал сам работать.

— Видишь, — ремесло это не постыдное, если за него берется сам князь твой, — сказал он изумленному Чокете. — Теперь, если над тобою будут смеяться товарищи, ты скажи только, что работал вместе с господарем!

Чокета убедился таким очевидным доводом, и в Цетинье явился после этого первый сапожник из черногорцев... Это было всего 26 лет тому назад!

___________

Заезжий дом, в котором мы остановились, не отличался ни чистотою, ни удобствами, ни особенным покоем, хотя для женя, хорошо помнящего заезжие дома наших маленьких уездных городков, в до-реформенное время, — не было ничего нового ни в ползающих по стенам насекомых, ни в скрипящей и шатающейся мебели, ни в отсутствии всего необходимого для потребностей цивилизованного человека.

Подкрепившись чем было можно и немного отдохнув, мы решились воспользоваться ясным летним вечером, чтобы посетить жену Божидара Петровича — Дьюшу Петрович, к которой у нас было письмо от г-жи Мертваго. Имение Божидара [605] Петровича Брезовик, как уверяли нас, всего в получасе езды от Никшича и притом по хорошему шоссе. Но так как лошади Божо страшно устали, и запрягать их теперь нельзя было и думать, то мы поручили Божо нанять для этой поездки других лошадей. Лошади нашлись у хозяина двора, а экипаж пришлось взять опять-таки нам. Мы залюбовались, выезжая из города, на характерный романтический вид крепости, освещенной в эту минуту боковыми лучами солнца и ярко выделявшейся своими зубцами и башнями на темном фоне далеких лесных гор. Но и перед нами стлался кругом красивый и оригинальный ландшафт, тоже замыкавшийся вдали синими хребтами гор. Гладкое, как стрела прямое шоссе прорезает зеленую, полную обилия равнину, перенося нас по прочным каменным мостам через изгибы Зеты и впадающих в нее ручьев: К сожалению, некоторые из этих мостов так узки, что нужно особенное уменье кучера и особенное смирение лошадей, чтобы не задеть концами осей или за правую, или за левую ограду моста. Наши лошади заартачились на самой середине одного из таких мостов; Божо, не привыкший к их нраву, стал дергать возжами туда и сюда, и в результате мы очутились с переломленным пополам дышлом. Кое-как увязали его и осторожно, шагом, не рискуя поворотить ни вправо, ни влево, добрались до последнего моста, где приходилось оставить шоссе и своротить по узенькой полевой дорожке, извивавшейся между нив и болот, с холма на холм, в усадьбе Божидара Петровича. Ясно было, что по такой неровной и ломанной дороге коляска наша будет не в силах сделать одного шага, не разладив окончательно чуть связанного дышла. В виду такой рискованной перспективы, мы оставили Божо и его экипаж дожидаться нас на шоссе, а сами отправились к цели нашего путешествия апостольским пешехождением, что в сущности и приличествовало гораздо более для странников по Черногории. Однако угадать, какой из многих хуторков, приветливо глядевших на нас с вершин зеленых холмов, рассеянных по равнине, принадлежит именно Божидару Петровичу, решить нам самим было не легко, — а времени для напрасных розысков у нас оставалось не много, в виду приближавшегося солнечного заката. К нашему благополучию, нагнал нас какой-то деревенский всадник, с первого же слова согласившийся проводить нас “до Божидаровой кучи”. Это было кстати и в другом отношении, потому что из соседних хуторков сбегали к нам на встречу с весьма [606] недружелюбным лаем многочисленные псы самого зловещего вида, а у нас не было в руках даже тонкой тросточки.

Туземный всадник ведет нас к самому красивому изо всех окрестных домов, весело сверкающему на лучах заходящего солнца двумя этажами своих светло-розовых штукатуренных стен, среди зелени окружающего его садика, на вершине довольно большого холма.

У подножия этого холма черногорцы в белых рубахах убирают сенокос.

Около них кучка хорошеньких, ярко одетых детишек с нянькою, — несомненно, семья Божидара Петровича. Они с изумлением и некоторою тревогою оглядываются на незнакомые им фигуры, в чужих одеждах, так уверенно направляющиеся прямо к ним. Старшая девочка, с прелестными черными глазенками, оказалась ученицею приготовительного класса в цетинском институте и маракует уже немножко по-русски и по-французски. Мы воспользовались ею как толмачом и вручили ей письмо от г-жи Мертвого и наши визитные карточки, попросив ее сбегать в дом и предупредить свою маму, пока мы будем взбираться на холм. Остальные детки гурьбою осыпали нас и повели нас в дому, успокоенные сведением, что мы русские гости и приехали от Софьи Петровны, которую они все отлично знают и любят.

___________

Мы еще были на полугоре, когда из дома вышла нам на встречу очень просто одетая, еще довольно молодая женщина не в черногорском, а в обыкновенном наряде русской деревенской хозяйки, в фартуке, в ситцевой кофте. Это была Дьюша Петрович, жена Божидара, в свое время, вероятно, замечательная красавица. Она очень тепло приветствовала нас и сейчас же повела в свой чистенький и уютный дожив. Там познакомила она нас с прелестною юною черногоркою, восемнадцатилетнею женою Божидарова брата, кроткою и нежною на вид, как молодая горленка. Она только месяц как вышла замуж и, подобно бутончику розы, вся еще сияла свежим блеском и счастьем распускающейся жизни. С детскою искренностью и детским увлечением она уже через несколько минут знакомства стала показывать моей жене накупленные к свадьбе щегольские наряды, расшитые золотом бархатные “кореты”, “якеты» из тонкого белого сукна и весь живописный костюм богатой черногорской молодайки. Молодайка эта [607] говорила свободно по-русски, только-что окончив курс в цетинском институте под руководством С. П. Мертваго. Дьюша Пётрович также совсем свободно объясняется по-русски, знает русских авторов и очень любит все русское и все культурное. Ее не даром считают передовою женщиною Черногории. Беседа наша шла непринужденно и весело, словно мы давным давно знали друг друга, и минутами я совсем забывал, что сижу не у жены славного черногорского сердаря под турецкою крепостью Никшичем, а у милой и интересной соседки своей где-нибудь в деревне щигровского уезда.

Обстановка домашней жизни даже такого сравнительно богатого и знатного черногорца, как Божидар Петрович — председатель совета министров и двоюродный брат князя Николая, — удивительно проста и скромна, и пристыдила бы этим почтенным качеством своим многих из наших чересчур тщеславных и роскошных для своих средств помещиков средней руки, по горло задолженных, но все-таки тратящих непосильные им суммы на внешнюю обстановку всякого рода.

По южному обычаю, угостили нас, конечно, холодною водою с вареньем, турецким кофе и родною черногорцу сливовкою, рядом с которою уже стояла, впрочем, бутылка с мараскином из Зары, — которого еще недавно, как всего вообще иноземного и привозного, не ведало безхитростное черногорское хозяйство. Гостеприимной хозяйке очень хотелось угостить нас по-русски чаем из самовара, но было и поздно, и жарко после нашего пешехожденья, так что мы на-отрез отказались от чаю. Муж юной черногорки был где-то далеко в горах на сенокосе, и мы так и не видали его, а Божидара Петровича жена его ждала с часу на час, так как он должен был приехать в Никшич на торжество освящения нового собора ранее князя, чтобы встретить его здесь вместе с другими министрами и главарями. Действительно, он приехал почти при самом отъезде нашем и встретился со мною как уже с старым знакомым. На груди этого популярнейшего героя Черногории, ни разу не побежденного турками и разбившего их в целом десятке крупных битв, — висит и русский Георгий, и много других орденов. Его очень ценят и ласкают и у нас в России, где он бывал с князем, но по-русски он, однако, не говорит и с нами должен был беседовать по-французски.

Мы покинули радушный кров наших новых знакомых уже по закате солнца. Милые хозяева проводили нас до [608] подножия холма и послали одного из своих рабочих провести нас до шоссе, где ждала нас коляска, укрученная и увязанная на свободе изобретательным Божо настолько прочно, что ми могли даже рысью доехать в ней до Никшича, до славной “гостиницы Іована Злотара”, где нас ждал обильный ужин из зетской форели, чотбы с паприкой, душистой горной баранины и курицы с салатом, которую даже явилась возможность полить бутылкою красного црмницкого вина.

___________

Когда мы стояли, выйдя из дома Божидара, на вершине его холма и с любопытством оглядывали живописные окрестности, на которые уже спускались прозрачные тени сумеров, Дьюша Петрович обратила наше внимание на беленький домик за речкою, у подножия горы.

— Знаете ли вы, кто живет в этом домике? — сказала она. — Это дом известного героя Пеко Павловича, о котором вы, конечно, слыхали... Он тут наш ближайший сосед. Я бы непременно провела вас в нему и познакомила бы его с вами; это во всяком случае очень замечательная личность, для путешественников особенно интересная. Но, в сожалению, его уже почти невозможно теперь видеть; всякий чужой человек стесняет его. Он постоянно болен; то встанет на минуту, то опять сляжет, очень страдает и почти совершенно ослеп, не различает уже лица человека. Какой он ни был богатырь, а старые раны таки-отозвались; бесчисленные битвы, четования и гайдучество, ночлеги прямо на снегу, — сказались теперь, в 70 лет... Да и средства у него плохие, недостаток во всем...

Мне было очень досадно, что мы слишком поздно приехали в Брезовик и уже не могли посетить больного черногорского льва, о подвигах которого я сохранил благоговейное представление еще от времен герцеговинского восстания.

— Ведь Пеко Павлович, кажется, и воевал больше всего с турками в этих же местах, в окрестностях Никшича? — спросил я.

— А как же! Ведь вон те горы, что синеют правее, куда уходит дорога, — ведь это та самая знаменитая Дуга, или Дужское ущелье, о котором когда-то столько писали во всех газетах, и в котором лилось столько турецкой и черногорской крови... — отвечала Дьюша Петрович. — Наш Брезовик, можно сказать, у самого устья Дужского прохода. А Пеко Павлович его-то и защищал с своими четами от турок... Пеко [609] сам родом черногорец, хотя и воевал больше за Герцеговину и в Герцоговине; наши места тоже прежде к Герцеговине принадлежали. Вот он и не хочет никуда уходить из того уголка земли, который он помог отнять у турок своею кровью... Хочет умереть здесь...

___________

Мы долго по пути оглядывались на скромный хуторок этого самоотверженного борца за свободу своих братьев и на живописную теснину Дужского прохода, хорошо знакомую мне по описаниям и давних, и недавних подвигов черногорских богатырей.

Герцеговинское восстание 1875 и 1876 года было первым действием, или, вернее, прологом к целому ряду войн за освобождение балканского славянства, сначала черногорско-турецкой и сербско-турецкой, потом русской турецкой войны, вырвавшей из-под ига турок порабощенную в течение 4 1/2 веков Болгарию.

Герцеговинские “усташи”, соседи черногорцев и родные братья их по крови и доблести духа, решились лучше погибнуть, чем оставаться в мусульманском рабстве. Напрасно Австрия, впоследствии овладевшая их страною, не пролив, по обыкновению, ни одной капли крови, не истратив ни одного гульдена, — закрыла свою границу, чтобы лишить повстанцев оружия, хлеба и пороха.

— Мы запрем границу и оставим вас без всего; чем же вы будете тогда драться с турками? — грозил архимандриту Мелентию, одному из самых смелых вождей герцеговинцев, австрийский наместник Далмации, барон Родич.

— Зубами! — отвечал ему, не задумываясь, решительный архимандрит.

Пеко Павлович и поп Лазарь Сочица были самыми популярными главарями тогдашних герцеговинских “усташей”. Пеко уже 17 лет гайдучил в горах Герцеговины, неутомимо защищая христиан от насилия турецких пашей и бегов, наводя ужас на грабителей мусульман, обожаемый герцеговинцами, как идеал великодушного витязя и непобедимого бойца. Пеко был знатного черногорского рода и отлично изучил боевую историю своей геройской родины, хотя не мог подписать даже имени своего и прочесть одной строки. Богатырской силы, богатырской выносливости, спокойный, как у себя дома, в развал самой жестокой сечи, невозмутимо хладнокровный в [610] опасностях и беззаветной храбрости, он вселял в себя непоколебимую веру среди юнаков Черногории и Герцеговины, радостно примыкавших в его победоносной дружине, перелетавшей с быстротою, неутомимостью и смелостью орла от одного угрожаемого места в другому...

Пеко, по истине, был живым воплощением богатырей древности, одним из героев первобытных времен, воспетых Гомером, такой же величественно-простой, такой же безкорыстно-великодушный, такой же сказочно-могучий и яростно-храбрый, как и какой-нибудь Ахилл, Аякс или Диомед.

Когда Мухтар-паша с 13-ю батальонами низама двинулся в осажденному “усташами” Никшичу, Пеко Павлович и Сочица прикрывали от него своими летучими отрядами герцеговинские селенья, торопливо очищаемые жителями, и оставляли туркам, вместо домов и запасов, одне тлеющие головни. Мусульманские селенья Герцеговины, можно сказать, все сплошь; были выжжены. Православные жители бежали в недоступные, леса и ущелья верхней Герцеговины, в соседние нахии Черногории. Целых 65.000 душ своих разоренных братьев маленькая бедная Черногория по-братски кормила во все время войны своими скудными запасами. Князь Николай посылал герцеговинцам ружья и порох, сколько хватало у него самого, и не запрещал своим молодцам присоединяться к четам герцеговинских усташей.

