Главная   А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Э  Ю  Я  Документы
Реклама:

РОВИНСКИЙ П. А.

БЕЛГРАД

ЕГО УСТРОЙСТВО И ОБЩЕСТВЕННАЯ ЖИЗНЬ

Из записок путешественника

(См. выше апр. 530 стр.)

II

Белградская общественная жизнь: в гостях и в семействе. — Мужчина и женщина. — Их образование и взаимные отношения.— Изменение жизни по календарю от первого Юрьева дня. — Юрьев день. — Марков день и коло. — Куда деваться вечером? — Накануне топчидерской катастрофы и после нее. — Политические деятели и их органы.— Метаморфозы. — Влияние Австрии на политическую и умственную жизнь. — В новой гостинице и в новом обществе.— Паланчане. — Проявление новой жизни. — Замечание о театре. — В редакциях. — В читальнях. — Дети. — Заключение.

В Белграде трудно найти центр для общественной жизни. Где искать этого центра? Клубов и обществ литературных, торговых или промышленных здесь не существует (нынешним летом только что открылся один клуб под именем «Гражданское казино»); общественных балов и других увеселений там нет; нынешней только зимой открыт театр; есть, правда, «общество певцов», но это горсть людей, которых не связывает ни идея, ни даже любовь к искусству, многие поют, совершенно не имея ни слуха, ни голоса, и существует это общество как-то бесцельно и бесследно, заявляя о своем существовании два раза в год литературно-певческими [133] вечерами, которые большею частью бывают неудачны; потом есть «читалище», которое слабо посещается и едва существует; каких-нибудь вечеров, балов и других собраний семейных здесь также не имеется: такие собрания, существуют только в кругу здешнего дипломатического корпуса, у начальника таможни и у двоих-троих немцев.

Довольно значительные собрания у сербов вы можете видеть только в дни так называемой славы. Всякое семейство имеет патрона своего рода и этот день славит, т.е. празднует. Если кто не посетит родного или знакомого в день славы — это великая обида. А так как в Белграде все почти между собою знакомы, то посетителей на славе бывает великое множество. Это происходит обыкновенно так. С утра служится молебен, при котором освящается особенно для того испеченный колач (плоский, круглый хлебец, сдобный, сладкий и с разными пряностями) и коливо (в роде нашей кутьи из риса); затем на столе зажигается восковая свеча аршина полтора в вышину, тут же ставят колач и коливо, и хозяева ждут посетителей. Всякий, войдя, поздравляет хозяина; гостю подают коливо и колач, он съедает того и другого понемногу; потом хозяйка или дочь (служанка почти никогда) подают сладкое (варенье): вы съедаете ложечку варенья и запиваете водой; тут же подается рюмочка ракии и черный кофе, иногда вместе с ракией или отдельно стакан вина. Выпивая ракию или вино, вы выражаете ваши пожелания дому. Кроме колива и колача остальное подается непременно трижды. Тем кончается визит, и вы уходите. Визиты эти делаются утром или после обеда, что все равно, так что они продолжаются целый день до вечера часов до семи, и перебывает, может быть, в день человек до 100, а то и до 200, если личность более или менее популярная. Людей близких хозяин приглашает, если не на обед, то на ужин. Вечером то и дело обносят гостей вином и кофе, подают также разные сласти и закуски: конфекты, пряники, орехи, фрукты. Все пьют чрезвычайно понемногу, потому что нужно рассчитывать иногда на целую ночь. Для увеселения гостей являются непременно музыканты, несколько человек цыган-скрипачей, иногда тут же являются две цыганки, которые забавляют публику пляской. Воодушевившись, и сама публика принимается петь свои любимые песни, а если есть простор, то бывают и танцы. Большею частью играют коло, взявшись за руки и проходя из комнаты в комнату (об коло мы будем говорить после). За ужином обыкновенно после печенья (жареного) начинаются здравицы (тосты), сначала за [134] хозяина, а потом за гостей, за народ, за славянство и т.п. При этих здравицах можно порядочно упиться, когда здравицы предлагаются задирающего свойства и притом людьми влиятельными в том кружке и с добавкою «пить до темеля» т.е. до дна. Впрочем, до такого одушевления дело доходит обыкновенно только в провинции, а в Белграде почти никогда.

В другие дни посещение семейных домов довольно затруднительно. Если хозяина нет дома, то хозяйка редко вас примет. Вы только входите, а уж она вам вперед отвечает «господина дома нет»; это значит, вы должны отправляться назад; а господина дома нет обыкновенно целый день. Господин обыкновенно, если чиновник, целый день на службе до обеда и после обеда, а норовит улучить свободную минуту, чтоб сходить в кофейню, выпить известную порцию пива и вина и, пожалуй, прочитать какую-нибудь газетку. Некоторые, как профессора гимназии, страшно заняты целую неделю, имея около 30 часов, а праздники посвящают на приготовление лекций или просматривают какие-нибудь ученические работы: таких людей конечно и в праздник посещать значит отнять у них время; а если он не занят в праздник, то норовит и сам куда-нибудь уйти. Таким образом, если вы желаете с кем-нибудь видеться, то поневоле должны идти в кофейню. Купец, разумеется, целый день в лавке и также в кофейне. Итак, серб целый день в лавке или в канцелярии; если дома, то занят также работой в кабинете, его отдых в кофейне; семье он принадлежит только ночью. Жены у людей небогатых заняты целый день по своему: они часто не имеют ни кухарки, ни другой прислуги, так что такой жене некогда заняться и детьми, вследствие чего она торопится сдать их в школу, и в Сербии не редкость, что школу посещает шестилетний ребенок. У людей зажиточных зато жене уж совершенно нечего делать, и она должна страдать от скуки, если не найдет каких-нибудь развлечений, потому что чтение и вообще занятие какими-нибудь свободными профессиями здесь еще очень мало распространены. Впрочем нужно заметить, что барствовать женам удается немногим: мужья сознательно, кажется, не держат лишней прислуги, хотя бы имели средства, чтоб жена не имела досуга, и жены людей зажиточных часто целый день проводят на кухне, заботясь, чтоб кушанье вышло непременно во вкусе супруга, а вкус этот иногда довольно причудлив и в требованиях своих деспотичен.

Не думайте, чтоб муж, целый день не бывающий дома, не был попечительным мужем. Напротив, заботливость о [135] семействе – одна из главных его добродетелей; он заботится, чтоб семейство его ни в чем не нуждалось и потому входит часто в мельчайшие подробности кухонного хозяйства, костюма жены и детей, любит во всем чистоту и аккуратность. От его зоркого глаза не укроется ни одна пуговка, недостающая в костюме его ребенка, ни одно новое пятно на стене. Это не только у семейного человека, но и у всякого холостяка: первая потребность быть чисто и порядочно одетым, без роскоши и щегольства, и содержать в порядке и чистоте свой дом или квартиру; затем тотчас следует служение желудку и прочим материальным потребностям. При аккуратности и расчетливости эта цель достигается легко и затем делается экономия и мало-помалу копится капиталец, покупается домик, и отдается под постой. И все это достигается путем экономии и расчета и отчасти капитальцем за женой, без чего никто не женится. Взяточничество в этом случае редко помогает, потому что оно вообще в Сербии не распространено, да в больших размерах и невозможно, исключая некоторые места, как окружных начальников и капетанов, которые до сих пор составляли нечто вроде кормлений. Конечно, министры и другие высшие чиновники, имеющие в своем распоряжении значительные казенные суммы, порядочно нагревают руки; но большинство чиновников с этой стороны почти безукоризненно, за то и жизнь их на низших степенях очень бедственная. Вот почему несчастный практикант, вроде нашего писца, получающий 4 дуката (12 р. сер.) в месяц, постоянно твердит о своем сиромашстве (бедности) и ждет аванжиранья (повышения) в протоколисты и далее, как узник свободы, и на беду не имеет права жениться, так что звание практиканта что-то ужасное. Он постоянно ноет и стонет, но по этим стонам вы уже можете судить, что за идея гвоздем сидит в его голове, и можете быть уверены, что он добьется своего, получит повышение, а там, глядишь, женится и заживет в довольстве, по своему нраву, хотя по временам все-таки не перестает жаловаться на бедность, потому что ему мало того, что живет хорошо, ему нужен капиталец, он хочет скорее обеспечить свою будущность, чтоб ему не угрожали никакие превратности судеб, на которые в Сербии постоянно нужно рассчитывать. «Ми смо сиромаси» (мы бедняки) ходячая фраза в устах каждого сербина — богатого и бедного одинаково, и указывает ясно, что главная цель всех — обогатиться, и нет сомнения, что так упорно преследуемая ими цель в непродолжительном времени будет достигнута. Это громко [136] исповедуемое сознание своего сиромашества отнюдь не похоже на что-нибудь вроде нищенского клянченья. Нищенства в Сербии нет: в Белграде есть один нищий увечный, постоянно сидящий близ бывшей Гайдук-Вельковой кофейни, и одна цыганка, также как-то больная, близ делийской чесмы, которые однако не просят, а просто сидят молча, и проходящие иногда им подают. Побираются иногда какие-нибудь странники и то редко, потому что все они имеют своих земляков, которые и помогают им общиной. Сербы довольно скупы или, вернее сказать, расчетливы, и потому помогать даром не любят и нищих не терпят; зато трудно себе представить, чтоб и сербин из княжества протянул руку за милостыней.

Литература, наука, искусство — покуда не составляют насущной потребности серба. Что касается литературы, то сербы до страсти любят сами сочинять, но читать положительно не любят: в науке ищут непременно практического применения сейчас же, в данный момент, польза отдаленная их не прельщает; музыку и пляску сербы любят, но их вполне удовлетворяет народная песня и коло. Я знаю некоторых из молодежи со средствами, которые, взявши несколько уроков на скрипке, потом продолжают доходить сами, и целые часы пилят свои народные мелодии, не чувствуя ни малейшей потребности изучить пьесу хорошего европейского композитора. К рисованью и лепному искусству у них очень много способности, что можно видеть на выставках белградской реальной школы, причем нельзя не пожалеть, что школа эта бедна, как по личному составу, так и прочими средствами.

Серб — практик в самом тесном смысле этого слова. Это можно видеть по лицейской молодежи. Все они изучают право, хотя по юридическим наукам не имеют профессоров, которые могли бы привлечь своим чтением. Скажите любому из них: «Почему вы не изучаете естественных наук, для которых вы имеете такого отличного профессора (Панчича) и в знании которых в настоящее время чувствуется всеми насущная потребность, тем более что из вашей великой школы вы не можете выйти даже порядочным юристом, и по самой программе школы видно, что назначение ее – дать общее образование, а не приготовлять специалистов, для чего вас после отправляют в заграничные университеты?» Всякий наверное начнет свой ответ словами: «Мы, сербы — практики» и т.д. Высшая цель его быть адвокатом и получать таким образом не меньше 1,000 дукатов в год, или высоким чиновником. Даже профессура не привлекает (впрочем, в ней [137] нет ничего привлекательного), и даже сами профессора постоянно смотрят, как бы выйти на какое-нибудь другое место. Я был свидетелем, как в комиссии для устройства школ педагогические вопросы решались фразою: «мы, сербы — практики». Считая реализм тождественным с грубым материализмом и узкой практичностью, сербы уверены, что в своем узком направлении они идут за духом века. Много заблуждений существует у них именно вследствие узкого понимания вещей, чему конечно помогает узкий принцип практичности, положенный в основание их школ и всего образования.

Сербу совершенно чужд идеализм в смысле преданности какой-нибудь идее; но поидеальничать дешевым образом, посантиментальничать он не прочь. Он любит часто поговорить о красотах природы, восхищаться звездным небом и углубляться в непостижимые тайны мирового пространства, отдаваясь притом самым мистическим толкованиям, любоваться нежным цветком, воспевать голубиные чувства, которые дает семейная жизнь, любоваться идеальной красотой женского портрета на фотографии и т.д. Но в тоже время я положительно знаю, что он всем мировым задачам всегда предпочтет хорошее жалованье, все красоты природы готов отдать за жирные сармы в виноградном или капустном листе (рубленое мясо), или за хороший кусок молодого барашка, испеченного на рожне (вертеле), прошпигованного чесноком и посыпанного паприкой, и вовсе не идеальность прельщает его в красоте женщины.

Такое сантиментальничанье, невинное смешение действительности с фикцией, противоречие слова с убеждением, конечно дело неважное; но оно вносит ложь во всю жизнь общества: вы встретитесь с ним в явлениях жизни общественной и политической, где оно принимает вид гнусного ханжества и может иметь весьма серьезные следствия. Во время прошедшей катастрофы 29-го мая сантиментальные люди, движимые пиететом к погибшему князю, громко на улицах и на сборищах требовали казни, ни много ни мало, как всех, кто стоял в оппозиции к прежнему правительству: это значило вырезать не одну сотню лучших людей Сербии! И не подумайте, чтоб это был слепой фанатизм; нет, тут был расчет выставить свою приверженность к династии Обреновичей, когда видно было, что она взяла верху или чтоб отклонить от себя подозрение в участии в заговоре, или наконец, чтоб погубить того, кто стоял ему поперек дороги. Да, я был свидетелем, как смертный приговор над преступниками произносили сами [138] преступники; я видел, как один из приближенных покойного князя, человек в чинах и почете, плевал в лицо людям, обреченным на казнь, в то время как их вели к столбу для расстреливания; недавно целая Европа могла читать проклятия, занесенные в устав новейшей сербской конституции. Люди, стоящие во главе Сербии, конечно понимают всю несообразность и гнусность подобных вещей; но они, собравши кучу простаков, называемую народной скупштиной, рисуются тем перед ними, делают поблажку тем именно дурным инстинктам, которые есть во всяком народе, и проистекают от его простоты и необразованности.

Все это конечно остатки туречины и варварства, сверху только покрытые лоскутами европейской цивилизации, и должны пасть с распространением истинного образования. Но где оно, это истинное образование?

