ЗЫКОВ С.

К статье Карцова «За кулисами дипломатии».

Несколько книжек журнала «Русская Старина» были заняты статьями г. Карцова под заглавием «За кулисами дипломатии».

Не касаясь чисто дипломатических рассказов, правдивость которых лежит на совести самого рассказчика и в архиве министерства иностранных дел, я, как человек посторонний и при том же незнакомый ни с г. Карцовым, ни с г. Снесаревым, считаю не лишним познакомить читателей «Русской Старины» с документом, имеющим не меньшую авторитетность, чем и статьи г. Карцова. В статье его говорится между прочим следующее:

«С генералом Никитиным Карцов не церемонился и в глаза высказывал ему горькую правду. Один из сподвижников Никитина, полковник Снесарев, не побрезгал подать на Карцова донос, – будто он публично напивается пьяным. По приказанию Горчакова, советник А. С. Энгельгардт, по предмету доноса, запросил Карцова шифром. Тот отвечал приблизительно так: «поводом к обвинению послужил завтрак в Топчидере. Присутствующие много пили, в том числе князь Милан. Почувствовав себя нехорошо, я удалился в кабинет родственника князя, Германи, и посидел немного в кресле».

То, что г. Карцов называет доносом, вряд ли может быть названо этим именем, ибо записка полковника Снесарева была подана им не тайно и не анонимно, а за его подписью, доложена военным министром Государю Императору 15 февраля 1877 года, и на ней рукою Государя написано карандашом: «Крайне грустно».

Так как записка Снесарева не менее интересна, чем рассказы г. Карцова, то не лишне будет познакомиться с нею, тем более, что она наглядно характеризует и наших добровольцев во время пребывания их в Сербии. [82]

* * *

Генерал-лейтенант Никитин пожелал, чтобы я приехал в Белград ранее его и, осмотревшись среди своих многочисленных старых знакомых сербов, предупредил его о положении страны и настроении влиятельных в ней лиц 1. Исполняя его желание, я имел в своем распоряжении четыре дня и доложил генерал-лейтенанту Никитину о том, что приезд его состоялся среди весьма сложных обстоятельств.

Готовилась общая перемена министерства и, судя по характеру лиц, предполагавшихся в составе нового министерства, можно была угадывать, что руководящая мысль в настоящем случае состояла в желании установить политику, следующую исключительно за русскими указаниями. Однако переговоры будущего премьера го своими будущими товарищами не имели решительного характера, потому что они не верили в прочность будущего министерства и ожидали разъяснения обстоятельств после приезда генерала Никитина.

По сведениям, имевшимся в военном министерстве, исправное ручное оружие находилось в числе до 25/т. с патронами, артиллерия – гораздо в большем числе, чем сколько можно употребить при пятидесяти тысячном корпусе 2.

В народе и правительстве была общая уверенность в том, что по окончании перемирия – через две, три недели – война возобновится, и что театром ее будет восточная Сербия. Особыми боевыми качествами выдвинулись за прошлую кампанию русские добровольцы, сербские бригады: Валевская и Шабацкая, вся артиллерия и, таким образом, казалось, что уже наперед известно ядро будущего восточного корпуса или, как его тогда называли, Неготинского. В Чуприи и Крагуэвце деятельно шли работы по приведению оружия в боевую готовность.

С другой стороны известно было, что казна истощена, и что [83] правительство не может по этой причине ни воспользоваться сделанными им заказами на ружья, аммуницию, платье и обувь, ни даже удержать в Чуприи и Крагуэвце достаточное число рабочих. Вследствие недостаточного числа их становились гадательными все предположения о числе годного оружие к дальнейшим срокам. – Многие хорошие офицеры, преимущественно русские, уже выехали из Сербии 3, и можно было предвидеть, что число хороших офицеров будет весьма недостаточно даже и в Неготинском корпусе.

Люди, близко стоявшие к делу 4, даже сомневались в достоверности цифр, сообщаемых военным министерством и ими самими, основывая свое мнение на том, что администрация Сербии, вообще, расстроена, и никто не видал ни этих ружей с патронами, ни исправленной артиллерии, никто кроме начальников маетерских, которые, легко могло статься, преувеличивали свои заслуги. Впрочем, они выражали уверенность в том, что можно собрать корпус тысяч в тридцать, исправный во всех отношениях, в течение двух, трех недель, из бригад Валевской и Шабацкой, дивизии русских добровольцев и местных бригад: Неготинской и других поблизости; в этом случае вся остальная Сербия осталась бы беззащитною, потому что прочие корпуса были бы совершенно недостаточно вооружены и укомплектованы офицерами, а Неготинский корпус мог бы держаться дней двадцать, отступая на Кладова по местности гористой и лесистой, весьма благоприятной для обороны. Для устройства переправы через Дунай не имелось никаких средств, кроме леса, который мог быть сплавляем до Кладова, впрочем, с изрядными затруднениями.

Тем временем город Белград представлял странный вид. Общественная жизнь остановилась: не видать на улицах ни женщин, ни даже статских мужчин: только купцы стоят у дверей своих лавок, как часовые, с любопытством выглядывая на происходящее среди улиц; – на улицах пьяные, с руганью русские добровольцы, и среди них иной раз пьяный же добровольский офицер с музыкою, извлекаемою им из скрипки, на ходу; а иной раз слышен хлест по мягкому, и пьяный голос, и крик ребенка: «Русские хуже турок», и виден опять добровольский офицер, преследующий бегом, но шаткими шагами, удирающего от него [84] мальчишку; – невозможно достать извощика, потому что все они заняты добровольскими же офицерами, катающимися в «компании»; по ночам виднелиеь группы ночной стражи, в недоумении перед освещенными окнами, из которых слышались неистовые вопли, вылетали разбитые стекла, и виднелись опять добровольские офицеры в обществе бутылок и женщин в растерзанной одежде. Нетрудно было догадаться о чувствах, возбуждаемых поведением наших добровольцев в сербах (строгих в своей частной жизни) и особенно в сербских офицерах (строгих даже во внешнем виде своем) 5.

