Главная   А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Э  Ю  Я  Документы
Реклама:

РОВИНСКИЙ П. А.

ВОСПОМИНАНИЯ ИЗ ПУТЕШЕСТВИЯ ПО СЕРБИИ В 1867 ГОДУ

III

(См. выше: ноябрь, 5 стр.).

Дрина.

По-сербски гора — по-русски лес. — Дерево цер и хребет Цер. — Два преданья в Поцерьи. — Троноша и Чокешина (монастыри). — Растительность. — Лозница (окружный город): шанцы; родина Вука Стеф. Караджича; общественная жизнь; прота Игнатий. — На Дрине. — Девичья скала. — Местечко Крупан: капетан и его семейство. — Пограничная стража. — Местечко Любовия: путешествие под стражей. — Между крестьянами. — Пустынность Дрины. — Одинокая механа и ночлег на берегу. — Характеристика Подринья. — Рача (монастырь): сабор; коло. — Красота в сербском вкусе. — Переход к Мораве: встреча с хайдуком (разбойником).

Всем славянам известно слово гора, и во всех славянских наречиях оно употребляется в том самом значении, как у нас, русских; только серб горою называет лес, а для названия гор у него есть слова: планина, брдо, врх. Откуда произошло такое отождествление горы и леса, не берусь объяснить; но для Сербии это оправдывается тем, что там все горы покрыты лесом, и они собственно составляют главные хранилища лесов, которые в низменностях и равнинах давно уже исчезли или продолжают исчезать. Кроме того, что горы [700] в Сербии все вообще покрыты лесом и редко где представляют голые скалы, они редко где выходят из линии лиственного леса, редко где вступают в полосу лесов хвойных. Более распространенною породою в лесах Сербии является дуб, а на возвышенных местах, по горам, везде растет преимущественно один вид дуба, называемый по-сербски цер (quercus cerris). Это один из красивейших видов европейского дуба: ствол его ровный, постепенно доходящий до тонкой, стрельчатой оконечности; ветви тонкие, длинные; кора его вся в глубоких продольных бороздах, сквозь которые просвечивает красноватое тело; лист небольшой и с менее глубокими выемками; желуди гораздо крупнее, чем у других видов, и сидят кучей, штук по пяти в одном, снаружи мохнатом и колючем, гнезде; в цере много смолистого вещества, и потому его считают хорошим строительным материалом и отличным топливом; а желудями его скорее всего откармливаются свиньи, составляющие один из главных источников богатства Сербии.

Цером преимущественно покрыты горы, при вступлении в которые находится монастырь Петковица, и потому вероятно горн эти называются Цер-планина. Хребет этот, не превышающий 1000 ф. высоты, дает множество притоков р. Саве и отделяет от них р. Ядар, впадающую в Дрину. Он не заключает в себе ничего ни величественного, ни неприступного, но, господствуя над целым пространством в углу между Дриной и Савой, всегда составлял пункт опоры, на что указывают существующие здесь развалины двух древних городов, Троянова и Милошева.

С первым народная фантазия соединила общеславянское предание о царе Траяне, который здесь является в роли Икара: он имел возлюбленную в Митровице (на берегу Савы, в австрийских пределах) и летал в ней на восковых крыльях, избирая для этого время, когда солнце не сильно грело; враги его постарались задержать его до полудня, а когда он полетел, крылья растопились, и он упал в Саву, где и утонул.

С другим городом соединено воспоминание о герое Косовской битвы в 1389 г., решившей судьбы сербского царства, Милоше Обиличе, который убил турецкого султана Мурата, сам погиб и навлек отчаянное мщение турок против сербов. Есть и еще предания о Милоше. Когда он явился на Косово поле один, в сопровождении небольшой только свиты, — царь Лазарь спросил: — Где же твои воины из Мачвы? — Они остались дома пахать и сеять, — ответил Милош. Тогда [701] разгневанный царь изрек проклятие, чтоб они сеяли, а им ничего не доставалось, кроме терния, чтобы жатвой их пользовались турки. Проклятие сбылось, и более трех столетий урожайная богатая Мачва не знала мира и была постоянным военным театром, переходя из рук в руки, то к туркам, то к австрийцам, и всякий раз подвергаясь опустошениям. С тех пор —

Србин ради, а турчин се слади;
Србин тече, а турчин растиче.

Но отсюда же выходят и сподвижники Черного Георгия, помогавшие ему в деле освобождения Сербии: Милош Поцерац и Чарапич.

При каждом вторжении турок со стороны Боснии через Дрину, теряя шанцы над Дриной, сербы искали убежища в Цер-планине, скрывались в гуще его леса или в монастырях, которых там, кроме Петковицы, еще два: Чокешина и Троноша. Все они не раз выдерживали осаду, а последний известен еще найденною в нем летописью сербских царей, известною под именем Цароставника. Так попеременно им приводилось играть роль то прибежища литературы и подвижников веры, то военного укрепления. Теперь же они почти пусты и представляют из себя то же самое, что Петковица. Отправясь на Лозницу через них, я нашел в Троноше двоих монахов, а в Чокешине троих. В первом я встретил юношу 18-ти лет, который был в полном монашеском постриге. Я удивился такому раннему пострижению. Оказалось, что все родные его перемерли очень скоро один за другим, осталась только сестра, которую взяли на воспитание, а его обрекли монастырю, что он и исполнил. Но все же по уставу нельзя посвящать в полные монахи раньше 30 лет. На это мне юноша возразил: — «А как же вы посвятили нашего митрополита в этот сан, когда ему еще не было 30 лет? То нужно было, так и тут: я пропал бы; а теперь волей-неволей я монах».

— Но, вы тут ничего не делаете, тогда как могли бы приносить пользу другим.

— Как ничего не делаю? Я молюсь. Хотелось бы почитать, да книг нет. А вот если будет война, я пойду в солдаты.

На этом мы с ним и расстались.

В Чокешине я застал дома отца игумена: он с целой [702] компаниею сидел на миндерлуке. Перед ними стояло вино, кофе, и все курили трубки; сидели они, снявши обувь, чисто по-турецки, и вели беседу о политических делах.

Меня они встретили очень радушно и жадно стали выпытывать о том, что делается в Белграде, не затевается ли чего с Турцией, не поможет ли тут Россия — и пошли тут здравицы, сопровождаемые чашами красного вина.

Так мало в этих людях аскетического и такой живой интерес принимают они во всем мирском, что их никак нельзя считать чем-либо особенным от народной жизни: нигде, ни в одном монахе я не встретил отречения от жизни — такого, какое встретите в наших монастырях. Все они вместе с народом своим готовятся к чему-то, все живут жизнью накануне.

Напоив, накормив, монахи отпустили меня с миром и подарили два полотенца сербской работы, очень тонкие с чрезвычайно изящным узором на концах.

Чтобы вывести меня на дорогу, мне дали проводника, потому что кратчайший путь идет через горы тропинками, а иногда мы бросали тропинки и ломились прямо через лес.