Если измерять образованность народа количеством школ и одною грамотностью, то Сербия в короткое время сделала громадный успех. В ней и теперь уже между молодежью редко найдется безграмотный. На 200,000 жителей она имеет около 400 низших школ, в которых учатся около 20,000 обоего пола детей; две полных классических гимназии, и четыре полугимназии, одну среднюю реальную школу и три низших, военную академию и лицей; для духовенства семинарию. Для довершения образования кончившие курс в лицее отправляются на казенный счет в заграничные университеты каждый год до 40 человек, а из академии в высшие военные заведения за границей, из семинарии поступают в русские духовные академии. Кроме того, есть несколько стипендий от сербского и русского правительств в различных средних и высших учебных заведениях России. Многие молодые люди отправляются за границу для усовершенствования в каких-нибудь специальных знаниях или для общего образования на свой счет, так что встретить в какой-нибудь канцелярии на низшей должности человека с заграничным образованием в Сербии не редкость. Но от чего эта образованность так мало сказывается в науке, литературе и общественной жизни?

Всякий серб на это ответит: «Чего вы хотите от нас? мы недавние; слава Богу, что и то имеем!». Этот ответ я слышал от сербов сотни раз и на сотни вопросов, и в основании его лежит одна черта сербского характера — самодовольство. Нельзя действительно не признать, что Сербия сделала по времени значительные успехи во всем; но, зная, какими она располагала средствами, сколько тратится на все, как [139] много и как охотно на это жертвовал сербский народ, нельзя не потребовать больше того, что сделано, и не обратиться за отчетом к тому, кто этими средствами распоряжается. Не требуя многого, можно, кажется, требовать, чтоб в том, что делается, был толк и польза, а мы этого-то последнего и не находим.

Рассматривая сербскую литературу с половины прошлого столетия до настоящего времени, нельзя не заметить ее застоя в последнее десятилетие. Число сочинений возрастает, но в каком направлении? Значительно увеличилось число сочинений на случаи, лирические стихотворения, по богословию, повесть и роман, и календари; а наука совершенно остановилась: естественные и математические науки неподвижны, по историческим наукам и по филологии стало меньше, учебников стало издаваться также меньше, прибавилось только сочинений по политической экономии и несколько педагогических трактатов; я не говорю об эпической поэзии, о драме, для полного развития которых, может быть, еще и не пришло время. Много явилось сочинений юридических и военных, которые, впрочем, если не переводы, то простые толкования или руководства для практического употребления (См. статистические заметки о сербской литературе, составленные по вышедшей в прошлом году «Сербской библиографии», Новаковича, в СПб. Ведом. 1869 года). В политической и общественной жизни Сербия 68-го года отстала от Сербии 58-го года. В торговле также не видно прогресса: как была мелочною, так и осталась. Промышленность не развилась ни на волос. Остается только войско и чиновничество (считая в том числе адвокатов), с умножением которых увеличились расходы и число тяжб. Мы решительно утверждаем, что с теми средствами, какими постоянно располагало сербское правительство, и при той степени зрелости, на какой давно уже находится масса сербского народа, Сербия должна бы сделать несравненно большие успехи, и если не сделала, в том виновато правительство и сербская, так называемая интеллигенция, которым народ вверил свою судьбу безотчетно.

Народ сербский желает прежде всего просвещения и жертвует на эту цель охотно, сколько может; а как распоряжается этим правительство? Оно из общего бюджета почти ничего не тратит на учебные заведения, а пользуется для этого народным фондом, который несколько лет собирался по 1 рублю с порезской души и назначен был для одних народных школ, что дало бы возможность прибавить жалованье сельским [140] учителям по крайней мере в полтора раза, и во всех отношениях значительно улучшить школы. А теперь эти школы содержатся весьма бедно, и ни один порядочный учитель не идет в них. Положение средних и высших заведений также не улучшилось. Профессора гимназии завалены работой, занимаются непомерно большое число часов (до 30 и больше в неделю) и получают за то несоразмерно малое жалованье (в Белграде не больше 600 талеров). В одной провинциальной гимназии я знаю профессора, который преподает сербский и французский языки и историю, получая за то 300 талеров; тогда как капетан (то же, что наш становой) получает от 400 до .600 (чуть ли не больше) тал. с отличной квартирой и отоплением; — и профессоров не больше 30, а капетанов до 60, и притом у каждого помощник, получающий жалованья только на 1/3 меньше.

Вообще просвещение, медицина и почта получают самое малое содержание, и на их счет процветают полиция и войско.

Не входя в разбор школьной системы, методов и средств преподавания, и личного состава школ, мы укажем только на программу предметов в лицее, из которой можно убедиться, что даваемое там образование решительно не приготовляет ни к чему. В нем три отделения: философское, юридическое и техническое. На философском заметим, что всю филологию, как классическую, так и новую, преподает один профессор, для истории также один; на юридическом, кроме специально юридических предметов, на одном курсе читается зоология, ботаника и неорганическая химия; на другом минералогия и органическая химия; история в юридическом отделении не читается, а читается в техническом; кроме того во всех отделениях читается логика и психология. Подобного странного смешения предметов, кажется, нельзя найти ни в одной из европейских школ. Здесь не получает человек ни общего образования, ни специальных научных знаний; а главное, он получает еще ложное понятие о науке, выносит не любовь, а скорее отвращение к ней и занимается ею единственно для того, чтоб потом получить какое-нибудь место с жалованьем. Это имеет еще то дурное следствие, что и отправляясь за границу, молодые люди являются туда совершенно неприготовленными, или занимаются без охоты. Да и трудно иметь охоту, когда он знает, что, как бы он ни занимался, больше практиканта ему не дадут, и продержат на этом месте год-два, и всячески будут помыкать, если он не сумеет заискать в начальстве. Чтоб лучше познакомиться с [141] современным положением Сербии, интересны бы были более подробные сведения о школах, и вообще следовало бы рассмотреть целый бюджет Сербии; но мы не можем останавливаться на этих подробностях, так как цель нашей статьи не представить подробности, а захватить сколько возможно больше общих предметов и сторон жизни современной и отчасти прошлой, чтоб в приводимых отдельных фактах и явлениях отразился хоть сколько-нибудь цельный тип с его национальными, местными и историческими особенностями, и потому ограничиваемся этими немногими замечаниями о состоянии сербского образования, имея в виду возвратиться к этому при другом случае.

До сих пор я не сказал почти ни слова о сербской женщине, а по той роли, которая ей в настоящее время приписывается в общественной жизни человечества, мы не должны бы обойти ее совершенным молчанием. Но писать о женщине мужчинам вообще не совсем легко, а писать иностранцу, да еще о женщине сербской, еще труднее. Я уже заметил, что сербская семья собственно состоит только из мужа и жены и из одних кровно родных, семейного же круга почти нет: и у мужа свои знакомы, у жены свои знакомы, и между ними сношений весьма мало. Таким образом, несмотря на то, что у сербов нет затворничества женщины в настоящем смысле, — женский круг для постороннего человека мало доступен. Разделение знакомств мужа и жены отчасти происходит от того, что между самими супругами большая разница в образовании, следовательно совершенно различны должны быть их вкусы и в выборе знакомых. Действительно, вы часто встретите мужа с заграничным образованием, а жена его получила едва первоначальное образование; он занят наукой и политикой, она же не знает ничего кроме своей кухни, шитья, вязанья и других ручных работ. До недавнего времени для женского образования существовали только низшие школы, да несколько частных пансионов, в которых у какой-нибудь сербки изпрека собиралось девочек 10, и обучались они почти тому же, чему и в низших народных школах. Все преподавание в них до сих пор ограничивается первыми началами грамотности, выучиваньем наизусть нескольких плохих учебников, и отчасти лепетанием самых обычных фраз на немецком или французском языке, и наконец рукодельем. О методе здесь и говорить нечего, а вспомогательными средствами служат обычные наказания — за уши, за волосы, на колени, и вдобавок сажание на несколько часов в подвал, где [142] ребенок может натерпеться разных страхов и еще схватить ревматизм. Такое варварство существует поныне. С недавнего времени существует здесь высшая женская школа, отвечающая нашему институту, и директрисою в ней от самого основания воспитанница одесского института. Из этого заведения сербы теперь могут получать своих образованных жен; а прежде этот недостаток пополняли единственно сербками изпрека, а иногда даже немками: и то, и другое сербам очень не по нутру, потому что они любят непременно все свое. Есть несколько человек женатых на русских, которыми, к чести их должно сказать, мужья очень довольны; а это уже много! Итак, огромная разница в образовании кладет первую резкую грань между мужем и женой, и затем эта разница становится еще больше вследствие совершенно различного образа жизни, о которой мы уже говорили: его никогда почти нет дома, а ей из дома никогда почти нельзя выйти. При всей этой разнице, в жизни их вы не найдете ни малейшего разлада. С одной стороны муж имеет весьма ограниченные требования от жены; а с другой, нужно отдать справедливость сербской женщине, что она умеет подойти как раз под уровень нравственных понятий мужа, которыми обусловливаются все их семейные отношения, напр. к детям, к знакомым и к различного рода житейским потребностям. Мало того, попав за порядочного мужа, она старается вознаградить недостаток образования чтением. Я знаю несколько сербских женщин, которые при недостаточности образования умеют держаться в разговоре с таким тактом, что недостаток ее становится почти неприметным, и, сравнивая с какою-нибудь институткой, вы поставите ее выше. Вообще я не встречал здесь, чтоб у хорошего мужа была плохая жена. Детей содержат в своем роде хорошо, по крайней мере чисто, и не преследуют дисциплиной. Они отлично готовят кушанья, особенно хороши у них различные пирожные из теста — паты, штрудли, крофли, ливанцы, миндальные, и т.п. и хороши всевозможные варенья. Говорят, что они слишком любят наряжаться; я этого не заметил. Их костюм почти униформа: на голове красный суконный фес с кистью, но он обматывается кругом косою, перевитою с какою-нибудь лентою, и концы кисти прихватываются так, что сверху вы видите только красную маковку, к одной стороне которой широкая полоса кисти, а кругом в два или три ряда косы, которые вместе с фесом составляют как бы одно. Спереди волосы с прямым пробором, туго натянутые и плотно приглаженные. За [143] недостатком своих хороших волос, косы употребляются накладные. У иных весь этот головной убор как-то нахлобучен и довольно некрасив; другие же умеют покрыть им только незначительную часть головы, поставить немного на сторону, спереди выпустить больше волос, не натягивая их как на смычке, а пустив свободно, сделав по бокам височки, — и тогда это бывает очень красиво. У богатых верхушка унизывается бисером или золотыми монетами, а сзади мотается на шнурке золотая пластинка, ромбовидная, с изображением какого-нибудь святого и называется тёшайлия (что значит, не знаю). Остальной костюм составляет юбка, потом корсет, иногда атласный и шитый серебром или золотом; из-под него виднеется кисейная рубашка и на шее носится платок, который на груди перекрещивается так, что формы резко обозначаются; вместе с тем, на шее различные ожерелья, часто тоже из монет; сверх всего короткая до пояса кофточка (шкуртелька) с широкими рукавами из атласа или бархата, опушенная дорогим мехом и иногда тоже расшита золотым или серебряным шнурком. Сверх всего теплый костюм, род кафтанчика, ниже колен (антерия). Все это, правда, дорого, но носится долго. Многие румянятся и белятся, что сильно портит лицо и особенно зубы, которые постоянно у них болят и чернеют. Волосы красят хиной так, что у всех почти они имеют рыжеватый оттенок. Красят волосы и детям девочкам, и тем их страшно мучат. Я долго был в недоумении, откуда в одной улице все почти дети рыженькие, тогда как взрослых рыжих почти нет; оказалось, что все это крашеные.

Сербская женщина все еще живет под деспотией мужчины, но в Белграде она значительно эмансипировалась, и разнузданная жизнь мужа не обходится ему даром: жена может развестись. По этому поводу митрополит белградский имеет множество дел, причем в Белграде и вообще в городах часто требуют развода жены, а в селах — мужья. Поводом служит большею частью супружеская неверность, а истинные причины конечно коренятся глубже, в ненормальных отношениях супругов и в способе женитьбы, не зная почти друг друга.

Действительно, женитьба здесь совершается даже между образованными людьми очень странно. Мужчина совершенно не знает девушку, кроме того, что видел ее в лицо несколько раз и она ему понравилась лицом; он даже не разговаривал с нею ни разу, а только расспросил людей, справился о приданом и делает предложение. Обручившись, он бывает уже каждый день; но после обрученья разойтись неловко. Впрочем, отказ [144] может быть только со стороны мужчины, а со стороны девушки никогда: у нее единственная цель выйти поскорее замуж, об ее женихе говорят хорошо, другого мужчины она не знает, следовательно выбора с ее стороны никакого быть не может. Немудрено, что женившись потом каются. Девушки обыкновенно не заперты, но видеть девушку довольно трудно, а поговорить с ней и вовсе нет случая. Если вы пришли в дом в гости, она подает вам сладкое, ракию и кофе: подаст и станет перед вами немного поодаль, опустивши глаза в землю, и ждет только, чтоб исполнить троекратный обряд угощения, затем скроется в другую комнату: она выходит всегда точно на показ. Молодые люди обоих полов не только не оставляются ни на минуту наедине, но девушка ни на шаг не смеет отойти от матери, отца или какой-нибудь близкой пожилой родственницы. При недостатке общественных собраний и увеселений — сербская девушка действительно растет как затворница. Ее не пускают даже в церковь. На вопрос мой одной молодой женщине, почему это так, она мне ответила: «что делать девушке в церкви? она не станет молиться, а будет только на молодых мужчин смотреть». А замужняя? – спросил я. «3амужняя не станет смотреть на чужих, потому что имеет своего».

Опыт показывает, что часто бывает совершенно не так; но этот принцип вкоренен глубоко, и девушка растет так, что не видит ни солнца, ни месяца «нити знаде на чем жито расте», по выражению народной песни.

Мужчины впрочем, даже получившие заграничное образование (кроме воспитывавшихся в России), не чувствуют ни малейшей потребности в женском обществе, взгляд их на женщину слишком материальный и односторонний, и покуда не изменятся их понятия, не изменится и положение женщины; от полузатворничества ей будет постоянно только два исхода: быть работницей в тесных границах своего собственного дома или, подобно мужчинам, отдаваться самой разнузданной жизни.