Полицейская власть бездействовала перед массою этих энергических безобразников. Сами собою поднимались многие вопросы: так как в Белграде стояла почти вся дивизия русских добровольцев со штабом своим, то явно было, что дивизия эта представляет собою разнузданную массу и за отсутствием в ней даже тени дисциплины, на чем могли основываться надежды, на нее возлагаемые? Оружие этой дивизии было в примерном беспорядке 6, одежда недостаточная; какие же деньги так щедро проматывались этими оборванцами?

* * *

Мне хорошо известны горячие надежды, возлагавшиеся сербами на генерал-лейтенанта Никитина, потому что военный министр, начальник артиллерии, начальник Главного Штаба и прочие военные сановники, являясь к нему по первому зову, всегда заходили ко мне, как к старому знакомому.

Наш генеральный консул, иронически относясь ко всему [85] происходившему, выражал презрение к сербам и неодобрение тому, что генерал Никитин обращается с ними приветливо, а не держит «у дверей» их министров.

Добровольские начальники деятельно уверяли, что сербы трусы и ненавидат русских из зависти; трусость их подтверждали обилием крестов. Такова у русских и относительно малым числом их у сербов; ненависть их подтверждали новейшим примером, состоявшим в том, что в одной из казарм белградской цитадели русские спят без соломы на голом полу или на гнилой соломе, тогда как в той же казарме сербы спят на кроватях и постелях с изрядным бельем.

Сущность всех этих уверений состояла в том, что вне дивизии русских добровольцев нет спасения, чего не сознают «неблагоданные негодяи» сербы.

Генерал Никитин представил князю Милану свою свиту, и при этом мы видели знамя Дмитрия Донского (о котором так много шумели в свое время газеты) в приемной князя. Его Светлость принял всех очень ласково, а генерала Никитина – как мне показалось, весьма почтительно, и тут же изложил прекрасно положение дел и военных приготовлений Сербии в настоящую минуту.

Дня два спустя генерал Никитин сделал смотр дивизии русских добровольцев, был встречен ею восторженно и обявил о выдаче русским добровольцам, по Монаршей милости, жалования за декабрь. В канцелярии генерала закипела работа, состоявшая в рассчетах по выдаче жалования, по заказам ружей, патронов и обуви. Мобилизация сербской милиции была уже объявлена.

Начиная со следующего дня самые странные обстоятельства стали обильно появляться и развиваться.

На другой же день после смотра распространился слух о том, что «дивизия» хочет вернуться в Россию. Прежде нежели об этом было доложено генералу начальником дивизии, явился командир одной из казачьих сотен и прямо заявил генералу, что людей подбивает начальство «уходить», но что он спешит доложить о том, что его люди и он желают только одного: исполнять приказания его превосходительства. На следующий день оказалось, что хочет уходить только одна бригада этой, дивизии. Ясно было, что в дивизии происходит нечто смутное, тем более ясно, что желание «уходить» проявилось так необъяснимо некстати. В тот же самый день начальник кавалерии доложил генералу, что сербское правительство перестало отпускать продовольствие на кавалерию и [86] что люди ее сегодня ничего не ели (быль уже второй час дня). Генерал выдал немедленно из собственных денег на продовольствие кавалерии в этот день и поручил мне разъяснить, как этот случай, так и претензию о соломе. Оказалось, что сербским правительством было отпущено продовольствие кавалерии по положению на несколько дней вперед, и что каваления израсходовала его одним днем раньше положения; что же касается соломы, то, во-первых – постелями с изрядным бельем снабжены только люди княжеского конвоя, его единственной гвардии (всего один эскадрон), а во-вторых, массе людей, нахлынувших в Белград после дюншинского погрома, не только невозможно было доставить такого же комфорта, но даже с трудом можно было получить реквизициею соломы с разных крыш, так как вследствие общего упадка хозяйства в стране, свежей соломы вовсе нет в ней. Таким образом, в заявлениях добровольского начальства все более и более выяснялось присутствие какой-то предвзятой мысли.

Генерал Никитин не колеблясь объявил, что добровольцы вольны «уходить», точно также вольны оставаться.

Генеральный консул советовал отправлять добровольцев на родину целыми командами, ротами и даже баталионами, но генерал предпочел отнестись совершенно частным образом к их желанию уходить, отпуская каждого по личному заявлению его, и поручил это дело мне, по следующей причине.

Представители славянского комитета в Белграде обратились к генералу с коллективным письмом, в котором заявили о прекращены своей деятельности 20 декабря, и просили его назначить лицо для принятия от них складов и доверенностей для получения денег и посылок, имеющих прибыть на их имя. Поручение это вместе с полномочиями продолжать их деятельность было возложено на меня. С той поры, всякого рода пособия потекли через меня, и вместе с тем у меня же под рукой оказался обильный источник для разгадок так быстро накоплявшихся «странностей».

