ДЕ ВОЛЛАН Г. А.

ОЧЕРКИ ПРОШЛОГО

Предлагаем вниманию читателей окончание интересных записок известного нашего писателя Г. А. де-Воллана, касающихся его службы в министерств иностранных дел, и событий прошлой сербско-турецкой войны.

Ред.


Умирает Вестман. Жомини заставили отказаться от места товарищи. Горчаков хотел Стремухова. Но тут возгоралась интриги самая ожесточенная... Государь не хотел Стремухова, и тот подал в отставку. Гирса назначили одновременно товарищем и директором азиатского департамента, вице-директор барон Остен-Сакен, кажется, был назначен директором департамента внутренних сношений (вице-директором назначили Мельникова). Стюарт после некоторого времени попал в Бухарест и на место начальника отделения был назначен Персиани. — Пока Стюарт еще был начальником отделения и он предложил мне ехать в Соединенные Штаты первым секретарем. Это место не прельщало никого. Говорили, что в Америке дорого жить. И вдруг я узнал, что назначили туда Григория Вилламова. — Потом рассказывали, что его хотели почему-то сплавить из Петербурга, хотя он был в Петербургском обществе persona grata, бывал даже на придворных балах. Красивый и видный он представлял бы собою хороший образец русского. А как раз в это время была выставка в Соединенных Штатах. — Жаль только, что он был неграмотен и писал [515] иеромонах — яромонах... Но это пустяки, как говорил Стюарт. Он прожил в Соединенных Штатах около 10 лет и затем попал первым секретарем в Бухарест, где и умер...

Ну как не верить в судьбу и не быть фаталистом... Попади я в Америку в то время, я, может быть, там остался бы на несчетное число лет и, вероятно, не попал бы в Сербию и моя карьера была бы иная... А в это время уже начиналось брожение в Боснии и Герцеговине. Александр Семенович Ионин, с которым я познакомился еще у Гильфердинга, был тогда генеральным консулом в Рагузе. Наружность его была необыкновенная. Вместо головы у него на шее торчала мертвая голова, обтянутая, конечно, кожею. Но при разговоре с ним вы забывали о его наружности и находились под обаянием его интересной личности. Зиновьев, тоже очень острый и интересный дипломата, был назначен в то время в Персию. Я ему передал свою записку о национальном вопросе в Венгрии (потом я переделал это в статью, а затем в брошюру), и он мне сказал, что он прочитал всю ночь напролет. Si non e vero, во всяком случае, очень любезно.

В департаменте я сошелся с двумя братьями кн. Шаховскими. Одного Сергея скоро назначили секретарем к Ионину... Сергей казался тогда очень восторженным, но не особенно даровитым. — Он очень высоко ставил брата своего Льва Владимировича и говорил: вот приедет брат, он такой дельный и проч. Действительно, приехал брать Дев Bлaдимиpoвич и поступил в мой стол. Он и тогда казался мне ненормальным. Он раньше готовился к кафедре, но потом задумал перейти в министерство иностранных дел. — Я его повел к Яковлевым, и он, думая, что на полу лежит платок, поднял его к великому ужасу З. Ю., так как это была ее юбка... Потом чуть не спалил свою роскошную шевелюру от лампы. Мы с ним были очень хороши, он мне пoвеpял свои тайны, свои надежды на брак с дочерью Каткова Ему не нравилась канцелярская деятельность. И вдруг он сдурил. Что-то ему показалось, что я с ним обращаюсь слишком по-начальнически, и он захотел вызвать меня без всякой причины на дуэль. Савве Яковлеву он пoвеpил это дело, но он уговорил его, и предполагаемая дуэль окончилась обедом. Очень образованный, талантливый, как доказали это письма с войны, он был [516] неровен, и я думаю, что и тогда у него были зачатки душевной болезни. Женившись на Катковой, он вышел из министерства иностранных дел и потом, как я слышал, даже тяготился тему что должен померкнуть в лучах своего тестя. И тут он спятил и говорил: я князь Шаховской — а она все-таки Каткова. Потом мы уже не встречались, хотя я бывал в Москве у его родителей.

Брат его Сергей Владимирович был совсем другого калибра. Сергей не был так начитан, так умен, как его брат, но это была уравновешенная, спокойная натура, умеющая воспользоваться благоприятными моментами. — Я сам был свидетелем быстрой карьеры, которую он сделал. — В министерство вдруг было донесено, что Шаховской читает “Вперед” или какой-то подпольный орган.