В Белграде много красивых женщин, в особенности девушек. Вот вам тип: правильный профиль, тонкие все черты лица, большие глаза черные или темно-голубые, спокойно глядящие через бархатные ресницы из-под тонких смежных черных бровей; лицо белое, как мрамор, и редко увидите на нем игру румянца; как мрамор, оно холодно и неподвижно. Когда молодая женщина, сидя дома, окутает голову легким платком так, что он прикрывает и часть подбородка, [145] она напоминает те классические головки в таких же покрывалах, с которых у нас в школах учатся рисовать. Вечно потупленный взгляд и какая-то неподвижность в лице молодой сербской женщины, как будто скрывают тайну ее мыслей и желаний, и отнимают у него жизнь и выражение. Вся она тонкая и стройная, но грудь впалая, в движении неловкость и вялость. Такая красота проходит очень рано: вскоре после замужества такая женщина теряет всю свежесть лица и прибегает к вспомогательным средствам. Многие из них в молодых годах умирают чахоткой; поэтому у сербов очень много людей, которые женятся два и три раза, а между духовенством в Белграде из 12 лиц четверо вдовцов, людей еще молодых. Не следствие ли это ненормальной, слишком замкнутой жизни? Им вероятно обязано целое поколение сербов стройных, с хорошо развитыми, крепкими мышцами, но с слабою грудью и так же, как их матери, часто умирающих от чахотки. Есть впрочем и другой тип женщин, более крепких, кряжистых, которые в годах становятся довольно широкими, но все-таки не столь дебелыми, как некоторые наши женщины, живущие в изобилии и довольстве. Толстых и жирных людей, как у нас, в Сербии вовсе нет.

Вот вам сжатая характеристика различных элементов, из которых состоит белградское общество. Мы коснулись несколько и их образа жизни и обыденных привычек; сделаем теперь легкий очерк изменений этой жизни по временам года или по различным его разделениям церковным уставом и гражданским обычаем, по праздникам и годовщинам.

Я приехал в великий пост, который здесь однако не отличается от обыкновенного времени ни особенным протяжным звоном в церквах, ни прекращением увеселений (первый год не было этих увеселений совершенно по другим причинам, а на второй год продолжался весь пост театр), и пища в большей части гостиниц, да и в частных домах продолжалась скоромная. Каждый день можно было видеть, как почтенный сербский гражданин, надев на палец лопатку барашка, то шел с базара домой, чтоб дать жене пораньше приготовить к обеду его любимое печене; иные для разнообразия постятся только в середу и пятницу. Первый народный праздник, который мне привелось видеть в Белграде, был — цветы (так называют здесь вербное воскресенье). Праздник этот тем особенно важен для сербов, что на него совершилось второе восстание для освобождения от турок, под предводительством Милоша Обреновича (в 1815 г.), и от него ведет свое [146] возрождение княжество Сербия. Наконец, за вечернею было освящение вербы; но при этом присутствуют почти одни дети. Получив по вербочке в соборной церкви из рук митрополита, дети двинулись через весь город по Абаджийской улице к церкви Вознесения, оттуда поднялись на Теразии и пошли назад. Впереди несли свечи, рипиды и другие какие-то церковные принадлежности, за ними шли певчие в особенных костюмах, а остальное все с вербочками, и все одни дети до нескольких сот; все это идет и поет со всем усердием, а у многих в руках колокольчики, которыми они то и дело позванивают. Воротившись в собор, все оставили там свои вербочки до заутрени. На другой день праздник был на весь город: все лавки и гостиницы заперты, везде вывешены трехцветные флаги, все консульства также распустили огромные флаги на высочайших шестах, а в чаршии узенькие улицы до того были увешаны ими, что приходилось идти почти под ними. До обедни все войско, регулярное и народное, собралось перед конаком на улице, князь вышел на крыльцо в своем дворе и войско перед ним дефилировало. Затем все отправились в церковь. Вечером была иллюминация, состоявшая в том, что в каждом доме на окнах выставлены были свечи, а в одном месте на теразиях на столбе в железном сосуде горела смола и, кипя, огненным потоком лилась через края. Это зрелище в особенности привлекало публику. Около 8 часов из крепости вышел военный оркестр и играл все время, направляясь к княжескому конаку. Впереди шла толпа ребятишек под предводительством жандарма, и то и дело кричала «ура!». Перед конаком музыка играла до 9 часов, а мальчишки три раза прокричали «ура» и потом все разошлись. В то самое время несколько музыкантов из граждан ходили по всему городу, играя страшную разладицу, и тем забавляли публику, которая важно прогуливалась. Публика, надо заметить, никогда не принимает участия в этих криках «ура» и в других выражениях подобного восторга; она считает это ниже своего достоинства и предоставляет такие демонстрации детям, что последние очень усердно выполняют, как гражданскую обязанность. Один простой мальчишка ходил отдельно по всему городу и громким речитативом пел все одну песню, как кажется, свою импровизацию.

Пришла наконец страстная неделя. Я все не замечал поста, потому что меня в гостинице продолжали кормить скоромным. Однажды утром я схожу вниз в кофейню, чтоб получить свой белый кофе, сажусь на обычное место и в приятном ожидании [147] читаю газету. Но кельнер решительно обо мне не заботится; а между тем сам преспокойно наслаждается у шкапчика, пропуская рюмочку лютой ракии. Я решился напомнить о себе. «Э! так господин ждет белого кофе?» - спросил он, как бы удивленный. «Нынче великая пятница, нынче белого кофе нельзя получить; а если хотите черного?» — Ну, хоть черного. — «Это можно». Подавши мне черный кофе, сам снова приложился к шкапчику; видимо повеселев, он подошел ко мне и, утирая губы, начал поучительно говорить, какой страшный грех не почитать великую пятницу. «3автра суббота — ну, тогда можно опять», - заключил он свое поучение. Это был истинный славянин и вполне был бы добрым русским.

С четверга страстной недели до вечера субботы непрерывный базар, но уж продается не фасоль, лук, чеснок и коренья, а целая батальджамийская площадь покрылась гурточками овец и ягнят: другой живности, птиц и свиней, на этом базаре вовсе нет; птицы на обыкновенных базарах, а свиньи больше осенью. Вы всюду встречаете такую сцену: взваливши целую овцу на плечи и, держа ее за ноги, свесивши наперед, тащит ее простой серб за своим покупателем горожанином или сам хозяин несет ягненка; кругом слышится блеянье ягнят и овец, разговор покупателей с продавцами, которые впрочем держатся важно: одни выбирают пожирнее, другие норовят продать подороже.

Пасха в праздновании не представляет ничего особенного: крашеные яйца есть, но недостает нашего христосованья. На пасхальной же неделе случился и Юрьев день (23 апр.), играющий важную роль в жизни сербов. Юрьевым и Дмитровым днями определяются сроки наймов: кухарок, горничных, кучеров и других рабочих людей; сроки найма квартир; с Юрьева дня начинается настоящая весна, лес оденется листьями, земля покроется травой; с этого дня, там, где есть общее стадо, все сгоняют коз и овец, доят их в один раз всякий своих, а потом уже в продолжение года доят, не разбирая, кто чьих, а соображаясь только с припадающим ему количеством. «Юрьев данак — гайдуцкий состанак (сбор)», гласит сербская поговорка: в этот день каждый гайдук приходил к условленному дереву, делал засечку и после по этим засечкам всякий соображал, сколько их осталось в живых, сколько убыло и сколько прибыло, и насколько, следовательно, можно развернуть свою юнацкую деятельность. Много разных обрядов и поверий соединено с этим днем. Между прочим, добрый скотовод раньше этого дня не заколет ни [148] одного ягненка; первый заколотый ягненок посвящается Юрьеву дню. Причина тому естественная, потому что ягнята до этого времени малы и не успевают еще напастись; но для прочности к этому присоединяется нечто вроде завета, соединенного с религиозным преданием. Народная религия и народная поэзия так тесно связаны между собою, в такой степени влияют одна на другую, что решительно невозможно полное понимание одной без другой. В этом отношении, в белградской народной библиотеке и в библиотеке «Ученого общества» есть несколько рукописей, интересных для изучения этого взаимодействия литературы, связанной с христианской религиею, и народной поэзии, живущей в устах народа и в его преданьях, ведущих свое начало от язычества. В одной рукописи, между прочим, среди других весьма любопытных статей (там же сказание о «Стефаниде и Ихнилате» — известный животный эпос), есть, «слово и чюдо великомученика Георгия, когда оживи животная Теописту», из которого видно, откуда в народе вошло верование в Георгия, как патрона скотоводства. Вот этот рассказ вкратце.

Некто Теопист потерял волов, и перебрав напрасно сначала всех святых, призвал наконец Георгия, обещая для него зарезать вола, и тотчас нашел. Жене стало жаль вола, и она зарезала только курицу. Георгий три раза являлся во сне Теописту все грозней и грозней, и наконец довел его до того, что он порезал всех волов и позвал гостей. Явился и Георгий, и под страхом смерти запретил гостям ломать и перегрызать кости. Когда угощение кончилось, то по слову Георгия съеденные животные встали и пошли, и с тех пор у Теописта стала всякая скотина непомерно умножаться. Тон и манера рассказа вполне народные, так что не знаешь, сложилось ли устное предание под влиянием книжного, или наоборот.

У сербов и вообще у югославян Бог и святые являются необыкновенно грозными и веру своих адептов подвергают страшным искушениям. То требуется живую мать от живого ребенка замуровать в стену; то сам Саваоф, путешествуя по свету для испытания веры своих людей, является к одному бедному человеку и заставляет его испечь собственного ребенка.

Тот Юрьев день, который я провел в Белграде, был довольно холоден и ненастен, и потому собрание народа было малое, была музыка, было и коло, но видеть было нечего. Зато через день Марков день был вполне удачен.

Этот день не имеет у сербов никакого особенного [149] значения, но в Белграде на него слава в палилулской церкви, на кладбище, и потому собирается народу множество и довольно из отдаленных мест. Пропущу религиозную церемонию, которая в городе не имеет той интересной обстановки, какою она отличается в селах, и перейду к тому, что делается после нее и после обеда.

Праздник этот происходит на обширной площади между баталь-джамией и кладбищем. На ней выставлено несколько лавок или палаток, загороженных из жердей, обставленных досками; они сверху покрыты свежими ветками с листьями; а иные и кругом обставлены такими же ветками вместо досок. В них продается вино и ракия, пряники, конфеты, жареное мясо, плоды, простые детские игрушки, кроме того разнощики продают шербеты различных цветов от ярко-зеленого до ярко-красного, тут же один разносит бозу — белый кисловатый напиток из проса в роде браги. Как ни велика площадь, но она полна народу. Женские костюмы самые разнообразные. Главное разнообразие в головном уборе. У замужних женщин белградского окружья на головах нечто вроде тарелок, поставленных ребром кверху на манер кокошника, которые сверху покрываются платком красным или желтым, с концами, пущенными назад; у других шапка вроде кивера, суживающаяся кверху и также покрытая платком; наконец, у иных подобная шапка довольно высокая и вся унизанная бусами, монетами, блестками, украшениями из фольги и др.: это молодица, и носит она такую шапку год, имея право все это время не работать наряду с другими. У девушек голова не покрыта, на левой стороне довольно низко пробор, волосы заплетены в одну косу, зачесаны на правую сторону, где и положены чупом на виске, и в них непременно цветы естественные или искусственные. Остальной костюм составляют — юбка шерстяная с продольными полосами ярких цветов, корсет и белая рубашка; на шее и на груди монисты и монеты. У некоторых девушек волосы пущены по спине, разделенные на мелкие пасмы, и на конце связаны лентами. Других сельских костюмов не касаюсь, потому что на мужчинах на всех такой, как мы описали на рабаджии, а описание всех женских костюмов заняло бы много места. Но следует упомянуть главные части мужского костюма горожан. Во-первых, фес ярко-красный или чаще малиновый с черною и редко с синею шелковою кистью; гуня, из синего сукна, обшита шерстяным шнурком и выложена по краям узорами. Под этим род жилета — елек — запахивающийся довольно далеко, расшитый [150] серебряным шнурком, со множеством пуговок металлических и с петельками из серебряного же шнурка; поясом служит широкая шаль, большею частью белая с темными небольшими цветами; штаны особенной формы: начиная от пояса необыкновенно широкие, со множеством крупных складок, идущие до колен и сзади мотаются, как короткая юбка; у колена стягиваются и вся голень обтянута тозлуком, который вдоль голени застегивают крючками; книзу над штиблетами делают шире и нога становится точно у мохноногого голубя; но за то стройность ноги от колена до стопы выказывается вполне, ноги вообще у сербов небольшие и обувью они любят щеголять.

Все это прогуливается, беседует, но яствию и питию предается весьма мало. Главное дело — коло. В нескольких местах вы слышите однообразный звук сербской свиралы (простая деревянная дудка) и вокруг играющего кругом скачет коло. Остановимся перед одним из них. Вперед выступает гайдаш: в полинялом фесе, с таким же полинялым морщинистым лицом, с светло-голубыми безжизненными глазами, белобрысый; в кафтане белого сукна немного ниже колен, по швам отороченном чем-то черным; на ногах нечто вроде онуч и башмаки. Не знаю, это серб или болгарин из Македонии. У него инструмент гайда, по которому и он сам называется гайдаш: это сшитый из бараньей кожи пузырь, в который вставлены три дудки — одна, через которую он надувает его; другая, очень длинная, перекидывается через плечо и издает все время один ревущий звук; третья в самом низу с ладами, которые он и перебирает пальцами; пузырь он держит под мышкой, слегка прижимает, что и заставляет дудку издавать звуки.