Впрочем, прежде, чем одне странности стали разъясняться, появилось несколько новых. Я просил «представителей», чтобы кто-либо из них участвовал в дальнейшем ведении дела по крайней мере на первое время; ни один из них не согласился на это, а на предложение совершенно подобное, служащим в канцелярии и при складе, не согласился ни один из этих мелких исполнителей (за исключением одного русского американца); между тем один из этих представителей остался в Белграде даже и [87] после моего отъезда. Счетоводство не было сдано мне, а все целиком вывезено из Белграда. Я просил, по крайней мере, словесных указаний, о бывшем направлении деятельности «представителей» и, не получив даже этого, выразил удивление к тому, что, сколько мне известно, ни один славянин, кроме русских добровольцев, ничего не получил от них. На этот раз осталась без объяснения и эта «странность», но невольно я связываю этот факт, т. е. выраженное мною удивление, с тем обстоятельетвом, что московские представители так и не передали мне доверенности, о которой упоминали в своем коллективном письме 7. В заявлениях добровольцев (всегда устных) – было много поучительного, разъясняющего и интересного. Так нередко просили у меня совета: оставаться или уходить, говоря, что сдается им: уходя теперь, они преждевременно оставят дело, за которое взялись и о котором служили сами они напутственные молебны, но затрудняются они отставать от товарищей. Многие итальянские волонтеры-офицеры обращались ко мне с тем же вопросом и, показывали письмо Гарибальди (у всех одного и того содержания): «Vous me demandez, cher ami, ее que vous avez a faire. Crevez en combattant les Turcs. Garibaldi». Ясно было, что воинственный жар еще не остыл по крайней мере не у всех добровольцев, и тем страннее было коллективное желание «уходить» в целой бригаде.

Тем временем уже совсем приблизился конец перемирию. Сведения о мобилизации получались дурные; так говорили, что какой-то баталион милиции сплошь запасся белыми платками, с целью воспользоваться ими ири встрече с неприятелем, как парламентерским сигналом для уклонения от боя и опасностей. Белградские добровольцы наступали на генерала Никитина весьма деятельно, с просьбами нередко похожими на требования и довольно однообразного содержания, а именно: об уплате за них долгов разным трактирщикам.

Среди всей этой сумятицы произошел уже совсем странный случай. Произошел утренний фестивал за городом, данный начальником русской кавалерии с участием нашего генерального консула и князя Милана и без участия генерала Никитина [88] неприглашенного. Фестивал этот уже совсем походил на демонстрацию начальника кавалерии, основанную на том, что генерал Никитин, сделавши смотр пехоте, не смотрел кавалерию: «Вы-де нас не хотите знать, а мы Вас». Но как объяснить было участие консула ж князя и даже их тосты и речи на этом фестивале? Скоро все это объяснилось. В тот же вечер генерал-лейтенант Никитин поручил мне переговорить обо всем происходяицем в Белграде с командиром той бригады русских добровольцев, которая не пожелала «уходить». Человек известной фамилии, джентльмен по виду, пожилой, с глазами умными и быстрыми, появился по делам вместе со своими товарищами (их было всего пять добровольских полковников) и отличался от них особенно тем, что упорно молчал, тогда как другие постоянно уверяли в чем-либо: в этом отношении он составлял приятную противоположность с начальником кавалерии.

Обратившись к нему без всяких обиняков во имя знамени, которому мы все присягали, я получил от него такое искреннее объяснение, что мне оставалось только просить его о повторении тех же объяснений перед генералом Никитином, что он и исполнил в ту же ночь. По его мнению, движение между добровольцами было систематическою агитацией с целью добиться возвращения в Сербию Черняева; – сделать очевидным, что с Никитиным толку не будет, а напротив растет бестолковщина; – предполагалось, что сам Никитин будет поставлен в необходимость или вызвать Черняева, ими отстраниться и, таким образом, открыть поле, которое занял бы Черняев; – не ожидали преторианцы, что Никитин так мало оценит их присутствие в Сербии, как это оказалось из готовности его всех их отпустить, и озлились; – в качестве агитатора особенно выдвинулась личность начальника кавалерии. Однако это объяснение не объясняло весьма важых фактов: ни участие в фестивале князя Милана и нашего консула, ни совместности советов нашего консула о скорейшем выпроваживании добровольцев, с его тесными связями между ними, особенно же с начальником кавалерии; к тому же привлечение к интриге самого князя и умение «хоронить концы» указывало на большую ловкость и опытность, которые, по-видимому, превосходили умственные способности лица только что указаннаго. На мое замечание об этом мой собеседник ответил вопросом: «Кого же вы предполагаете вдохновителем?» «Самого нашего консула»,– сказал я (и получил в последствии выговор от генерала Никитина за излишнюю откровенность). Он соображал некоторое время и потом сказал: «Я думаю иначе – во всяком случае близко от вашего предположения, – [89] но еще не имею твердого убеждения в этих мыслях, а завтра полагаю, что буду в состоянии иметь его».