Лес этот однако не был так густ и непроходим, как наши лиственные леса. Кроме дуба, из глубины долин поднимались буковые деревья с беловатою корой и блестящим листом на тонких ветвях, раскинувшихся шатром; кряжистый вяз и граб, чрезвычайно высокий явор (клен), из которого серб делает музыкальный инструмент — гуслу (однострунная скрипка), чтобы воспевать своих героев и погибшую славу своего отечества. Высокие стволы этих деревьев сплошь убраны яркою зеленью плюща или перепутаны виноградною лозою, целые ветви которой сажен на 20 перекидываются с одного дерева на другое, точно гигантские змеи, толщиною в руку и больше. Тут же, в лощинах, веером раскидывается папоротник, а к мощному дубу жмется цепкий шиповник. Благодаря совращению пути, я очень рано вышел на дорогу, прошел селение Клубцы, и Лозница уж передо мною. Это небольшой окружный городок, приютившийся у подножия хребта Гучево над Дриной, в некотором отдалении от нее, потому что берега она затопляет. Ничем не кидаются в глаза его здания: дом начальника, небольшой гостиный двор, у каждого почти домика садик; но местоположение его очень живописно — между гор, кругом в зелени, и тут же, в виде четырехугольника, обнесенного высоким земляным валом, с глубоким рвом [703] какое-то укрепление. По обсыпи кругом и заросшему травой пространству, видно было, что оно давно уже служило свою службу: посредине его возникла уже церковь и еще кое-какие домики, но все-таки город в стороне от него, и построился в том виде, как теперь, гораздо позже. Это шанцы. Чьей они работы, — не знаю, но в XVIII столетии они не раз служили австрийско-венгерской армии, а в начале XIX-го ими воспользовались сербы.

Немного выше Лозницы на Дрине существует перевоз, а в сухое лето она дает броды, и потому не раз случалось, что турки переправлялись здесь и делали вторжение внутрь Сербии; зато не раз приводилось им тем же путем возвращаться, спасая только себя и бросая в воду все имущество. После одного такого бегства турок, сербы, в числе других вещей, нашли несколько мешков вещества, вроде гороха, которого употребления не знали. Догадываясь, что это нечто съедобное, они этот горох варили, толкли, и все-таки ничего не выходило: это был кофе, который теперь найдете в каждой, даже самой бедной избушке простолюдина.

После 1807 г., года освобождения Сербии, турки продолжали собираться на той стороне Дрины, но переходить не решались. И в 1810 г., 6-го октября, 30,000 турецкого войска, под предводительством визиря, потерпели тут полнейшее поражение. При этом сербов поддержали русские: народное предание рассказывает, как русские казаки вогнали босняков в реку и преследовали их на той стороне. А три года спустя лозницкие шанцы были снова окружены турками, и сидевший в них предводитель сербского отряда Петр Молер, изнуренный голодом и, не видя ни откуда помощи, в темную ночь решился бросить шанцы и пробиться сквозь турецкое войско. Удалось это только ему с очень немногими, остальные все пали, и с тех пор на память бедного Молера легло несправедливое обвинение в том, что он изменил и не отстоял своего поста.

Это было моментом, когда счастье оставило сербов, и им привелось снова покориться бесчеловечным туркам; а два года спустя, Милош Обренович здесь же разбил и взял в плен боснийского пашу, но отпустил его назад, наделив всем необходимым для обратного пути и обдарив дарами его и его свиту, и тем обеспечил за собою дальнейшие победы, которыми он обязан именно тем, что великодушием обезоружил правителя Боснии.

В такой короткий период времени и столько катастроф, решивших хоть на время судьбу целого края! И это [704] приводится сказать про всю Сербию, где каждое почти местечко полито кровью и покрыто славою побед или геройской смерти сербских юнаков.

В стратегическом отношении Лозница представляет важный пункт, так как она с одной стороны находится в непосредственной связи с Мачвой, составляя ее естественное продолжение, с другой — посредством долины р. Ядра от нее легко вступить в Валевское окружье, в сердце Сербии, так называемую Шумадию.

В трех часах от Лозницы к юго-востоку находится местечко Тршич, родина Вука Стефановича Караджича, который, рядом с героями войны и политическими деятелями, основателями политической свободы Сербии, помогал возрождению сербской народной литературы и народного духа, собирая и перед целым светом выставляя на суд и удивленье его превосходные поэтические произведения. Там, владея значительным участком земли, он обрабатывал ее, стараясь применить те способы, какие употребляются в других образованных странах, и научить им своих соотечественников.

Дух этого патриота и горячего ревнителя народной музы и по смерти его дает себя чувствовать в общественной жизни Лозницы. Несмотря на весь гнёт, лежавший на общественной жизни вследствие излишнего вмешательства в нее администрации, там образовался кружок, который поставил себе задачею противодействовать убийственной системе, будя в обществе самосознание путем живых бесед и литературно-музыкальных вечеров. Нашелся небольшой домик, под сенью развесистых платанов, куда эти любители литературы и музыки стали собираться днем для чтения, а по вечерам для бесед и пения. Нашелся какой-то шваб, который взялся держать буфет. Итак, образовались читалиште, беседа и певачко друштво (певческое общество).

Придя в Лозницу перед вечером, я сразу попал в это общество. По форме — это копия тех обществ, каких встретишь много в Германии и особенно много у чехов; но здесь нет того буржуазного духа, нет той погони за услаждением себя, какое мне встречалось в тех обществах. Председатель этого общества прота (протопоп) Игнатий, старец лет под 60, а остальные члены — офицер, учитель, купец, какой-то чиновник и соседние крестьяне, по большей части все молодые люди. Домик, где собираются, — собственность Игнатия, и еще к нему прикупили местечко с садиком, в котором есть [705] виноградник, несколько фиговых дерев, груши, сливы и цветы. Гости здесь не гонятся за комфортом и вкусным угощением, что у австрийцев на первом плане, и нет здесь идола, которому бы курили фимиам: это все самые простые люди, и самая простая личность — председатель. Седые волосы с серебряным блеском густо заросли и обрамляют его смуглое лицо, несколько попорченное оспой; черты лица правильные и суровые, но смягчаются необыкновенно прямым, добродушным взглядом светло-голубых глаз, полных жизни и огня. По движениям и выражению физиономии — это юноша, поэтому с ним так легко сходится молодежь, и так не сходится он со зрелым возрастом, который иногда отнимает у людей искренность и благодушие и делает ив них по большей части людей узкого расчета, «фаха» и партии.

Прота Игнатий не получил никакого почти образования; но на его глазах складывался юный организм сербского государства, он видел еще в живых борцов за сербскую свободу, привык понимать ее чутьем и здравым умом, и ценить выше всего. Его политические убеждения заключаются в том, что Сербии нужно хорошее правительство; осуществит ли это князь какой бы то ни было династии, или какое-нибудь коллективное лицо — ему все равно; он знает только нужды и потребности своего народа, которые все выносит в себе и знает, что хорошее правительство должно их удовлетворить, и такому правительству он готов оказывать полнейшее подчинение; мало того, готов любить его до самой крайней преданности.

Так он отнесся к Александру Карагеоргиевичу, которого призвали вместо Милоша Обреновича, доходившего в злоупотреблениях власти и народного богатства до нестепимости. В новом князе он уважал сына героя, память которого священна каждому сербу, и в то же время видел в нем человека доброго и мягкого характера. Если он не обнаруживал в себе хорошего правителя, то народная скупштина каждому правительству облегчает дело, если ей дано надлежащее значение и к ней обращаются с должным доверием и уважением. Надежды не оправдались; скупштина не созывалась, а на дела главное влияние оказывали иностранные консулы, преимущественно австрийский, и в то же время были самые раболепные отношения к Турции. Противен сделался князь народу, и Игнатий явился агитатором в пользу Обреновичей. Во время собрания скупштины он, в виду окружавшего ее войска, обратился к народу прямо с речью, убеждая призвать Обреновича. Он в это время не [706] думал, что дело может не удасться, и тогда по меньшей мере ему грозила тюрьма, за которою в перспективе была бы медленно подходящая, но непременная смерть, а еще меньше думал он, что со стороны правительства этого же самого Обреновича он подвергнется гонению, как то случилось на деле. Накануне топчидерской катастрофы он был уже в оппозиции против князя Михаила, лично против которого не имел ничего. На последней скупштине он высказал все, что имел против правительства князя, сохранивши привязанность к нему лично за его щедрость и за его намерение освободить бедную братию из-под турецкого владычества. Замечательно, что при князе Михаиле подвергались гонению лица, истинно преданные ему, а пользовались его доверием и всем распоряжались или бездушные бюрократы, каким был Никола Христич, или люди, действовавшие в своих личных видах и на погибель князя, каким, без сомнения, был военный министр Миливой Блазнавац.