Сквозь Дужское ущелье, защищаемое четами Пеко и Сбчицы, Мухтаровы регулярные баталионы, поддерживаемые огнем артиллерии, едва могли пробиться до половины пути, в селенью Пресеве, где встретил их сделавший отчаянную вылазку, оголодавший гарнизон Никшича; он расхватал по рукам привезенные мешки с сухарями и рисом. Но сам Мухтар должен был уходить назад в Гацко, потерпев страшный урон убитыми и ранеными.

Когда 2 1/2 месяца спустя князь Николай решился, наконец, объявить войну Турции и после всенародного торжественного молебна выехал 3 июля 1876 года, провожаемый восторгом народа, из Цетинья в Грахово, у Мухтара в Герцеговине и Боснии собралось под ружьем уже 32.000 войска, крохе 20.000, рассеянных по разным гарнизонам, и 12.000 человек в армии Верхней Албании, действовавшей против Черногории с юга, от Спужа и Подгорицы. Сверх того, ожидалось скорое прибытие сюда 30 или 40 тысяч египетского войска и могло быть каждый день выслано из Константинополя и [611] Малой Азии еще тысяч сто. Крошечная Черногория, считавшая тогда у себя всего 100.000 человек мужского населения, могла выставить на оба фронта войны против всех этих армий только 20.000 воинов, — но эти воины были за то черногорцы, их вождями были такие герои, как князь Николай, Божидар Петрович, Илья Пламенац, женатый на родной сестре князя, Петр Вукотич, отец княгини Милены, Станко Радонич и другие, не говоря уже о знаменитых главарях герцеговинских чет, Пеко Павловиче, Лазаре Сочице, Богдане Симониче, попе Мелентие и других.

Князь Николай двинулся сначала к Мостару; этим он вызвал наступление на себя всей армии Мухтара, ловким отступлением заманил его в хорошо знакомую черногорцам местность около Билеча и, заняв заблаговременно своими отрядами пути отступления Мухтару в Гацво, смело встретил его при Вучьем-Доле. У Мухтара под знаменами был 21 батальон хорошо обученного и хорошо вооруженного войска. Но отчаянная аттака черногорских орлов князя Николая сломила эту грозную силу, как буря тростник; две передовые турецкие бригады Селима-паши и Османа-паши были вырезаны в течение одного получаса страшными ханджарами черногорцев. Осман-паша с целым батальоном взят живым в плен; Селиму-паше ятаган юнака снес голову с плеч; подоспевшая на помощь остальная армия Мухтара скоро тоже была смята, рассеяна и в ужасе бежала, куда кому пришлось. В своем оффициальном донесении сераскиру Мухтар-паша писал, что после битвы при Вучьем-Доле бригады Селима и Османа “буквально исчезли”. Одних убитых насчитывалось до 2.500 человек, а с ранеными и пропавшими без вести — свыше 5.000; в числе убитых был 1 паша, 2 полковника, 3 подполковника, 6 маиоров и 60 офицеров; 5 пушек со всеми снарядами, множество ружей, весь обоз, 400 лошадей — достались в добычу черногорцам. Из 21 батальона только 9-ть успели кое-как добраться до Билеча и Требинья; офицеров же почти вовсе не осталось.

Теперь вся местность этой славной битвы, соседняя с Никшичем и Дужским проходом, и Вучий-Дол, и крепость Виден, принадлежат Черногории, по законному праву победы.

___________

Дужский проход и раньше был ознаменован не одною победою черногорцев и полит кровью их храбрецов. [612] Каждое дело в Дуге было невольно связано с восстанием герцеговинцев, на помощь которым не могли не идти их братья-черногорцы. Положение герцеговинской “райи”, т.-е. христианских жителей ее, было еще на нашей памяти совершенно невыносимо. Турецкие паши, подобные, напр., пресловутому визирю Герцеговины, Али-аге-Ризванбеговичу, без суда и расправы сажали христиан на кол, рубили им головы, расстреливали их, не дозволяли подолгу хоронить мертвых, отбирали себе любые земли, гоняли в себе на барщину.

Вот в каких словах один мостарский архимандрит передает взгляды герцеговинского визиря на способы обращения с райею:

“Пусть влах (т.-е. христианин) верно служит турку 99 лет, да и тогда следует убить его, чтоб не умер своею смертью. Влахам нужно только, чтоб не голодали. Они должны ходить наги и босы, как ослы, работать на всех турок и повиноваться им”.

Немудрено, что при таком управлении герцеговинские округи, соседние с Черною-Горою, постоянно поднимали восстания и стремились соединиться с вольною Черногорией. Между прочим, одно из таких восстаний началось и продолжалось уже при князе Николае с конца 50-х годов до половины 60-х, под главным предводительством известного Луки-Вукаловича. Князь Николай вынужден был, наконец, вступиться за несчастных земляков своих, и его тесть Петр Вукотич в двухдневном кровопролитном бое разбил на голову турок Дервиша-паши. Но эта победа послужила, впрочем, к большому несчастию Черногории, потому что вслед за этим Омер-паша с огромною армиею вторгся разом с севера через Никшич и с юга через Спуж в долину Средней-Зеты, прошел ее насквозь огнем и мечом, так что князь Николай, тогда еще молодой и малоопытный, должен был бежать из Цетинья в Негушские катуни и подписать унизительный для Черногории ультиматум 31-го августа 1862 г., по которому, турки получали право провести свою военную дорогу и построить для того блокгаузы по всей Зетской долине, от Служа до Никшича, иначе сказать, овладеть сердцем Черногории и разорвать ее на-двое цепью своих крепостей. Только вмешательство императора Александра II и некоторых европейских держав отстранило эту смертельную опасность от Черной-Горы, и гибельная статья договора была уничтожена, точно также как и другая, еще более позорная статья, по которой отец князя, [613] Мирко Петрович, — победоносный воевода Черногории, потерпевший неудачу только в эту злополучную войну, но и в этой войне десятки раз поражавший с маленькими силами огромные силы Омера-паши, — изгонялся на всю жизнь из своего отечеству!

XIII. — “Горний Острог”.

Хотя мы встали ни свет, ни заря, чтобы пораньше поспеть в Острог, но судьба повернула по-своему. Во всем Никшиче не оказалось ни готового дышла, ни кузнеца и плотника, которые бы согласились немедленно сделать новое. Прождав напрасно метавшегося по городу Божо, мы решились, наконец, нанять до Богетича другую коляску, привезшую кого-то в Никшич и возвращавшуюся в Цетинье, с тем, чтобы Божо, не спеша, поправил здесь свой экипаж и приехал за нами в Богетич, пока мы успеем съездить верхами в острожский монастырь, осмотреть его и вернуться назад. Выехать поэтому пришлось только в 8 часов утра. Лошаденки попались нам злые, чубастые и, что сквернее всего, норовистые: поминутно, ни с того, ни с сего, бросались как съумасшедшие в сторону, и так как дорога шла все время высоким карнизом горы, то их выходки могли легко кончиться очень печально для нас. По счастью, они обошлись верст через пять, и после того отлично рысили не только под горку, но и в гору. Тем не менее, при совершенном отсутствии оград с краю дороги, нам было порядочно жутко, когда коляска разгонялась опрометью вниз, кружась над про! пастью, на этих взбалмошных лошадях.

Нас очень заняли “поноры”, в которых неожиданно пропадает с этой стороны и из которых так же неожиданно появляется по той стороне гор — река Зета. В Черногории не одна река имеет такое подземное течение. Река Черноевича тоже имеет в одном месте своего рода “понор”. Строение черногорских гор вообще очень богато “падями” разного рода, глубочайшими круглыми пропастями, напоминающими кратеры потухших вулканов, пещерами и провалами. Некоторые из них просто бездонные. Такова, напр., одна падь в Лешанской нахии, глубины которой никому не удалось измерить. Оттого, вероятно, так глубоки и некоторые озера Черногории, между прочим, и само Скадрско-Блато, которое сравнивают в этом отношении с Байкальским озером. [614]

Воды, наполняющие русло Средней-Зеты, кроме ее верхнего течения, собираются еще в Никшичской равнине, в виде озера или впадины, называемой Сливле, и из него, тоже понораня, протекают под землю, под громадою хребта Планиницы, в долину Белопавличей.

___________

Не доезжая Богетича, там, где шоссе круто поворачивает направо к селенью, и в том самом месте, где от него отделяется влево каменистая дорожка в Острог, мы увидели три типичные фигуры, сидевшие около стоявшей тут же на солнечном припеке пары скверных лошаденок. Оказалось, что это поджидали нас две черногорки и один черногорец, которым Джуре заказал для нас верховых лошадей. Они остановили нас на дороге и стали настоятельно просить, чтобы мы, не заезжая в Богетич, — до которого еще было в один конец версты две, стало быть, 4 версты в два конца, — садились прямо на коней и ехали в монастырь, что сократило бы нам и время, и дорогу.

— Да видите ли, — отвечал им я, — это можно было бы сделать, если бы мы ехали в своем экипаже, с своим человеком: мы бы отправили его с вещами в Богетич, чтобы он нас там ждал; а с нами теперь чужой извозчик, которого мы случайно встретили на площади в Никшиче и наняли только довезти нас сюда...

— Все равно! — с самою искреннею убедительностью настаивал черногорец. — Скажите ему, куда сдать ваши вещи, он и сдаст...

Молодой малый, сидевший на козлах, ехавший неведомо куда и неизвестный нам даже по имени, — с важностью кивнул головою и подтвердил, что сдаст вещи, куда будет нужно...

Общая, не допускающая сомнений, уверенность этих простых людей в своей собственной честности подействовала на меня, и мне не хотелось показать вида, что я не доверяю незнакомому вознице, который, судя по обычной логике цивилизованных народов, мог бы спокойно продолжать свой путь, куда хотел, вместе с нашими чемоданами и сак-вояжами, заключавшими в себе весь наш гардероб, — не рискуя даже тем, чтобы мы могли подать на него жалобу.

— Ну, хорошо, сдай же наши вещи в Богетиче в крайний дом у кафаны, Джуре... — сказал ему я, а вот твои деньги за провоз... [615]

— Джуре? хорошо!.. — просто и спокойно ответил извозчик...

Я вручил ему условленную плату за коляску и отпустил его с миром; ясно было, что ни ему самому, ни черногорцу, ни черногоркам, державшим верховых лошадей, никому в голову не приходило, что мы рисковали чем-нибудь, оставляя все свое дорожное имущество на произвол неизвестного проезжего... До того крепко укоренены в этой мужественной стране обычаи чести.

Я невольно вспомнил по этому поводу памятное здесь всем предание, как самозванец Степан Малый, княживший в Черногории во времена Екатерины II, приучал черногорцев к честности.

Степан положил, проезжая из Цетинья в Негуши, на дороге, по которой ежедневно ехало множество народа, несколько золотых червонцев, и когда через год Степан приехал посмотреть, целы ли деньги, то червонцы оказались на том самом месте, на котором он их положил.

Седел не оказалось, не только дамских, но и мужских. Вместо седел на наших кляч втащили громоздкие деревянные остовы из-под ослиных вьюков, без всяких подушек, ковриков и попонок; вместо стремян, которых, конечно, тоже не было, подвязали мне какие-то петли из тонкой, плохой веревки; поводов тоже не оказалось ни на дамской, ни на моей лошади.

Как я ни бранил и ни стыдил хозяина-черногорца, дела поправить было нельзя; по его словам, во всей их деревне нет ни одного седла и ни одного повода, да они, по его мнению, и не нужны вовсе, так как лошади послушные, дорога им привычная. Взмостились, наконец, кое-как на своих жалких россинантов и двинулись в путь, сопровождаемые всеми тремя хозяевами лошадей. Дорожка сразу пошла круто в гору. Это собственно не дорожка, а скорее русло горного ручья, до краев засыпанное круглыми и угловатыми каменьями, в которых проваливается, ломается, режется до крови нога лошади. Как нарочно, моя лошадь вдобавок во всему тотчас же захромала на перед.

— Что же ты хромую лошадь мне привел? — в негодовании крикнул я черногорцу.

— Она, бедная, шесть дней уже больна, как ей не хромать? — с сострадательным видом ответил мне наивный проводник. А между тем камни и кручи на каждом шагу такие, [616] что в пору хоть бы и здоровому коню! По счастью, только-что проделанное нами путешествие по дебрям Пелопоннеса и Парнасса закалило нас во всяких бедствиях горной дорога; глаз уже спокойно смотрит на разверзающиеся у ног пропасти, ребра терпеливо выносят неожиданные спотыкания, соскальзывания и прыжки лошади.

Часа через два мы докарабкались-таки до громадной отвесной стены скал, укрывающих монастырь, и под грозною тенью их въехали, через деревню Повню, в так называемый “Доний”, т.-е. дольний, нижний, монастырь св. Троицы. Мы слезли с лошадей у двух широковерхих, маститых дубов седой древности, обнесенных круглыми сиденьями, как и те исторические дубы у дворца князя в Цетинье, под которыми владыки Черногории думали думу с своими главарями и творили народу суд и правду. Пешком прошли мы через новые тесовые ворота во двор монастыря. Там направо большая каменная галерея, примыкающая к училищу, налево — дом братьи и новая церковь. Не доходя до дома, устроена походная кафана, где можно выпить стакан вина или пива и чашку турецкого кофе. В глубине — полу-разрушенная, чуть не пополам растреснувшая небольшая церковь. Громадный утес оборвался как-то сверху, с карниза отвесной горной стены и едва совсем не сокрушил этот маленький храм. Несмотря на июль месяц, ученье продолжает идти в школах Черногории; галерея полна школяров, на перебой друг перед другом без всякого смысла выкрикивающих по-сербски урок из священной истории.