На другой день рано утром принес мне от него записку один из добровольских офицеров, личность тоже довольно странная: маленький, чахлый, нервный, с тонкими чертами лица и вялыми, но умными глазами; видал я его еще прежде в качестве одного из агентов славянских «представителей». В записке было сказано, что господин этот в состоянии объяснить недосказанное вчера. Генерал Никитин поручил мне же переговорить и с ним, а он, сказав несколько слов о положении дел в Белграде (вполне согласно вчерашнему разговору) и произнеся новое слово «черняевщина», вслед за тем указал на лицо, приехавшее вместе с генералом Никитиным, в качестве самого близкого его помощника; об этом лице он рассказывал, что в самый день своего приезда (в тот же день приехал и генерал Никитин) им собраны были у себя на квартире все пять добровольских полковников, и он объявил им следующее: «наше дело пропало, не верьте Никитину, что бы он ни обещал». О себе говорил этот маленький человек, что он ведет в Сербии свои записки, с целью собрать данные для истории, и поэтому, желая знать истину, организовал целую систему, вследствие которой ему хорошо известно, кто, с кем и в каких находится сношениях. О начальнике кавалерии он говорил только, как об усердном агенте «черняевщины» в руках упомянутого лица, всякое утро получающем от него вдохновение. О консуле не было произнесено ни слова. – Господин этот скоро выехал из Сербии, и я не видал его более. Его объяснение было баснословно, но действительно «близко к вашему предположению», как вчера было сказано; потому, что всем известны были почтительные отношения консула к этому лицу. Что касается баснословия, то уже так много обнаружилось странностей в Белграде, что они перестали удивлять; много рассказывали баснословного; так например говорили, впрочем не иначе, как по секрету, что на крестинах князя Милана наш консул, заступая в качестве крестного отца, место Государя Императора, предложил тосты: первый за здоровье Его Величества, а второй за здоровье генерала Черняева: очевидно, что факт этот невозможен, по крайней мере невероятен.

Участие князя Милана в кавалерийском пиршестве объяснились следующим образом. Князь Милан катался в коляске в тех местах, и, увидев его, наш консул и полковник Дохтуров (бывшие в числе приглашенных) верхом догнали ого и просили почтить празднество своим присутствием. [90]

Два дня спустя после этого празднества, генерал-лейтенант Никитин сделал смотр кавалерии и видел ее в жалком виде, за исключением одного «черняевского» эскадрона, бывшего в прекрасном порядке. Следующим утром он неожиданно выехал из Белграда, сообщив мне только то, что он вызван по Высочайшему повелению.

* * *

Если верить рассказу самого нашего консула о его собственных приключениях, то вечером того дня, в который происходил кавалерийский фестиваль, случился с ним совсем скверный анекдот (гораздо хуже «скверного анекдота», рассказанного Достоевским). Анекдот этот до такой степени скверен, что я весьма жалею о необходимости изложить его, вытекающей из того; что он не мог остаться без влияния на последующие обстоятельства и с другой стороны проливает свет на предшествующие.

В этот вечер князь желал видеть консула, о чем и предупредил его заблаговременно. В назначенный час консул приехал во дворец (конак) прямо с фестивала. О нем пошли доложить князю, а сам он отправился к дверям приемной, но, подходя к ним и почувствовав дурноту с головокружением, повернул в сторону: дежурный камердинер князя поспешно отворил дверь, к которой он, по-видимому, бессознательно направился, и едва он вошел в эту дверь, как отдал природе долг пьяного человека: потом он сел на диван, чувствовал смутно себя и заснул. Проснувшись, он заметил, что под головою его была подушка, а на столе у дивана часы и ночник. Ему казалось, что он дома, но смущал его портрета князя Милана, висевший на стене, как раз против дивана и слабо освещенный мерцавшим ночником; – смущал потому, что, помнилось ему, в его кабинете был на соответствующем месте портрет Государя. Смущенный этим портретом, он еще осмотрелся и догадался, что находится на половине княгини Натальи, тогда он собрался уходить, но едва поднялся, как еще раз отдал тот же долг природе, чувствуя себе нехорошо и, увидя перед собою кровать, он направился к ней, с целью поискать посудину под кроватью: едва успел он наклониться, как еще раз и на этот раз уже на кровать – отдал тот же долг природе. После этого, наконец, он собрался с силами и ушел домой.

Несчастный князь и несчастная княгиня, вынужденные переносить почтительно такие анекдоты.

Коснувшись того, что приходится переносить почтительно князю и княгине, я снова вынужден сказать, – на этот раз со слов [91] супруги вашего консула – о другом анекдоте, произведенному ею самою. Однажды на вечере у княгини, супруга нашего консула высказала в разговоре с княгиней, что в Белграде нет общества, за исключением дипломатического кружка, до такой степени, что некому даже визит сделать. Княгиня ответила, что не разделяет этого мнения и во всяком случае не должна его иметь, потому, что носить звание Сербской Княгини. Ее собеседница, продолжая развивать свою мысль, отзывалась презрительно и насмешливо о манерах и замкнутой жизни сербских дам. Княгиня ответила, что ей известны в числе сербских дам некоторые, который умеют держать себя лучше многих, считающих себя умелыми. Ее собеседница сочла слова эти намеком на себя и разразилась негодованием, в котором высказала, что сербской княгине лучше бы не забываться перед супругами представителей Империи. Княгиня смолчала, и собеседница ее трубила победу, даже много времени спустя, как можно судить по самому факту рассказа ее. – Мудрено предположить, что некоторые из Белградских «странностей» не были прямым следствием этого случая, так: коляску супруги консула конвоировали на прогулках добровольские офицеры верхами в конкурренцию с конвоем у коляски княгини Наталии, состоящим из дежурной команды конвойного эскадрона; – отсюда надобность поухаживать за добровольцами вообще, а за кавалерией в особенности, что и выразилось поднесением штандарта этою дамою одной из кавалерийских частей, и многое другое.