Я остановился на личности отца Игнатия и взял его со стороны общественно-политической, потому что он представляет собою известный тип, — это тип серба провинциального, которого не тронула ни турецкая культура с ее фанатическим самодовольством, с ее грубым деспотизмом, проявляющим себя варварством и азиатскою хитростью и лестью, ни оборотная сторона европейской цивилизации с ее бездушным, мелкоэгоистическим отношением к человеку и тысячей никуда непригодных формул, под которые хотят подвести жизнь человека. Это простая, цельная, свежая, здоровая натура, работающая не по известной системе и не под влиянием теоретических соображений, а по своему разумению и по естественному побуждению действовать в духе и на благо того народа, с которым он живет нераздельною жизнью, и в среде которого действовать есть его истинное призвание: вы можете заметить, что он изменяет теории, но он никогда не изменит народу.

К сожалению, таких личностей в Сербии становится все меньше; она успела обзавестись теоретиками, которые сумеют, хотя с натяжкой, оправдать свои действия под известным политическим взглядом, но служение народу является у них только вывеской.

Много симпатичного найдется в отце Игнатии и как в частном характере. Он имел несчастие потерять всех сыновей и в той поре, когда особенно жаль всякого человека, именно [707] в поре первой юности: один сын умер в Берлине, где слушал лекции в каком-то высшем военно-учебном заведении; другой был в петербургском университете и умер, кажется, по возвращении оттуда в Белград. Это его страшно убивает, но по наружности вы не заметите; только оставаясь один, он, говорят, отдается своему безысходному горю: Это нисколько не парализует и его общественной деятельности. Всякое благотворительное или вообще полезное дело он всегда готов поддержать, сколько хватит его сил. Есть у него один талант или искусство — это фабрикация гуслы. Никто не сумеет так хорошо выбрать дерева, дать такую форму и отделку инструменту, чтобы простая шерстяная веревка, заменяющая струну, издавала звуки, которые стонут и задевают душу, несмотря на все их однообразие и негармоничность. Мне говорили, что он своей работы гуслу подарил одному русскому путешественнику, который обещал ее передать какому-то общественному учреждению.

До полночи провел я время в певческом обществе в беседе, сопровождавшейся пением сербских и других славянских народных песен, и здравицами, с пожеланьями кому славы, кому счастья, а югославянству свободы и соединения.

Когда мы вышли из беседы, на улицах была полнейшая тишина; все спало мертвым сном; только вдали слышно было глухое рокотанье Дрины, которая в то время была в наводнении, и этот-то шум невольно обратил внимание и на ту сторону, где те же сербы — бедная, угнетенная райя, безгласная, бесправная, потерявшая даже сознание своей народности; невольно подумалось: когда-то и им «блеснет свободы луч»?..

На другой день я взбирался на гору, любовался роскошною растительностью, диким стремлением мутной Дрины. По ту сторону, я видел, шел ряд невысоких гор, покрытых, как и в Сербии, сплошным лесом, поднимающихся, что ни дальше, все выше, покуда не терялись они совсем из виду, сливаясь в туманной дали с небом.

В тот же день я был уже на пути вперед. Самое лучшее было бы идти по берегу Дрины, где пролегает большая дорога; но мне не советовали, потому что там были бы постоянные остановки со стороны пограничной стражи. Впоследствии я имел случай убедиться, что это одна из наибольших неприятностей путешествия по Сербии. Итак, я направился на местечко Крупань, в котором живет капетан, заведующий срезом (нечто вроде стана, в полицейском делении наших [708] уездов). Часть пути привелось мне сделать с попутчиком селяком, который шел туда же. Помню я особенно одно место. Дорога шла по краю долины, в глубине которой пробиралась какая-то речушка. Внизу видны были нагроможденные каменья известняка; видно было, что тут же добывали из него и известь; местами скалы стояли прямо над краем и как бы висели. Одна из таких скал особенно резко выдавалась своим чисто монументальным видом: это точно башня с разрушенною крышей; на плоской верхушке ее одиноко стояла белая береза с висящими ветвями и обвившим ее виноградом; плющ со всех сторон свешивался вниз длинными густыми космами, — все это так эффектно и как бы рассчитано, что невольно явилась мысль, не участвовала ли тут человеческая рука.

Попутчик мой предупредил меня.

— А вон Девичья скала, — сказал он, указывая на нее.

— Почему же она так называется?

— Девка тут убилась.

— Нечаянно, или по своей воле?

— По своей воле, конечно: забралась на самый верх да и бух!

— Зачем же?

— Э! Глупая была: не захотела замуж идти.

Больше я от него не мог ничего узнать, да и разъяснять собственно нечего; дело так просто: девица здесь не выходит замуж, а ее выдают, не справляясь с ее желанием или нежеланием; эта несчастная, может быть, любила другого, или суженый ее был настолько ужасен, что она предпочла ему смерть, и, по мнению серба, сделала это по глупости.

Был ли в действительности подобный случай, или он приурочен к данной местности народной фантазией, для нас все равно. Легенда доказывает возможность подобного трагического происшествия и дает указание на положение сербской женщины, с которым мы еще познакомимся. А теперь мы отмечаем одну мелкую черту из картины природы, напоминающую нам черты из народной жизни. Незаметно дошли мы и до Крупня.

Маленькое местечко, почти в одну улицу, со всех сторон сжато горами так, что раздаться некуда. Указал мне попутчик дом начальника и самого начальника, сидевшего на галерее перед домом, и простился со мною, своротивши в сторону к мельнице, которая, как в щели, жалась между крутыми берегами горной речки. Капетан человек уж не молодой, в обыкновенном, немецком платье, с фесом на [709] голове, сам подошел ко мне и, узнав, что нужно, указал механу, где мне остановиться, и затем попросил к себе.

Дома он встретил меня очень радушно, и выразил радость, когда узнал, что я русский путешественник. По сербскому обычаю, хозяйская дочь, девушка лет 15-ти, подала угощенье, но вместо того, чтобы удалиться или стоять с опущенными глазками, она села тут же и начала меня расспрашивать. С таким интересом и с такою живостью говорила она, что отцу негде было почти и слева вставить. Вскоре вышла мать, братишка и еще кто-то, так что собралась вся семья. Я почувствовал себя будто не в Сербии, где по большей части гость остается только с хозяином, а остальная семья разве покажется на минутку. Но всего больше меня удивила девочка простотою и смелостью обращения и любознательностью. Очень бы ей хотелось видеть, как живут образованные народы, и пожить между ними; хотелось бы выучиться иностранным языкам, чтобы читать на них.

Почти изгладился из моей памяти этот туманный образ: не вспомню имени ни ее, ни ее отца; но, глядя в то время на нее, невольно задавался вопросом: что из нее выйдет? Не то же ли, что вообще из сербских детей: из живого, смелого, не по летам серьёзного мальчика делается со временем филистер и чиновник по преимуществу, идущий только за местом, наживой и наслаждением?..