Едва гайдаш начал наигрывать, как несколько парней — три или четыре — схватили друг друга за пояса и стали перед ним скакать, топчась на одном месте и выделывая ногами какое-то па. К ним живо пристают парни и девки, горожане и поселяне, прицепляясь друг другу за пояса: один конец, находящийся на краю коловодья, идет вперед в правую сторону, окружая музыканта, а к другому постоянно пристают новые лица, и таким образом составляется круг человек во сто. Движение этого кола совершается с некоторой важностью: мужчины с гордой осанкой, а женщины потупив глаза в землю, пресерьезно выделывают ногами па, припрыгнут на одном месте и двинутся вперед, потом опять будто остановятся и даже будто несколько подадутся назад, и снова в несколько прыжков двинутся вперед. Таким [151] прерывисто-поступательным движением коло завивается в несколько рядов, движения постоянно делаются живее, лица у всех одушевляются; мужчины начинают делать скачки все крупней и крупней, по временам вскрикивают, девушки подымают свои скромные взгляды и не смотрят больше на свои некрасивые ноги, обутые в опанки, точно в лапти; при всяком сильном, порывистом движении вперед кисти на фесах горожан откидываются в одну сторону, раздается звонкий топот ног, обутых в штиблеты, и крепкое шлепанье ног в опанках; косы девушек, распущенные сзади, треплются, их головные и шейные уборы мерно звякают. Наконец коловодье заворачивает назад и идет в противоположную сторону, так как левый конец все еще продолжает идти по первому направлению: здесь коло сплетается в два ряда так, что одни идут вперед, другие назад спинами друг к другу, смотря друг на друга через плечо, и одни с другими почти касаются лицами. Это продолжается покуда весь круг не развернется. Музыкант также не относится к этому пассивно: его игра становится громче, такт становится живее, в его ноте слышится больше страсти; под конец, надув сколько возможно больше свой пузырь, он, закрыв глаза, откидывает голову назад, действует только руками, перебирая пальцами лады дудки и локтем слегка надавливая пузырь; одна нога выступила вперед, мерно бьет такт, и как будто по его волшебному движению целый круг быстро носится перед ним, высоко подпрыгивая кверху: от него веет ветер, из-под него взбивается пыль, и слышится только звяканье, топот и страстное вскрикивание парней, сильно опьяневших в этой дико-упоительной пляске. Снять эту живую, полную страсти и сильных движений картину почти нет возможности.

Коло бывает нескольких родов и называется различно: мачванка, паратинка, влашка и др. Разнятся они тактом; самая живая — мачванка, которая похожа на наш трепак. Становясь в коло, берутся или за пояса, или за руки, или кладут друг другу руки на плечи, как бы обнявшись. В ягодинском окружьи и других окружьях юго-восточной Сербии оно называется оро (т.е. хоро, но серб X никогда не выговаривает); это уже приближается к болгарскому. Говорили мне, что есть у них также нечто вроде нашего хоровода, в котором совершается некоторое лицедейство, но я этого не видал.

Вообще коло у сербов существует очень давно. В «Архиве» Кукулевича есть снимки с рисунков на могильных [152] камнях в Боснии. Там между прочим на двух камнях изображены люди, взявшиеся за руки и по-видимому пляшущие. На одном мужчины и женщины разделены на две партии, а на другом все вместе и притом так, что каждый мужчина держит за руку женщину. Взглянувши на эти плохие рисунки, нельзя не удивляться тому, как верно схвачена манера в держании рук, в положении корпуса и ног, точно таком, какое теперь принимается при пляске кола. Резавший эти фигуры был плохой художник, но видно, что коло ему было слишком хорошо знакомо, и что он не раз водил его сам. Камни эти во всяком случае положены до прихода турок и по всей вероятности во время господства в Боснии ереси богумильской, на что указывает отсутствие на них христианских атрибутов; следовательно, они могут относиться к XII или к XIII столетиям.

Коло это не простая пляска, а скорее военная игра: то двигаясь порывисто вперед, то приостанавливаясь и как будто подаваясь назад, оно выражает как бы движение войска в бою и как будто с боя берет пространство впереди. У сербского историка и последнего сербского воеводы Юрия Бранковича, умершего в конце XVII ст. в австрийской тюрьме, сохранилось описание кола XV ст., которое игралось на месте побоища после одной победы сербов над турками. Вот это описание, помещенное в «Истории слав. народов», Раича: «Так как, столь славно была одержана победа (1480 г. в Трансильвании, под предводительством сербского вождя Павла-Князя и трансильванского Батори) и турки были прогнаны, то Павел-Князь с равным ему сановником и другом своим, воеводою Батори и со всеми полками, веселяся, положили ужинать между мертвыми телами. И поставивши трапезу, сели они на мертвых телах есть и веселиться, а потом, вставши, начали играть воинственное хоро, припевая различные юнацкие песни. И Павел-Князь, понудив себя в скакательное игранье, середи того круга схватил зубами мертвую неприятельскую телесину (труп) и долго скакал с нею, держа ее зубами. Действием этим он всех смотрящих привел в великое удивление и убедил всех в своей геркулесовской силе».

Перед сумерками понемногу стали все расходиться. По теразиям, под густым навесом каштанов, важно прогуливались белградские граждане под руку с своими почтенными супругами, иные с целыми семействами, и направлялись уже по домам. Я с одним приятелем повернул на дартюл. Пройдя глухие улицы пустырей, мы вступили на дартюлскую чаршию, где [153] жизнь еще кипела: туда и сюда сновали цыгане и разные довольно отрепанные люди; перед кофейнями, за рядом высоких олеандров, сидели гости, попивая кофе, вино, пиво, закусывая овечьим сыром с молодым чесноком; выпили и мы по чашке турецкого кофе, и пошли дальше. Свернув в сторону, чтоб подняться в главный город, мы увидели на площадке перед закоптелой избушкой, прилепившейся к какому-то разрушенному палаццо, цыганское коло. Двое цыганят играли на скрипках, а вокруг них плясало десятка полтора тоже цыганят. Потом явилась цыганка лет 14, вся в белом, подпоясанная красною лентою, двумя концами спускающеюся почти до земли; густые черные волосы природными локонами раскинулись по плечам; черты лица довольно красивы, только смуглость еще резче выступала при белом костюме; она тоже вступила в детское коло. За нею является старый цыган в сербском костюме, только в высоких сапогах и в шляпе, из-под которой выбиваются его почти совсем седые кудри, и также пускается в коло. Удивительная смесь возрастов! В этом коле нет той важности и стройности, как в сербском; здесь каждый пляшет почти сам по себе, выделывает самые удивительные пассажи ногами и всем телом. Музыканты играют попеременно, но пляшущие не знают устали. Цыганка вся отдалась движенью; цыган сильно топает и гикает, ему вторит пронзительным визгом весь хор цыганят. И длится эта пляска добрых полчаса. Есть что-то чарующее в этом необузданно-диком движении вечно веселых и беззаботных скитальцев света.

Полная луна, плавно поднимаясь над горизонтом, незаметно плыла по темно-синему небу; а неподалеку на бугорке, лежа на спине и заложивши руки под голову, покоился безучастный зритель этой сцены, тоже цыган. Он, кажется, не видел пляски, не слышал ни музыки, ни диких криков, в каком-то неподвижном созерцании смотрел он в глубокий свод неба, на плывущий месяц и сверкающие звезды, и, видимо, по-своему наслаждался, предавшись полнейшему бездействию.

В городе движение уже унялось и все затихало; проходя мимо нас, колбасник в последний раз почти под нос нам крикнул пронзительным голосом: «Ээ! вррруть... ссице са ррреном (горячие колбасицы с хреном!)» Пора и нам по домам.

Но ведь еще рано, нет 9-ти часов; а деваться некуда, как идти на квартиру, потому что посещать знакомых в это время нельзя: они, если не спят, то собираются спать. Прихожу [154] домой. Ключ, как оставлен был мною в дверном замке, чтоб убрали мою комнату, так и торчит, а комната все так и не убрана, хотя в то время в моей гостинице было три каких-то штумадли. Целый почти дом пуст; по крайней мере, не слышится присутствие человека. По коридору впрочем еще шлепает в избитых сапогах, как тряпка по полу, мой хаускнехт, напевая какую-то песню, в. которой слышатся тоска и голод, и всякая нужда, потому что он не получает ни жалованья, ни пищи и существует одними бакшишами (на водку), а вот уже целый месяц, как гостей почти я один. Скрылся и он куда-то. Бьет 9 часов, сначала в крепости, потом на соборной колокольне, или где-то, должно быть в великой школе. На крепости заиграла труба. Слушая этот звук целый год, я не мог привыкнуть к нему, чтоб не замечать его и не чувствовать какого-то особенного впечатления. Слышно, что трубач трубит, ходя по стене взад и вперед. Он начинает не очень громко и довольно протяжно, делая повышения и ударения на предпоследней ноте и тихо оттягивая последнюю, и будто тихо вызывает кого-то; но, не слыша отзыва, он трубит громче, как-то нетерпеливо, торопливо, сильно ударяет на первом высоком звуке, а потом разом его опускает и заканчивает опять тихо. Едва замолчала труба, в воздухе еще носится последний звук и кажется, будто вы слышите, как трубач нетерпеливо ходит туда и сюда, как вдруг, словно ринувшись на кого-то, посыплется бесконечная ровная дробь барабана; потом она будто смешается, и бьет барабан отрывисто, неровно, как-то сердито на различные манеры и в различные такты, затем снова зальет дробью, и льются эти дробные звуки долго, и разом оборвутся. (Так хорошо барабанят еще только в России; в Австрии так не умеют).

Тишина настает окончательная. Слышно только, как по коридору тихо ходит легкий ветер: то потрясет растворенным окном, то где-то скрыпнет дверью; да из крепости доносится наводящий тоску однообразный и целую ночь неумолкающий звук какой-то ночной птицы, которую сербы прозвали тюк по издаваемому ею унылому звуку «тюу!».

Да, с 9-ти часов здесь все уже по домам и собираются спать, а в 10 наверное все спят, вкусно поужинавши и, выпивши положенную порцию вина или пива. Так было, по крайней мере, первые два месяца (март и апрель 1868 г.), проведенные мною в Белграде. В следующем году стало несколько живее, потому что открылся театр, и легче стал политический гнет; но все-таки и теперь жизнь в Белграде [155] недостаточно жива и слишком рано обитатели предаются сну, проводя целые дни в каком-то обрядном официальном существовании.

За несколько месяцев до топчидерской катастрофы чувствовалось в обществе какое-то ненормальное состояние. Общественных увеселений нет, а если и устраиваются, то не удаются; даже но домам и семействам не собираются, все будто боятся друг друга; в кофейнях молчаливое чтение газет, питье и еда, и никаких разговоров; полное недоверие друг к другу (это взаимное недоверие не совсем прошло в Белграде и до сих пор, вошло как будто в плоть и кровь). Часто слышался ропот на министров и на князя; говорилось, что из внутренности Сербии являлись к князю люди и лично ему заявляли недовольство народа; говорили о каких-то письмах князю, министру внутренних дел и митрополиту; носился слух о существовании какого-то заговора; по ночам иногда ходили конные патрули, необычные в обыкновенное время, значит и полиция что-то заметила. Были различные предсказания и предупреждения в иностранных газетах. Министры продолжали действовать, игнорируя общественное мнение, которое ясно высказывалось тем, что оппозиционный журнал «Сербия» с каждым днем приобретал все больше подписчиков, а полуофициальный орган министра внутренних дел «Видовдан» с каждым днем терял их, что однако не мешало ему, лая на луну, успокаивать своего хозяина и уверять, что все обстоит благополучно.

В Белграде правительство собрало эмигрантов из разных турецких провинций, сербов и болгар, размещало их по разным своим полкам, а из болгар сформировало отдельную роту и поэтому сносилось с болгарским комитетом; оставалось в интимных отношениях к России и в тоже время заключался тайный договор с мадьярами; г. Блазнавац отправлялся для каких-то совещаний с австрийским генералом Габленцом, объезжавшим в то время австрийскую Военную границу; г. Ристич маневрировал в Париже и при других западных дворах. Князь со своими министрами вел высокую политику, производя в своих дипломатических сношениях величайшую путаницу и стараясь всех обмануть, всем обещая и всех уверяя в своей дружбе. Сербскому правительству удалось совершить два довольно важные акта: через своего агента обманом убедить хорватов пойти на сделку с мадьярами, и возбудить ненависть в болгарах тем, что их постоянно обманывали и обман этот обнаружился, и что [156] девятерым болгарским волонтерам предварительно отсыпали по 25 ударов палками.

Князь не показывался нигде в обществе. Два литературно-музыкальные вечера «певческого общества» не удостоились посещения ни его, ни его министров; на вечер, данный чехами, он обещал быть, его ждали до последней минуты, он велел только дать знать ему, когда все соберутся, и не был, вследствие какой-то сплетни, а сплетен в то время была тьма, потому что ими занималось и само правительство. Почти каждый день князь отправлялся в общество своей двоюродной сестры Анны Константинович, и ее прекрасной дочери Катарины, в Топчидере, но и здесь они тоже не оставались там, где были все, а удалялись в глухие места кошутника (загороженный лес, где содержатся дикие козы, по-сербски — кошуты).

Все отношения были самые натянутые; во внутренних делах гнет и несправедливость; в политике ложь и путаница; в обществе много шпионов; провинциальные начальники то же, что паши в Турции; жандармы и пандуры, набранные из разных стран, заменили янычар.

Не того я ожидал от Сербии, не то я думал найти в Белграде, и в первых же числах мая предпринял экскурсию во внутренность.

В конце мая я прошел уже почти половину Сербии, и готовился перейти на другую ее половину через Мораву, как пришло известие об убиении князя. Тогда было не до путешествия, и я поспешил вернуться в Белград.

Не доезжая немного до Белграда, я встретил телегу, набитую пассажирами, и между ними нашелся один мой знакомый. Он вышел ко мне из повозки: на фесе креп, на руке также, держит в руках какую-то восковую свечу, тоже всю обвитую черными лентами; мне показалось, точно весь он залит чернилами. Не здороваясь, он показывал мне свечу, с которой присутствовал при погребении князя, и бессмысленно лепетал: «Вот... дождались... нет нашего отца! мы теперь пропали!..», и начал хныкать передо мной. Другие тупо смотрели на эту сцену и сами старались настроиться печально; а я припоминал себе, что этот самый человек за несколько дней перед тем бранил и князя и все его правительство.

Это была прелюдия того, что я должен был найти в Белграде.

Я воротился в Белград 5-го июня, когда князя уже схоронили, главные преступники были схвачены и продолжались аресты их соучастников. В наружности Белграда произошла [157] большая перемена: все дома были решительно укрыты черными флагами, на ином доме было их несколько и такие большие, что от крыши спускались до земли; весь город стал точно какой-то закопченный. Но еще более резкая метаморфоза произошла с людьми: иных совершенно нельзя было узнать; таким образом, эта катастрофа показала мне людей в настоящем их виде.