Дело в том, что Шаховского вызвали в 24 часа в Петербургу и он не знал, за что его отозвали из Цетинья... Мы товарищи сошлись, обсудили его положение и не знали, кто доставил ему доступ к гр. Блудовой. Блудова приняла в нем большое участие. В одно из посещений у Блудовой Шаховским, к ней пришел Государь Александр II-й; узнав, откуда Шаховской, расспросил его про Герцоговинское восстание. Еще один визит и опять встреча с Государем. А потом Шаховской уезжает в Москву и схватывает тиф. Тогда акции Шаховского поднимаются выше. Блудова спрашивает Гирса о здоровье, и даже сам Государь осведомился у него о здоровье Сергея. Когда началась война с Турцией, то Шаховской поехал туда братом милосердия и когда надо было назначить уполномоченная, то Государыня сказала вскользь, что хорошо бы назначить на это место такого энергичного деятеля, как Шаховской. Понятно, что назначили Шаховского. Оттуда он попал в Прибалтийский край и там повел политику в русско-национальном духе. Мы урывками встречались с ним в то время. Мы были с ним на ты, и он при вcтpечax всегда крепко сжимал меня в своих объятиях. Не будь этого доноса, Шаховской шел бы потихоньку от секретаря генерального консульства на следующую ступень. Как-то помнится, собрались у Донон Ионин, Домонтович, Исаков, еще кой-кто, Шаховской и я... Разговор был оживленный, каждый старался сказать что-нибудь интересное один Шаховской точно воды в рот набрал, так что Ионин, даже заметил, обращаясь к нему: а отчего вы ничего не [517] скажете... Он не был ни оратором, ни писателем, а только иногда восторженным глашатаем какой-нибудь истины, но во всяком случае, это был в высшей степени порядочный и хороший человек.

Шатохин был карьерист до мозга костей, мы с ним сошлись и даже ездили на Иматру. Я его повез к некоторым знакомым. Потом его назначили в Рагузу и после короткого прибывания там он вернулся в Петербург. Он потом мне рассказывал, что в министерстве он старался прежде всего понять, какое там влияние (чем пахнет — его выражение) и сообразно с этим очертил положение. Так как многие желали считать Герцоговинское восстание пустяком, то наш карьерист в этом духе повел разговоры. Его попросили составить записку и пошла писать губерния. — Когда Шатохин сообщил мне об этом, я ему выразил свое негодование... Но он, вероятно, думал про себя, глуп ты, братец, ты не пойдешь далеко... Сведения, привезенные Шатохиным, шли в разрез с донесениями Ионина. Когда потом кн. Шаховской сказал у Блудовой Государю, что восстание торжествует, то Император Александр II сказал: их успех меня радует... Шатохин, несмотря на свой оппортунизму не сделал карьеры. Потом он перешел к Каткову, но и там у него не было чем выдвинуться, кажется, занимался своим имением. Другого брата, бывшего в Болгарии, я не знал... В то время как Шатохин был в Рагузе, Гартвигу предложили место, но он де хотел принимать его, пока Шатохин не изъявил желания переменить свой пост на какой-нибудь другой. Черта, которая мне очень понравилась, в настоящее время, когда люди вырывают друг у друга самые лучшие, лакомые куски.

Если мне не изменяет память — Гартвиг потом оставался еще некоторое время в департаменте. Потом он был назначен в Рагузу и оттуда вице-консулом в Бургас.

Гартвиг кончил курс в университете, был вполне образованный человек. У него были стремления заниматься наукою; собрал громадную библиотеку на службе, потом в департаменте, в котором он потом достиг места директора азиатского департамента. Владея пером и хороший работнику он был неоценим во времена гр. Ламсдорфа и (моего товарища по Московскому университету) кн. Оболенского, когда наши верхи с трудом писали по-русски, а русский язык, благодаря Александру III, наконец требовался от русских [518] дипломатов. Как человек просвещенный и русский патриот Гартвиг был полезным деятелем. Ему повредило то, что он не знал Крайнего Востока и такую страну, как Америку, где из quantitе nеgligeable выростали великие державы. Но в этом не виноват человек, а система, при которой одних постоянно держали за границей, а других в Петербурге. У немцев и у англичан секретари не засиживаются на одном месте больше двух лет, таким образом секретарь, если в нем есть что-нибудь свое, пока дойдет до посланника или, скажем, до большого места в министерстве, перебывает почти везде и, что всего важнее, ознакомится не только с местными условиями, но и с выдающимися людьми. Но у нас на этот счет придерживаются экономии. Таким образом американцы не жалеют для пробной стрельбы военных судов, ни пороха, ни снарядов и т. д., а у нас в этом отношении соблюдается тоже экономия, которая потом отзывается на успешности военных действий.