А какая кругом глушь в этом Крупне! На восток от внутренности Сербии отделяют его отроги хребтов Влашича и Медведника; между ним и Дриной высокий хребет Ягодня, и там за ним, на берегу реки, по эту сторону турецкая крепостца Сакар, на той стороне Зворник, а к югу, тоже за горами, злополучный Сокол, не так давно покинутый турками. Отсюда я направляюсь уже к Дрине. Взбираюсь на гору, спускаюсь и опять поднимаюсь; Дрина уже подле, я вижу, как она сверкает сквозь зелень обступившего ее леса, извиваясь между теснящими ее горами; а вот и она вся: подбившись под этот берег, она подмывает целую гору; деревья сваливаются вниз, своими густыми вершинами, держась иногда кореньями за берег. Рухнулась наконец целая глыба, полетело с нею и дерево, столетний дуб, затрещали ветви, посыпался камень, взвилась пыль кверху, и ринулось дерево в воду, где на время исчезло, а потом поднялось из воды, выставляя наружу то голые коренья, то зеленые ветви, точно утопающий. Глыба за глыбой валится берег, увлекая за собою ряд тополей, окаймлявших его, и все это сначала крутится в водовороте, [710] потом, исчезая на несколько мгновений под водою, выносится на середину и покрывает реку сплошною массой, собирая на себя всякий мусор и грязную желтую пену. Из глубины водоворота, из образовавшейся в нем воронки, слышится глухое рокотанье.

Картина дикая и грозная. А там, на другой стороне, ровный зеленый луг у подножия такой же зеленой горы, и на ней ряд гор, с мягкими очертаниями исчезающих в синей дали: все это слегка подернуто тонкою мглою или неуспевшим еще убраться утренним туманом.

Засмотрелся я на чудную картину, заслушался дикого шума реки, и не заметил, что подле пасется стадо овец: не видно ни пастуха, и никаких знаков присутствия человека; единственным сторожем был огромный, серый, лохматый пес, который с остервенением устремился на меня. Подбежавши, он остановился, уставился на меня своими серыми, умными глазами и, как будто убедившись в моей безвредности, тотчас изменил свое обхождение; обнюхал, посмотрел еще и пошел прочь, как бы говоря: ступай себе своей дорогой.

Отделавшись от пса, я вскоре наткнулся на человека. Это был пандур, который завидел меня издали и ждал только, когда я подойду. Первый спрос был о паспорте; подал, читать он не умеет и ведет дальше к карауле, которая не что иное, как четырехсторонний сруб вроде башенки; жилье собственно наверху и перед ним крылечко, а ход в эту верхнюю часть или чардак — по лесенке снаружи. Там был булюкбаша — начальник караула, такой же простой серб и такой же безграмотный, пожилой и довольно разумный господин: сразу понял он, что я путешественник, которого нечего опасаться, и пошел проводить дальше, чтоб не остановили другие пандуры.

Не так легко было отделаться от более цивилизованных воинов, с которыми мне привелось иметь дело в Любовии, куда лежал мой путь.

Там в это время было военное ученье, и потому кругом были расставлены пикеты. Здесь меня сразу же взяли под конвой два солдата с ружьями и повели к начальнику, т.е. унтер-офицеру. Привели к нему в палатку, где сидело еще несколько милиционеров. Он с важностью взял мой паспорт и стал его рассматривать, не приглашая меня сесть; прочитал и понял, что было написано по-русски, но не мог понять, зачем рядом то же самое по-немецки, и начал усматривать в этом что-то не простое. После множества вопросов, [711] заданных мне отчасти с целью попытать, не собьюсь ли я, отчасти из пустого любопытства, он порешил отправить меня к срезскому капетану, и мне привелось еще тащиться порядочное расстояние, так как лагерь был вне местечка. Капетана не оказалось дома; он был в гостях, где играл в карты. Я прошу, чтобы меня отвели в механу (гостиницу), откуда я не уйду, но что мне пора отдохнуть, так как я далеко шел. Не тут-то было: пандур, которому передал меня солдат, самым грубым тоном крикнул на меня: «Ама тьюти!» (молчи).

И я ждал до половины 11-го часа ночи в комнате, где не было ни стула, ни скамейки. Капетан пришел, посмотрел мой паспорт, и, оставив его у себя, велел меня проводить в механу. Вследствие такой процедуры и там отнеслись ко мне, как к человеку, состоящему под стражей.

На другой день я поднялся очень рано, но мне прислали паспорт только к 10 часам, потому что капетан все спал.

Признаюсь, мне приятно было оставить этих людей, креатур тупой дисциплины, и очутиться лицом к лицу с одною природой, тогда как человек собственно и интересовал меня и составлял главную задачу моих путевых штудий. Отсюда путь мой шел постоянно по-над Дриной.

К полдню, когда уже сильно припекало, я пришел в селение Бачевци. Селение собственно было подальше, а здесь одна механа, потому что Дрина тесно прижалась к горе, и это узкое пространство было усеяно свалившимися каменьями; между ними многие были, видимо, обделанные человеческими руками в виде огромных сундуков, некоторые были с римскими надписями и изображениями, — это были остатки когда-то бывших здесь римских военных поселений. Войдя в механу, я поел мяса, выпил сайдлик (полбутылки) вина и лег уснуть тут же на скамейке. Когда я проснулся, то механа была полна народу. Все сидели за столом и пили кто вино, кто кофе. Один из них первый поздоровался со мной, предложил выпить вина и стал расспрашивать, кто я и проч. В конце концов привелось-таки показать паспорт. Грамотные читали и радовались, что они понимают русский язык, никогда не учившись ему; все решили, что русские говорят сербским языком. Скоро между нами завязалась самая живая и интимная беседа. Много между прочим они рассказывали об отношениях к боснякам. Постоянно они спрашивают, когда придут к ним сербы, и ждут они этого момента не дождутся, и не только христиане, но и магометане. Узнавши, что я [712] интересуюсь стариной, они пошли показывать мне камни с надписями, таскали фесами воду, чтобы обмыть их, и радовались, когда мне удавалось снять надпись или срисовать какое-нибудь изображение с камня. Оказалось, что они знают белградский музей, некоторые доставляли для него различные древние вещи и вполне понимают, для чего делаются эти собрания вещей. Не обошлось дело без жалоб на Христича. Вдобавок все просили меня остаться погостить у них.

Можно было бы здесь с удовольствием и с пользою прожить хоть денек, но я торопился к троицыну дню попасть в монастырь Рачу, где в этот день сабор, т.е. празднество, на которое собирается народ со всех сторон, следовательно, можно будет видеть различные костюмы и типы, а отчасти, может быть, и разницу нравов. Вот почему, как ни приятно было бы остаться, я отправлялся дальше. Расставанье было самое сердечное и впечатление, произведенное на меня этими простыми людьми, совершенно изгладило воспоминание о мытарстве, претерпенном в Любовии.

Жар уже посвалил; шлось легко и весело. Дрина, точно в беспокойстве, мечется туда и сюда: то ударится глубже в Боснию и даст на этом берегу отлогость, то наоборот — жмется к сербской стороне так, что решительно негде жизни приютиться. В этих местах все отлогие места были в Боснии, потому здесь такая пустота и дикость. И те маленькие пространства, на которых возможно поселиться, так изолированы и друг с другом и с остальными краями, что, кроме физических неудобств, представляется постоянная опасность со стороны турецкой территории. На это очень ясно указывает одна сербская песня:

Дрински вуче, што си обрдьяо? Дринский волк! Что ты исхудал?
Неволья е мене обрдьяти: Поневоле исхудаешь:
Око Дрине не има оваца. Около Дрины нет овец.
Една овца, а три чобанина Одна овца, а три пастуха;
Едан спава, други овцу чува, Один спит, другой овцу караулит,
Третьи иде кутьи по ужину. Третий идет домой на ужин.

К вечеру, впрочем, довольно еще рано, я добрался до Оклетца, но селение было в стороне, а тут стояла только механа.

Живописное местоположение.