* * *

С отъездом генерал-лейтенанта Никитина начинания его заглохли, потому что никто из оставшихся в Белграде лиц не имели прав, ему Высочайше дарованных. Старшим после его остался полковник Дохтуров, который тоже уехал, менее чем неделю спустя, пролежав в постели по болезни почти все это время. В самый день отъезда генерала, меня посетили сербский митрополит (мой старый знакомый) и «старый Стевка» (едва известный мне), этот сербский Мадзини с физиономией Мазепы. Оба они весьма интересовались причинами отъезда генерала и повторяли, в виде вопроса, свои сетования: «неужели Россия оставит нас?» – Визит Стевки не предвещал ничего хорошего, и совместность этого визита с визитом митрополита много удивила меня; впрочем могло статься, что эта совместность была, простою случайностью.

За все это время случилось только два замечательных обстоятельства. Одно из них состояло в том, что Черняев прислал [92] на новый год, через посредство Дохтурова, князю свой большой фотографический портрет, а княгине подражание подушке из живых цветов; в углах ее помещались великолепные белые камелии, на лепестках которых было написано: «с новым годом – поздравляю. Михаил Черняев». Многие, приносившие свои поздравления князю, а в том числе и мы – бывшая свита генерала Никитина – с любопытством рассматривали эти интересные предметы. Другое обстоятельство состояло в том, что заявление добровольцев в моей канцелярии – этот барометр погоды, происходившей на их душе – обнаруживал новое явление: сожаление об отъезде генерала Никитина и озлобление на Дохтурова.

* * *

Старшим остался я, без всяких инструкций и с единственным делом на руках, состоявшим в канцелярии по делам бывших в Белграде представителей славянских комитетов. По этим делам я руководствовался указаниями нашего консула, но ко мне обращались не только по этим делам, а по всевозможным, с разных сторон и в том числе от военного министерства. Между тем добровольцы наши становились все нахальнее, так что сам консул высказывал опасение в неприкосновенности своей личности. Рассказывали, например, будто я и консул поделились и поживились деньгами, отпущенными генералом Никитиным на обоз для некоторых частей войск, по 40 червонцев на повозку с упряжью, так как предметы эти, как оказалось, стоили только по 17 червонцев и даже иногда еще менее. Не трудно было направить эти толки по настоящим следам, показав росписки в получении денег Добровольскими начальниками. – Однажды добровольский офицер явился к военному министру с просьбою указать ему, где можно всего вернее получить такую-то скверную болезнь? Однажды сербский майор явился ко мне с жалобой на дерзости добровольского же офицера и заявил, что так как Белград находится на военном положении, то мог бы он и застрелить этого офицера, но не сделал этого только потому, что это был русский офицер. На меня наступали со всех сторон, и наконец показалось мне, что среди общего возбуждения страстей, настало время озаботиться, по смыслу русской поговорки: «давай Бог ноги унести».

Обдумав ближайшее прошлое и настоящее в Белграде, я оценил положение его тоже по смыслу русской пословицы: «Кто раньше встал, и палку взял, тот и капрал»; – и решился арестовать кого случится за малейшие нарушения военных приличий. [93] Попадались почти исключительно добровольские офицеры. Дня три спустя уведомил меня начальник белградского гарнизона о том, что уже наполнены все гауптвахты, и явились ко мне с визитом вовсе незнакомые мне префект полиции и министр народного просвещения (последний визит остался для меня непонятным). Я сократил срок ареста и зато сажал на хлеб и воду. Очень скоро затем вид добровольцев на улице стал скромен, и таким образом совершенно объяснилось, чего им недоставало. Некоторые объяснения с добровольцами-просителями были весьма поучительны: так например нужны два червонца для уплаты извозчику за катанье; вместе с объяснением заявлялось и об уплате долгов трактирщикам. Таким образом отчасти объяснялось, какие деньги так щедро проматывались этими оборванцами.

Как только началась отправка добровольцев партиями, и была уже выпроважена первая партия в 450 человек, город сразу как бы ожил. Я же с своей стороны уже имел время ознакомиться ближе с характерами добровольцев и их начальниками. Было в общей массе около 12% мерзавцев, до 30% пьяниц и с пьяну буйных без особых пороков, и до 5% помешанных 8. Что касается начальства, то один из них отрекомендовался: «отставной исправник к вашим услугам», другой командовал в России полком и лишился командования по суду за беспорядки, происшедшие от бездействия власти, третий был под судом за превышение власти, и так далее. Мало-помалу выяснилось для меня, что все эти люди имели ближайшею задачею доказать «неблагодарному отечеству», каких людей оно не умело оценить. – Мысль, которую многие из них явно выражали. – Странно было слышать среди этих героев рассуждения с апломбом, по поводу сорока червонцев за [94] обоз (вместо 17-ти), что надо же им «поправиться», но странностей накопилось так много, что они стали служить ко взаимному объяснению. Тем не менее большинство добровольцев состояло из людей хороших 7 искренно преданных задаче, за которую они взялись, «убежденных» в правоте своего дела (гораздо труднее было объясняться с этими убежденными, чем с нахалами и негодяями), только этим и могу я объяснить себе свое влияние на их массу, при полном отсутствии аргументов власти в моих руках; сербское начальство усердно держало под арестом моих клиентов, но само по себе, хотя и радо было содействовать, но не представляло никакой опоры, вследствие потери авторитета всеми сербскими властями. Считаю долгом при этом назвать имена в высокой степени почтенный, по моему крайнему разумению: – Милорадович, Кузьминский, Мельницкий, Чорба, Горбатовский, Казакович, Волошинов, Растригин, Карагич 9.