Из лиц, которых я встретил тогда, был служащий в министерстве финансов Пушкарев.

Этот Пушкарев был потом во время войны с Турцией в полевом казначействе, и он рассказывал много интересного.

В эту зиму я нанял квартиру на Моховой в доме Недоброва. Квартира в бель-этаже и стоила не дорого (1200 руб. в год). У меня был старый лакей Велецкого, нашего начальника отделения, который летом уехал в Сан-Франциско генеральным консулом. Тихон был из породы старых слуг. Он считал себя скорее моим дядькою. Привыкнув беречь деньги у Велецкого, он и у меня соблюдал ту же бережливость. На старости лет он женился. Жена его была у меня кухаркой. — Летом я нанял дачу у Яковлевых на Черной Речке. — В эту же зиму мой родственник Пантелеймон Александрович Иловайский привез ко мне молодого человека, который отрекомендовался Николаем Ильичем Булацелем. — Оказалось, что он, кончив гимназию и, получив свою часть выкупных, прожил их в веселых кутежах в Харькове. Затем осталось общее имение, в котором хозяйничал его брат и у Николая Ильича не было больших средств. Тогда он задумал поступить в министерство. Пантелеймон Александрович привез его ко мне, чтобы помочь ему указаниями, советами. У Булацеля была [519] протекция. Его сестра была морганатическая супруга принца Николая Петровича Ольденбургского и пользовалась титулом графини Остенбургской. Булацель приехал ко мне скромным юношей, без средств, я, не зная, что у него есть какая-нибудь поддержка, предложил все пособия, сказал, что требуется для экзамена и в конце концов пригласил его жить на квартире (за небольшую плату).

Надо сказать, что хитрый Коля, как его прозвал Савва, принялся за дело с большим рвением, занимался весь день, даже летом не искал никаких развлечений. Поступив в министерство, где вообще не дают вновь поступающим жалованья, он был очень расчетлив, так как имел очень мало. Он не знал основательно французского языка, он скоро ему выучился в совершенстве, а также начал писать порядочно по-русски. Поступив в Канцелярию, он оперился. Он, кажется, хорошо играл на биллиарде, в разные карточный игры, и кажется счастливо. У него стали водиться иногда большие деньги. Тогда у него явилась потребность к роскоши, он уже не мог есть “de la vache enragеe”, а лучший обед в лучшем ресторане и не садился за обед без шампанского. Хотя мы жили почти все время вместе вплоть до его назначения вторым секретарем в Лондон, но мы друг друга видели только к утреннему кофею или иногда вечером, если Булацель случайно заходил на квартиру. Он являлся из какой-нибудь компании, где весело проводил время, а я, как он выражался, читал “у книжку”. Общего у нас было мало, но отношения у нас были хорошие и товарищеские. Когда мы жили вместе, то к нам на квартиру заглядывал довольно часто принц Ольденбургский. Вечером у нас подавался чай, и вдруг мальчишка-лакей (Тихон уже отправился к праотцам) докладывает нам, что не хватает ложек. Я доставал их, и принц очень смеялся нашему хозяйству. Надо сказать, что хотя мы были хороши с Булацелем, но я не познакомился с его сестрою. Однажды Булацель говорить мне: Принц тебя приглашает к обеду на такой-то день. Я сожалею, ответил я, но я зван в такой-то дом и мне обещали сделать пирог с капустою. Булацель начал кипятиться и сказал, что так нельзя поступать, раз тебя зовет принц. Но я остался при своем мнении.

К, конечно, меня уже больше не звали на Моховую, где жил принц. Булацель там обедал и завтракал каждый день. Эта интимность в доме принца ему очень помогла, многие [520] стали заискивать в Булацеле... Когда гр. Капнист, младший советник министерства и впоследствии директор Азиатского департамента, бывал в канцелярии, то он подавал руку только первым секретарям. Встретив Булацеля, который был тогда вторым секретарем канцелярии, он протянул ему руку — Булацель быстро спрятал руку за спину и с низким поклоном сказал Капнисту: “Pardon, monsieur le Comte, je ne suis pas premier Secrеtaire”...