Впереди, прямо из воды, поднимался отвесный утес с нагромождениями на самом верху; здесь Дрина делает крутой поворот и как будто вытекает из-под этого утеса; [713] посредине ее торчала скала и надвое разбивала ее мутные волны, которые брызгами взлетали кверху и, огибая ее, с ревом крутясь, сливались в водовороте. Солнце рано скрылось за горами и внизу все скоро потемнело; потом загорелась заря и красным заревом своим облила обступившие кругом горы, над которыми высилась вершина Медведника; побагровела и Дрина, отражая на темном фоне своем алое небо и кровавым дождем разлетались над скалою ее брызги.

Довольно обширная, но вся закопченная, механа смотрела каким-то вертепом. Грязно одетый хозяин сосал трубку, сидя перед дверьми; у очага копался момак (слуга) с попорченным носом, оттопыренными татарскими ушами и вдобавок немой. Неприятное впечатление производило его объяснение с хозяином посредством мимики, которая еще более уродовала его и без того несчастную физиономию.

Подойдя к механе, я положительно решился не вступать внутрь ее и расположился на дворе. Хозяин, с красными, болящими глазами и сонливым выражением, смотрел так безучастно на все, что прямо его не задевало; он даже не расспрашивал меня ни о личности моей, ни о том, не желаю ли я поесть, а последнее, конечно, было бы кстати. Как бы мне хотелось уйти дальше, но не знаю, встречу ли близко селение. К счастью, подошла целая толпа крестьян из села, и ими только оживилась дикая местность. Через несколько времени представилась довольно странная сцена: слепой старик сидел верхом на лошади, которую вел в поводу молодой парень. Старик, с плачем, поднимая руки кверху, жаловался, что его ограбили в каком-то месте, где он был на ярмарке или на базаре. Лошадь была поставлена у лавки, и, пока он покупал товар, ее увели. Полиции удалось отыскать лошадь, но седло пропало, а в нем были и деньги. Вся эта сцена была для меня непонятна; я видел только, что здесь нужно беречься.

Пора однако и поесть; но кроме домашнего сыра и прои (хлеб из кукурузы) нет ничего. Сыр твердый, кислый, покрытый плесенью, вино вроде уксуса, что, пожалуй, и кстати при таком сыре: лучше растворит; проя — совершенно безвкусное вещество. Но разбирать нечего.

Вторая забота о ночлеге. Летом это не составляет большой заботы: где стал — там и стан. В механе же спать было невозможно: несмотря на полную ночь, рои мух жужжали точно пчелы в улье; других насекомых, по сознанию самого хозяина, также изобильно; главное же дело — грязь страшная. [714] Выбираю себе местечко на пригорочке: внизу, под ногами, шумит Дрина, а сбоку журчит поток, на котором тут же неподалеку стоит мельница; чтобы не скатиться к ручью, кладу бревно, а в ногах нагромоздил каменьев; под себя плед, им же накрылся; под голову сумка.

Кругом совершенная тишь, точно нигде нег живого существа, только шум от воды, но шум приятный, убаюкивающий. Крепко я заснул, однако ненадолго. Тяжелый, неприятный сон заставил меня пробудиться. Мне снилось, будто с той стороны знакомый мне голос ребенка зовет на помощь и плачет; я кидаюсь в волны, борюсь с ними, переплываю, выхожу на берег, ищу ребенка и, вместо него, вижу безобразную фигуру немого момака с осклабленной миной; возвращаюсь, снова слышу голос и снова тот же обман, и под этим тяжелым впечатлением просыпаюсь. Плед с меня свалился; ночь светлая; кругом также все безмолвно, также шумит Дрина, также обдает плеском скалу, взбивая кверху серебристые брызги. Пропищала неподалеку сова; кинулась от моего изголовья собака, искавшая какой-нибудь поживы; фыркнула кошка, испуганная ею, и кинулась на дерево; за рекой раздался выстрел, должно быть босняк, стоя на карауле, от скуки выпалил в воздух или ударил по месяцу в зайца. Не спит и хозяин: я вижу его, сидящего перед очагом, и с ним еще какие-то личности, у дверей привязаны две лошади. Был 12-й час, когда гости уехали. А за ними явились и еще гости.

Странным показалось это тогда, а потом меня уверили, что сербский механджия, как бы он беден ни был, пользуется таким доверием, что всякий, приехавший к нему, смело отдает ему кошелек с деньгами, если боится, что у него их могут вытащить. Но нравы меняются, и это могло быть когда-то прежде; в этом случае такой поздний прием гостей наводил некоторое сомнение. Мне, впрочем, нечего было бояться, потому что у меня было слишком мало имущества, чтобы кто-нибудь на него польстился; в этой уверенности я снова заснул.

Рано утром, когда я проснулся, была сильная роса, с деревьев просто капало, трава приклонилась точно от дождя, а на моем пледе насела она мелким бисером. В Дрине вода поднялась вровень с берегами и по лощинке пошла в разлив; скала исчезла, и шуму стало меньше.

Выпил я чашку кофе, закусил прои и, заплатив за все [715] со вчерашним ужином 2 1/2 гроша или 12 1/2 коп., отправился дальше.

_____________

Десять дней я брожу все на Дрине или около нее, и не видал еще на ней не только ни одного судна или дощаника с грузом, но и ни одной лодки, ни одной снасти рыболовной, а между тем, такое изобилие воды! Правда, я видел ее в наводненье, но и в обычное время она мало где дает броды, и на всем пройденном мною пространстве и несколько выше, по отзывам людей знающих, по ней свободно можно бы сплавлять плоскодонные суда с грузом, по крайней мере, по полутора тысяч пудов. Выше Любовии есть несколько перекатов, которые однако легко уничтожить, и в 1865 г. турецким правительством и было предпринято очищение русла до Вышеграда, лежащего уже в Боснии.

Долина Дрины довольно тесна для того, чтобы вместить значительное население и чтобы развилось в ней в широких размерах земледелие; но при обилии вод, со всех сторон стремящихся к ней в виде сильных ручьев и горных потоков, при богатстве леса, она представляет возможность развить в широких размерах промышленность; кроме того, здесь открыты, только вполне не исследованы, минеральные богатства, есть серебряные руды и медные. Но главное ее назначение — служить путем сообщения. Теперь из соседних турецких областей идут караваны на лошадях вьючным способом, потому что кругом горы, представляющие большие затруднения даже там, где проложены шоссированные дороги, вследствие их значительной крутизны и трудности содержания их в исправности при незначительности населения. Поэтому, в целом краю здесь телега большая редкость, и почтовое сообщение по единственной главной дороге совершается если не верхом, то на одноколке; а о возе с грузом нечего и думать.

А между тем, посмотрите на карту, какую обширную область она захватывает: вершины ее Пива, Тара и Лим обнимают всю северную границу Черногорья, половину Герцеговины и Старой Сербии, и на них находится несколько городков, как Вышеград, Фоча, Преполье, Сеница и недалеко Новый-Базар, города, которые когда-то процветали, благодаря свободному сообщению.

В настоящее же время, благодаря политическому неустройству и личной небезопасности, вся эта область остается дикою и пустынною. [716]

Дрина в народной песне везде называется «зеленою» и «холодною»; можно добавить к этому, что она очень живописна, можно любоваться ею, но оживить ее должна свобода, которой так жадно ждут и просят ее несчастные обитатели по ту сторону.