В Дольнем нет ничего особенно интересного, и вся религиозная и историческая святыня Острога сосредоточена в “Горнем”, куда мы направляемся сейчас же, слегка только отдохнув под старым дубом.

Тропа в “Горний” лепится по очень крутому скату, нередко по осыпям мелкого камня, сбивающего даже привычную ногу. Хорошо еще, что она почти все время вьется в тени дубового и ясеневого леса, заполонившего здесь все склоны гор, так что полдневный зной не так донимает нас. Черногорцы уверяют, что от Доньего до Горнего всего полчаса ходьбы, но мы употребили на это целый час, так как жене приходилось не раз отдыхать на этом тяжком подъеме, делавшемся все круче по мере приближения к Горнему. По дороге нас догнали молодой черногорец с красивою черногоркою и маленьким глазастым мальчуганом. Им хотелось воспользоваться чужеземными путешественниками, чтобы под их [617] прикрытием осмотреть без особенных расходов святыни монастыря. Когда они узнали, что мы русские, удивлению и интересу их не было конца. Они подробнейшим образом распрашивали нас о России, — он меня, жена его — мою жену, — какие в России города, хлеба, деревья, звери, как там живут и далеко ли Россия от Черногории.

Они не хотели верить, когда я им сказал, сколько пути сделали мы с женою, чтобы доехать до их Цетинья и Острога. Но всего больше поразило их изумлением, когда наш проводник сообщил им, тоже не без самого искреннего удивления, что он мог все время разговаривать с нами по-черногорски, и мы его понимали, а он понимал нас... Для вящшего их утешения я нарочно стал называть по-русски разные обычные предметы, имеющие почти одно и то же название и в сербском языке, применяясь только к сербским ударениям и выговору. Восторг простодушных черногорцев был полный. Спутник наш вошел в такой экстаз, что закричал решительно:

— Нет, во что бы то ни стало, а выучусь по-русски! Ведь это один и тот же язык. Поеду к вам в Россию и буду там зарабатывать деньги. Тут у нас в Черногории делать нечего. У меня уже есть в России один брат доктором военным на немецкой границе, — тот совсем как русский стал. Маленький мой брат тоже хорошо по-русски знает, в гимназии учится, в Цетинье... Нужно и мне!.. Я сам тоже учился три года в основной школе и шесть лет в гимназии, во тогда еще русский язык у нас не преподавался; зато сербские газеты и книги свободно читаю; только по книгам, да по картам и мог узнать что-нибудь о России, а все-таки слишком мало...

Проводник наш, несмотря на свое затрапезное платье, оказался байрактаром, т.-е. знаменоносцем, что подтверждал и металлический значок на его капе.

Отец его тоже был байрактар, и дядя (“стрыц” по-черногорски) был байрактар. Они оба бились под Острогом вместе с князем Николаем и Божо Петровичем, а сам он, рассказчик, хотя был тогда мальчишкою, тоже был при войске.

— Турки забрались на самый верх, на “Строжскую Капицу", (т.-е. “шапку Острога”), выше Горнего, хотели оттуда сжечь монастырь и разбить его ядрами, а Божо стоял с князем на противоположной горе, за Зетою; Божо не дал им спалить [618] храмов Божьих, сбил турок с высот в страшной сече и погнал вниз...

— Памятен юнак Божо, мудр! — закончил рассказчик. — Отца моего убили в этом бою, стрыц взял у него байрак; стрыца тоже убили, но байрак все-таки не отдали туркам.

Он говорил о смерти отца и дяди так же спокойно и просто как о самом обычном деле.

___________

“Горний” монастырь виден очень эффектно снизу, со двора “Дольнего”; виден он, конечно, и из большого далека, почти от самого Спужа, потому что поднят на своем нерукотворном гигантском пьедестале под самые выси небесные, и действительно кажется издали парящим в облавах. Но он особенно поражает своим оригинальным видом, когда очутишься совсем на верху, под тяжкою пятою его серой, как стена отвесной скалы. Над головою вашею в мрачной и характерной живописности зияет широкая пасть черной пещеры, по здешнему “печеницы”, — выбитой гигантским альковом -в каменных толщах скалы. Пещера черна не от одних мхов и лишаев, осевших на ней в этой всегда влажной, густой атмосфере осенних туманов и зимних облаков, окутывающих по нескольку месяцев сряду суровые вершины черногорских планин. Ее своды закопчены еще и дымом пожаров, не раз уничтожавших строенья исторического монастыря, который в летописях Черной-Горы играет роль нашей Сергиево-Троицкой Лавры своего рода и служит духовным стягом, собирающим вокруг себя все племена Черногории и Берды. Внизу этой громадной природной ниши — белое каменное здание с высоко приподнятыми, узкими и редкими крепостными окошечками; вверху, под сводом — галерейка с древнею башнею.

Монастырек висит, прилепленный как ласточкино гнездо в груди скалы, над страшными безднами, полными утесов, лесов, обрывов, как раз в том месте, где кончается плодоносная долина Средней-Зеты и где горы поднимаются вдруг с трех сторон во всем своем колоссальном величии, приосеняя собою “главицу”, т.-е. головище Зеты, шумно выбивающееся из подземных понор Планиницы. Этот воздушный вид Горнего несколько напоминает Успенский скит около Бахчисарая в Крыму, а еще больше, пожалуй, грозную дикость Гозувиты, спрятанной в одном из самых недоступных щелей Палестинских гор. [619]

Мы поднялись в нишу по грубым каменным ступеням и остановились в недоумении, не зная, куда войти. Проводник байрактар посоветовал нам забраться на верхнюю галерею и полюбоваться оттуда чудным видом на долину, пока он разыщет единственного калучера, охраняющего эту народную святыню.

— Коли он не в Доньем теперь у архимандрита Симона, то отопрет церковь и покажет все, — утешал нас байрактар; — а коли в Доньем, то ничего не увидите, нужно будет за ним бежать... У него все ключи...

— Там и вода есть отличная наверху, воды святой можете напиться! — послал он нам в догонку, когда уже мы лезли наверх, словно на колокольню, по узенькой и темной каменной лесенке под опаленными сводами пещеры. Каменная, довольно глубокая галерейка, укрытая от дождя и солнца тяжким навесом скалы, может отлично служить для обстреливания неприятеля, поднимающегося к монастырю. Из нее ведет узенькая железная дверочка в круглую башню, где помещается крошечная старинная церквочва. Тут же, в задней стене галереи, образованной сырцом скалы, маленькое оконце, через которое можно зачерпнуть кружку холодной и как слеза чистой воды из источника, скрытого в каменных недрах горы, чем мы, конечно, не замедлили воспользоваться прежде всего, до крайности разгоряченные и трудным подъемом, и зноем летнего полудня.

С галереи действительно открывается удивительный вид. Все пропасти, все дно цветущей долины, громады гор, толпящиеся вдали со всех сторон, Доний монастырь, леса, торчащие из них утесы, — все это теперь на огромном пространстве, куда только глаз хватает, у ваших ног. Гора Горач поднимает как раз напротив свои тяжкие горбы, и белая полоска шоссе бороздит ее каменную грудь, впиваясь своими резко-угловатыми, острыми зигзагами то в один, то в другой ее выступ. Церковь Богетичей кажется отсюда Бог знает как глубоко внизу, а “главица” Зеты и окружающие ее поля прямо-таки на дне преисподней.

Калучера наш байрактар разыскал не особенно скоро; мы вдоволь успели насмотреться на окрестности и наговориться с провожавшею нас черногорскою парочкою, когда на галерейке появился наконец старик-монах сурового вида, седой и кудлатый, одетый в какую-то странную меховую кацавейку; хотя со мною он расцеловался по-братски и приветствовал [620] нас радушными словами, но по глазам его и по речам, обращенным в землякам, сразу был виден самовластный и взыскательный хозяин этой суровой пустыньки, недоверчивый и ворчливый сторож ее святынь. Он повел нас сквозь своды “печеницы” тесным корридорчиком в крошечную древнюю церковь, вырубленную в скале. Стены ее и маленький иконостасик расписаны совсем почерневшею от сырости и копоти безхитростною иконописью; тесно, темно и бедно все в ней. Десять человек с трудом установятся под ее низенькими сводами. Справа у стены — небольшая гробница из полированного дуба, с мощами св. Василия Острожского. Мощи эти — величайшая народная святыня черногорцев. Они готовы оставить на сожжение врагу все свои дома, бросить жен и детей на произвол судьбы, но до последней капли крови будут защищать мощи своего святителя. Когда у них не остается никакой надежды силою отстоять Горний, — место успокоения их любимого святого, — они уносят его гробницу на своих плечах, как драгоценнейшее народное знамя, окружив его плотною стеною своих богатырских грудей, перенося его за собою по пропастям и кручам в своих быстролетных походах, одушевляясь им в минуты боя...

Св. Василий, когда-то могущественный епископ галумский и скадрский, жил лет 250 тому назад и был в свое время неутомимым борцом за порабощенное православие; много пострадав и от турок, против которых он неустрашимо защищал свою паству, и от других врагов своих, — Василий в конце своих дней утомился вечною борьбою и опасностями, и скрылся в неприступных горах Берды; здесь отыскал он дикую пещеру Острога и, работая как последний поденщик, собственными руками основал в ней теперешний “Горний” монастырь во имя св. Троицы, где и покончил свои многотрудные дни, в смирении и подвигах простого инока.

Калучер Христофор, монах и священник в одно и то же время, отомкнул ключом дубовый гроб и даже открыл нам ноги, лик и руки святого, что он делает далеко не для всякого, и за что, конечно, мы поспешили положить по здешнему обычаю в раку святителя несколько серебряных гульденов.

Почтенный калучер, быть может, и грамотный человек, ибо, вероятно, читает во время служб волею-неволей требники и Евангелие, но на душеспасительную беседу с его стороны или на какие-нибудь интересные сообщения об истории обители, очевидно, рассчитывать было бы бесполезно; по всем признакам [621] он гораздо более пригоден к защите своего монастыря добрым ханджаром, снимающим с одного взмаха турецкую голову, чем в каким бы то ни было религиозным воздействиям на посетителей святой обители; в этом отношении это типический черногорский поп, черногорский калучер, из которых чаще всего вырабатывались лихие главари чет в роде Лазаря Сочицы, Богдана Симонича, архимандрита Мелентия и пр.

Покончив с святынями, отец Христофор свел нас вниз, к крылечку нижней башни, и с таинственным видом, бормоча что-то нам непонятное, пригласил нас войти в башню, гневно отстранив от ее дверей и нашего байрактара, и наших молодых спутников, которые с простодушием истинных сынов Черной-Горы хотели войти отдохнуть вместе с нами в келью сурового валучера. Он даже с озабоченным видом замкнул за собою дверь и не без торжественности ввел нас в светлую комнату, всю установленную по полкам иконами русского письма и портретами русской царской семьи и черногорских князей. По средине комнаты на круглом столе разложен был целый восточный “дастархан”, — лимоны, пряники местного печенья, свежие фиги, орехи, и на первом плане, конечно, ракия, которую почтенный калучер, очевидно, считал »гвоздем” своего угощения. На другом столе была расставлена разная посуда. Пока мы должны были услаждать свой вкус черногорскими лакомствами, заботливый хозяин монастыря хлопотал приготовить нам турецкого крфе, и с этою целью усадил какого-то наивного черногорца, отправлявшего при нем, повидимому, обязанности служки, не то молоть, не то толочь кофейные зерна, в чему храбрый юнак оказался решительно неспособным и неподготовленным; ворчун-старик выходил из себя и ругался как капризный ребенок, поминутно выбегая на крылечко, где уселся громоздкий и неуклюжий слуга его, и я все время боялся, чтобы своими озлобленными тычками он не спихнул его с лестницы. Но терпеливый юнак только краснел и пыхтел, не возражая ни слова своему сердитому патрону и не двигаясь ни одним мускулом.

Насилу мы с женою ублажили расходившегося старичка, уверив его, что в такой жар нам не до кофею, и что мы с гораздо большим удовольствием напьемся лимонаду, которым он нас обильно угощал. Впрочем сам отец Христофор, как он объявил нам, “испосник”, не пьет ракии, не ест ни мяса, ни яиц, ни молока, а только хлеб, фасоль и другую овощ. [622]

Байрактар потом рассказывал нам дорогою, что отец Христофор считается большим подвижником, ведет строгую жизнь и очень уважается всеми; он уже сильно стар, и если умрет, владыка не будет знать, кого послать в Горний. Черногорцы не охотники до иноческой жизни, а в такой пустыне, как Горний, даже редкий монах согласится жить. Оригинальные черногорские нравы, очевидно, без труда совмещают благочестивую жизнь и монашеские подвиги с бранчливостью и раздражительностью, доходящею до кулачной расправы с своею меньшею братьею. На высказанное мною удивление по этому поводу и байрактар, и молодой черногорец, горой стали за Христофора и весьма рассудительно уверяли меня, что всякий старый человек обязан учить и наказывать молодого человека, отданного ему для наставления и послушничества, а уж тем паче монах такой благочестивой жизни, как отец Христофор.

Мы искренно поблагодарили его за гостеприимство и любезность, и когда я вручил ему на прощанье золотой двадцатифранковик на его обитель, обрадованный старик чуть не расцеловал моих рук. Должно быть, не часто балуют его своим посещением иноземные путешественники, и не много перепадает из скудных карманов черногорца на его бедный монастырек.