Остаюсь в уверенности, что только вследствие сложившихся обстоятельств дрянь подняла голову, а хорошие притихли, и, конечно, система оказания пособий бывшими «представителями» славянских комитетов много содействовала этому. Не сомневаюсь и в том, что было много почтенных: гораздо более, чем я знал лично, но случай не свел меня с ними.

* * *

Вследствие телеграммы, присланной генералом Никитиным, двое из бывших свиты его должны были вернуться к месту служения своего. Телеграмма была адресована Дохтурову и получена в ночь накануне отъезда его, вследствие чего отъезжавших товарищей представил я князю Милану. Его светлость пригласил меня, простившись весьма ласково с отъезжавшими, в другую комнату, и глаз на глаз предложил мне вопрос: как понять ему то, что русские оставляют Сербию (quittent la Serbie).

Я постарался о том, чтобы он выяснил мысль, заключавшуюся в его вопросе, и, оказалось, что он разумеет в нем не только «уход» добровольцев, но всю совокупность последнихь фактов; т. е. отъезд Никитина, Дохтурова и двух только что откланявшихся лиц. Предупредив князя о том, что я не имею права говорить за Россию, и получив уверение в том, что князь желает знать мою мысль совершенно частным образом, я отвечал ему все-таки только на ту часть вопроса, которая касалась одних добровольцев, а именно: «трудно допустить, чтобы исторические [95] связи и интересы народов могли зависеть от перемещения нескольких сотен бродяг». – «Однако они не жалели своей крови за Сербию»,– возразил князь и хотел, видимо, еще что-то сказать, но на глазах его показались слезы и, проглотив их, он молча встал, крепко пожал мне руку и отпустил меня.

Недели две спустя, представляясь по случаю своего отъезда Его Светлости, я был снова удержан им, но на этот раз вместе с последним оставшимся со мною товарищем майором Боборыкиным. Уведя нас в гостиную, князь высказал свою душевную тревогу, по поводу только что сделавшихся тогда известными, турецких предложений о мире. Он недоумевал, как ему отнестись к этим предложениям, в виду сомнения его в том, что Россия уже относится к Сербии, как к «выжатому лимону». Снова я ответил, что объясняться за Россию в праве только один человек в Белграде, указанный Императорским Гербом и флагом, находящимся на его доме. – «Конечно, конечно,– возразил князь,– но мы говорим совершенно частным образом (tout a fait academiquement), в память того доверия, которое имел к вам, как мне известно, покойный князь Михаил». – Тогда я ответил, что следует просить указаний у Петербургского кабинета, а насчет «выжатого лимона» выразил мнение, состоящее в том, что никогда Россия не выжимала его. – «Да, конечно,– возразил князь,– теперь мы сами видим, что сами виноваты в своих несчастиях, потому что увлеклись ошибочными понятиями; трудно было не ошибиться: эти тысячи добровольцев, эта щедрая деятельность славянских комитетов, все это тоже «Россия» – тем не менее мы теперь «выжатый лимон» уже ненужный России». Я осмелился ответить, что и в этой мысли есть следы ложных понятий о России, потому что покровительство ее создалось не на спекулятивных началах, а на исторических. – Князь грустно задумался и, заморгав глазами, дружески пожал мне руку.

Крайне тяжелое впечатление, вместе с недоумением, оставила во мне эта вторая аудиенция князя. Вдумываясь в причины, по которым он обратился со своими сомнениями ко мне, а не к нашему дипломатическому агенту и генеральному консулу, я не нашел другого объяснения, кроме вышесказанного «скверного анекдота», и тем более жалел молодого князя, почти вынужденного искать случайного совета и сочувствия.

Часа два спустя, князь прислал, через своего генерал-адъютанта (единственного генерал-адъютанта в Сербии), мне и майору Боборыкину ордена Такова; наивно-трогательным показалось мне то, что при этом генерал-адъютант просил меня, от имени [96] князя, выслать из Петербурга 10 т. папирос по привезенному им образцу. По случаю пожалования орденами мы снова были у князя в тот же день – благодарить его. «Вот вы и оставляете нас»,– сказал он, усаживая нас и как бы продолжая прежний разговор. – «Мы увозим с собою самые теплые воспоминания о Сербии и жалеем только о том, что случая не было нам оставить по себе такую же память»,– ответил я. – «Вижу и верю»,– возразил князь; потом, помолчав и собравшись с духом, он продолжал: «Скажите там... вы знаете Сербию... страна бедная, а теперь еще разоренная... мы многого не могли сделать для русских, чего хотели бы... скажите правду, если случай представится». На этих словах аудиенция кончилась; обоих нас душили слезы.

Давно уже Маринович, вернувшись из Петербурга, сообщил мне желание повидаться со мной, но до сих пор, занимаясь порученным мне делом, я не имел времени быть у него. Накануне же моего отъезда я был у него, а он просидел у меня весь вечер. Разговор наш начался с обстоятельств 1868 года, в котором мы расстались, и охватил все время с тех пор до новейших событий. Сущность мнения Мариновича состоит в том – сколько я понял, – что вероятно последние события сложились бы иначе, и даже вовсе не было бы войны, если бы консулом в Белграде оставался по-прежнему Шишкин. Относясь к будущему, Маринович находил, что бедствия войны возбудили народный страсти, потому что народ не хотел войны и кинулся только в нее потому, что поверил, будто Россия хочет этого и идет за ним: теперь, говорил он, народ понял, что его обманули, ищет виноватого и надо указать его, чтобы не обратился взрыв на невинных. В этих мыслях, он настаивал на созвании великой скупчины. Патриоты менее радикальные опасались созвания этой великой скупчины, по причине ее полноправности, которая в раздражении легко может быть злоупотреблена. Радикал Маринович указывал на то, что лучше собрать и поджечь горючие материалы, чем небрежно оставлять их разбросанными; потому что в первом случае можно управлять пламенем, хотя сколько-нибудь, тогда как во втором – пожар может произойти сам собою и тогда управлять пламенем невозможно. Мне осталось неизвестным: кого разумел он «виноватым».