Мы, между тем, сделаем еще один переход вверх по Дрине. Часа через два хода Дрина изменяет направление: она делает изгибы к югу и к востоку — и совершенно переменяется характер местности. По обе стороны идут значительные отлогости; тут стелется луг, пересыпанный отдельными рощами смешанного леса и кустарниками, там зеленеет высокая кукуруза; на той стороне также виднеются полосы обработанной земли и сады; в одном месте лежит до десятка женщин; все в белом, как в саванах, растянулись они на зеленом пригорке, предаваясь безмятежному сну — должно быть, успели уж наработаться. Становилось жарко и душно, чего я не испытывал во все время, покуда шел по-над Дриной. Довольно мертво: ни один лист не шелохнет, ни одна птица не подает голоса; мелкие ящерицы быстро снуют туда и сюда, а на самой дороге большая зеленая ящерица, с голубыми щеками, покоится перед солнышком, перекинувшись через чурбачок. Видимо, она нежится и находится в приятном полузабытьи; хоть и открыты глаза, она не замечает, что я стою над ней и любуюсь, и шмыгнула тогда только, когда я протянул руку, чтобы дотронуться. Не знаю научного названия ее, а по-сербски она называется зеленбач. Тут же, под липой, сидит галка, разинувши от жара рот; зашевелилась она, завидев мое приближение, но не летит, а вскочив на ветви, пробирается по ним вверх, не желая покинуть свое тенистое убежище.

Делаю роздых в Баиной-Баште, где застаю большое стечение народа, отправляющегося в Рачу на праздник. Механджия, рассчитывая на посетителей, припас всего, а главным образом хорошего вина и молодых барашков. Лучшего мяса мне не приводилось есть нигде в Сербии, как здесь: не знаю, было ли причиною тут свойство мяса, или уменье механджии испечь.

Тут завязываются у меня знакомства; между прочим знакомлюсь с капетаном, которого все называют «господин Мита (Дмитрий)». После иду в монастырь целой компанией. Игумена не было дома, и меня повели в нему на кукурузу. У него копали (подбивали) кукурузу, и он, как ревностный хозяин, не только присутствует на всех работах, но и сам [717] работает. Это крупный, довольно полный мужчина, лет сорока с небольшим, с крупными чертами лица, тип работяги и добродушного человека. Он имеет страсть к хозяйству, и потому прежде всего мы занялись им. Отличные лошади, множество разной птицы, между прочим множество индюшек и павлинов, свиней откармливает, а на потоке Раче устроил лесопильную мельницу. Устройство, конечно, самое простое; но строитель ее серб не из княжества, а из Старой Сербии. Водяной столб, приводящий весь механизм в движение, вышиною в три сажени, и все-таки мастеру этого мало: ему хотелось бы взять воду еще повыше.

Припомнилась мне при этом другая страна, также населенная славянским племенем, также сжатая горами и обильная только лесом и водой — это Шумава и Чешский лес в южной части Богемии. На каждом шагу заводы и фабрики: лесопильные, древодельные, хрустальные, зеркальные, которые приводятся в движение водой. Только войдете туда, отовсюду доносится до вас стук колес и шум падающей на них воды; суровая природа, очень холодный климат и скудная болотная почва уступают усилиям человека и местность полна жизни.

Что же могло бы быть здесь, когда и почва, и климат дают возможность развить до высшей степени земледельческую культуру?

Недостает Сербии развития и промышленного образования. Игумен хотел бы и мог бы развернуться, потому что имеет все средства, только не имеет людей. Взять швабу (т.е. австрийца) он боится, потому что случалось обманываться, и остается он со своим самоуком, снедаемый неудовлетворяемым желанием поставить хозяйство на широкую ногу. Эксплуатация леса идет также странным образом: он продал из своей дачи все деревья известной меры и достоинства, так что через несколько времени у него не останется ничего годного леса.

Покуда мы осматривали хозяйство, со всех концов набирался народ и группами размещался на луговине под навесом тополей и лип у подножия горы, на которой красовался монастырь Рача.

Забило клепало, призывая к вечерне; потянулся народ в церкви. Мужчины входили внутрь, а женщины останавливались у крыльца: молились и потом, как немые, стояли молчаливо, сложив руки и смотря на церковь не то с благоговением, не то со страхом. [718]

Большинство расположилось ночевать на дворе, внизу; другие поместились на монастырском дворе, а иным нашлось помещение в монастырских покоях, и в то время как одни скромно закусывали, сидя у маленького огонька, другие шумно пировали. Заутреню я пропустил; но и обедня была рано, часов в шесть утра. Народу было не особенно много, потому что большинство приходило ненадолго и, немного помолившись, удалялось. По окончании обедни был крестный ход вокруг Рачи и Баиной Башты. В это время происходили приготовления к празднеству: устраивались временные лавки и механы в виде навесов из жердей и веток; жарили мясо, разливали из бочек в мелкую посуду вино и ракию, и с возвращением образов из крестного хода все было готово и началось народное торжество.

Торжество это было очень несложное: оно состояло в продаже и покупке яств и питий и в истреблении их, и в пляске «коло»; а в отдельных группах шли тихие беседы или шумные возгласы. Для почетных лиц у отца игумена был обед; а после все вышли и расселись на горке, кто на скамеечке, кто прямо на земле, любуясь пестрою, чрезвычайною картиною внизу.

Я уже замечал о чрезвычайной сдержанности сербов. Как бы ни разгулялся серб, они никогда не выйдет из пределов благопристойности. В этой массе народу до тысячи или более, вы видите веселых людей, которые пришли с тем, чтобы погулять, повеселиться и при этом, конечно, выпить, но вы не видите здесь пьяных, разгульных, до неприличия распущенных, каких вы непременно найдете у нас даже при самом малом собрании.

В одной механе собралось человек до 100, все пьют, едят и ведут шумную беседу; из них два-три человека затягивают песню, но песня нейдет; приходит гайдаш (гайда — музыкальный инструмент вроде волынки): его угощают вином, он наигрывает, а публика, увлекаясь, вторит ему и выкрикивает; явился какой-то толстый, высокий парень в одной рубашке, без пояса, с зобом на шее, и пошел плясать, топчась на месте, как медведь; по лицу видно, что это дурачок. Потешился кое-кто над ним, кто-то дал ему шлепка по его жирному телу, так что бедняга заплакал. Не понравилось это публике, сделали окрик на ударившего, а несчастному бросили несколько денег и прогнали. Тут же из публики кто-то оказался с гуслой. Вытащил он ее, заскрипел на ней [719] однообразно скрипучую ноту, и все насторожилось. Запел он про сербских юнаков, про царя Лазаря, про косовскую битву, и все замерло, только и слышен стонущий голос певца, да в антрактах нетерпеливо ревущий звук гуслы.

А что делается наружи?

Там идет коло от самого обеда и будет идти до поздней ночи.

Коло — это не пляска собственно, хоровод, только без песни, которую заменяют дудка или гайда; а может заменять дудку и скрипка. Оно изображает не обыденную житейскую сцену вроде аллегорического изображения отношений жениха и невесты, мужа и жены или других сторон семейной жизни, как это в большей части русских хороводов, это скорее пляска, выражающая или отправление в бой, или торжество победы.

Два или три парня схватили друг друга за пояс, или, положивши друг другу руки на плечи, прыгают на одном месте, переминаясь с ноги на ногу; в ним пристают другие парни и девки, и когда их наберется целый ряд, передний, коловодья, заворачивает его в круг спиралью, и таким образом человек до ста прыгают, держась друг за друга, на одном месте, потом подвигаются вперед, завивая круг, до тех пор, пока будет уж некуда; тогда коловодья оборачивается назад, идет в обратную сторону, и тут встречаются два тока — один вперед, другой назад, и это самый живой момент и самая красивая фигура: мужчины страстно несутся вперед, делают порывистые прыжки и стремительно увлекают за собою женщин, которые тоже оживляются и отдаются общему порыву; лица у всех горят; мужчины и женщины, смотря друг на друга через плечо, в обратном движении чуть не касаются страстными лицами, раздается гиканье, топанье и шлепанье ногами, и звяканье нанизанных на шее и груди женщин монет и других металлических украшений, и все несется, как вихрь, крутясь и двигаясь вперед. В коло участвует не одна молодежь, но и пожилые люди, — все, кто не утратил еще способности скакать и увлекаться, а сербы сохраняют юношеский жар до глубокой старости.