___________

Острог, как я уже говорил, был не раз местом кровопролитных битв. Но в монастыре больше всего помнят почему-то и охотнее всего рассказывают о славных боях времен князя Даниила почти совпавших с началом нашей севастопольской войны. Знаменитый сераскир турецкого воинства, Омер-паша, по-просту, австрийский серб Михаил Латос, унтер-офицер австрийской службы, бежавший из своего отечества после растраты казенных денег и обратившийся в Турции в мусульманина и победоносного пашу, дал слово султану, что в течение нескольких недель покорит Черногорию владычеству Турции. Он собрал огромные силы, 15.000 человек регулярной пехоты, три эскадрона конницы, 18.000 албанцев, 28 орудий, приспособленных в горной войне, и в 1853 г. вторгнулся в Черногорию разом с четырех сторон. Сподручник его Измаил-паша ворвался с 6.000 войска в долину Зеты от Никшича и бросился прямо на Острог, в то время, как сам Омер-паша, успевший своими ловкими интригами возмутить против князя Даниила храброе племя пиперов, недовольное обложением их податью, шел вместе с [623] Осман-пашою и 17.400 человек войска с юга от Подгорицы, чтобы, с помощью изменивших пиперов, внезапно овладеть Мартыничами и соединиться затем с Измаилом-пашою.

Нападение турок застало совсем врасплох черногорцев. Мирно Петрович, брат князя Даниила и отец князя Николая, недаром прозванный “мечом Черногории”, успел с сотнею храбрецов пробиться в Острог, и засев за стенами его, два раза опрокидывал отчаянные нападения Измаила-паши. Турки не раз врывались во двор монастыря и резались в-рукопашную; даже помосты церкви были залиты кровью. В острожском монастыре кончал в это время свои геройские дни восьмидесятилетний старик, славный во всей стране сенатор Черногории и воевода Мартыничей, этих храбрейших из черногорцев — поп Иван Княжевич, еще сподвижник свято-почившего Петра І-го, глубоко почитаемый и князем и всем народом; он лежал на смертном одре, когда начался первый приступ Измаила.

“За Бога! бейте турок!» — кричал он в предсмертном бреду, и усиливаясь снять со стены холодевшею рукою ружье, которого там не было, в волнении метался по постели.

Он не хотел умереть, пока не услышит радостной вести о победе своих юнаков. Приступ был отбит, турки были прогнаны, и трупы их устлали все скаты Острожсвой горы... Старику объявили желанную весть. Тогда он произнес утешенным голосом: “Хвала Богу!”, повернулся на другой бок и спокойно испустил дух.

Черногорцы похоронили его в монастыре, но, отбив последними отчаянными усилиями второй приступ и узнав, что на помощь Измаилу двигается целая армия Омера-паши, увидели, что держаться больше нельзя; взяв с собою мощи св. Василия и наиболее ценные церковные вещи, они ночью покинули окровавленный монастырь и прошли, не замеченные, мимо турецких отрядов, с трех сторон обложивших Острог.

На другой день турки, овладевшие монастырем, откопали только-что похороненное тело геройского старца, оставившего по себе среди них такую грозную память, и, отрубив его мертвую голову, послали ее, как трофей победы, в Подгорицу. Впрочем черногорцы отбили-таки потом голову своего славного воеводы и с честью погребли ее в родной земле.

Мартыничи, родина попа Ивана, не посрамили его старой славы и под предводительством его молодого племянника, [624] имея во всей дружине своей только 500 воинов, покинутые изменившими соседями своими пиперами, несколько раз отбивали аттаки Омера-паши и обратили в полное бегство восьмитысячный отряд албанцев Османа-паши. Только после трех отчаянных приступов 12.000 отборного регулярного войска Омера, поддержанных 18 орудиями, и после резни не на живот, а на смерть, в каждом переулке, в каждом доме своего родного селенья, храбрая горсть юнаков вынуждена была покинуть Мартыничи, спалив на прощанье свой хлеб и жилища, даже не преследуемая ошеломленными и напуганными турками.

Геройская защита Острога и Мартыничей решила судьбу войны и вынудила впоследствии Омера-пашу очистить Черногорию.

___________

Возвращаться из Острога пришлось все-таки в жар, потому что мы не хотели долго задерживаться в монастыре. Лошадь моя, сейчас же по выезде из Доньего, стала хромать так сильно, что сидеть на ней сделалось пыткою; да и не трудно было слететь с нею вместе в пропасть, спускаясь с круч по каменным осыпям. Поэтому я спешился чуть не от самого монастыря и, отдав свою лошадь байрактару, не мало этим обиженному, пошел вниз пешком гораздо быстрее лошадей, которые постоянно отставали от меня. Жара была невыносимая, нот лил с меня градом; цикады надоедливо; пилили свои цыркающие жестяные ноты, из под каждого камня, с каждой ветви кустов. Колючие кустарники цеплялись на каждом шагу за платье, за руки, за ноги. Ежевика, по здешнему “купина” и “держи-дерево”, метко прозванное черногорцами “драча”, — название, которое не мешало бы усвоить для этого растения и нам, русским, — составляют главную придорожную растительность, покрывающую все скаты горы, между редко разбросанными деревьями. Гранатник, или шипак, как зовут его здесь, до сих пор весь осыпан цветом; ему гораздо более подходило бы название не “шипака”, а “купины”, да еще “купины-неопалимой”, потому что его цветы горят чисто как огонь среди темной зелени куста. "Драча” оправдала и надо мною свое название. Желая подражать черногорцам, которые в своих пеших походах сокращают путь, пересекая напрямик изгибы вьющейся улиткою горной дороги, я тоже везде, где мне казалось можно, спускался прямо по обрывам горы до ближайшего поворота дороги, нередко [625] продираясь, конечно, через кусты и камни. И вот в одном злополучном месте проклятая “драча” так основательно запустила в нижние части моей одежды свои железные когти, что разодрала их на-двое сверху до низу и поставила меня в самое плачевное положение, так как весь багаж наш был в Богетичах и на дороге переменить уничтоженный костюм было решительно нечем. Я вспомнил, однако, в своему утешению, что и старый наш путешественник по Черногории, Ег. П. Ковалевский, тоже жаловался на драчу и также страдал от нее, как и я.

“Наши сапоги были изорваны торчащими камнями, а платье повсюду вьющимся драчем”, — сообщал он, описывая именно свой переход из Цетинья в Острог, который он считал “невыразимо тягостным”, находя, что даже и в тех немногих местах, “где можно сесть на коня”, грозит опасность слететь вместе с ним в стремнину или грянуться о камень”...

Слава Богу, наконец ми добрались до Богетича, и в немалому удовольствию своему, смешанному с некоторым удивлением, обрели у Джуры в полной сохранности все свои чемоданы, узлы и сак-вояжи, честно переданные ему неведомым нам извозчиком. Божо с починенною коляскою и отдохнувшими лошадками своими тоже ждал нас в Богетичах, так что, немного переодевшись, напившись с наслаждением свежего молока и кофе, мы могли сейчас же двинуться в обратный путь, провожаемые радушными напутствиями добряка Джуры, хорошо заработавшего в этот день.

До Данилов-града докатили всего в полтора часа. Там застали народную ярмарку. Все улицы залиты толпами черногорцев и черногорок, но не в праздничных, а напротив, в самых бесзцеремонных одеждах; иные чуть не без рубах, у других широкая, могучая грудь распахнута настеж, третьи в однех рубахах. Невольно вспомнилось мне Гоголевское описание в “Тарасе Бульбе” казаков в Запорожской Сечи... Стоят, сидят, ходят, толкаются, и видно, что всем весело, все довольны, — а чем? понять нельзя. Ничего ровно нет, кроме этой толкотни и праздного говора. Торговли, можно сказать, тоже нет. Это таскает на плече один мешок продажного овса, кто пустой бурдюк, торговка держит какую-нибудь маленькую чашечку слив или овощей, всего гроша на три, а толкотни, ротозейства, болтовни из-за этого грошового товара — на сотни рублей!

Как только коляска наша остановилась против кафаны, [626] дать маленький роздых лошадям, как нас кругом обсыпала толпа мальчуганов. Черногорская детвора — это совсем не то, что какие-нибудь злорадные и зловредные парижские gamins de la rue в теле Гавроша, или голосящие надоедливые попрошайки восточных мусульманских городов с их несмолкающим: “бакшиш, бакшиш!”. Черногорские детишки не обступают с дерзким хохотом и улюлюканьем одетого не по ихнему иностранца, не надоедают ему никакими просьбами, не мешают ему ни в чем. Они только с искреннею, прямодушною пытливостью смотрят ему в глаза, стараясь угадать или услышать, что ему нужно. Они удивительно услужливы и дельны. В одну минуту побегут, куда надо, найдут, позовут, приведут, кого требуется, принесут, что приказано. Чуть не в каждом селенье и городе нам приходилось прибегать в их милым услугам, за полным отсутствием у черногорцев всяких надписей, вывесок, объявлений и оффициальных блюстителей порядка. Мы убедились поэтому собственным опытом в практической полезности черногорской детворы и отсутствии в ней всяких корыстных инстинктов. Сейчас сказываются добрые семейные начала, серьезная школа жизни. Дай только Бог, чтобы эта дорогая черта народного характера подольше сохранилась в простодушной черногорской молодежи, не поддаваясь растлевающим веяниям нашей трактирной цивилизации. Детишки черногорские вместе с тем красавец на красавце, а уж особенно самые крошки, — те просто один восторг!..

От Данилов-града, или, вернее, от княжеского именья Крушевца, шоссе идет уже низом долины, прямо как стрела, до самого Спужа, густо обсаженное по обеим сторонам белою акациею. За Спужем, в местах, где недавно еще хозяйничали турки, вся местность кажется как-то бесплоднее и бесхозяйственнее, зато на каждом холме, на каждой вершинке горы непременно торчит форт, башня или блокгауз.

Развалины Дукли промелькнули мимо нас на своем остром полуострове, между руслами Зеты и Морачи, прислоненные в горам. Глядя на прямое и тихое течение Зеты и на бешеные волны Морачи, выбегающей сбоку из гор, не понимаешь, почему соединенное течение этих рек после впадения Морачи носит имя ее, а не Зеты, между тем как течение это продолжает почти без всякого уклона направление Зеты, а вовсе не Морачи, и так же тихо, как Зета, до самого Скутарийского озера, куда она впадает. От Данилов-града до Подгорицы мы [627] тоже доехали в полтора часа, сильно торопясь попасть туда до ночи. Вслед за нами помчалась в Подгорицу огромная длинная телега тройкою, в которую набилось больше двадцати человек в белых фесках и черногорских капах, возвращавшихся с каких-то работ. Несмотря на наступавшую темноту, по улицам и на площади Подгорицы гуляли толпы праздного народа. Оказалось, что на завтра ждут в Подгорицу князя и митрополита, отправляющихся в Никшич на закладку нового собора.

XIV. — Встреча с владыками Черногории.

Христо и в этот раз угостил нас на славу. Ужин ждал нас обильный: жареная кусками форель, баранина, еще какое-то печеное мясо, огурцы с салатом и очень хорошее црмницкое вино.

Постели были тоже свежие и чистые, и мы выспались отлично, несмотря на неожиданно набежавшую страшную грозу с громом и молнией. Выехали мы из Подгорицы ясным веселым утром мимо княжеского загородного двора. Дом розового цвета, с красивым фасадом, высится на холме, невдалеке от него церковь, а у ног его — зеленая ливада, густо обсаженная акациями, молодой фруктовый сад, молодая роща дубков. Равнина Подгорицы широкая, ровная, с тучною и плодоносною почвою. Виноградники, плантации табаку и кукурузы покрывают ее, куда ни взглянешь. Вся она еще недавно была в руках турок. Река Ситница, которую мы переезжаем, отделяла ее тогда от черногорских предгорий. За Ситницей сейчас же начинается подъем. Налево от нас, на очень высокой пирамидальной горе живописно вырезается церковь села Кокети. На встречу нам спускается длинная маджара с княжескою кухнею, поваром и камердинером. Немного спустя, провели мимо нас и верховых коней князя. Лошади очень красивые, серые, арабской крови, под богато расшитыми попонами, с серебряными налобниками, украшенными гербом князя. Проскакали потом отчаянным галопом вниз под гору два княжеских дерянника в красных гунях с медными значками на груди и на шапках.

— Теперь сейчас и князь будет! — с некоторым благоговением сказал Божо, сделавшись вдруг необычно серьезным и взволнованно оправляя свой костюм. Князь [628] действительно не заставил себя ждать. Скоро показалась на крутом спуске горы, не доезжая села Кокети, красивая венская коляска, запряженная парою серых рысаков. Три пеших перянника в красных гунях, с ружьями в руках, шли впереди, три — позади коляски.

Еще один красный воин восседал на козлах, рядом с кучером. Князь Николай сидел один на заднем сиденье коляски, разодетый в свой яркий многоцветный наряд, весь в золоте, в звездах, в крестах, широкоплечий, могучий, но вместе с тем сияющий своею приветливою доброю улыбкою. На шее у него был русский белый георгиевский крест, не знаю, второй или третьей степени. Мне кажется, что и Георгий первой степени был бы вполне уместен на груди этого вождя племени-героев, чтобы в его лице был увенчан высшим знаком военной доблести весь- этот идеально-храбрый и идеально-доблестный народ...

Против князя, на передней лавочке, сидел седоусый суровый воевода, сухой и высокий, — тесть его Петар Вукотич, — знаменитый победитель Дервиша-паши, теперь уже не у дел по старости своей.

По принятому здесь обычаю, несколько напомнившему нам знакомые обычаи каирских жителей при встречах их с хедивом Египта, — экипажи проезжающих, верховые, пешеходы — все останавливаются при проезде князя, отодвигаются в сторону и почтительно приветствуют владыку Черногории.