На другой день рано утром мы выехали, провожаемые группами добровольцев, в самом трогательном настроении.

Последними сведениями, полученными мною в Сербии, были следующие.

В Сербии много религиозных сект, и есть между ними такие, [97] вроде менонитов, – которые считают войну антирелигиозным делом; в прошлую кампанию бывали примеры тому, что люди этих сект, будучи понуждаемы участвовать в войне, предпочитали самоубийство; теперь же баталион с белыми платками (о котором выше упомянуто), оказался из местности, населенной одною из подобных сект 10.

Таким образом оказалось и в этом случае, что уверения, унизительные для сербов, были не чужды враждебным к ним и предвзятым мыслям.

Другое сведение было из добровольского источника и состояло в том, что все озлобление, последовательно накопившееся на их душах, устремилось на нашего консула. Его ругали самым презренным образом на всех перекрестках. Сам он тоже озлился и ругал Дохтурова, что было весьма неожиданно, но наводило на разные, невольные догадки.

Перемена министерства не состоялась.

Исполняя желание князя Милана сказать правду, если случай представится – и пользуясь случаем – мне остается прибавить немногое.

Представленная картина современного положения Сербии несомненно обнаруживает, что авторитет власти в ней подорван. В этом и состоит главная причина, подвергающая сомнению исход всякого нового начинания в ней, будь она – мобилизация или организация чего бы то ни было.

Я видел Сербию в цветущем виде в 1868 году. Тогда едва-ли была в ней такая девушка, которая при замужестве не принесла бы, по крайней мере, 200 червонцев. Они носили эти червонцы в виде ожерелья, или головного убора, причем всякий червонец, будучи связан с соседним, непременно должен был быть проколот по крайней мере в двух местах. Теперь не видно ни девушек с червонцами, ни червонцев о двух или трех дырах. Очевидно, что червонцы эти припрятаны, и Сербия, стало быть, не истощена и может быть долго еще может продержаться собственными средствами, но правительство ее потеряло кредит и должно сознаться в том, что наши русские пионеры постарались об этом, как в низших сферах, так и в высших.

Никогда милиция не дралась безупречно и никогда не винили в этом народ, которому она принадлежала. В сербской милиции [98] наперед было известно, что недостаточное число унтер-офицеров и офицеров составляет ее существенную слабость, и именно этот недостаток был первоначальною причиною движения в Сербию наших добровольцев. Из пришедших добровольцев составилась отдельная дивизия, и за тем остается темный вопрос: зачем собрали их в отдельную часть, вместо того, чтобы рассыпать по частям милиции, в качестве преимущественно замыкающих унтер-офицеров? Скоро дивизия эта усвоила характер преторианцев, и трудно не согласиться с Мариновичем, метко выразившимся: «On etait venu non pas pour servir la Serbie, mais pour s'en servir».

Говорят, что причина сформирования русской дивизии состояла в том, что сербы не слушали русских, враждебно к ним относились, даже стреляли иногда по ним; но мы сами собственными глазами могли убедиться в том, что это было естественно, что виноваты были сами русские, а более всего виноваты, конечно, сербские начальники.

Велика была роль, открывшаяся Черняеву – тот же Гарибальди, если не выше его, но Гарибальди умел прежде всего держать в порядке своих волонтеров...

Сербские бригады Валевская и Шабацкая, оказавшиеся хорошими (не раз доходили они до штыковой работы с турками), стали хорошими, как объяснилось, потому, что принадлежали к Дринской армии, в которой начальник штаба (русский подполковник) деятельно занимался обучением свободных войск в свободное для них время. Бригады эти были переведены впоследствии в армию Черняева и уже тут составили себе добрую славу. Таким образом объясняется, что сербской милиции недоставало обучения; недоставало его ей по той причине, что скупчина всегда тяготилась учебными сборами милиционеров, а регентство, еще так недавно бывшее над князем, искало популярности и постепенно ослабляло свои требования от скупчины, так что учебные сборы почти прекратились.

Гражданская и военная организация Сербии настолько представляют собою систему полную и законченную, что трудно изменить в ней что-либо, не испортивши всего целого. В правительстве ее есть и распорядительность, и предусмотрительность, но нет исполнительности, и нужна стране более всего твердая и доброжелательная рука, которая дала бы опору молодому князю.

Прежнее министерство князя осталось без перемен, может быть к лучшему в эпоху общего возбуждения страстей.