Министерством управлял в отсутствие Горчакова и Стремоухова Жомини и Мельников. Жомини смотрел на это дело слегка и когда ему подали записку о том, что восстание скоро кончится, он послал ее в Ливадию. Государь сделал пометку “странно, что это противоречите донесениям Ионина”. К осени приехал Карцев из Белграда. Он приехал за программою, за инструкциею; но оной не оказалось в Петербурге. Говоря с Государем, он выразился про реформы Андраши — они выеденного яйца не стоят. Прошла зима в увеселениях в пользу герцоговинцев; но сочувствия со стороны общества было мало. В это время и началось возстание в Боснии и Герцоговине — первый приступ великой Славянской борьбы. Произошло кровавое дело в Кевесинье. Теперь или никогда будет поднят Славянский вопрос, подумал я: это начало нового исторического течения, которое унесет за собою много остатков старины и поведет к переменам во всем политическом строе Востока. Я держал пари, что это только начало к великому историческому движению, и до сих пор не отказывался от своей мысли. Мне казалось, что необходимо было напустить на Турцию все маленькие государства и затем России двинуться на подмогу братьям. Стуарт назначен был генеральным консулом в Бухареста. — Настало лето. Сербия и Черногория объявили войну Турции. Черняев явился первым добровольцем в Сербию. Наступила паника на бирже. Но потом все успокоились. До того времени я не принимал участия в делах Славянского Комитета. Общих собраний не было. Председатель отсутствовал; он находился в деревне. Вся деятельность в это тревожное время выпала на долю Комиссии для сборов. Во главе этой Комиссии был T. И. Филиппов. Я стал бывать там. Приходили члены, но изредка. Прихожу однажды и замечаю встревоженные лица, слезы на глазах Киреева и иконы в углу со свечами. Пришла весть о смерти Киреева. Отслужили панихиду, и тут по-моему начался [521] первый энтузиазм, первый бурный порыв в русском обществе. Все знали Киреева; у многих явилось желание последовать его примеру... Панихиды в церквах, воззвания, все это наэлектризовало нашу публику.

Что-то совершенно новое, свежее, молодое сказывалось в сонливом русском обществе. Чопорный Павловск и тот по нескольку раз требовал Сербского гимна. Азарт, который проявлялся в этих изъявлениях, ничем не уступал виденным мною в Италии манифестациям. Комиссия еще не знала, что ей делать, а скучно было сидеть без дела. Смерть Киреева, как электрическая искра, зажгла и разбудила русское общество. Воззвания были разосланы в громадной массе; явились добровольцы, которые хотели последовать примеру Киреева. В журналах появились статьи воинственного характера. В этом общественном возбуждении были иногда себялюбивые черты, было желание выставить себя на показ, играть роль. Но где этого не бывает? Возьмите страны с развитою внутреннею жизнью, и вы увидите только в фанатиках идеи, в известных избранниках истории искренность убеждения.

Я встречал некоторых своих знакомых из западников. Те расхолаживали меня, говоря, что в обществе не может быть настоящего одушевления. “Вот если будет тысяча, другая добровольцев из России, тогда мы поверим, что Россия созрела для политической жизни”. Явились добровольцы в Комитет, сначала люди обеспеченные, петербургские. Меня изумило, что многие из них требовали пособия из Комитета; но встречались и такие, которые поднимались без шуму, не ища пособия в Комитете, и шли в Сербию. Особенно серьезно и благоговейно к своему делу относились простые солдаты. “Разве можно брать за это деньги?”, и им выдавали только билет на проезд.

Восторженные проводы добровольцев, обильные сборы в кружках, на блюдах, разносимых на гуляньях, все это известно всем, пережившим это время. Некоторые члены Комиссии явились, так сказать, во главе движения. “Теперь мы сила, говорили они, и мы можем многого достигнуть”. Что под этим разумелось, я и не понял. В Комиссии начались разногласия. Остракизм постиг редактора “Голоса" за один едкий фельетону направленный против почтенного и весьма полезного деятеля профессора О. Ф. Миллера. Это изгнание отразилось неблагоприятно на самом Славянском деле; в [522] охлаждении общества к славянскому делу редакция “Голоса” принимала потом самое деятельное участие.