Божо наш проделал, конечно, то же самое, остановил лошадей в стороне и, сняв шапку, проворно соскочил с козел. То же сделала и ехавшая за нами коляска тройкою с каким-то турком из Подгорицы. Когда экипаж князя поровнялся с нашим и я поклонился ему, приподняв шляпу, князь сейчас же узнал меня и, к моему немалому удивлению, крикнув кучеру остановиться, вдруг выскочил из коляски. Я поторопился предупредить его и пошел ему на встречу.

— Вы уже из Никшича возвращаетесь так скоро? — спросил меня князь по-францусски. — Представьте же меня вашей супруге.

Он подошел со мною к коляске и стал беседовать с моею женою, стоя у дверцы, как самый любезный светский человек, с тою простотою и естественностью, которые так обаятельно действуют на всех, кто имел счастливый случай, хотя мимолетно, познакомиться с этим князем-поэтом и князем-рыцарем. [629]

Князь выразил сожаление, что мы не дождались его в Никшиче, не увидим интересного торжества закладки нового собора и не услышим приготовленной им к этому случаю политической речи...

— Речь эта не особенно будет приятна нашей соседке Австрии, потому что придется коснуться Герцеговины и герцеговинцев, указать на то, что исторические цели Черногории не были достигнуты на берлинском конгрессе и что нужно уповать на будущее... — с насмешливою улыбкою прибавил князь.

Он спросил также мою жену, были ли мы в его дворце около Подгорицы. Жена отвечала, что мы упустили попросить разрешения на осмотр дворца, когда были в Цетинье, а не имея разрешения, думали, что нас не пропустят во дворец.

— Напрасно; вас бы пропустили без всякого препятствия, — оказал князь; — а между тем вы увидели бы там кое-что интересное по части диоклейских древностей... Вы верно заметили колонны, которые там стоят, — оне тоже найдены в развалинах.

Князь расспрашивал нас про наши впечатления по Черногории, хотел знать, где мы были, что именно видели и сильно ли устали. Он очень удивлялся, что моя жена решилась пешком подняться в Горний, чего непривычные в горам европейские дамы обыкновенно избегают.

Когда я спросил князя, правду ли пишут про него, будто в молодости он пешком обошел всю Черногорию, князь отвечать, улыбнувшись:

— О, нет, далеко не всю. Как ни часто и ни много ездил я по Черногории, но и до сих пор есть еще места, которых я никогда не видел.

В это время княжескую коляску нагнал шарабан в одну лошадь, в котором сидел молодой княжич Мирко с кем-то из приближенных князя.

Удалой красавец Мирко, весело улыбаясь, проворно выпрыгнул из шарабана и тоже направился в нашей коляске, прося меня представить его моей жене.

Они с князем еще несколько минут любезно беседовали с нами, выражая сожаление, что мы так недолго пробыли в Черногории.

— Приезжайте к нам еще раз, если Черногория вам понравилась; тут еще многое интересно было бы вам посмотреть... — заключил князь на прощанье. — Bon voyage!..

Мы из вежливости подождали, пока тронулся княжеский [630] поезд, и тогда только двинулись дальше, искренно тронутые и не мало удивленные такою выходящею из ряду приветливостью черногорского владыки.

Мы с женою невольно сопоставляли с этою истинною благовоспитанностью и истинною просвещенностью человека, стоящего все-таки в ряду царственных особ, — с обычным у нас чванством и надменностью какого-нибудь мало-мальски крупного чиновника, едва доступного в своем воображаемом бюрократическом величии простому смертному...

___________

За князем следовал целый длинный цуг его приближенных. Проехали какие-то черногорские сановники в нескольких колясках; проехали подводы отставших перянников, которых мы захватили в селе Кокета у кафаны, где они по пути прохлаждались стаканчиками ракии. Они вели с собою коней, оседланных кавалерийскими седлами, и, вероятно, должны были ехать прямо в Никшич, пока князь пробудет у себя в Крушевце.

В селенье Дражевнине, — если я верно запомнил это название, — у корчмы опять княжеский обоз, коляска и арба, полная вещей, и опять веселые ребята черногорцы беспечно заседают в кафане со стаканчиками в руках. Старый черногорец сидит по середине их и поет полу-разбитым голосом какие-то заунывные народные рапсодии, перебирая своими иссохшими пальцами самодельные гусли. На дворе, под окнами, собралась небольшая толпа и тоже внимательно слушает...

Закупала црва куковице
На сред тверда Скадра на Бояну...

— доносятся до нас отрывочные звуки. Один из слушателей долго всматривается в нас, пока наши лошади отдыхали перед дверью кафаны, и словно порешив сам с собою, что мы ни в каком случае не можем понять православной сербской речи, неожиданно спрашивает нас по-немецки:

— Ist es schwer in Черногория zu reisen?..

Мы ему отвечаем, в его очевидному удовольствию, что нисколько не schwer, что в Черногории у них теперь стали такие хорошие дороги, так все удобно и интересно, как и в любом европейском государстве. Объясняется вскоре, что мы русские, а не немцы, и к нам уже обращаются наперерыв любопытные вопросы и сочувственные восклицания не на [631] ненавистном черногорцу швабском, а на родном и сердцу любезном сербском языке.

Далеко проехав Дражевнину, опять видим спускающиеся с горы две коляски. На козлах каждой по два черногорца; в передней коляске митрополит Митрофан с каким-то монахом; тоже, очевидно, едут в Никшич на закладку собора.

Мы оба с женою раскланялись с знакомым уже нам митрополитом и продолжали-было спокойно свой путь, как вдруг Божо остановил лошадей и шепнул нам встревоженно:

— Владыко остановился, к вам идет!

Действительно, проехав несколько саженей под гору, митрополит приказал вдруг остановить лошадей и вышел из коляски.

Мы с женою тотчас же поспешили в нему на встречу, озадаченные такою неожиданною любезностью.

Преосвященный извинился, что встречает нас в дорожной одежде, хотя, по правде сказать, наряд его не требовал никаких оправданий; на нем была короткая черная душегрейка поверх черного подрясника и панагия, украшенная изумрудами. Он сообщил нам, что едет в Никшич класть первый камень нового православного собора; посетовал на нас, что мы так не во-время уехали из Никшича, не дождавшись торжества; очень был доволен, угнав что мы посетили не только Доний, но и Горний-Острог, и разспросив, как понравилась нам Черногория, долго ли мы еще пробудем здесь, пожелал нам счастливого возвращения и поручил передать его поклоны знакомым ему русским деятелям из числа главных руководителей славянского общества.

Такое деликатное внимание духовного главы Черногории к простым русским путешественникам тоже приятно поразило нас, не привыкших в своем отечестве ни к чему подобному. Может быть, в этом глубоко-человечном свойстве передовых людей Черногории сказывается издревле вкоренившееся в черногорском народе священное чувство гостеприимства, выражающееся теперь в других, более культурных формах, чем в былые времена.

Мы лезем все по серым известнякам, взбуравленным тяжкими слоями, так правильно и глубоко растреснувпшм, что они кажутся гигантскою кладкою каких-нибудь циклопов. Серые утесы башнями и замками выглядывают из зелени лесков; [632] котловины долинок окружены настоящими амфитеатрами с рядами нерукотворных ступеней своего рода. Несомненно, что первобытный человек все формы своих построек, все стили своей архитектуры заимствовал с готовых уже природных моделей гор и лесов, где он нашел и своды, и столбы, и галереи, пирамиды, амфитеатры, башни, зубчатые стены...

Когда коляска наша взлезла наконец на самую высоту, — слева у нас разстилалось “Горнее Блато”, а за ним, через лесистый перешеек, громадная чата “Скадрского Блата”, терявшаяся в туманах горизонта. Историческая “Велья-Гора” с своею заоблачною белой часовенькой провожала нас справа... Эти места мы проехали в темноту, когда ехали в Никшич, и ничего поэтому не рассмотрели тогда. Когда же мы спустились с перевала и проехали тенистую прохладу настоящего рослого и густого дубового леса, каких почти не встречаешь в Черногории, мимо нас потянулись до самой Реки Черноевича уже знакомые места.

В Реке нас уже многие признали, так как мы в короткое время останавливаемся здесь в четвертый раз. Хозяин кафаны, разумеется, самый главный приятель наш. Он не только выворачивает для нас все свои скудные запасы, чтобы собрать нам сколько-нибудь сытный завтрак, но еще ведет мою жену по искуснейшим местным мастерам и мастерицам, помогая ей покупать разные статьи национального костюма для подарков в России.

Пока жена странствовала по подгорицким кустарям, а я отдыхал под деревом за книгою и записною тетрадью своею, много экипажей подъезжало к кафане; они останавливались не надолго и опять отправлялись в путь по знакомой нам теперь дороге на Подгорицу. Это все цетинская знать двигалась на торжество в Никшич.

На Коштеле мы опять застаем под деревом у края дороги походную лавочку деревенской юницы с крашеными яйцами, водою, вином и лимонадом. Ныньче опять большой проезд, и добычливая девочка не хочет упустить своего скудного барыша. Хорошенький глазастый мальчуган с всклокоченною черноволосою головою уселся на корточках, как обезьяна, на гребне каменной ограды, совсем не думая, что он сидит над пропастью, и с самою умильною миною облизывается на разложенные у ног его прелести, очевидно, не постигая, каким это образом мы, обладатели коляски и пары лошадей, можем проехать мимо всех этих соблазнительных вещей, не [633] остановившись попробовать и красных яиц, и сладкого лимонаду...

Когда мы проехали “Бельведер”, — беседку на перевале, куда жители Цетинья ходят любоваться на далекие виды Реки, Скутарийского озера и Албанских гор, — и стали спускаться к городу, — пейзаж опять сделался сурово-диким. Целый хаос ощетинившихся черно-серых камней выпирает беспорядочными громадами друг из-за друга и друг на друга по обрывам глубоких круглых провалов, — так что вся страна кажется только-что разрушенною колоссальным землетрясением или каким-нибудь страшным геологическим переворотом.

Дорога, изворачивающаяся змеею между массивных толщ, точно сбегает в одну из этих гигантских воронок, на дно этой чертовской каменоломни... И делается так странно и, вместе с тем, так весело на душе, когда вместо ожидаемого ада кромешного, вместо озера, дымящегося жупелом, перед вами вдруг распахивается внизу мирная зеленая долинка Цетинья, ровная как ладонь, и среди нее весело вырисовывается, ярко освещенный боковыми лучами солнца, краснокрыший милый и скромный городов, весь тут в одной горсточке, без всяких прелюдий, без предместьев и дач, прямо как помещичья усадьба на деревенском выгоне, — сразу дворец наследника, сразу театр с публичной библиотекой и музеем, сразу институт для девиц и единственная гостинница, — желанный приют наш, — все тут же вместе, на краю поля и вместе в центре города, ибо весь-то городов — два шага.

___________

От Бельведера до города мы встречали много гуляющей публики, детей, дам. Европейские штатские платья уже темнеют кое-где среди разноцветных черногорских гуней, далам, джамаданов, элеков... Но прозаический вид их как-то режет еще глаз в характерной и живописной обстановке черногорской толпы.

В городе тоже масса гуляющих. Вымывшись и переодевшись, мы с наслаждением напились чаю под дубом гостинницы в обществе любезного и образованного хозяина вашего, городского головы Цетинья. Он — большой друг всяких мирных усовершенствований жизни, торговли, промышленности, школ, литературы. Познакомил он нас с своим приятелем редактором «Гласа Црнгорца» — единственной газеты княжества. Редактор хотя и не говорит по-русски, но мы с ним [634] объяснялись без особенного затруднения. Он — почитатель газета “Новое Время” и считает себя, как он уверял нас, только “одъеком” (эхо) его во всех своих политических взглядах. Почтенный черногорский журналист искренно огорчается, что русские газеты сплошь да рядом черпают свои взгляды и известия о славянских землях не из “Гласа Черногорца” или каких-нибудь сербских газет, а из враждебных славянству немецких и венгерских журналов. Русские книги редактор “Гласа” читает свободно; он знает Пушкина, Лермонтова и других наших классиков, хотя читать научные книги и политические газеты ему гораздо легче. Желание его вполне овладеть русским языком самое сильное, и он твердо решился достигнуть этого будущею зимою.

— Жаль только, что в Цетинье нет никого, кто бы мог давать уроки русского языка, а то бы многие черногорцы стали учиться! — добавил он в заключение.

После чаю я отправился отыскивать д-ра Милянича, в которому у меня было дело; мы встретили его на дороге, ехавши в Цетинье, и Божо указал мне его, прибавив с благоговением, что это “генерал-доктор”, и что у него на капе двуглавый орел, потому что он сенатор. Но дома я его в этот день не застал и оставил только свою карточку. Милянич сам отыскал нас, когда мы с городским головою и редактором “Гласа” занимались осмотром интересных древних остатков цетинского монастыря, построенного Иваном Бегом. Черноевичем. Часть этих исторических обломков, украшенных искусною скульптурою старинной черногорской работы, капителей местного камня и разных других архитектурных частей, сложены около новой княжеской церкви; на некоторых камнях видно изображение двуглавого орла; много таких же древних камней с орлами и орнаментами вставлены в стены теперешнего монастыря, между прочим, все капители в арках галереи, где живут монахи, а над входною дверью монастырской церкви вложен самый интересный остаток древности — камень, на котором вырезана надпись о построении старого монастыря Иваном Черноевичем. В тесном проходном дворике за церковью мне показали красивую гробницу одного из Карагеоргиевичей — из черного гранита, с беломраморным гербом Карагеоргиевичей. Кругом монастыря заботливо разбиваются молодые сады и парки, за новым парком и монастырем — тотчас же и выезд из города, и на выезде большое здание тюрьмы. Городской голова сообщил нам, что [635] все Цетинье построено на монастырской земле, даже дворец князя; поэтому недавним указом князя приказано платить за места для построек не князю и не городу, а монастырю.