Коло в Раче совершенно было такое же, какое мне привелось видеть в Белграде. Разница в том, что здесь было поменьше горожан и больше разнообразия женских костюмов, которые, впрочем, главным образом разнились только головными уборами. У большинства девушек волосы заплетены в одну косу сзади, у многих они зачесаны с левой стороны на [720] правую и, заплетенные в мелкие косицы, положены на правой стороне корзинкой, убранной цветами; у некоторых волосы заплетены в мелкие косички или просто распущены сзади, а на голове венок из лент, убранный цветами; у иных косы положены вокруг головы, посередине против лба павлинье перо или зеркальце — повернется она против солнца, так и засветит; некоторые на головах имели фесы без кисточки; прочий костюм состоит из рубашки, сверх которой у иных юбка с поперечными полосами по низу, разных цветов. У замужних волосы скрыты под повязкой, сверх которой у иных надевается в виде коронки позолоченный ободок; под платком иногда положена тарелка, так что верхняя часть выдается вперед гребнем. Надо заметить, что костюм здесь разнится по местности, а не по личному вкусу, и потому я удивился разнообразию на таком небольшом пространстве. Разность по местности сопровождается различием происхождения населения: здесь вы имеете представителей большею частью из Герцеговины и Старой Сербии, затем из Боснии, из Болгарии, из Македонии, и все это выражается в физиономиях.

Мужчины были чрезвычайно красивы, но между женщинами красавиц очень мало. Выдавалась из всех своею миловидностью одна белокурая ужичанка, с русою косой, с голубыми глазами под темными ресницами и правильным очертанием лица; это было красивое личико, только казалось тупым или глупым вследствие особенной манеры держать себя, — манеры, усвоенной всякой благовоспитанной девушкой, и обязательной для нее.

Лучше всего передает это и поясняет народная песня:

У Милице дуге трепавице У Милицы длинные ресницы
Покриле jой румен’ ягодице, Закрыли ей румяные щечки,
Ягодице и биjеио лице. Щечки и все белое лицо.
Я и гледа три године дана, Я смотрел их времени три года,
Не мого jой очи сагледати, Не мог рассмотреть у ней глаз,
Црне очи и биjело лице. Черных глаз и белого лица.
Веть сакупи коло девояка, Тогда собрал я девиц коло,
Не би ли jой очи сагледао. Не подсмотрю ли ее глаз.
Када коло на трави играше, Когда коло на траве играло,
Беше ведро, пак се наоблачи, Было ведро, потом нашла туча,
По облаку засьеваше мунье. По туче засверкали молнии.
Све девойке небу погледаше; Все девицы стали смотреть к небу;
Ал’ не гледа Милица девойка, Но не смотрит Милица,
Веть преда се у зелену траву. А (смотрит) вперед себя в зеленую траву
Девойке jой тио говораше Девицы ей тихо говорили:
Ой, Милице, наша другарице! Ой, Милица, ты наша подружка![721]
Ил’ си луда, ил’ одвише мудра Иль глупа ты, иль мудра уж очень,
Те све гледаш у зелену траву, И все смотришь в зеленую траву
А не гледаш с нами у облаке. А не смотришь с нами на тучу.
Ал’ говори Милица девойка Отвечает тут Милица девица
Ни сам луда, нит’ одвише мудра, Не глупа я, и не слишком мудра я,
Веть девойка, да гледам преда се. На то девица я, чтобы смотреть вперед себя.

Внимание публики привлекала не бледная и немая красота блондинки, а с огненными глазами и страстными порывами брюнетка лет под 20, с круглым лицом, с толстыми, черными косами и зеркальцем наверху; она также смотрит вниз, но для того только, чтоб потом вскинуть главами и как огнем палить.

Любуются ею старцы, сидя наверху на скамеечке, расточают ей похвалы, и отец игумен ласково улыбается; один старец тут же затянул песню, приблизительно такого содержания и чуть ли не собственной композиции: «Ой, девица, убей тебя Бог! Когда я проходил мимо твоего окна, ты смотрела в него своими огненными очами и сквозь стекло зажгла мое сердце». Есть и у Вука песня, которая очам придает такую силу, что от них загорелся даже город:

Што се оно Травник замаглио! Что это Травник затуманился!
Или горн, ил' га куга мори? Иль горит он, иль чума его морит?
Ил' га Янья очим’ запалила? Иль зажгла его глазами Янья?
Нити гори, нит’ га куга мори, Не горит, не морит его чума,
Веть га Янья очим' запалила: А зажгла его глазами Янья:
Изгореше два нова дутьяна, Сгорели две новые лавки,
Два духана и нова механа, Два кабачка и новая механа,
И мештьема, где кадия суди. И палата, где кадия судит.

Коснувшись эстетической стороны серба, его понятия о красоте, кстати будет его собственными образами, словами его народной песни охарактеризовать его идеал красоты. Вот как песня описывает девицу Хайкуну, сестру бега Любовича, «лучший цвет, какой только когда-либо расцветал середи ровного поля Невесиньи» (в Герцеговине, откуда нынче началось восстание):

По струку е танка и висока, Станом она тонкая и высокая,
По образу бьела и румена; Лицом — белая и румяная;
Као да е до подне узрасла Как будто выросла она до полдня
Према тном сунцу прольетнёме. Против тихого весеннего солнца.
Очи су jой — два драга камена, Глаза у ней — два дорогих камня,
Обрве — морске пиявице, Брови — пьявицы морские,
Трепавице — крила ластовице, Ресницы — ласточкины крылья,[722]
Руса коса — кита ибришима; Коса русая — плетенка из шелка,
Уста су jой кутия шетьера, Уста ее — коробочка сахару,
Бьели зуби — два низа бисера; Белые зубы — две жемчужные нити;
Руке су jой крила лабудова, Руки у ней — лебединые крылья,
Бьеле дойке — два сива голуба; Белые груди — два сизые голубя;
Кад говори — канда голуб гуче; Когда говорит — словно голубь воркует
Кад се смие — канда сунце грие. Засмеется — словно солнце греет.
Льепота се ньена разгласила Красота ее разгласилась
По свой Босне и Херцеговине. По всей Босне и Герцеговине

Красота девицы еще больше возвышается, если она растет, что называется, не видя света Божьего и в невинности, доходящей до полнейшего неведения самых обыденных вещей. Не раз в песнях говорится:

Девойка е у кавезу расла, Девица росла в клетке,
Кажу, расла петнаест година, Росла, говорят, пятнадцать лет,
Ни видьела сунца, ни мьесеца, Не видела ни солнца, ни месяца,
Нити знаде, како жито расте. Не знала, как хлеб растет.

Нельзя не заметить, что тут уж видно влияние турецкое, потому что только у турок женщина содержится в гареме, в стороне от всякой тяжелой работы и вне забот о житейских нуждах. Поэтому такими красавицами в сербской песне являются или Хайкуна, видимо турчанка, хоть и называется сестрою бега с сербским именем, или венецианка Роксанда, но не простая сербская девушка.

Еще особенность сербской народной поэзии: она не любит изображать красоту в деталях, как в приведенной выше песне, которая, по-моему, не совсем чистого происхождении, и если не подправлена, то составилась под чужим влиянием; она не довольствуется голым описанием красоты, а ловит момент, чтобы показать, как она действует; даже не дозволяет вам рассматривать, а старается только чуть приподнять скрывающее ее покрывало и поразить вас моментально, неожиданно.