Другой случай, — ссора одного деятеля по кружечной комиссии с казначеем, — возбудил оживленные прения. Казначей, в глазах многих членов, был незаменим, и вот ради него хотели пожертвовать господином X. Вся вина его состояла в тому что он вырезал на своей печати слова: “уполномоченный Славянского Комитета” (выходка для деятеля наивная) и оскорбил казначея Петрова. Его хотели привести к позорному столбу, пропечатать его в газетах (нигде так не злоупотребляют этой угрозой, как в России): ступай оправдывайся потом, согласно французской пословице: “клевещи, все-таки что-нибудь останется”. Я был против этого суда (за отсутствием подсудимого). К моему мнению присоединился Орест Миллер и несколько других, не увлеченных в эту борьбу. Я могу сказать про себя, что я был зрителем этих сборов и пожертвований. Кружки я не брал, блюда не носил на собраниях, не потому что я не хотел помогать в этом Славянскому Комитету; но на это дело было всегда много желающих. Я только прилежно посещал заседания комиссии и отказался от звания секретаря, имея в виду посетить в скором времени Сербию. У меня давно созрела мысль, что между словом и делом не должно быть разницы. Меня всячески отговаривали. Один лишний человеку что он может сделать. Лучше вы возьмите на себя поручение Комитета. Я согласился исполнить поручение Комитета, но с тем, что, окончив это поручение, поеду к Черняеву. Поехал я туда на собственный счет. Если я об этом упоминаю, то единственно в виду записки Мартьянова и других нападок на деятелей Славянского Комитета. Что я не брал ни подъемных, ни прогонных денег, напротив жертвовал по силам Славянскому Комитету и прежде в Венгрии, это можно видеть по роспискам, которые у меня хранятся, и справиться по книгам в Славянском Комитете.

Кто может сказать, что он представитель общественного мнения, что он знает мнение народа — этой громады в десятки миллионов? Можно судить об общественном мнении приблизительно только по тому впечатлению, которое производят на вас речи ваших знакомых. Если вы присутствуете в Павловске при каком-нибудь шумном изъявлении, если слышите восторженные речи Ореста Миллера, покрываемые громом рукоплесканий, если видите, как охотно жертвуют [523] проходящим с кружками: то вы имеете свидетельства довольно полновесный общественного возбуждения. Кто же может копаться в душе каждого дающего, рукоплескавшего и сказать, что эта не восторг, а какое-то недоразумение.

Наше министерство разделилось на две партии. Одни сочувствовали сербам (Никонов, Игнатьев жалели их и предсказывали поражение). Мельникову Новиков, Карцев были против них и писали донесения в этом духе. В высших сферах боялись этого движения. Славянское движение может отразиться и на наших внутренних делах. Государь писал Государыне “победы Черняева для меня лучше всяких вод”. Он сам спросил гр. Келлера “и ты скоро едешь в Сербию, с Богом”. Сочувствие было во всем обществе. Не будь сочувствия, разве не могли закрыть наши комитеты, запретить всякие демонстрации, сборы. Сначала Славянский Комитет испрашивал позволения у министерства отпечатать воззвание. Аксаков никого не спросил и махнул воззвание. Проводы добровольцев сопровождались овациями. Возбуждение росло. Наши министерские чувствовали, что движение ушло из-под их рук и что оно скоро перерастете их. Мне казалось, что самая рискованность и неизвестность, в которой находился Черняев, сделали его любимым героем нашего общества. Общество перестрадало с ним Славянский вопрос. Вот сейчас прейдет поражение, думает всякий, и сердце болезненно бьется при этой мысли. Помню, какие споры возникали у нас в министерстве. Мельников говорил: “вот сейчас турки церемониальным маршем пройдут в Белград. Сербам не справиться. Мы им сказали, что предоставим их участи". Но предсказание это не сбылось. Пришла весть об Августовских днях. (Я держал пари за сербов). Сияющие, радостные восторгались те, которые желали победы сербам. Сербы и Черняев стали нам особенно дороги в эти тяжелые минуты. Выскочки спешили туда, кто из желания отличиться перед товарищами. Приходили вести об убитых. Началось повсеместное снаряжение санитарных поездов. Я сравниваю это движение с движением, которое охватило Европу, когда Лафайет поехал в Америку бороться за независимость зарождающейся республики.

Когда он был там, то энтузиазм к его делу разделил и коронованных особ (см. “Русский Архив”: Екатерина II сочувствовала этому движению). Приходили в комитет [524] отчаяные телеграммы от Черняева. Вот, вот думали посвященные ближе в тайну, вот будет катастрофа. Около Государя было два течения. Не было программы, каждый агент наш делал на свой образец. Карцеву зная настроение министерства, телеграфировал, что сербы трусы, что турки победят мешал действиям славянского комитета. Ионин, напротив, находил необходимым помочь самому движению. Новикову сообщая о начале войны, высказал фразу: “Сербы будут побиты, но так им и надо, по крайней мере, они успокоятся”.