Д-р Милянич окончил курс на медицинском факультете московского университета, и хотя потом учился в Германии, но все-таки свободно говорит по-русски. Он пригласил нас зайти в его небольшую, но уютную квартирку и познакомил с своею молоденькою, красивою женою; хорошенький мальчуган, сынишка их, разглядывал нас с любопытством дикой птички. Жена Милянича хотя и понимает немного по-русски, но говорить не может, и объяснялась с нами по-немецки. Радушный хозяин угощал нас коньяком и с любопытством расспрашивал о наших последних путешествиях. У него много книг русских и немецких, между прочим I том классического труда Павла Аполлоновича Ровинского по топографии и истории Черногории, подобного которому нет ни на одном языке. История Черногории Миляковича, более других распространенная в Цетинье, значительно короче и в научном отношении не может быть сравниваема с обширным и серьезным трудом Ровинского, по достоинству увенчанным премиею нашей Академии наук.

Вечер я провел у нашего посланника, где, кроме секретаря посольства г. Вурцеля, уже знакомого нам, я познакомился с воспитателем княжеских детей, швейцарцем Пиге, красивым мужчиною огромного роста, совсем под стать черногорцам; мы много говорили об исторических задачах Черногории, о положении Македонии, Греции, Сербии. Любезный посланник наш, хотя не без некоторых препятствий, устроил таки нам возможность ехать домой через Боснию, куда австрийцы неохотно пускают русских; паспорт наш был визирован в этом смысле австрийским резидентом.

Спать пришлось лечь только в 12 часов ночи, что здесь не в обычае. Ночь была удивительно тихая и ясная, так что мы долго молча стояли под раскрытым окном, наслаждаясь картиною заснувшего города. Луна поднималась из-за гор; звезды, не успевшие еще побледнеть, ярко искрились на темно-синей глубине неба; мирная долина дышала бодрящею свежестью; бесполезные фонари продолжали гореть вдоль пустых и безмолвных улиц своими тусклыми красноватыми огоньками, и ни один звук шагов не нарушал мертвой тишины полуночного часа, как будто мы были теперь среди какого-нибудь глухого степного хутора... [636]

Отрадное чувство безопасности и спокойствия охватывает вас здесь, среди этого простого, честного и смелого народа, доверчиво спящего в своих незапертых домах без всяких ночных сторожей и полицейских обходов.

___________

Утром я отправил на родину телеграмму о нашем выезде домой, заплатив из Цетинья в Воронеж всего один австрийский гульден 65 крейцеров.

Один из новых знакомцев наших, единственный цетинский содержатель аптеки Дрейч, герцеговинец из Мостара, учившийся в Петербурге в 3-й гимназии, и хорошо говорящий по-русски, настоятельно просил нас навестить его и затащил нас к себе. Дрейч объяснил, что это совсем не славянская фамилия — только личное прозвище его, а что он из рода Миличевичей; он был во время последней войны заведующим “Красным Крестом” в отряде князя Николая, вместе с русским доктором Щербаком и другими, и рассказывал поэтому, как очевидец, много интересного о битвах в Дужском ущелье, под Острогом и в долине Зеты.

В Доньем-Остроге стоял их госпиталь с ранеными, но князь прислал сказать, что удержать Острог не могут, и чтобы скорее очищали его. Старик Христофор поднял тогда мощи св. Василия и вынес их на плечах народа; раненых тоже повели, повезли верхами, понесли на руках. Черногорцы шли горами Горача, защищая правый берег Зеты, прикрывая Катунскую и Лешанскую нахии, а турки шли вершинами Острога. Всякий шаг они должны были брать с бою, и поэтому от Никшича до Спужа двигались целых девять дней; в Реку их не пропустил князь Николай, а в Пиперы и в Кучи задвинул им дорогу ни разу ими не побежденный, энергичный и деятельный Божо Петрович, укрепившийся у Дуклеи. У Сулеймана-паши было тогда 40.000 регулярного войска, у князя Николая всего 6-7.000. Сулейман, как только соединился в Спуже с Дервишем-пашою, сейчас же отправился с своим войском через Антивари на Шипку. Наш посланник Ионин был тогда все время при князе и сообщал ему ежедневно известия из Болгарии. Русский главнокомандующий требовал, чтобы черногорцы как можно долее удерживали у себя турецкие войска, и князь Николай вполне исполнил это поручение.

Дрейч предложил моей жене помочь ей в покупках местных изделий, а я, пока они странствовали из лавки в [637] лавку, отправился проститься к П. Д. Вурцелю и побеседовал с ним за русским чаем около тульского самовара. У Бурделя довольно большая и хорошо выбранная библиотека русских авторов, много французских книг по истории и этнографии. По словам его, Черногория получает из России не мало помощи. В голодные годы прислано было сюда русскими не меньше полумиллиона франков. Составлен был комитет под председательством митрополита, и Вурцель, в качестве его помощника, должен был взять на себя главный труд по составлению списка пострадавших округов и распределению пособий. Раздача поручалась местному попу, школьному учителю, капитану, представителям народа. Дело велось у них вполне честно. Три года сряду пришлось кормить пострадавших. Особенно трудно было устроить неудавшихся переселенцев, которые двинулись в Сербию, по приглашению тамошнего правительства, в числе 14.000 семейств, а принято было их только 6.000; 8.000 семейств должны были вернуться, окончательно разоренные, продав еще раньше свои дома, поля, скот, орудия, оставшись без крова, без хлеба, без заработка. Кое-как разместили эти семьи по различным селам и кормили на счет благотворительных средств, а земли и имущество их выкупили обратно. У Вурцеля я встретился с французским министром-резидентом при черногорском дворе г. Депре, женатым на красивой американке, дочери Мак-Клелана, с которыми мы уже раньше виделись за табльдотом нашей гостинницы. Этот любезный дипломат самым дружелюбным образом относится к русским, и взял с меня слово, что мы с женою заедем в нему в Рагузу на нашем обратном пути.

С последним зашли мы проститься с Кимоном Эммануиловичем Аргиропуло, — этим в высшей степени симпатичным представителем здесь русской политики, сердечно привязанным к Черногории и верующим в ее счастливую будущность. К. Э. Аргиропуло, прожив много лет в Черногории, изучил до мельчайших подробностей ее народ и страну; он объехал верхом все границы Черногории и присоединенных в ней земель, побывал у всех черногорских племен и даже у окрестных албанцев, отлично постиг дух и характер народа, основательно познакомившись с его историей, и пользуется во всем княжестве огромным авторитетом.

Такие подготовленные, правильно смотрящие дипломатические деятели только и могут быть полезны истинным интересам России. Раньше Черногории, Аргиропуло служил в Персии и в [638] Константинополе, так что имел случай со всех сторон изучить нашу восточную политику.

К. Э. Аргиропуло проводит несколько летних недель на “Катунах” (альпийских пастбищах) Ловчена; по его словам, гостеприимство простодушных черногорских пастухов доходит до трогательности. Они ему режут баранов, приготовляют молоко и сыр, считая это за великую честь для себя, и ни один из них ни за что не согласится взять за это хотя бы одну копейку с посланника русского царя. В Катунах живет летом и князь, и многие другие черногорцы. К. Э. берет обыкновенно с собою своих кавасов и повара, свою походную кровать и устраивает себе где-нибудь в уютном уголке горного пастбища деревянный барак. По словам его, нет ничего здоровее и приятнее этой жизни на заоблачных пастбищах. С князем Николаем посланник наш в самых близких и дружественных отношениях и почти каждый вечер проводит у него, составляя ему партию в русский преферанс.

Судя по тому, что я слышал здесь, вопрос македонский считается самым трудным, почти неразрешимым. Взаимная вражда сербов, болгар, греков и румын в Македонии делает положение там Турции несокрушимым, и каждый из соперничающих народов охотнее мирится с властью Турции над спорными странами, чем с господством в них кого бы то ни было из своих соперников, тем более, что турки гораздо снисходительнее к различиям племенным и религиозным, а прежнего своеволия и тираннии пашей не допускает постоянное вмешательство консулов и европейских держав. Если же правительство Оттоманской Порты по обыкновению своему ложится мертвою рукою на все отрасли государственного управления, то зато оно не мешает частной инициативе, промышленной и торговой, как показывает, напр., пример Салоник, где так называемые спаньолы, — предприимчивые испанские евреи, — распоряжаются в сущности всем. Сами македонцы отлично понимают это преимущество турецкого владычества и мечтают только о самостоятельном устройстве Македонии, вовсе не соблазняясь перспективою променять султана на Милана или Фердинанда. Конечно, самостоятельная Македония была бы лучшею развязкою этого сложного вопроса, постоянно волнующего балканские народы, а через них и Европу; дальнейший ход истории показал бы, куда стала бы добровольно тяготеть эта новая свободная страна. Рознь, взаимная зависть, недоверие и междоусобные споры до сих пор губят славянство, как [639] губили они его в его старой истории; судьба России при татарском нашествии, судьба Сербии на Коссовом поле — не научили славян политическому благоразумию. Даже совсем одноплеменные сербы считают, например, черногорцев дикарями, а черногорцы, в свою очередь, свысока смотрят на сербов королевства, презрительно называя их “шумадийцами”, т.-е. пастухами, а себя почитая вольным благородным рыцарством. Хотя же и существует тайное соглашение между Сербией и Черногорией, устроенное еще Пирочанцем, о взаимном наследстве в случае прекращения рода сербской династии Обреновичей и Черногорских Негушей, но акт этот, как не представленный на утверждение сербской скупштины, не вступил в законную силу. Связь же черногорского княжеского дома с Сербией через зятя князя Николая, Петра Карагеоргиевича, не имеет большого практического значения, потому что сторонников Карагеоргиевичей в Сербии чрезвычайно мало.

Турки и австрийцы отлично умеют разыгрывать свои партитуры на этом славянском инструменте взаимной розни и создают свою силу исключительно обезсилением славян самими же славянами. Географическое разъединение Черногории от Сербии коварно оставленным в турецком владычестве Новобазарским санджаком так же не мало способствует политическому разъединению этих братских народов. Без политического благоразумия и воздержности, без чувства исторической справедливости, народам невозможно разрешать серьезных политических и исторических задач. В Македонии, например, история каждого балканского народа по очереди ложилась на историю каждого предшествовавшего народа и закрывалась в свою очередь историею последующего, оставляя временам грядущим свой отдельный от других характерный слой, и крайне трудно решить, за какими именно веками македонской истории, за какою стадиею ее политической жизни должны быть признаны исключительные права наследства. С этой точки зрения сама Турция, владеющая Македонией в силу завоевания в течение чуть не 500 лет, тоже не может быть лишена некоторых законных прав, на долю свою в этом сложном общем наследстве балканских народов.

Нужно также прибавить, что неблагоразумные выходки некоторых наших близоруких газет, совершенно незаслуженно называющих себя политическими, — нередко много помогают враждебным нам органам печати, австрийским, немецким, английским, возбуждать подозрение балканских славян [640] против мнимых замыслов России на их самостоятельность и невольно заставляют более интеллигентную пасть здешних славянских народов — относиться с затаенным недоверием к действиям России.

Так, в бытность нашу в Цетинье, венская “Neue Freie Presse” с особенным злорадством подчеркивала ребяческую статью “Гражданина” по поводу прибывшей в Петербург болгарской депутации митрополита Климента и др., где политикан “Гражданина” торжественно объявлял, что Болгария, Сербия, Румыния, должна стать русскими областями, слиться с Россией, как Бавария, Вюртемберг и пр. слились с германской империей, ибо самостоятельное существование их будто бы немыслимо...

“Видите, какую судьбу готовит вам Петербург”, — предупреждает славян австрийская газета.

Правду говорит пословица, что такой услужливый друг — опаснее врага.

За табльдотом гостинницы мы опять встретились с францусским посланником Депрё и его женою; они уезжали из Цетинья в одно время с нами и взяли с нас слово, что, будучи в Рагузе по пути в Боснию, мы заедем к ним пообедать в их загородную виллу, так как пароход из Рагузы в Меткович отходит только утром, и вечер у нас будет свободен. Тут же обедал и приятель их Пиге, воспитатель княжича Миркб, какой-то ксендз-энтомолог и два туриста-англичанина, из которых один пошел пешком в Никшич, чтобы оттуда пройти через Герцеговину и Боснию в Рагузу.

Чемоданы наши были готовы, лошади тоже; добрейшие наши земляки, г.г. Аргиропуло, Вурцель и некоторые из черногорских знакомцев наших собрались проводить нас, и мы, сердечно простившись с ними, от души поблагодарив их за радушное гостеприимство на чужбине, сейчас же после обеда отправились в путь.

XV. — Возвращение на родину.

Было три часа дня, и жара стояла еще большая; дорога была знакомая и уже не интересовала нас так сильно, как в первый проезд. При спуске от Буковицы к Негушам, Бохо показал нам вправо от дороги горы родного ему племена цекличей, откуда он переселился в Каттаро. Молодых лесов бука и граба по окрестным горам видно было теперь [641] довольно много. В Крстаце у знакомой кафаны мы нагнали Депре, которые выехали из Цетинья несколько раньше нас. Они ехали с камердинером, горничной, кавасом, с целою коляскою сундуков позади них. Хотя францусский посланник считается живущим при дворе князя, но Депре, как и другим иностранным дипломатам, разрешено, в виду отсутствия в Цетинье подходящих условий жизни, жить в Рагузе, приезжая в Цетинье один раз в месяц. В Рагузе Депре нанимает прекрасную дачу в Пелыпи, на берегу моря, среди роскошного сада пальм и магнолий.