Ничтожество в эту минуту ударилось в ханжество, подлость пустилась в доносы, тупость и варварство требовали пыток и казней; но к чести граждан Белграда должно сказать, что в общем итоге они держались с достоинством, была сдержанны и умеренны, как в выражении сожаления к князю, так и в обвинениях. Большинство, как это оказалось потом на скупштине, винило во всем полицию и требовало реформ. Были люди, которые когда-то либеральничали, а тут на них напал такой страх, что они спешили куда-нибудь уехать. Напротив, я знаю одного человека, который больной, осужденный докторами на смерть, в день катастрофы был уже в Земуне, чтоб отправиться за границу; когда это случилось, и брошена была клевета на всю оппозиционную партию, в которой он был не последним звеном, он остался, чтоб разделить долю своей партии. Убогие журналы вместе с толпой не находились ничего больше сказать, как предаваться плачу на все возможные вариации. Благо, что скоро провозглашен был Милан князем, по крайней мере явилась новая тема: поздравления молодого князя в стихах и прозе, и прославление его будущих подвигов. В это время «Сербия», редактора которой таскали уже для допросов в крепость, не предаваясь праздным ламентациям, смело говорила, что не плакать время, а подумать о своем положении, что Сербия находится в состоянии переворота и ей предстоит великая задача внутреннего переустройства и поддержания своего положения во внешней политике. Нашлись люди, которые ухватились было за это, как за доказательство причастности редактора к делу; но опять-таки общественное мнение было серьезнее мнения этих «кукавиц», как их называют сербы, и всякий честный человек в то время от души сказал ему «спасибо и слава!»

Я не стану говорить о самой катастрофе и ее ближайших следствиях, потому что об ней так недавно и так подробно печаталось во всех газетах; скажу только, что с этого момента собственно начинается политическая жизнь сербского общества. Несмотря на весь террор в первое время, [158] политические убеждения даже тогда высказывались смелее, нежели то было прежде: явилась борьба партий, выступили наружу их различные оттенки; много было и страху, нельзя было ручаться, что по какому-нибудь показанию, добытому палками и другими подобными способами, не потянут и вас туда же в крепость, но все-таки было какое-то движение, была жизнь между страхом и надеждой, а не прозябание, подобно растению, когда в нем весь жизненный процесс скован зимнею стужей.

По цели и объему статьи мы не можем останавливаться на политике, потому что это само по себе составило бы отдельную тему; но сделаем несколько замечаний о политических деятелях.

Политические деятели в Сербии разделяются на чиновников и журналистов, которые усвоили себе название интеллигенции в отличие от другого фактора в политической жизни — скупштины, которая должна бы служить представителем целого народа и всех слоев его общества, но в сущности есть не что иное, как представитель исключительно необразованной массы, горожан и поселян; из образованных классов сюда могут попасть только священники, но к сожалению и большинство священства по развитию должно поставить в один разряд с массою. Следовательно скупштина, главный фактор политической жизни, вследствие неразвитости ее активной деятельности, инициативы ни в чем иметь не может, и бывает пассивным орудием в руках правительства или какого-нибудь демагога? Но с 1858 года в продолжение последних 10-ти лет Сербия настолько перевоспиталась, что появление какого-нибудь демагога вроде Вуича невозможно. Сербия с того времени слишком централизована. До 1858 года внутри Сербии постоянно происходили движения независимые от Белграда; теперь без Белграда оно немыслимо нигде. Это показала прошлогодняя катастрофа. Внутри Сербии никто не знал, да и не хотел знать Милана, и когда Блазнавац произвольно провозгласил его с помощью войска, т.е. главным образом с помощью жандармов, собранных, как у нас говорится, «из-под борка, из-под сосенки», — внутри Сербии против этого было не удовольствие: явно говорилось, что это что-то не так, что до скупштины никто не смеет назначать князя и т. п.; но всякий почти серб теперь солдат, с первого же момента все были поставлены под ружье, а как скоро человека поставили во фронт он перестает быть человеком и делается слепым орудием дисциплины, следовательно свободное, независимое движение невозможно. Я уверен, что народному войску Сербии [159] никогда не приведется освобождать своих братьев из-под турецкого ига, для чего оно будто бы назначено, но оно служит и уже успело значительно услужить той самой цели, для: которой Сербия опутана целою сетью полицейских чиновников с их помощниками-пандурами и кметами (сельские старшины и городские головы), т.е. централизации. Эта система, над которой особенно много работала целая история Франции и которая Наполеоном доведена до совершенства, усвоена всеми деспотическими правительствами Европы, и в Сербии имела самого преданного адепта в лице князя, а главным творцом ее был Гарашанин; министр внутренних при Михаиле, Никола Христич был только верным ее последователем и исполнителем.

Итак, главный фактор парализован невежеством и централизацией; остается интеллигенция, между которою чиновники не могут быть деятелями, потому что в скупштину они не допускаются, а чиновник в канцелярии тоже, что солдат во фронте. Итак, остается только посредственный способ действия, т.е. действие на общественное мнение посредством журналистики, в которой участвует вся интеллигенция. Следовательно, говоря о политических деятелях, мы должны ограничиться одними журналистами.

К сожалению, несмотря на то, что у сербов есть значительное количество журналов с общественно-политическим характером, централизация видна и в них. Две газеты чисто правительственные: «Сербские Новины» (официальная), и «Единство» (полуофициальная, получающая от правительства субсидию); одна, «Видовдан», постоянно заявляет, что ее принцип служить правительству; другая, «Световит», собственно политического характера не имеет, но в своей тенденции ставит на первом плане услуги правительству, и потому ее страницы всегда открыты для статей Бана, бессменного слуги постоянно меняющихся правительств. Следовательно, все эти четыре органа не представляют никакого общественного мнения, никакого политического принципа, так как принцип служения лицу, династии или клике не заключает в себе ничего политического. Остается поэтому одна «Сербия», как орган по крайней мере одной партии и именно партии либеральной, о которой единственно и можно говорить, как о политическом деятеле.

Во время самого тяжелого гнета при князе Михаиле (Сербы из ханжества и пиетета к покойному князю вместо имени кн. Михаила постоянно употребляют имя Н. Христича, когда говорят о тои системе, [160] которая собственно и была радикальною причиною катастрофы и осуждена всем народом и новым правительством. У сербов этот пиетет поставлен каждому в обязанность: цель этого как можно возвысить династию Обреновичей, и тем втоптать в грязь Карагеоргиевичей. Мы, не имея никаких обязанностей по отношению к той или другой династии, обозначаем тот тяжелый период именем Михаила, так как он был главою, а все другие были только его орудия.), в [160] особенности направленного против либеральной партии, люди, принадлежавшие к ней, держались 10 лет с твердостью и мужеством, какие можно найти только у людей крепких убеждений других просвещенных наций: многие подвергались изгнанию из отечества, другие терпели тюремное заключение, ссылку во внутренность, лишение гражданских прав и устранение от всякой общественной деятельности; с одинаковым мужеством они держались и во время террора после 29-го мая 1868 года. Можно было сказать, что это люди идеи, крепких убеждений и железного характера. Но настало другое время, гнет снят, повеяло как будто бы свободой, в правительстве говорится о либеральных принципах, как единственных, могущих осчастливить Сербию и избавить ее на будущее время от переворотов; либеральные люди с правителями в самых интимных отношениях, некоторые из них получили важные государственные посты, один даже получил портфель двух министерств; другие министры, кроме одного, все с более или менее либеральным направлением. Одним словом, либеральная партия и правительство, явно называемое всеми либеральным, слились воедино. В это время и «Видов дан», кричавший прежде постоянно, что сербский народ не зрел для свободных учреждений, стал проповедовать, что сербский народ способен к тому больше, чем всякий другой. Но конечно тот был бы крайне глуп, кто поверил бы в такую неестественную и быструю метаморфозу. Либералы в этом отношении, изобличая неискренность «Видовдана», не замечали той дисгармонии, которая была очевидно в их союзе с новым правительством. Источник этого заблуждения двойной: с одной стороны неясное понимание, а с другой, как будто, желание отдохнуть и нежелание продолжать оппозицию, которая уже начинала сильно утомлять их. Впрочем, последнее эгоистическое побуждение было причиною второстепенною, а главною причиною остается то их заблуждение, будто возможно моментальное изменение убеждений, и неопределенность их собственных принципов, так что, собственно говоря, между либералами и консерваторами коренной разницы в политических принципах не существует. В Сербии всякий [161] демократ и либерал; но для ясного понимания этих принципов и проведения их в жизни необходима известная доля просвещения, которою всякий, конечно, не обладает. Проводя параллель между консерватором и либералом в Сербии, перебирая по одиночке людей того и другого направления, мы не найдем между ними большой разницы, если не сказать почти никакой. В либералах найдем только больше стремления мотивировать свою деятельность чистым принципом: но стремление к цели не есть еще постигнутая цель. На либералах наглядно видны следствия ложных оснований, положенных в их образование. Слишком материально понимаемый реализм и узко понимаемая практичность и здесь, как в науке, сбивают серба с истинного пути. Во всем у них компромисс, вечная сделка ума с капризной волей, реальной истины с ее практическим ограничением, и бродят они без этой истины, как в темном подземелье без света, и не находят выхода из своего тесного лабиринта. Смешно и жаль было смотреть на этих людей, когда они, служа подножием хитрому эгоисту, с детской наивностью говорили: «Мы — правительство». Теперь и им стало ясно их положение; но что они бедные выстрадали! Правительство третировало их как своих рабов, которые не смеют поднять головы, консерваторы с полным правом упрекали их в холопстве, а со стороны либеральной молодежи, которая единственная была за них, дожили до скандала. Имевши в провинции прежде доброе имя людей честных и служащих народу и идее, они в последнее время потеряли там уважение и всякое значение.

Я несколько долго остановился на том политическом процессе, который совершился в последнее время в сербском обществе потому только, что и в этом высказываются основные черты сербского характера. Серб отважен и не боится насилия: силой и страхом из него ничего не сделаешь. Но вы можете всего достигнуть, действуя на его самолюбие, что очень легко, потому что он крайне самодоволен и легко поддается самообольщению. Он любит, по сербскому выражению «уживати», т.е. наслаждаться жизнью, и это его главная цель; он боится умереть, не вкусивши этой сладости, и потому, перенесши очень много, терпя и страдая, он вдруг останавливается, схватывает то, что ему дают, и сорвав эту, иногда весьма ничтожную ставку, забастует. Он упрям и, сделавши ошибку, понимая ее сам, не сознается перед людьми и будет действовать вопреки своему убеждению, чтоб не выдать себя; сознаться в своей ошибке по указанию другого, он еще меньше способен, [162] вследствие крайнего самолюбия. Не имея достаточного просвещения, но, сделавши некоторый успех настолько, что это заметно и постороннему, сербы преувеличивают свои успехи и приписывают их каким-то особенным способностям, которыми обладает их народ. Этому помогают отчасти и отзывы путешественников, между которыми иные лгут из политических видов, а иногда просто из материального расчета, так как эта ложь иногда награждается деньгами, — а другие вследствие того, что не в состоянии войти в жизнь народа и судят об нем по одной выставке, которая подготовляется часто правительством. Вследствие этого самодовольства, является самонадеянность, парализующая их энергию и деятельность: они мало трудятся, не заботятся об основательности, не любят ни во что углубляться, любят схватывать вершки и тотчас с ними на показ. Действуя на эти слабые стороны сербского народа и оставляя его в иллюзиях, не затрагивая только национального чувства, им можно владеть как угодно.