Впоследствии, уже оставив Сербию, я узнал, что сербское [99] правительство командировало одного подполковника в Кишинев, для доклада Его Величеству Главнокомандующему о возможности собрать тысяч триста войска, для обороны Кладова и даже о возможности еще более развить свои оборонительные силы в случае, если бы в распоряжение его было дано 1 мил. червонцев. Эта последняя попытка сошлась, значит с надеждами, в свое время возлагавшимися на генерала Никитина. Уже известно было, что турки сосредоточивали свои силы на случай войны в Виддине, и стало быть сосредоточение оборонительных средств в восточной Сербии не представляло опасности для всей остальной страны. Между Виддином и Кладовом местность представляет целый ряд сильных позиций, и сербы усердно работали для их приспособления к обороне. Нет сомнения в том, что материалы для обороны: люди, оружие, артиллерия были налицо; были и заказы на недостававшую аммуницию и обувь, но не было денег, энергической руки и авторитетной власти. В этих обстоятельствах трудно утверждать, что оборона невозможна, хотя не подлежите сомнению, что в эпоху первого перемирия было бы весьма легкомысленно возлагать на нее надежды по причине крайне малаго времени, оставшегося для распоряжений. Что касается отсутствия добровольцев в этой предполагаемой обороне, то, с одной стороны, различие на 2.000 человек среди 30 т. корпуса едва-ли могло иметь существенное влияние на исход дела; а с другой, я остаюсь в уверенности, что ни один из них не оставил бы Сербию, даже, что уехавшие вернулись бы при первом известии о походе в Кладово: позабыты бы были дрязги, больше повышли бы из госпиталей, и господствующею мыслью осталось бы воспоминание «о молебнах, которые они служили», отправляясь в Сербию; они были испорчены бездействием, городскою стоянкою и дурно направляемы, но не были дурны сами по себе.

Между тем, в тех обстоятельствах, в которых осталась Сербия, т. е. без твердой руки и сильной власти, едва-ли могут миллионы рублей создать в ней надежную оборону.

Сообщил С. Зыков.


Комментарии

1. Длинен был бы список имен моих старых знакомых в Сербии, так как в числе их были бы все имена, приобретшие хотя какую-либо известность.

2. Артиллерию, пострадавшую после кампании, исправляли в Крагуэвце и в Чуприи, а ружья – в Чуприи, Ягодине и Пожаровце. Ружья системы Пибоди 6 линейного калибра были исправлены в числе до 25 т., и мастерские успевали приводить в готовность до 500 ружей ежедневно. Исправленные ружья уже были розданы в округа Ягодина, Чуприи, Пожаровца, Крагуэвца и Валево, и при каждом ружье считалось по 400 патронов. Патронные мистерские деятельно работали. Сверх того оставалось на руках у милиционеров, без исправления, до 50 т. ружей, заряжающихся с дула, 7 линейного калибра. Исправная артиллерия была в числе 32 батарей корпусных, составом в 182 орудия, по 500 снарядов на орудие и в общей сложности 100 офицеров; сверх того 18 батарей милиционных.

3. До приезда генерала Никитина, уже выехало из Сербии, начиная с октября 1876 г., до 1.500 добровольцев и в том числе около 200 офицеров.

4. Горошанин, Карагич, М. Иованович и другие, начальники позиций и отдельных частей.

5. Впрочем, сербы сохранили в памяти своей много имен русских офицеров, к которым относились с величайшим почтением. Они заметили, что эти «хорошие» офицеры были почти все из числа приехавших в последнее время кампании, а теперь уже все вернулись в Россию (многие из них убиты). Для меня ясно было, что эти «хорошие» были из числа наших строевых офицеров, – отзывы о них из самых разнообразных источников равно блестящи. Что же касается безобразников, то сербы резко выражались о них: «мы хорошо понимаем, что собаки есть всюду, а это русские собаки».

6. Случайно разговорившись за обедом в ресторане с добровольским подполковником и узнав от него, что он состоит штаб-офицером, осматривающим оружие в добровольской дивизии, я просил показать одно исправное ружье из числа находящихся на руках у людей этой дивизии. Он исполнил мою просьбу, и ружье оказалось системы Пибоди в отвратительном виде: оно могло действовать, но было покрыто комьями ржавчины, а в канале ствола висели хлопья отсыревшей пороховой грязи.

7. Что касается складов, то всего принято мною в них: полушубков – 338, шинелей – 1.856, сапог – 302 пары, фуфаек – 29, утиральников – 12, чаю – 23 ящика, водки – 23 бутылки, сахару – 3 ящика, самоваров – 4, сабель – 36, седел – 24, именных посылок – 6, неизвестно чей саквояж – 1, деньги при именных списках – 1.135 рублей.

8. Мною отправлено в партиях до 1.500 добровольцев с офицерами. Они были снабжены билетами для дарового проезда по русским железным дорогам и деньгами по норме, данной генеральным консулом, а именно офицеру и портупей-юнкеру по 10 червонцев; сверх того доставка их до русской границы была даровая, а также и продовольствие нижних чинов; офицерам выдавалось на продовольствие по 2 червонца. Начальник партии получал дополнительно 15 червонцев. Отправка партии обходилась, таким образом, около 6.000 червонцев.

Отправлявшиеся отдельно от партий были довольствованы по другой норме, тоже указанной консулом, а именно: офицеру 15 червонцев, юнкеру и унтер-офицеру 12 червонцев, рядовому 9 червонцев, и всем по билету для дарового проезда по русским ж. д. Доктора получали довольствие на правах равно с офицерами, а прочие лица санитарного персонала наравне с унтер-офицерами; отправляться отдельно, не в партии, разрешалось по особым причинам.

9. Из числа поименованных лиц Горбатовский, Чорба, Казакович и Волошинов были моими ближайшими помощниками по канцелярии.

10. Сведение это пришло ко мне от приехавшего с «позиции» Огледича, личности весьма замечательной, и доставить ему известность я весьма желал бы.

Текст воспроизведен по изданию: К статье Карцова "За кулисами дипломатии" // Русская старина, № 7. 1909

© текст - Зыков С. 1909
© сетевая версия - Thietmar. 2015
© OCR - Андреев-Попович И. 2015
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русская старина. 1909