От Крстаца мы спустились к Каттаро всего в полтора часа. Мы катились вниз в этой удалой безостановочной скачке, словно в лихо пущенных салазках с английской горки, с головокружительною быстротою крутясь с одной петли дороги на другую, проносясь над ничем не огороженными обрывами охватывающей нас кругом пропасти в несколько сот сажен глубины. У самого спокойного нервами человека невольно замирает сердце, когда не особенно хорошо выезженные лошади несутся стремглав с длинною и тяжелою коляскою, прямо, кажется, в зияющую у ног бездну, и вдруг уже над последним закрайком ее круто поворачивают на всем бегу в следующее колено дороги, которая неожиданно переламывается здесь под острым углом. Будь на дворе немного темнее, будь лошади не так поворотливы и кучер менее опытный, и вы бы через пол-секунды загремели вниз с коляской и лошадьми. Эти ежеминутные переломы дороги, резкие как зигзаги молнии, разлинеивают будто царапинами циркуля всю открывающуюся нашим глазам широкую грудь горы, с которой мы слетаем вниз, — и не хочется верить, чтобы мы должны были пронестись с своею коляскою через все эти бесчисленные ступени гигантской дьявольской лестницы своего рода. Гора, да и другия крепостцы, увенчивающие собою вершины гор вдоль австрийской границы, кажутся нам отсюда на дне пропасти, и все хорошенькие заливчики, мыски и островки живописной Боки Которской, а за ними безбрежная гладь Адриатического моря вырисовываются теперь нам как на прелестной акварельной картине... Озеро-залив гладко как зеркало, и на этом голубом зеркале десятки плывущих по нем лодок кажутся усеявшими его мухами; пароход, на всех парах бегущий среди них, бороздя это прозрачное, гибкое стекло, кажется проворным пауком, пустившимся за ними в охоту...

Наш Божо, очевидно, угостивший себя и в Цетинье, и [642] в Крстаце, легкомысленный, веселый, беспечный, с бесцеремонностью итальянского ладзароне, разулся до боса и в одной рубашке, без шапки, спасаясь этим от солнечного жара, к приливе радостных чувств от возвращения домой, от хорошего заработка, а может быть и от созерцания родных гор, все время разливается в разудалых песнях, которые, вероятно, кажутся ему очень мелодическими, но которые действуют на мое ухо как скрип немазанной арбы. Он отчаянно машет кнутом, подгоняя без того во всю прыть несущихся лошадей, весело перекликается со всяким проезжим кучером, возчиком, прохожим, зная здесь всякого по имени, подробно объясняя нам, без всяких вопросов наших, кто, куда, откуда и за чем едет и идет нам на встречу, останавливаясь у каждого кабачка, чтобы опрокинуть мимоходом маленький стаканчик ракии и поболтать с хозяином. Даже завидя где-нибудь глубоко внизу, на одной из параллельных петель дороги, экипаж или повозку с товарами, он не преминет перекликнуться и послать приветственный сигнал за целую версту знакомому земляку. Эти частые петли дороги Божо весьма образно называет по здешнему “серпентинами”, т.-е. “змеиными кольцами”, в переводе на русский.

Вообще Божо наш — неузнаваем и ведет себя каким-то усатым мальчишкою; хвастает безбожно, рассказывая нам с необыкновенным пафосом любимые им легенды о посещениях Бокки императором Францем-Иосифом, принцем Рудольфом и равными другими высокопоставленными особами, воспевая мудрость, справедливость и могущество славного швабского императора... О России и русском царе этот православный черногорец, кажется; ничего не слыхал, и не упоминает о них ни слова. До того основательно успели австрийцы перевоспитать своих адриатических славян, по крайней мере в прибрежных городах, если не в селах.

— Скоро ли, однако, приедем, Божо? уже сумерки наступают, — в нетерпении спрашиваю я, немного встревоженный перспективою продолжать это скатывание с гор в салазках в ночной темноте.

— Еще только две серпентины, и мы внизу! — с торжеством возвещает Божо.

Действительно, только-что начали зажигать огни в Каттаро, как наша коляска с громом подкатила к дверям гостинницы.

Мы, можно сказать, не съехали, а упали с высот [643] Черной-Горы в австрийское прибрежье. Местные люди, впрочем, нисколько не стесняются здесь ночным путешествием на Ловчен; мы встретили неподалеку от Каттаро коляску австрийского посланника, отправлявшегося к князю в Цетинье, а немного ниже — целый обоз троек с громоздкими товарами, карабкавшийся на гору. Ночь здесь даже предпочитают дню для путешествия в Цетинье, так как в ночной прохладе и лошадям, и людям легче подниматься по кручам.

___________

Мы покинули прелестную Бокку Которскую рано утром на очень плохоньком венгерском пароходике “Hungaria”, который держит береговой рейс по всем далматским портам.

На пароходе насказали нам всяких скверных, вещей про путешествие через Боснию. Русскому, не смотря ни на какие паспорта и виды, там просто ступить не дают без обидного и стеснительного соглядатайства; вас окружают тайными агентами, на вас заранее смотрят как на опасного человека, политического шпиона или подстрекателя к восстанию. Делают все возможное, чтобы пребывание в Боснии вам показалось совсем не сладким, и чтобы вы по добру, по здорову скорее бы убирались, откуда пришли. Уверяли нас даже, будто ни в одном городе Боснии русскому не позволяют оставаться более суток, если он не имеет там торговых или других определенных дел. А если узнают, что вы писатель, найдут у вас разные сербские и русские книги, то вы, будто бы, прямо можете попасть в очень неприятную историю, пока ее распутают сношениями с кем следует, а вы, чего доброго, насидитесь где-нибудь в совсем неудобном для вас месте, и, во всяком случае, не можете поручиться, чтобы путешествие ваше не затянулось против вашей воли гораздо дольше, чем вы предполагали. К этому прибавляли, в виде утешения, что и самые железнодорожные сообщения в Боснии устроены собственно для административных и стратегических целей и нисколько не приспособлены для дальних сообщений: поезда идут там крайне медленно и не дожидаются один другого, так что на пути приходится нередко ждать поезда по целым дням. Вообще тому, у кого время строго рассчитано, было бы рискованно направлять свой путь на Боснию, — уверяли меня. А у меня время именно было рассчитано по часам, и всякое неожиданное запоздание спутало бы все мои рассчета. Ознакомиться с положением страны и настроением народа [644] при той перспективе, какую нам рисовали, разумеется, было бы невозможно, и всякое удовольствие и интерес видеть новые места обратились бы невольно в досадное расположение духа от ничем не вызванных придирок и подозрений австрийских властей, трепещущих за свое владычество над этой славянской страной, никогда ими не завоеванной и никогда не выражавшей желания отдаться под их покровительство.

А так как со мною была еще и жена, то подвергаться риску австрийских порядков, хорошо мне памятных по истории с профессором Иловайским и некоторыми другими русскими путешественниками, я счел совсем неуместным, и мы решились проследовать, не высаживаясь в Рагузу, прямо в Фиуме, чтобы оттуда через Буда-Пешт и Галицию возвратиться восвояси.

В Гравозе на пристани г. Депре и жена его опять радушно уговаривали нас отправиться с ними в их виллу, в ожидании отъезда другого парохода, заворачивающего в Нарентский залив и идущего в Меткович, в Боснию. Но мы извинились перед ними, объяснив им причину внезапной перемены нашего маршрута, и так как “Hungaria” стоял в Гравозе всего один только час, то нам не представлялось возможности сделать даже короткий визит любезным представителям Франции и полюбоваться их живописною приморскою дачею.

К тому же оказалось, что срочный пароход в Меткович отошел сегодня, во вторник, в 8 ч. утра, за полтора часа до нашего прибытия, а следующего парохода нужно было ждать до четверга, т.-е. ровно двое суток.

Бравый капитан венгерской “Hungaria” оказался, разумеется, как и все вообще австрийские моряки, не венгерец, а хорват, или кроат, как называют их немцы. Он сохранил все славянские симпатии и с охотой беседовал с нами о России и о своих братьях адриатических славянах, ехал с нами и католический епископ Албании, итальянец родом, как все вообще католические епископы Албании; епископ принадлежит к монахам францисканского ордена, одет в коричневую монашескую рясу с пелериной, в. широкополую черную шляпу с зеленым снурком; на шее у него крест на золотой цепи. Но в этот оффициальный наряд он облекся только ради публики, уже в кают-компании 1-го класса. Приехал он на пароход, как я видел, в фуражке с золотою тесьмою и в коротком подряснике, в том самом виде, [645] в каком он ездит обыкновенно верхом по горам своей полудикой паствы. Капитан передавал мне, что вдоль всего морского берега Албании живут албанцы православные, католики же занимают внутренние неприступные горы, а ближе в Турции и турецкой Сербии — сплошные магометане. Католическое духовенство Албании, в том числе и епископ, ехавший с нами, содержится на счет громадных средств общества Ргоpagandae fidei в Риме, в которое стекаются обильные пожертвования из Австрии, Франции, Италии. Австрийский генерал с целым штабом военных чинов — тоже в числе наших спутников. Но нас больше заинтересовала ехавшая в Венецию черногорка А. П. Вучитевич, родная сестра которой замужем за нашим прежним посланником в Америке, известным писателем-путешественником Иониным, бывшим во время последней болгарской войны русским генеральным консулом в Черногории и сопровождавшим князя Николая во всех его походах. Отец Вучитевичей эмигрировал из Черногории еще при князе Данииле, потому что был сторонник соперника его Джеорджия Петровича Негоша. Теперь он помирился с князем Николаем и бывает у него в Цетинье, но живет все-таки в австрийской Будве, где у него свой дом. Там море, живописная местность, но жить очень скучно, без общества, без дела. Анастасия Вучитевич говорит сносно по-русски и передавала нам много неутешительного о современной черногорской молодежи. Черногорцы, получившие образование во Франции или в России, доктора, инженеры, тяготятся жизнью в Черногории и не скрывают своего презрения к ее патриархальному быту. Их смущает грубый сельский труд их родителей, они чересчур барятся, отказываются служить на своей родине и тянут в Россию, в Европу, а если и решаются остаться в Черногории, то требуют для себя больших и выгодных должностей, к которым они даже и не подготовлялись. Один старый черногорский поп со слезами жаловался нашей спутнице на своего единственного сына, возвратившегося из Парижа образованным красавцем-инженером. Он составлял всю надежду старика, ничего не жалевшего, чтобы поставить его на ноги. А приехал, стал попрекать отца и мать их грубыми обычаями, не может есть того, что они едят, страшно скучает дома, от своих землячек, черногорских девушек, отворачивается и даже не говорит с ними, называет их кухарками, не хочет служить в Черногории, уверяя, что здесь с тоски пропадешь... Старик-отец [646] посмотрел, посмотрел на его выходки, погоревал с своею старухою, призвал сына и сказал ему: — Вот тебе деньги! ступай и не возвращайся больше никогда! Я думал, что у меня есть сын-черногорец, как я, а ты сделался барином; мне бар не нужно. Прощай!..

Молодой инженер заплатил тогда князю цену своего воспитания и вместо инженерства в Черногории выпросил себе место консула в Скутари. Другой, доктор, учившийся в России, о Черногории, о нравах народа отзывается не иначе, как с презрением, отказывается наотрез жениться на черногорке и даже по телеграмме князя не поехал сразу из Будвы лечить его детей, и напрямик объявляет, что ни за что не станет служить в Черногории. В Петербурге он был ассистентом у профессора Раухфуса в институте экспериментальной медицины принца Ольденбургского.

— Черногорцы старого закала, без образования, чудо что за люди! — заключила наша собеседница, — а образованные — нехороший народ: никакого патриотизма, никаких нравственных, идеалов... Поссорятся или уедут в чужие земли, сейчас начинают писать брошюры, памфлеты против князя, против Черногории.

Конечно, все это факты сами по себе грустные. Они не новы нам, русским, хорошо знакомым с тем же печальным явлением в лице многих наших образованных юношей, выходящих из крестьянского и духовного сословия. Очень может быть, что при резвом переломе истории, при переходе от патриархального сельского быта к городской цивилизации со всеми ее утонченными соблазнами, явление это делается своего рода роковою необходимостью, которой нельзя миновать ни одному народу. Но во всяком случае подобные явления не следует приписывать внутреннему свойству научного образования или цивилизации вообще; это только обычные язвы, ее сопровождающие; истинную цивилизацию, в ее основных плодотворных элементах, несомненно можно осуществить без всякой примеси роскошных и себялюбивых вкусов, без всякого потрясения ею тех глубоко-нравственных начал, которые вызывают в людях непобедимую любовь к родине, непоколебимое чувство долга, уважение к самому простому труду и добродушное довольство хотя бы слишком скромными житейскими условиями.

Было бы большою ошибкою и большою несправедливостью приписывать образованию или цивилизации то, что должно быть [647] объясняемо именно недостаточностью истинного образования, искажением и нарушением самих основ цивилизации. А у нас, к сожалению, это случается сплошь да рядом.