Стюарт, бивший внове в Бухаресте, не имел той опытности и того бесстрастия, которое требуется от государственная деятеля. Прежде всего, говорил всегда Стремоухову надо любить самое дело, надо иметь священный огонь и не относиться к делу с формальной стороны...

Не было руководящего ума, дающего стройное движение нашей политике. Мне вспомнилось выражение, сказанное Бисмарком нашему послу в Берлине (Убри) Горчаков относится к событиям, не как государственный человек, а как рenopmeр газеты. Главное дело ему написать ноту, а не руководить событиями. Меня утешала одна мысль, что велик Бог земли русской и без кормчего выйдем мы в море, а там быть может нас вывезет наше русское “авось”.

Скажу про себя мало, я только и думал о борьбе этой горсти людей против сильного врага и считал своей обязанностью доказать делом свое сочувствие к угнетенным — я находился в самом странном настроении. Я стремился туда. Когда я объявил свое желание ехать туда, то с моей сестрой сделалась истерика. Всеми силами я успокоил ее и просил ее поехать на юг для устройства моих дел. Теперь каюсь, я в первый раз поступил чрезвычайно гадко, оставив и обманув сестру, которая меня ужасно любила. Мне не хотелось сказать ей правду и решительно сказать, что я еду, а напротив прибег к уловкам, хитростям, даже нарушил свое слово (в первый раз в жизни) и поехал. Славянский комитета сделал меня уполномоченным, но не давал мне никаких инструкций.

Очень трудно было приступить к делу, не зная ни своих праву ни своих обязанностей. Из разговоров с Филипповым и другими я могу заключить, что мне дают carte blanche на все, что я сделаю. Вместе с тем я выгородил свою свободу действий, т.-е. право поступить волонтером в сербскую армию. Тогда Филиппов сказал: “И Азраил тебя [525] не встретить, прельстясь блеском твоих очей”. Меня утешало одно, что моя поездка не будет ничего стоить комитету и я все сделаю на собственный счет.

Могу сказать, что не раз приходилось выдавать больше то тому, то другому добровольцу, иногда они не хотели принимать от меня, тогда я уверял их, что это идет из сумм Славянского комитета. После меня сделали уполномоченными Лишина и Дандевиля (каждому по 300 в месяц — подъемных до 600 руб.).

_______________________________________

До отъезда я опять просил, чтобы мне дали письменное наставление. Хотя моя поездка и не стоила бы денег комитету, но я желал, чтобы очерчен был круг предлежавшей мне деятельности. “Делайте, что знаете, трудно определить издалека что там нужно, вот был общий голос. “Но во всяком случае пишите, а то попадут туда и пропадут без вести”. У нас в комиссии прием добровольцев был поручень Вульферту, Дандевилю и Лишину. Отправками заведывал секретарь комиссии, Аристов. При этом была особенная кружечная комиссия, особенная для вещевых пожертвований. Дандевил отправился впоследствии в Белград для приема добровольцев. Лишин набирал отряд в Добруджу. Ему хотелось подать руку некрасовцам и произвести отвлечение турецких сил, которое помогло бы Черняеву. Он мне объяснил свои мысль. Для формирования этого отряда был послан Абрамов в Кишинев. С другой стороны существовало намерение пойти в Болгарию, и для этого надо было найти удобный переход через Дунай. Черняев требовал людей к себе, Нарышкин хотел вести 300 казаков к Черняеву. Выходила путаница. Каждая минута могла быть решительною, а тут заниматься набором отряда, что требовало несколько месяцев времени и отнимало у Черняева несколько сотен людей. Это было, по моему мнению, несвоевременно.

Заседания комиссии были шумны. Слышались споры, горячия речи. Всюду чувствовалось оживление. В последнем заседании, в котором я присутствовал, обсуждался вопрос о восстании болгар. При мне было отвергнуто предложение [526] Ионина (не консула, а брата его) о посылке небольших отрядов за Дунай, на том основании, что уже много денег истрачено на болгар и ничего не вышло из этих стараний.