Произнося такой строгий приговор, можно сказать, не щадя ни мало ни национального чувства сербов, ни самолюбия отдельных личностей, из числа которых он заденет весьма многих, отрешившись вполне от своих личных симпатий по отношению ко многим, я надеюсь тем оказать мое уважение к сербскому народу больше, чем снисходительно-сантиментальными похвалами тому, чего я не одобрил бы и у себя дома. Мерка, по которой я оцениваю сербский народ, служит та самая, которую я применяю к России и ко всякому другому народу, а не составляю особенной, принимая в соображение различные обстоятельства; время, средства, посторонние влияния и т. п., с чем я соображаюсь только тогда, когда касаюсь исторического процесса, который произвел то или другое явление, и к этому я прибегаю нередко, чтобы связать следствия с их причинами. Надеюсь, что сербский народ нисколько не унизит то, что он во многом окажется стоящим гораздо ниже других. Правда, от Сербии, существующей политически всего полстолетия, я требую в некоторых случаях тех самых успехов, каких другие государства достигли в продолжение двух-трех столетий, следовательно как бы упускаю из виду одного весьма важного фактора во всем — время. В этом отношении Сербия, как и всякое, в новое время возникающее государство, имеет ту выгоду, что многое, до чего другие доходили долгим путем поисков и борьбы, она находит уже готовым: ей не нужно отыскивать, а только суметь применить к своим потребностям; время ей нужно только для укоренения того или [163] другого учреждения, той или другой принадлежности современной жизни; потом, она имеет выгоду выбора: ее молодежь воспитывается в различных университетах Европы. И еще одно важное преимущество Сербии пред другими государствами: она не связана преданиями, в ней нет многого, от чего другие рады бы отказаться, если б это не навязала им история и не связала со всею народною жизнью так, что трудно затронуть одно, не коснувшись целого организма. Так, напр., резкое разделение на сословия, которое мешает успехам социальной жизни; привычка к бюрократическим формам и правительственной опеке, ханжество религиозное и политическое, неравноправность и неравенство в распределении богатств, множество предрассудков в жизни политической и социальной, которые теперь сознаются всеми в образованной Европе, но против которых трудно бороться, потому что время связало их с коренными основами народной жизни. Все это чуждо сербскому народу, но, к сожалению, вносится в жизнь его государственными людьми и учителями в жизни культурной и общественной. В этом отношении нельзя не пожалеть, что Сербия стоит под сильным влиянием Австрии, и еще какой Австрии? — баховской. Это неприятно поражает вас на каждом шагу. Начнем с администрации. Полиция в Сербии не только охраняет порядок, но во многих случаях отправляет должность судейскую (в последнее время в этом отношении сделано какое-то преобразование) и от нее вполне зависит начало всякого судебного процесса; она заведует отчасти и государственным хозяйством, распоряжаясь суммами, доставляемыми почтой и телеграфами, и имениями малолетних, состоящих под опекой; в общественном хозяйстве также ничто не делается без ее участия. Во всех городских и сельских общественных собраниях непременно участвуют окружный начальник (наш исправник) или капетан (становой). Ни один выбор сельского кмета (старшины) не происходит без участия капетана; поэтому кмет не что иное, как пандур (сельский жандарм). Такой бюрократической опеки, как в Сербии, нет даже у нас, где бюрократические формы введены гораздо раньше. В моей (Саратовской) губернии, которая имеет населения в полтора раза больше Сербии, а также больше ее и по пространству, 20 становых, а в Сербии их 60, и получают они каждый от 400 до 600 талеров, имея при том по одному помощнику, который называется писарь, с жалованьем в 200-400 талеров, и по два практиканта (писца), получающих также казенное жалованье, и несколько [164] пандуров, на которых в каждом срезе тратится, по государственному бюджету, по 5480 р. (министерство юстиции имеет своих пандуров особо). Такое множество охранителей порядка я находил (по крайней мере 8 лет тому назад) только в Австрии, где жандармы насажены были в каждом местечке. В Сербии община совершенно парализована полицией. Подчинивши всю общественную и государственную жизнь бюрократии, сербское правительство употребляет все средства, чтоб поставить непереходимую пропасть между чиновничеством и народом: чиновник не может быть избран в члены какого бы то ни было народного собрания; он не смеет наедине сойтись с поселянином без того, чтоб его не потребовало к ответу начальство; зато на чиновника вы не можете жаловаться прямо суду, не спросивши на то разрешения его ближайшего начальства, а начальство это никогда не дозволит своего чиновника отдать под суд по частной жалобе и даже по жалобе целого общества, и таким образом чиновник стал лицом неподсудным, зависящим единственно от своего начальства, которое за то и помыкает им, как хочет. Цель вполне достигнута: чиновник смотрит на народ, как на нечто совершенно чуждое ему, которому он ничем не обязан, с которым он не должен иметь ничего общего; народ с своей стороны смотрит на чиновника еще хуже: он видит в нем своего врага, ненавидит его и не допускает в свое общество. Напрасны усилия людей благомыслящих с той и другой стороны; всякая попытка к их сближению отбивается взрывами негодования. Такое же разделение было только в Австрии, где в каждую провинцию посылали чиновниками людей другой национальности. Ей же Сербия должна быть благодарна за то, что все дела, мельчайшие тяжбы между простым народом, решаются на бумаге, с помощью адвокатов. У нас на сотни тысяч торговые дела ведутся часто без всяких письменных документов, а здесь каждый крестьянин знает облигации так, что торговля бланками облигаций довольно значительна в Сербии, и тут-то совершается большая часть мошенничеств, от которых наживаются многие адвокаты. В одном окружьи не только горожане, но и поселяне между собою все почти в тяжбе. Серб теперь ненавидит адвоката, но не может жить без него, ища постоянно случая, чтобы с кем-нибудь потягаться. В самой Австрии это зло не так велико, но известно, что всякое зло, входящее в менее развитую массу из более развитой, если только привьется, — становится ужаснее: так случилось, во многих отношениях и с Сербией. Не только различные [165] учреждения Австрии пересаживаются целиком на сербскую почву, но даже самые чувства, политические симпатии и антипатии. Сербское правительство никак не решается открыть в своей великой школе преподавание славянских наречий и особенно боится русского языка и панславизма. В Австрии это имеет смысл и резон существования; а в Сербии что же, как не австрийский прививок? Явление это понятно, когда вспомним, что все государственные люди Сербии, не исключая и покойного князя Михаила, вскормленники Австрии. В то же время сербская интеллигенция, увлекаясь примером своих братий в австрийских провинциях, боится швабизма и вместе с тем вообще европейской образованности, и старается разбудить в своем обществе национально-патриотические чувства, которые покровительствуют многим привычкам чисто варварским. А это постоянное тасканье всех школ в церковь и с учителями, регулирование даже религиозного чувства, разве не следствие влияния австрийского католицизма? Результатом этого является религиозный индифферентизм, прикрываемый исполнением формы, и этот индифферентизм, соединенный с ханжеством, вообще оказывает вредное влияние на всю жизнь, внося во все отношения ложь и формализм, убивая всякий свободный порыв, всякое стремление к идее и к ее осуществлению на деле. Я заметил даже в молодежи какое-то неестественное отвращение от всего идеального, отсутствие всякого увлечения наукой и идеей, одно исполнение формы и обязанностей. Индифферентизм в религии, которым сербы отчасти похваляются, порождая собою индифферентизм в жизни и науке, не приносит им того великого блага, которого ищут в нем другие образованные народы, широкой терпимости не только религиозной, но и национальной, гражданской и научной. В них много нетерпимости ко всему чужому, и в этом отношении они много грешат против своих братий преко, приписывая им все дурное, не сознаваясь в том, что в этом заключается их свободный выбор. Виноваты ли их братья в том, что сербское правительство ищет там только Милошей Поповичей, Банов, Христичей и подобных им людей, которыми сербы княжества постоянно попрекают австрийских сербов, забывая, что от них же они имели Доситея Обрадовича, и что теперь еще Австрия имеет много людей, которые всю свою деятельность, честную и плодотворную, посвятили Сербии? Указывая на вредное влияние Австрии, мы остаемся при том убеждении, что там есть много и хорошего для заимствования, что брать оттуда дурное или хорошее зависит от самих же сербов, В этом [166] случае ответственность надает на правительство и на сербскую интеллигенцию, от которых зависит дать направление политической, социальной и умственной жизни народа, и мы становимся требовательны, потому что лица, которым досталась роль народных вождей, имели все средства стать на одном уровне с подобными людьми других просвещенных народов; у них было время и возможность из всего выбирать лучшее, и если они сделали иной выбор, в том не оправдывает их ни недавнее существование их государства, ни общий низкий уровень, народного развития, ни вредное влияние варварской Турции, и никакие другие обстоятельства. В Сербии меня одно удивляло: везде в других странах люди, составляющие интеллигенцию, развиты непропорционально больше, чем масса; в Сербии напротив — интеллигенция стоит ниже того уровня, на котором должна бы находиться, чтобы вполне отвечать развитию своего народа; она в сущности слишком мало отделяется от массы. Может быть, в этом залог будущего счастливого, гармонического устройства Сербии, но покуда это весьма неблагоприятно отзывается на общем прогрессе.

От этих общих рассуждений снова возвращаюсь к своей жизни и наблюдениям в Белграде после первой экскурсии в провинцию.

Во всем произошла перемена, которая коснулась и меня. Хозяин моей прежней гостиницы оказался также участником заговора: он был посажен в тюрьму, гостиница его закрыта и я должен был поместиться в другой. Теперь поселился я у «Греческой Королевы», хозяин которой во время нашего последнего турецкого похода был маркитантом и в то время нажил некоторую копейку, научился несколько русскому языку и с тех пор питает некоторую симпатию к русским. Поэтому мы с ним от начала до конца остались приятелями и, живя вместе целый год, мы ни разу не имели случая жаловаться, чтоб между нами, как говорится, проскочила черная кошка. Эта гостиница была совершенно другого характера от моей прежней. Как та была пустынна, так эта полна людей и подчас очень шумна. В ней останавливались по преимуществу паланчане, т.е. провинциальные торговцы, священство, чиновники, поселяне — все тут было. Помещаются здесь по нескольку человек в одной комнате, платя за кровать 25 коп.; а некоторые комнаты имеют только миндерлук и подушек нет,— там вовсе ничего не платится, только гость непременно обязан в этой гостинице обедать и ужинать, платя за то и другое, с сайдликом вина и рюмочкой ракии перед тем, 30 коп. сер.; [167] впрочем и другие не совсем изъяты от того же условия. Здесь собственно познакомился я с внутреннею Сербиею больше, чем во время самого путешествия по ней, потому что имел случай жить по неделе и больше с людьми из всех решительно краев Сербии, даже из Турции. Благодаря этой гостинице, после, когда я пускался в экскурсии, не было местечка, где бы меня не встретили знакомые.

Говорить о том, что я в некотором смысле изучил в этой среде, значило бы говорить о провинции, но это выходит из моей настоящей задачи. Но не могу не сказать хоть несколько слов, передать хоть несколько черт и сцен.

За обед и ужин мы садились человек по 10, а иногда по 20, это называлось таблето. Меня, как русского, сажали всегда на первое место, я первый начинал каждое кушанье. Всякий вновь прибывший, узнавая, что я русский, задавал мне вопросы о России, которые были такого свойства: какая у нас зима, есть ли горы, какой хлеб сеется, есть ли железные дороги, сколько жителей и пространства, какова у нас скотина, чем торгуют, есть ли фабрики, какие школы, как велика подать, окончилось ли рабство, есть ли народное войско (милиция), как у них, что думает Россия об них, хочет ли она на турка, и затем шла политика, впрочем исключительно внешняя, в которой каждый серб знает толк дать; многие из них постоянно читают газеты и очень хорошо знают по именам всех главных современных политических деятелей. Из наших особенно хорошо знает всякий имена Горчакова и Игнатьева и постоянно спрашивают меня, каковы эти люди; а им они видимо очень нравились. К России во всех их величайшая симпатия.

О сербской внутренней политике они в обществе говорят неохотно, выражаются официально, хваля правительство за его мудрые распоряжения, выражая к князю Михаилу глубочайшую признательность, ставя ему в особенную заслугу приобретение крепостей, и видя в заведении народного войска и устройстве оружейного завода в Крагуевце непременное ручательство того, что он освободил бы и остальных славян от турок, если б пожил побольше. Наедине и в маленькой кучке шли разговоры интимные, и дело доходило до критики действий правительства прежнего и настоящего. Один из них, с которым я несколько времени помещался е одной комнате, выразился: по этому случаю так: «Вы не судите сербский народ по толпе, толпа идет за вождем, своей головы у нее нет; а вы поговорите с ним между четырех глаз, или придите ко мне, я [168] позову своих близких людей, да и поговорите, тогда и увидите, что такое сербин, что он думает и чего он хочет». В этих словах много истины и смысла. Наедине и в малом кружке выражаемое мнение у сербов сплошь да рядом противоречит заявлениям тех же людей в каком-нибудь официальном собрании. И я всегда при этом припоминаю вышеприведенные слова: «толпа идет за вождем»; а кто у нее теперь вожди, кроме правительства? Либеральная партия не может выставить ни одного человека, который мог бы стать во главе народа, в противной также нет; и идет теперь народ за правительством, не разбирая, кто стоит во главе: «кто ни поп, тот и батька!». Все прежние перевороты, не принесшие народу ровно ничего, постоянно революционное настроение, вызывающее особенные меры, вечное ожидание чего-то, все это утомило народ, надоело ему и он дошел также до политического индифферентизма. Мы можем говорить о различных гражданских добродетелях сербского народа, о его достаточной политической развитости, пожалуй о его либеральном духе, но не можем придавать этому никакого политического значения. Факторами его политической жизни остаются правительство и образованный класс.

Торговцы из внутренности приезжают в Белград в продолжение года три или четыре раза и живут здесь по неделе и больше. Здесь они от белградских купцов набирают различного товару, а с ним вместе тут же берут уроки и в торговле, по которым конечно и поступают у себя дома. Иные ездят за товаром в Пешт и в Вену, и все-таки на перепутье останавливаются в Белграде,

Какой это живой, оборотливый и деятельный народ! Он в день раз 10 сбежит вниз на Саву, спускаясь и поднимаясь по лестнице в 140 ступеней, и все выбирает товар, и не станет он вам брать весь товар в одной лавке, а обойдет все и осмотрит предварительно, где что есть, на это убивает дня два, и потом уже берет. В одну и ту же лавку он приходит по нескольку раз, и норовит попасть, когда хозяина лавки нет, напр. в обеденную пору, чтоб от его прикащиков, особенно если они молодые неопытные люди, выпытать всю истину, какая настоящая цена товару. Затем идет нагрузка и отправление товара на телеги (с рабаджиями) или на лошадей, оседланных особенными седлами (с кириджиями). Товара всего на две-три телеги, но нагрузка идет долго, потому что это самый разнообразный товар и собирать его нужно, может быть, из двадцати лавок.

[169] Во время обеда и ужина тоже нет покоя: в это время являются в гостиницу разносчики с различными товарами; от них паланчане покупают очень охотно, потому что с ними торговаться можно не стесняясь, обедая и будто бы в шутку давая вместо рубля гривенник; торговля эта поддерживается целым обществом и действительно удается купить несравненно дешевле, чем в лавке.

В это же время приходит и Еремия Караджич, слепой поэт, издатель календарей, сонников, стихотворений на случаи, романов оригинальных и переводных, и вместе с тем книжный торговец. Писать и читать он конечно сам не может, но ему заменяет глаза, во-первых, его жена, а, во-вторых, какой-нибудь гимназист или лицеист-бедняк, которому он за это платит какую-нибудь безделицу. Средства у него конечно самые ничтожные, но он всякий год издает по нескольку книжонок, которые расходятся в народе. Произведения эти вроде наших, сбывающихся на толкучих рынках; но он не прочь издать что-нибудь и порядочное, если есть кому надоумить, он в своем роде тоже либерал и терпит иногда от цензурных запрещений и прибегает к печатанию за границей. Сербские либералы впрочем относятся к нему свысока, как к человеку совершенно простому и консерватору, чем делают очень важную ошибку, потому что он деятельнее их и мог бы им помочь, распространяя их книги, если б они имелись. К несчастию таких книг не имеется; календарь «омладины» выходит в середине года, а Еремия свой календарь вовремя составит и он уже давно в руках народа.