Не нужно также забывать, что если образованный черногорец часто усвоивает себе нежелательные вкусы и даже пороки цивилизованного общества, то и в старом, глубоко мне симпатичном типе черногорца, как и во всяком представителе патриархальной простоты, патриархальной доблести и патриархальной грубости, были тоже свои коренные недостатки, были черты характера и быта, возмущающие наше нравственное чувство. Достаточно напомнить, например, о страсти черногорца к четованию и гайдучеству, о варварских обычаях его украшать свои храмы головами убитых врагов или “каменовать” женщину, провинившуюся против супружеской верности... Смягчение нравов и понятий, необходимое в ходе истории народа, развивающегося на началах христианства, только изменяет характер людских пороков, но далеко еще не освобождает от них цивилизующийся народ, особенно в первые стадии его начинающейся гражданственности.

___________

Берега, которые мы проезжали, были уже нам достаточно знакомы, и только в Сполатто мы вышли на берег вместе с m-lle Вучитевич, чтобы купить славящихся во всем прибрежье “сплетских калачей” у известного здесь пекаря Петара Петци. Калачи эти — в форме круглых венков и тестом своим напоминают наши выборгские крендели; продают их по 5-ти крейцеров штуку. Сполатто — самый большой город на далматском побережье, больше Зары и Рагузы, и ожидают, что он скоро будет сделан, вместо Зары, столицею Далмации. Город с моря имеет очень внушительный вид, охватывая длинным полукружием своих больших, тесно построенных домов довольно обширную бухту. Но когда мы очутились на берегу этой прекрасной пристани, среди широкого элегантного гулянья, нужно было зажать нос и спасаться, куда глаза глядят. Невыносимый запах сернистого водорода, словно из сейчас только разбитой гигантской реторты химика, несет со стороны моря, вероятно, вследствие прибиваемых волною в берегу гниющих водорослей и равных других органических остатков.

Сполатская публика каждый вечер осуждена гулять в такой отвратительной вони, если ветер тянет с моря. [648]

Зару мы оставили в покое, не желая покидать ради нее своих постелей в ранний утренний час, и вышли на палубу, уже войдя в самую глубину Фиумского залива. Берег впереди весь казался зеленым от лесков и лугов, покрывающих горы. Направо от нас выглядывают друг из-за друга громадные хребты Динарских Альп.

Фиуме смотрит большим, серьезным городом, хотя не сравняется ни с Триестом, ни с Одессою. Он привлекателен тем, что не сбит, как Триест, в тесную кучу высоких белых каменных ящиков, а привольно разбросан по зеленым скатам берега, среди садов и деревьев. В обе стороны от него, а особенно в западу, целая страна хорошеньких деревенек, дач, ферм, фабрик, тоже разбросанных среди садов по зеленым холмам и горным склонам, живописно прильнувшим в самому берегу моря.

Сдав багаж на вокзал железной дороги, мы хотели воспользоваться свободным вечером, чтобы посетит столь хваленую Аббацию, одно из самых модных мест для морского купанья, сделавшееся еще более популярным после летнего пребывания здесь императора и императрицы германских.

Мы доехали по конке от вокзала до Корсо и, отдохнув немного за столиком Cafe Central, взяли билеты aller et retour на пароход в Аббацию. Пароходы эти ежечасно отправляются из Фиуме в Аббацию и из Аббации в Фиуме, и, к удивлению нашему, все полны публики.

Западный берег залива заворачивает рогом один из гористых мысов своих и в пазухе этой бухточки расположена Аббация. Аббация, как и наша Ялта в Крыму, только центр многочисленных дач, осыпающих всю эту часть берега, гораздо более гористую и лесистую, чем остальная окрестность. Густые, высокоствольные леса, крайне редкие в адриатическом побережье, дают жителям дач бесконечное разнообразие горных прогулок в прохладной тени деревьев. Шуба лесов, одевающая горы, и положение Аббации в пазухе горы, заслоняющей ее от слишком жгучих лучей южного полудня, делают летнее пребывание в Аббации особенно удобным и привлекательным, между тем как Фиуме, расположенный как раз на юг, беззащитно принимает на себя все удары полуденного солнца. Везде, до самых вершин пирамидальных гор и холмов, белеют, желтеют, краснеют среди темного фона лесов виллы, пансионы, замки окрестных владельцев. [649]

Аббация — это один сплошной парк пальм, латаний, юкк, кипарисов, роскошный уголок тропиков, брошенный на живописные камни морского берега по крутым скатам лесистой горы; среди букетов пальм, в цветущих и благоухающих корзинах цветников спрятаны, будто какие-нибудь драгоценные безделушки, дворцы и виллы, полные художественного вкуса, одни изящнее других, одни богаче других, все в мраморах, в статуях, в балюстрадах, балкончиках, фонтанах... Этот парк, эти виллы придвинулись прямо к морю и как гигантскою ширмою загородились зеленою курчавою горою от ветров и зноя... Проводят тут лето только очень богатые люди, и стоит только окинуть глазом этот волшебный сад, населенный мраморными дворцами, чтобы сразу понять, до какой степени было бы здесь неуместно и невозможно все скромное и бедное. Эрцгерцогиня Стефания, вдова загадочно погибшего наследного принца Рудольфа, особенно полюбила Аббацию и избрала ее своим постоянным местом пребывания, не мало обогащая этим счастливый приморский уголок.

Мы обошли пешком парк, объездили в щегольской коляске, которых тут множество толпится у гостинниц для услуг туристов, немногочисленные улицы, аллеи и набережные местечка, и, наморившись, уселись на центральной эспланаде перед главным рестораном, где играет музыка, как раз над обрывами моря, освежая себя мороженым, слушая стройные звуки оркестра и вместе с тем любуясь чудною картиною вечернего моря.

У самых ног наших оказалась пристань для купанья, и обтянутые в полосатое трико любители водяного спорта проделывали перед нами невообразимые сальто-мортале, прыгая головою вниз с высоких подмостков в волны моря, ловко перекувыркиваясь в воздухе и всячески утешая зевавшую на них публику своими гимнастическими затеями.

С последним вечерним пароходом мы перебежали назад в Фиуме, успели еще не спеша напиться чаю и закусить в Cafe Central, погуляли по ярко освещенному, как паркет гладкому Корсо, полному праздного народа, и только в 10 часов вечера, заняв места в отлично устроенном спальном вагоне, с умывальнями, буфетом, просторною столовою и всякими вообще комфортабельными приспособлениями, двинулись по дороге в Буда-Пешт. Прибавки за спальный вагон с нас взяли пол-цены наших железнодорожных билетов. [650]

В Венгрии мы уже не хотели нигде останавливаться, и нетерпеливо неслись курьерским поездом назад в далекую родину. У нас не хватало больше ни времени, ни терпения так долго быть на чужбине. Венгрия только мелькала мимо нас в окна вагона, как бесконечно развертывающийся свиток, оставляя во мне впечатление сплошной плодоносной равнины, покрытой тучными нивами кукурузы, стадами быков с аршинными рогами, богатыми фермами, опрятно выстроенными деревнями, прорезанной во всех направлениях шоссированными и густо обсаженными дорогами...

Сам Буда-Пешт промелькнул почти незаметно, потому что мы прорезали его в стороне предместий и только издали могли любоваться на целый лес фабричных и заводских труб, окружающих его волнистыми хвостами своих бесчисленных дымов, на старинную крепость Буды, венчающую собою крутой холм над волнами Дуная, да на сам широкий Дунай, через который мы пронеслись по прекрасному железному мосту немного ниже города. Вокзал Буда-Пешта — громадный и великолепный, но здесь все только Венгрия и ничего кроме Венгрии. Ни одной немецкой надписи нигде, ни одного немецкого слова ни от кого.

От Буда-Пешта — курьерский поезд в Галицию уже без спальных вагонов; а очень скоро из курьерского он обратился в самый возмутительный поезд “на долгих“. Нас неожиданно остановили глубокою ночью на середине дороги, и совсем сонных стали выгонять из вагонов, объявляя, что дорогу размыло сильными горными дождями и что нужно пройти около полуверсты пешком через ложбину до другого поезда, который выслан нам на встречу. Ночь была хоть глаз выколи; дождь лил как из ведра, и глинистая почва размякла, как тесто, так что нога уходила по щиколку в грязь. Поезд стоял в каком-то лесном ущелье Карпатских гор, в котором ночной ветер выл пронзительно, как в трубе, барабаня без милосердия нам в лицо косыми струями дождя. Не видно было, куда идти, и на каждом шагу можно было полететь в темноте куда-нибудь в обрыв; а тут еще изволь тащить с собою чемоданы, сак-вояжи и всю наскоро захваченную из вагона дорожную рухлядь. По счастию, нашлись какие-то услужливые люди, которые согласились нагрузиться нашим багажом, и хотя исчезли сейчас же в темноте, оставляя меня раздумывать об их дальнейших намерениях и о будущей судьбе наших чемоданов, но тем не менее дали мне возможность провести жену до освещенного места, где [651] стояли длинными рядами, с пылающими смоляными факелами в руках, совсем как в какой-нибудь сцене романтической оперы, закутанные в вывороченные мехом бараньи шкуры, в нахлобученных широкополых шляпах, черные, усатые фигуры, которые казались еще мрачнее и таинственнее от странно освещавшего их, перебегавшего по их суровым лицам красного отблеска факелов. Это администрация железной дороги очень кстати догадалась выслать человек пятьдесят словаков, туземцев этих гор, чтобы помочь публике перебраться по проложенным доскам через размывы дороги.

Только в 5 ч. утра мы добрались до Лавоча. К нашему горю, утренний поезд не дождался нас и ушел. Следующего поезда приходилось ждать до 7 часов вечера и в свою очередь упустить необходимый дальнейший поезд. Когда мы все, продрогшие, не выспавшиеся, обезкураженные рядом неудач, высыпали из вагонов и беспомощно толкались на открытой галерее вокзала, запертого потому, что в этот час не полагалось никакого поезда, мы были похожи на обмерших осенних мух... Но с нами было несколько галицийских евреев, спешивших по делам в Львов, и они-то первые стали раскидывать своим изобретательным умом, как бы нам выбраться из нашего горестного положения. После нескольких бесплодных аттак на начальника станции, чтобы он приказал нас везти дальше до Сколы в том же поезде, у находчивых израильтян сейчас же составился другой план. Они стали сновать по публике с подписным листом, — кто желает участвовать в заказе дли нас экстренного поезда до Сколы, где почему-то являлась возможность сесть в какой-то проходящий поезд, и сколько кто может заплатить за это удовольствие. Публика была небогатая и нетароватая, и огромное большинство — III-го класса: кто записывал гульден, кто два, так что никак не набиралось требуемых 68 гульденов. Чтобы ускорить дело, я вынужден было свеликодушничать и дать за себя 12 гульденов, но очень скоро узнал из секретного доклада одного из израильтян, что оба инициатора подписки обделали дело так, что им не только не пришлось ничего заплатить за себя, но еще и осталась малая толика за хлопоты...

Чтож! всякая изобретательность должна быть оплачена. Экстренный поезд кое-как собрали и отправили нас, наконец, дальше. Кругом нас — дикая живописность лесных гор, еловые и сосновые леса, густою гривою покрывающие хребты и пики, шумящие горные ручьи, пильни, доски, бревна, обозы с лесом... [652]

Мы перерезаем Карпаты и въезжаем в Галицию. Здесь никакой другой промышленности, кроме истребления лесов. Австрия делает все возможное, чтобы не дать развиться здесь местным фабрикам и заводам в подрыв немецким и венгерским. Забитые, апатичные словаки, в своих круглых войлочных шляпах, в плащах из грубого сукна, в замашних портах и рубахах, обутые в первобытные сандалии из сыромятной кожи, уныло бредут по дорогам, уныло толпятся у вокзалов, с холщевыми мешками на плечах. Это краснокожие индейцы своего рода, обреченные на прогрессивное вымирание под напором враждебной им немецко-венгерской культуры, вынужденные всяким насилием, политическим и религиозным, очистить поскорее место в родной земле своей более, чем они, достойному, горделивому и тиранническому племени...

С нами в вагоне оказался молодой польский монах-миссионер, родом из Варшавы, но окончивший курс на богословском факультете римского университета; он теперь занимает во Львове должность вице-ректора какого-то духовного училища, а раньше был в болгарской миссии и свободно говорит по-болгарски и итальянски.

Польский богослов все время передавал нам свои скорбные взгляды на усиление еврейского господства в Австро-Венгрии.

— Вся Венгрия в руках евреев и франмасонов, — горячо уверял он нас: — все лучшие дворцы в Пеште на улице Андраши — еврейские; все капиталы, вся торговля, вся журналистика — еврейские! То же и в Вене. Но в Пеште тем опаснее, что евреи слились под видом франмасонов с христианами, — в Вене они пока держатся отдельно. Бургомистр Пешта — еврей; евреи проводят законы о разводе, о гражданском браке, чтобы разрушить христианское общество, чтобы все потопить в неверии и космополитизме... В Италии, в Риме евреи тоже приобретают с каждым днем громадное значение. Сонино — министр финансов, например, — еврей. Если итальянское королевство скоро не уничтожится, и папа не установит свою власть над всею Италией», то и ей грозит судьба Австро-Венгрии, и она обратится в еврейское царство! — закончил пророческим голосом молодой ксендз.

Но в это время поезд наш уже останавливался под навесом львовского вокзала, и мы торопливо бросились брать билет на ожидавший нас поезд на родину...

Евгений Марков.

Текст воспроизведен по изданию: Славянская Спарта (Очерки путешествия по Далмации и Черногории) // Вестник Европы, № 10. 1898

© текст - Марков Е. 1898
© сетевая версия - Thietmar. 2014
© OCR - Бычков М. Н. 2014
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Вестник Европы. 1898

Мы приносим свою благодарность
М. Н. Бычкову за предоставление текста.