Комиссия сама не знала чего держаться. Из этих прений я догадался и о своем поручении приготовить почву для предприятия Лишина. Мне дали письмо к Иванову (исправнику в Кишинев) и сказали: "там вы все узнаете”. Иванов оказал мне медвежью услугу. Я хотел побывать у Стюарта (он был нашим дипломатическим агентом в Румынии) и вообще сохранить в тайне, что я приехал по поручению Комитета. Но увы, Иванов телеграфировал о моем приезде en clair Евлогию Георгиеву и Ходжи Христо, Стюарт же мне сообщил тотчас об этом с ужасом, что и думает в Бухаресте полиция, увидев, как мы под руку ходили в городском саду. Еще лучше — комитет за подписью Филиппова послал Румынскому Министерству нечто в роде верительной грамоты на мое имя — Братиано первым делом с этою бумагою явился к Стюарту, сказав: я не понимаю по-русски... Стюарт ответил: О — это вам переведем и прикарманил документа, который хранился у него в архиве.

Иванов, оказалось, не знал, каким путем проникнуть в Добруджу, и высказал мне свое удивление, что от Комитета приехали сюда двое офицеров (Абрамов и Максимович) для собираяния сведений. Первому было поручено задерживать добровольцев и составлять из них отряд, другому разведать о переправах через Дунай. Они оба знали о болгарском проекте, и Максимович привел ко мне Филипповича и сказал: “очень важный план не может осуществиться за неимением самых пустых средств”. По мнению Филипповича, можно было взять Тульчу (в крепости небольшой гарнизон). Добровольцы, решившиеся жертвовать своею жизнью, на лицо, и только им нужно 600 р. с. Посоветовавшись с Максимовичем, я решил выдать эти деньги Филипповичу, но с тем, что если произойдет какая-либо остановка, то чтобы он передал эти деньги в Болгарские комитеты для отсылки добровольцам в Сербию. Филиппович так и сделал, т.-е. передал деньги в Болгарские комитеты и доставил мне росписку. О причинах, почему предприятие Филипповича не удалось, я расскажу в своем месте.

Отъезжая уже за границу, я не раз наталкивался на неумелость наших добровольцев. Большинство из них [527] ступить не могло на чужой стороне и за каждым пустяком лезли к своему офицеру. Дорогою я слышал следующие отзывы о наших: “Quelles figures horribles. S'ils se promеnent, ils se promеnent bien”. Мы боимся навлечь на себя подозрение, а Европа осуждает нас даже и тогда, когда мы и не виноваты. В Яссах произошла остановка: вдруг потребовали паспорта. Я проскользнул и, взяв вещи, попал во время на другой поезд. В вагоне высказывались сочувственные отзывы русскому движению. Вообще я не понимал того обстоятельства, как добровольцы целыми партиями переходили через границу и как их не останавливали.

Многие из добровольцев, действительно, переступив русскую землю, облачались в какие-то фантастические костюмы. Вагон пестрел от русских красных рубашек; за поясом непременно торчали кинжалы, револьверы и т. д.

Но самое интересное произошло на границе. Таможенное начальство предупредительно задержало поезду имея в виду, что осмотр вещей (тут была огромная кладь, направленная в Сербию) потребует времени. Румыны рылись в каждом ящике, отыскивая оружие. Подходит доброволец и спрашивает таможенного начальника: “где тут разменять деньги, где тут взять билет, где мой багаж, где тут поесть?” Таможенный начальник, желая поскорее отправить добровольцев, был так любезен, что взял всем билеты и возился с распаковкою вещей, отсылаемых Черняеву. Ему было не до вопросов, потому, что он занимался спешным делом и объяснялся с румынами. Он только сказал: “ах, господа, дайте передохнуть немного, поищите сами”. В толпе поднялись крики. Некоторым, более благоразумным удалось успокоить бушевавших, а таможенный начальник с большим достоинством заметил: “Господа, все это я делаю не по обязанности, а по доброй воле, для Славянской идеи; а потому ваша брань, ваши претензий не производят на меня впечатления”.

Румыны говорили о своем войске, что оно способно только для парадов и что денег тратят на него очень много. Дела коммерческие в руках болгар, которых очень много в Румынии. Аристократия вся в долгах. Невеселая картина, думал я. Убедиться в том, что мне говорили, я не имел времени. Проходя по вагонам, я попал не в свой, а в другой, и увидел красивого старика с тонкими чертами лица и белой окладистой бородой. Он обратился ко мне со [528] следующими словами: “C’est un beau mouvement. Un grand gouvernement ne peut ne pas avoir de politique”. Только жалко, что нам не говорят, чего собственно хочет Россия. С этим вопросом он обратился к нашему представителю в Бухаресте, который сказал, что достоинство России не дозволяет ей торговаться donnant-donnant. Что, напротив, услуги, предлагаемый Румыниею, должны быть motu proprio.