Еремия человек уже лет 50, высокого роста, статно сложен, хорошо одет по-сербски, сверху постоянно короткий кафтанчик, на голове феса никогда не носит, а шапку из черного барашка; он не стрижется гладко, как все сербы, а из-под шапки у него висят седые кудри; он рябоват вследствие оспы, которая лишила его и зрения. Как вообще слепцы, он держит голову высоко, что придает ему гордую осанку, а Еремия и в самом деле не лишен некоторой гордости, как литературный деятель. Входит он, ощупывая путь тросточкой, и направляется к той комнате, где все обедают. Через плечо с левой стороны у него кожаная сумка с книжками, подмышкой несколько больших приходо-расходных книг, на спине в большом платке узел также с книгами и разным бумажным товаром. Подходит он близко к столу, остановится, как будто окинет всех взглядом и проговорит: «На здравье ручак (обед), господа трговци!» — «Фала (спасибо), газда [170] Еремия», — отвечают ему несколько человек. — «А, это вы Миния? когда вы прибыли?» — приветливо спрашивает Еремия, узнав одного из гостей по голосу. «А меня знаешь?» — испытывает его другой. Узнает и этого. Отзывается еще один. «Тебя не знаю», — отвечает слепец. «Как же я-то тебя знаю?» — «Меня знают все; я один, а вас много, да должно быть покупаешь ты товар мой редко», — отвечает он с гордостью и как будто с упреком. «Не нужно ли, господа торговцы, календарь, «Таковац», с картинами, протоколы, тефтери (приходо-расходные книги), облигации, буквари? Песенки есть у меня хорошие, новые, князю Милану». Больше всего покупают приходо-расходные книги и облигации; в свое время идут хорошо календари, но «Таковац» Еремии оказался слишком дорог — три цванцига (60 коп. сер.), и покупался немногими; но любовался им всякий: на обертке хромолитографированная картинка, представляющая, как Милош в 1815 г., на цветы в Такове, является перед народом, держа в руке знамя восстания и говоря: «Вот вам я, вот вам война!»; в середине календаря портрет князя Милана, наместников и министров. Любо смотреть, да дорог, а смотришь, иной расщедрится и купит. Так-то он ведет свою торговлю; а в лавочку его вряд ли кто заглядывает; большинство, мне кажется, и не знает, где она, кроме его сотрудников и знакомых. Иногда он придет, подойдет к столу, слышит, что нового почти нет и молча, не сказав никому ни привета, уходит. Вся почти торговля его здесь только зимой до поста или до масленицы.

Торговцы являются здесь как-то периодически, наплывом; то появится их столько, что поместиться негде, тогда и мне приходится кого-нибудь пустить в свою комнату, то несколько времени ровно никого нет, и за столом только три-четыре человека постоянных посетителей.

Первое время отчасти надоедало мне отвечать одно и то же на одни и те же вопросы постоянно вновь приобретаемых знакомых; а после это устранилось: кто ни прибудет, наверное уже знаком со мною, и тогда, вместо расспросов, шел обычным чередом разговор о разных вещах, собственно интересовавших меня. Они стали смотреть на меня, как на своего человека, стали, не стесняясь, разговаривать со мной о своих делах, иногда даже советуясь со мной; да и я привык к ним, втянулся в их жизнь, познакомился с их делами настолько, что понимал многое не хуже их и действительно мог дать совет.

Бывало пойдешь к знакомым из интеллигенции, [171] побываешь у того у другого: все они стали какие-то странные, точно разбитая армия, нет у них между собой никакой тесной связи, потому что нет связывающей общей идеи и общей деятельности, нет определенных отношений к правительству, стали они сами какими-то консерваторами, и носят только звание либералов, которое в последнее время стало очень жалким и ничтожным. Посидишь у них немного, им неловко передо мной, мне тоже нечего делать с ними, и убираешься от них поскорее к своим милым паланчанам, которые наверное сидят уже за столом и ждут к ужину своего руса.

Целый день шел дождь (было в конце ноября); вечером тихо, дождь мелкий, как густой туман, так все и застилает; темнота страшная; фонари, расставленные довольно редко, смотрят сиротливо и едва мелькают своим тусклым масляным освещением; они едва в состоянии осветить самих себя, а уж где там освещать ваш путь. И идете вы по мостовой, ступая иногда в ямы и попадая по щиколку в воду, разбираете-разбираете, да и начнете шагать, как попало, смело шлепая по грязи и по воде, и так бывает иногда лучше. Прихожу домой: меня действительно ждут. Гостей мало и мы усаживаемся за небольшим круглым складным столом. Наслаждаемся сначала «киселой чорбой» (род селянки из потрохов или из бараньей грудинки), потом паприкашем, печенем, и запиваем положенным сайдликом вина. Ужин бывает обыкновенно рано (в 7 часов) и только вследствие неуправки оттягивается до 9. После ужина компания не расходится еще: спросят, кто вина, кто чистого кофе, — и ведут дружественно беседу. Позвольте представить одну из таких бесед в ненастный зимний вечер.

Компанию нашу составляют кроме нас еще 5 человек. Ужичанин, молодой человек, служивший сначала в сербском войске, потом в греческой гвардии в Афинах, в нынешнем лете совершил путешествие по России через Одессу, Киев, на Москву и Петербург; человек он одинокий, имеет некоторое состояние, свободный, но не знает куда деваться со свободой и направить его некому: он снова хочет поступить в сербскую военную службу, для чего и приехал в Белград. Вид его такой добродушный, взгляд довольно смышленый; в обществе он больше молчит и будто все наблюдает. Затем следует практикант: молодой, недавно окончивший курс в лицее, прежде был очень благонамеренный, теперь стал филистерски либерален и в оппозиции к новому [172] правительству; одет всегда очень прилично; имеет небольшую итальянскую бородку и необыкновенно белые зубы. Один пожаревлянин (из города Пожаревца): высокий брюнет; лицо продолговатое, черты лица тонки, говорит басом, но мягко и плавно; в сербском костюме. Неготинец — лет 50, из первых тамошних торговцев и привез вина на продажу; у него круглое лицо, нос короткий, широкий у основания, с заостренным концом, все черты лица мелкие, ноги и руки маленькие, во всем теле полнота; он в европейском сюртуке, но сверх сербская шубка с широкими рукавами, опушенная лисицею. Он держится с достоинством, на поклоны отвечает внимательно, но сдержанно, как будто не узнает или старается узнать; в движениях плавность, а иногда будто порывы нетерпения; он то и дело барабанит по столу пальцами, плоскими с тонкими оконечностями и унизанными перстнями. Наконец унтер-офицер в сером мундире с красным кантом и в такой же шинели, в фуражке, сдвинутой на затылок. Вся его фигура топорной работы: высокий и широкий, нос закругленный, лицо рябоватое, серые глаза, темные волосы; простота и желание казаться очень умным и даже несколько ученым. Он прилежно читает журнал «Воин», вычитывает оттуда кое-какие сведения по географии и истории и при случае может высказать свои знания. Кстати замечу, что «Воин» составляет весьма порядочное чтение, и на солдат производит действие несколько развивающее. Этот унтер-офицер — бывший сослуживец ужичанина и по его приглашению ужинает с ним. Севши за стол, он широко расставил ноги, так же раздвинул руки под шинелью, облокотившись всем корпусом на стол, так что одна половина сильно угнулась, чего он однако не приметил; крепко прижал мою ногу к ножке стола и также не почувствовал ничего; высморкнулся в салфетку совершенно откровенно, несколько раз утерев нос туда и сюда, а не так как это делают другие: будто утирая губы, захватывают нос. У него все просто. В движениях самоуважение, в убеждениях лояльность, в целой фигуре слоновая сила.

После ужина завязался разговор весьма разнообразный и интересный объективно по тем сведениям, какие можно было из него почерпать, и субъективно по той характеристике, которая вытекала сама собою из высказывавшихся тут мнений.

Сначала говорили о плавании по Дунаю от Неготина до Белграда, где на пути представляют большое неудобство так называемые, дердапы, т.е. каменные пороги, пользуясь [173] которыми австрийское пароходство только непомерно возвышает плату за провоз и не делает никаких улучшений. Потом перешли к новым порядкам. Неготинцу особенно не по нутру были воскресные школы, которые вздумало новое правительство заводить везде через посредство полиции. Говоря о школах, неготинец приходил в странное негодование на то, что он должен посылать в школу своего работника или прикащика: «Да разве я его для того держу, чтоб он в школу шлялся? Мой прикащик и в воскресный день не смеет у меня отлучиться: неравно на что понадобится. Хотят также, чтоб мы своих девочек туда посылали. Это еще к чему? Да моя дочь и дома выучится всему, что ей надо. Выдам я и без того свою дочь за лучшего человека, войдет она в богатый дом, в полное хозяйство; не книжки ей тогда читать. Да и учить-то некому». Последнее заключение он сделал на том основании, что лучший, по его мнению, учитель не принял участия в этих школах; а достоинство того учителя, по словам его же, заключалось в том, что у него дети по струнке ходят, а что он много знает, видно из нажитого им имения и из того почета, в каком он состоит у своего начальства.

Из этого не следует однако выводить, чтоб серб не понимал важности учения; напротив, сербы очень охотно дают на школы и на каждой скупштине делаются предложения новых пожертвований; но они не терпят навязывания и особенно через полицию, которая у всех в страшной ненависти. «Да как и не быть ненависти! – заметил пожаревлянин, ведь начальники у нас все общество расстроили. Мы-то пошли друг на друга, друг к другу веры нет». «У нас тоже, - подхватил неготинец, - чуть что поговоришь в кофейне, уж начальству все известно. На другой день зовут к начальству: ты говорил то и то? Говорил. Взять его на протекан. А там от министра приказ: немедленно чтоб явился в Белград; а не явится волей, препроводят с жандармами. А за что? и куда жаловаться? Если мне сделают какую неправду в суде, я пойду в апелляцию; там не найду управы, — в кассацию; а на полицейских и суда нет».

Унтер старался во всем обвинить общество, так как откуда, как не из него же и берутся и шпионы. На это возражал пожаревлянин: «Легко найти дурного человека в каждом обществе. У нас есть один такой, который тем только и живет, что лжет, да обманывает, да чужие дела расстраивает. Бывало, узнает кто, что у нас сладилось какое-нибудь дело, которое хотелось бы ему самому, — подошлет его, и дело [174] расстроилось. Вот такого-то человека найдет начальник и мутит через него целое общество. Все его боятся, потому что он всегда может оклеветать. Или возьмет начальник какого-нибудь пандура, просто геака (поселянина, ничего, кроме земледельческого труда, непонимающего), научит его, он и шпионит».

Что это не пустые жалобы, подтверждением служит скупштина 1869 года, и то упорство, с каким все скупштины не допускают к выбору чиновников. Как ни старался унтер отстоять начальство, все ему не удавалось: что ни скажет, все невпопад. Никто не проникся даже уважением к его учености, и он сосредоточился на беседе с своим приятелем ужичанином, который держался все время очень скромно, не вступал в споры, а только рассказывал, как учителя собирают с учеников дань яблоками, как они в школах держат гусей и другую домашнюю птицу, заставляют детей работать в огороде и т.п. К нему-то теперь обратился унтер: «Ты знаешь — говорил он как-то особенно конфиденциально, — я теперь так узнал науку, умею вести всякие счеты и канцелярские порядки, и умею так фино (тонко) обмануть, что сам Бог не узнает».

Через несколько времени он перестал быть лояльным, потому что его обошли при производстве, вышел в отставку и стал выражать недовольство правительством. Встретившись однажды с ним, я спросил его, почему он вышел в отставку. «Не могу выносить, чтоб мне приказывал человек, который стоит ниже меня по познаниям», — ответил он и потом таинственно добавил — «Вы не знаете, ведь я либерал». С этого времени он почувствовал сильное призвание к дипломатическому поприщу, на котором в Сербии подвизаются многие вроде его, и почему-то принялся искушать русский консулат, но и тут потерпел неудачу.

Практикант был молчалив и только когда ругали прежних чиновников, многозначительно заметил: «Посмотрим, каковы-то будут новые». Весь этот разговор я сообщаю в том виде, как записал его в тот самый вечер с точностью, какую допускала моя память, ни прибавивши, ни убавивши и не изменивши ни йоты, и предлагаю его здесь читателю, как образчик того материала моих ежедневных бесед, из которых я в других случаях предлагаю читателю одни выводы.

Живя почти год в одном и том же обществе, как в одной семье, имея для наблюдения сотни лиц, я [175] заметил некоторые характеристические черты, отличающие не личности, а целые группы одну от другой и отвечающие отдельным местностям. Разница эта выражается иногда всей физиономией, иногда языком, а иногда особенной манерой и особенными тенденциями. У сербов, как и у нас, жители одной местности дают различные прозвища жителям другой и рассказывают о них разные характеристичные анекдоты. Удивительно встретить такое сознание разности в жителях Сербии на таком незначительном пространстве и при таком незначительном населении; но эта разница существует действительно и причина ее заключается в том, что княжество Сербия населялось и до сих пор продолжают в него доселяться из различных местностей: из Боснии, Герцеговины, Старой Сербии, Болгарии и др. Не пускаясь в подробную характеристику всего сербского народа, я представлю здесь несколько характеристических черт того только общества паланчан, в котором жил в Белграде.