В одной песне рассказывается, как сваты вели невесту к жениху и не могли никак увидеть ее, так как она была все время под покрывалом; шли они несколько дней и ночей, и только когда проходили ущельем, из гор неожиданно ударил ветер и приподнял покрывало: тогда от лица ее и горы осветились.

То же самое повторяется и в другой песне:

Девойка е край горе стояла, Девица возле лесу стояла,
Сва се гора од лица сияла, Целый лес от ее лица сиял,
А од лица и зелена венца. От ее лица и зеленого венца.[723]

Или еще:

Тек што они у риечи бьеху, Только они стали говорить,
На граду се отворише врата, Отворились городские ворота,
Изидьоше два банова сина, Вышли два банова сына,
Изведоше конья зеленога, Выводили коня серого,
Са сувием окитьена златом, Убранного червонным золотом,
И на конью Роксанду девойку, И на коне девицу Роксанду,
Обасуту мрежом од бисера Осыпанную жемчужною сеткой
Савр главе до зелене траве. С головы до зеленой травы.

В песне, изображающей, как три югославянских юнака Марко Кралевич, воевода Милош (Обилич) и Реля Крылатый, отправились в Венецию сватать известную красавицу Роксанду, сестру капитана Леки, чудную картину представляет выход ее пред женихом. Лека, предупредив сестру, сам пошел к гостям, повел их на высокий чардак (светлица, комната наверху) и угощает вином; в это время —

Стаде звека висока чардака, Поднялся звук по высокой светлице,
Зазвечаше ситни басамаци, Зазвучали мелкие ступеньки (на лестнице),
Потковице ситне на папучам’, Тонкие подковки на башмаках,
Ал’ это ти бульюк девояка, А вот вам толпа девиц,

Медью ньима Росанда девойка.

Между ними Росанда девица.
А кад Роса додье на чардаке, А когда Роса в светлицу вступила,
Сину чардак на четире стране, Просияла светлица на четыре стороны
Од ньезина дивна одиела, От ее дивного одеяния,
Од ньезина стаса и образа. От ее стана и лица.
Погледнуше три србске войводе, Посмотрели трое сербских воевод,
Погледнуше, па се застидише, Посмотрели и застыдилися,
Заисто се Роси зачудише. Поистине Росе дивовалися.
Млого Марко чуда сагледао, Много Марко видывал чудес,
И видьяо виле на планини, И видел он вил (русалки, нимфы) в горах,
И имао виле посестриме, Были у него вилы посестримы,
Ни од шта се ние препануо, Ни от чего он так не полошился,
Ни с'ода шта Марко застидио; Ни от чего Марко не стыдился,
Баш се Роси бьеше зачудио, А вот Росе задивился,
И од Леке с’ мало застидише, И перед Лекой несколько стало стыдно,
Погледнуше у землицу црну. Опустил глаза в черную землю.

Надеюсь, читатели не посетуют на обилие выписок и особенно на то, что я привожу их в оригинале на языке мало кому понятном. Последнему обстоятельству помогает, конечно, мой подстрочный перевод, но один перевод не передал бы всей прелести поэтических образов, пластичности форм и гармонии языка, что, однако, так доступно русскому слуху и [724] чутью, даже и тогда, когда бы не был вполне понятен самый смысл.

________________

Мне остается еще досказать, чем кончился праздник. Я не дождался его конца и покинул в тот момент, когда все разгулялись. Господин Мита (капетан) был в числе самых неутомимых коловодей, а когда он отставал, то подгулявшие поселяне запросто тянули его и он не мог отмолиться. Этот капетан был больше сербин, чем чиновник; впоследствии я узнал его ближе и убедился, что он действительно был хороший человек, значит — народное чутье не ошибается.

Здесь был последний пункт, до которого я доходил на Дрине, и отсюда, двинувшись на Ужицы, я вступал уже в бассейн другой сербской реки — Моравы. Так как я отправился рано, то мне не было ни одного попутчика, только одна женщина отправлялась туда же в одно время со мною, и с ней я мог сделать хоть часть пути, что для меня было очень важно, так как легче всего сбиться с дороги около селенья.

Скоро мы с ней разделились и я, как и всегда, остался один. Скоро смерклось, настала ночь, но светлая, тихая; дорога отличная и красивая местность: слева гора с лесом, вправо глубокая долина, также наполненная лесом, и на самой глубине ее шумит поток, а за нею при лунном освещеньи в легком силуэте рисуются горы. На дорогу передо мной беспрестанно падают светляки и рассыпаются искорками, вспыхивая фосфорическим светом. Местность не совсем пустая: в нескольких местах стада овец в огороженных пригонах, но людей не видать, ни собак; должно быть, подле и самое селенье. Шмыгнул через дорогу волк, подбираясь к овечкам; а вон выходит из лесу на дорогу и человек с длинною винтовкой за спиной (машицей) и с большим ножом за поясом. Вот мне и попутчик. Вышел он на дорогу и идет так медленно, — без сомнения, поджидает меня. Догнал я его; поздоровались и идем рядом. После обычных расспросов, он щупает мою сумку и спрашивает, что в ней.

— Все, что мне нужно, — отвечаю ему.

— И деньги есть?

— Есть.

— Что же; ты не один здесь, с тобою, верно, едет лошадь?

— Нет, один — и весь тут.

— Как же это! Ты ведь здесь в первый раз и не знаешь дороги? [725]

Поясняю ему, что у меня есть карта и описание, а к тому же я везде расспрашиваю людей.

Еще больше удивился, когда узнал, что со мною нет ни револьвера, ни другого оружия.

— Как же так: один, без оружия, с деньгами, в чужом краю?.. Ведь здесь всякие люди есть?

— Ну, слушай, я тебе объясню все: если б кто-нибудь захотел убить меня, он убьет из леса, так что я его не увижу, и тогда револьвер не помощь; но убивают людей, только разузнавши вперед, есть ли у них деньги и стоят ли эти деньги того, чтобы убить человека; если же это наверное не известно, то зря убивать человека никто не станет; увидевши человека в первый раз, да еще иностранца, всякий прежде его полюбопытствует узнать, кто он такой, и, узнавши, что русский и путешествую для того, чтоб познакомиться и подружиться со своими единоплеменными и единоверными братьями сербами, никто никогда и не подумает сделать мне какое бы ни было зло. Так ли?

— Хорошо ты говоришь, брат, — ответил незнакомец с видимым участием; — в сербской земле никто тебя не тронет, потому что русских все мы любим. Иди смело по всей сербской земле, и никто тебя не тронет.

И пошла у нас беседа на другой лад. Когда мы уж подходили к селенью, незнакомец, сказав мне «с Богом», пошел назад и только крикнул, чтоб я торопился, а то механу запрут.

Действительно, в механе все уже спали, кроме одного момака, который перемывал посуду. На мое счастье остался еще кусок мяса и, следовательно, я был с ужином. Рассказал я ему про все свои встречи, про волка и про человека, которого принял за лесного сторожа. Встревожило его известие о волке, тотчас побежал он послать кого-нибудь к стаду, а про человека спокойно сказал: «але то е био айдук, зао посо» (то был разбойник, худое ремесло), потому что никаких лесных сторожей у них нет, и ни один сербин ночью не станет шляться, а норовит как можно раньше завалиться спать. «А скажи, — добавил он мне: — вала Богу, да сам добро дошо!», т.е. слава Богу, что благополучно прибыл!

П. Ровинский.

Текст воспроизведен по изданию: Воспоминания из путешествия по Сербии в 1867 году // Вестник Европы, № 12. 1875

© текст - Ровинский П. А. 1875
© сетевая версия - Thietmar. 2011
© OCR - Анисимов М. Ю. 2011
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Вестник Европы. 1875