“Да, и он продолжал: “Если бы вы сказали нам, чего вы хотите, мы знали бы, как действовать. А то возникают , недоразумения и даже неприятности. Нам нужно одно: Garantissez nous notre indеpendance...

Поезд Новоселова возбудил целую переписку между нашим министерством и английским консулом и Савфет-пашею. “Я сам занимаю высокий пост — я министр”. “Не г-н ли Братиано”?

Потом, говоря о добровольцах, он сказал: “Les sabres ne sont pas des armes. L'arme blanche n’en rien en ce moment”. “Вот как мы смотрим на поездки добровольцев”. Говоря это, он поднял руку к глазам и сквозь пальцы хитро высматривал меня. Я сообщил ему о движении в России: “Oui, vous aviez un gouvernement, — maintenant, vous avez un peuple. Nous Roumains, nous avons еtе toujours d’accord avec les Slaves. Он порицал Венгерский поход: тогда мы могли избавиться от Австрии; теперь время прошло, и нам не позволит Германия. “Une lutte est imminente entre la race slave et germanique". Я возражал ему на это, ссылаясь на родственный и дружественный отношения. Он отвечал мне: “Il n’y а pas de gratitude en politique. Bismarck peut vous tromper, comme il a trompе tant d’autrеs”. Я старался доказать ему, что это была бы близорукая политика, на которую он неспособен. “Nous autres Rouges, nous sommes pour le mouvement — nous vous, devous notre indеpendance. Mais vous pouvez changer, vous pouvez nous sacrifier comme Napolеon III a voulu le faire pour s'assurer l’alliance de l'Autriche”.

Мне особенно нравились его черные; выразительные глаза. Манера говорить, очень приятная, любезная. Мы проговорили с ним несколько станций, касаясь, почти без перерыва. Выходило оригинально, что Братиано говорил с первым встречным о том, о чем у нас произносили шепотом. Объяснить это легко устройством Румынии, в которой для проведения какой-нибудь мысли требуется участие всей страны, дружное содействие палат и печати. Программа каждого вывешивается на стенах, появляется в столбцах газет. [529] Я знал конечно и другие примеры, в парламентской жизни Венгрии. Там если граф Андраши говорить что-нибудь по секрету в палате, то это и оставалось тайной между ним и палатой. Из других источников (Стюарт) мне удалось узнать о желании Братиано сойтись с нами. Он ездил в Кронштадт в Трансильвании (для свидания с австрийцами), но оттуда приехал разочарованным в своих надеждах. Эта была главная причина, отчего он обратил взоры на Россию и устроил поездку в Крым. Потом он выспрашивал Стюарта про меня: “Молодой человек... французская фамилия — де Рибас — де Воллант”.

Из последнего разговора с ним и другими я убедился, что поездка Максимовича (он был послан осмотреть удобный пункт для переправы) совершенно бесполезна. Переправа через Дунай была бы очень легка, если бы румыны способствовали проезду наших казаков; но она невозможна, если они не сойдутся с Россиею и будут за каждым пустяком обращаться к Европейскому ареопагу. Румыния могла осматривать и задержать каждого добровольца, и прохождение целого вооруженного отряда в Болгарию не могло пройти незаметным для румынской полиции. Свинец, предназначенный для сербов, лежал в таможне, и об нем шла обширная переписка, не принесшая никакой пользы Черняеву. То же происходило с оружием, которое было задержало на Румынской границе. Свинец и оружие, как мне сказали сведущие люди, должны быть направлены в Турн-Северин (а не в Сербию), а там все дело предоставить местным агентам, которые за известное вознаграждение переправят его в Сербию: и волки сыты, и овцы целы. По вопросу об оружии выходила разногласица. Было оружие болгарское, было и сербское. Как тут разобраться в этом хаосе, где каждый думал о своем личном плане, и где не было одной направляющей руки?

Всего лучше эта разногласица проявляется в болгарском проекте.

Г. А. де-Воллан.

(Продолжение следует).

Текст воспроизведен по изданию: Очерки прошлого // Русская старина, № 3. 1916

© текст - Г. А. де-Воллан. 1916
© сетевая версия - Тhietmar. 2015

© OCR - Станкевич К. 2015
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русская старина. 1916