Шабац и Смедерево после Белграда самые важные торговые города Сербии — первый на р. Саве, близ западной границы, второй на Дунае, к востоку от Белграда; поэтому из них больше всего наезжает торговцев; но в характере торговцев того и другого рода есть разница. Шабчане являются редко, но всегда довольно большим обществом и держатся между собою дружно и особняком от других, в разговоре либеральны, но неподатливы на разговор; их занимает больше всего торговля и они стремятся поставить ее на те же самые основания, на каких она находится в остальной Европе; бОльшая часть их большого роста, говорят чистым сербским наречием. Смедеревцы являются чаще, в рассыпную, и иногда как будто избегают друг друга, но с другими сходятся легко, третируют их несколько свысока, как люди более просвещенные, любят говорить о политике, поэтому иногда читают газеты, они тщеславятся своим либерализмом и сразу же его заявляют; сильно желают казаться европейцами и осуждают варварство и необразованность других из своей братии, все меры правительства подвергают строгой критике; общего типа не имеют, представляют значительную смесь, но все-таки в физиономии преобладают черты мелкие и тонкие, в языке некоторая изысканность, однако не совсем сербская. К смедеревцам примыкают пожаревляне, только в последних больше связи друг с другом, больше духа общественности, во всех делах, как в торговых, так и в общественных, напр. в оппозиции против полиции держатся [176] необыкновенно дружно между собою и с другими классами, с чиновниками юстиции и просвещения; в них много гуманного развития, есть любовь к театру, литературе и другим свободным искусствам; тип более общий и чисто сербский, чем у смедеревцев. Крагуевчане вместе с рудничанами представляют самый чистый тип серба: смотрят солидно, понимают хорошо всякое дело, но ничем посторонним не увлекаются, так они относятся и к политике; торговля как бы не составляет их призвания настолько, насколько у других. К ним значительно подходят валевцы, хотя последние менее сдержаны и сосредоточены на одном своем деле, политика внутренняя их сильно интересует; в них нет нисколько скрытности, но держатся в то же время с тактом, прямо и без всякой манерности; в них меньше чем в других самодовольства, они сильно жалуются на каишарство (мошенничества, совершаемые с помощью чиновничьих проделок), которое, как зараза, вкоренилось у них с недавнего впрочем времени, именно около десятка лет; по наружности они одинаковы с предыдущей группой: высоки, стройны; наречие их считается самым чистым сербским. Ужичанина вы отличите прежде всего по его наружности: высокий и тонкий, продолговатое лицо с тонким косом, блондин; в нем смесь добродушие с хитростью, у него много песен и рассказов, он любит и умеет сострить, но совершенно наивно, никого не оскорбляя, это его потребность; в политике слаб. Подринцы отличаются некоторою застенчивостью и скромностью, они несколько подходят под ужичан, но держатся больше в обществе шабчан, от которых учатся всему. Ягодинцы — плохо говорят по-сербски: в выговоре слышится какое-то пришепетыванье, неправильно употребляют предлоги, часто пренебрегают падежными окончаниями; веселый и бойкий народ, горячи и суетливы; любят наслаждения, больше других сербов проявляют черты турецкого характера; хорошие торговцы и в политике довольно либеральны. Другие не имеют особенно резких отличительных черт. Так, тюприйцы совершенно бесхарактерны и напоминают то смедеревцев, то ягодинцев, то крагуевчан; находящиеся в том же окружии паратинцы отличаются торговой предприимчивостью, несмотря на то, что живут глубоко во внутренности Сербии, стараются войти в непосредственные связи с заграницей и многие отправляются за товарами в Вену. Торговцы из Алексинца наружностью напоминают несколько ужичан, из Княжевца — любят щегольство, и те и другие заняты идеей о заграничной торговле; [177] крушевляне мне знакомы меньше всех, но те личности, которые я видел, показались мне менее развитыми, чем другие, и заняты были мелкими счетами до того, что в беседах остального общества не принимали никакого участия. Заичарцы и неготинцы — представители особенного типа восточной Сербии. У заичарца короткое лицо, значительно выдавшееся вперед, нос кругловатый или несколько вздернутый, глаза большие навыкат, все почти брюнеты; в манере простота, в разговоре резкость, в образе мыслей они самостоятельны и к правительству относятся критически; угрюмы, земледелие предпочитают торговле. Неготинец — смуглый, с круглым лицом, с коротким несколько заостренным носом, глаза также навыкат, но чрезвычайно живые, во всей манере подвижность; он любит повеселиться сам и угостит другого, любит поплясать, любит цыган, музыкантов, которые в Неготине славятся на целую Сербию и воспевают тамошнего героя Гайдук-Велька. Во всех сербах, даже в поселянах меня поражали необыкновенно маленькие и деликатные руки, стройность, ловкость и некоторое изящество манер. Серб не станет размахивать целою рукою до плеча, как наш брат русак, вся жестикуляция ограничивается у него кистью руки; в лице необыкновенно развита мимика, но тонкая, легкая, быстрая. Облекаясь из своей гуни в военный мундир или в немецкий сюртук, он нисколько не кажется неловким и в этом новом костюме. Все формы европейской жизни усваиваются ими весьма легко.

Этим мы закончим характеристику моего провинциального белградского общества, из которого я вынес много воспоминаний лично для меня весьма дорогих; этим можно почти покончить и с Белградом, потому что жизнь до катастрофы и после нее существенной разницы не представляет. Жизнь во время осадного положения, продолжавшегося полгода, была совершенно такая же, как и в первые два месяца. По снятии его все как будто несколько ожило, но общественных собраний по-прежнему не было никаких. В частных домах стали собираться чаще и свободнее для празднования славы или других годовщин, чаще и громче стали раздаваться здравицы, причем заявлялось, что «вот мол до какого блаженного времени мы дожили, как свободно собираемся и как свободно можем говорить!». Но все, что говорилось в этих собраниях, было узко частного свойства и по-прежнему не касалось никакого, ни политического, ни общественного, ни научного или культурного вопроса, и заявления о свободе показывали только, что [178] прежде было ужасное стеснение. Много лет более свободной жизни нужно, чтоб жители Белграда исцелились от той сдержанности, доходящей до скрытности и недоверия друг к другу, к чему их приучила вся предшествовавшая жизнь.

Впрочем, новая жизнь меньше чем в год успела заявить себя некоторым движением в обществе. Она дала существование нескольким новым журналам: «Единству» (политич.), «Школе» (педагогич.), «Правде» и «Судскому листу» (юридич.), «Селяку» (земледельческо-промышлен.), «Заре» (литературн.); вызвала учреждение банка и общества для перевозки товаров; между ремесленниками также явилась идея ассоциации; по разным городам стали то и дело открываться «читалища» и общества с художественно-литературными целями; во всех отраслях государственной жизни предприняты реформы; составлена комиссия для преобразования всех школ Сербии. Все это только движение, из которого покуда еще ничего не видать, но от которого во всяком случае можно ожидать большего, чем от прежнего застоя. Если Сербия будет продолжать идти хоть по этому скромному пути, можно будет довольствоваться и тем. Покуда это зависит от личностей, в руках которых находится регентство, но через год, кажется, власть и с нею судьба Сербии перейдет в руки ее молодого князя, которому можно пожелать, чтоб он, последуя дяде и деду, усвоил их добрые качества и отказался бы от тех, которые задерживали народную жизнь и были причиною их собственной гибели. На регентах и наставниках князя конечно лежит обязанность открыть ему и то и другое со всею искренностью, какой требует от них доверие поставившего их народа, поручившего им воспитать хорошего правителя.

Следовало бы поговорить о театре, но тогда привелось бы коснуться целого репертуара, что завело бы нас слишком далеко; поэтому я ограничусь только двумя-тремя замечаниями о том, как относится к нему публика. На театр сербы смотрят очень серьезно и с точки зрения чисто реальной: они требуют, чтоб он изображал им действительную жизнь, настоящую или прошлую, и в этом изображении ищут разрешения занимающих их политических и общественных вопросов. К сожалению, сербская литература, хотя для изображения прошлого имеет кое-какие исторические драмы и трагедии, но к настоящей жизни и не прикасалась, и потому угощает свою публику переводами, и. то неудачно: она довольствуется только пустыми водевилями и фарсами, или странными, рассчитывающими на один грубый эффект мадьярскими комедиями, [179] в которых не знаешь, плакать или смеяться и вся основа держится на небывалой и невероятной случайности. Поэтому публика к театру довольно равнодушна; но нужно посмотреть на эту публику, когда дается пьеса, задевающая ее чувство: она вся отдается сцене, и шлет свое одобрение или неодобрение и не авторам, а тому или другому действию или личности, выведенной на сцене. Я слышал, как вся публика с актерами вместе пела песню: «Восстань, восстань сербин, восстань за свободу! На ноги, сербы-братья! свобода нас зовет!». Один раз на сцене выведен был шпион и пролаза, публика пришла в ярость и крикнула: «Вон Бана, вон!» — и Бан, чиновник каких-то тайных поручений, презираемый всяким честным человеком, но ласкаемый всяким сербским правительством, должен был уйти из театра. В нынешнем году Субботич поставил на сцену ничтожнейшую и нелепейшую пьесу «Сон наяву», где сначала служится панихида по князе Михаиле, а потом является св. Савва и, точно фокусник, показывает прошлое Сербии таким образом, что по сцене проходят при освещении бенгальским огнем все бывшие сербские крали, и Савва поясняет историю каждого точь-в-точь, как в зверинцах показывают зверей. Театр в продолжение трех спектаклей был полон, потому что публика не знала вперед пьесы, но теперь эта пьеса не смеет больше появиться на сербской сцене: она забракована публикой на основании критики чисто реальной. В этом смысле у публики несравненно больше смысла и вкуса, чем у господ сочинителей, которые однако третируют публику свысока и винят ее в равнодушии в искусству.

Мы видели с читателем, как шьется обувь и платье, как подковываются быки и лошади, как пекутся хлебы, как строятся сербские дома и т. д.; прошу теперь заглянуть в лаборатории, приготовляющие пищу, которою насыщается ум сербского народа. Мы пропустим поэтов, поющих в одно и то же время — и слезные иеремиады, и хвалебные гимны; не затронем и философов, думающих об том только, чтоб выдумать то, чего никто другой не выдумает; но заглянем в те святилища, откуда идет импульс политической жизни, в форме различного рода «Новин».

Вот вам один из этих жрецов отыскивает самое видное место в своем журнале для помещения статьи, присланной ему без авторской подписи, в которой побивается в прах все, чем он прежде жил, чему он отдал лучшие годы своей жизни, за что он шел в тюрьму и готов был дойти хоть на виселицу. Взглянувши на него в этот момент [180] можно было заметить, что он теперь страдает больше, чем когда-то в тюрьме, в сырости, на голой земле без постели, не зная, что его ожидает впереди; а между тем он старается всех уверить, что это так и следует, что эта гнусная статейка вполне согласна с его убеждением. Это — сербин, который не поддался ни страху, ни корысти, но за инат (наперекор), по упрямству, готов отрицать целому свету очевидную истину.

В другом подобном святилище происходит другая сцена. Сочиняется корреспонденция из Лондона: «Непроницаемый туман покрывает столицу Альбиона, еще непроницаемее туман, покрывающий действия здешней дипломатии» и т.д. Это пишет один; другой на основании такой корреспонденции сочиняет целую передовую статью в таком роде: «Наш лондонский корреспондент очень метко выражается, что туман покрывает истинные мысли английской дипломатии» и т. д. Таким образом, весь нумер составляется двоими лицами. Но как ни трудились они, остается еще на листе значительное пустое пространство, несмотря на непрошенное помещение множества объявлений.

«Ваша передовая статья, доктор, великолепна, — говорит корреспондент: — но вы могли бы написать еще что-нибудь по вашей специальности относительно народного здоровья, вот и хоть бы напр. по поводу анатеринской воды». Об этой воде объявление вы могли найти в каждом нумере той газеты, а и теперь специалистом написана целая статья в том смысле, что мол мы объявляли об анатеринской воде для полосканья зубов недаром; послушайте, что это за вода: она полезна и старым и молодым, для больных и здоровых зубов и т.п. Таким образом нумер наполнился и выходит в свет. Иногда, несмотря на все усилия, он не в состоянии наполниться; тогда в следующем нумере является статья, объясняющая причины невыхода: во-первых, новая почта опоздала вследствие идущего по Дунаю льда, а во-вторых, в свете нет ничего интересного, поэтому публика ничего не теряет, — что между прочим она давно уже догадывается и сама, и постепенно перестает читать эту газету.

Есть газета «Световид», которая выходит в неделю три раза. Она напускает на себя характер всеславянский и потому, вероятно, пишется особенным языком, составляющим нечто среднее между сербским, болгарским и русским, от последнего в особенности заимствует правописание и упорно держится ъ, а и [ять]; в ней часто помещаются целиком статьи на болгарском языке, и все-таки не на чистом, а с подмесью — все же ради всеславянства. Политические известия играют [181] второстепенную роль, но главное — передовые статьи и корреспонденции. В составлении первых часто отличается Бан и разные славяне, а последние сообщают ужасные истории, изобличающие коварство турок. В фельетоне много переводов с русского, как «Смерть Иоанна Грозного», соч. Толстого, переведена почти целиком, да местами вовсе не переведена, а просто перепечатана. В каждом почти нумере стихотворение, оплакивающее смерть покойного Михаила или пророчащее великую судьбу новому князю Милану, а то пожалуй поздравление черногорскому князю Николаю. Замечательно следующее: не знаю, платит ли кому-нибудь из сотрудников редактор, но знаю, что ему некоторые платят за напечатание от одного и до двух дукатов за одно какое-нибудь небольшое стихотворение.

Есть наконец сатирический журнал «Ружа» (роза), наполняющийся остроумием одного лица, но для наполнения помещающий также перевод с русского, напр. «Ревизора» — Гоголя, в сокращениях, переделках, а отчасти почти целиком перепечатывая оригинал.

Поэзия и журналистика составляют достояние целого народа, потому что на этом поприще подвизаются решительно все массы: поселянин, торговец, чиновник, учитель и ученик, священник, солдат и т. д. Написать какое-нибудь стихотворение на случай или настрочить корреспонденцию из внутренности Сербии обличительного свойства, а то пожалуй представить свои соображения по случаю той или другой реформы или экономической затеи, может всякий. Этому помогает довольно распространенная грамотность, следовательно чтение и легкость сербской орфографии, которая отбросила все исторические ненужности и следует одному выговору. Потом нельзя не заметить, что в сербском народе довольно развито участие к делам общественным и политическим, что прямо вытекает из его непосредственного участия в этих делах, как ни недавня Сербия, как независимая страна, как ни низок там уровень наук, но общее развитие в массе стоит несравненно выше, чем у нас, и масса несравненно больше живет политическою жизнью, чем в России так называемое общество.

Зайдем наконец в народное читалище. Оно помещается в одном доме с училищем, рядом с соборною церковью. Несмотря на весьма тесный и невидный вход с улицы, вы там найдете весьма просторное помещение, состоящее из трех больших комнат. В одной библиотека, в которой замечательно собрание всех сербских журналов и газет от старого времени и до новейшего; другая назначена собственно для чтения: [182] в ней несколько столов больших и малых, три диванчика, стулья и кресла; в третьей тоже читают, но могут посетители курить и беседовать и от второй она отделяется стеклянной дверью. Молодежь и люди средней руки читают во второй комнате, а старики и люди более почтенные и важные читают в комнате, назначенной для бесед и куренья, во-первых, чтоб не смешиваться с мелкими людьми, а во-вторых, потому, что там кругом миндерлук с мягкими тюфяками и подушками, следовательно, больше комфорта. По стенам во всех комнатах картины и ландкарты, большею частью старые, и вообще в этом украшении не видно ни плана, ни цели, так как все это попало сюда случайно, потому что пожертвовано; не случайно попал только во весь рост портрет Милоша Обреновича. Между портретами знаменитостей рядом с царями и юнаками, с Релей-Крылатым и Кралевичем-Марком красуется портрет Субботича, из чего можно пожалуй заключить, что он составляет первую знаменитость в современном сербстве. Газет достаточно: все сербские, и главные или по крайней мере одна или две газеты других славянских народов, и между прочими три русских («Русские Ведомости», присылаемые даром, «С.Петербургские Ведомости», выписываемые, и «Иллюстрация»), одна польская и одна чешская. Между ними больше всего читаются «С.Петерб. Вед.», чешская газета «Наши Листы» читается много меньше, а польскую (краковский «Час») я постоянно находил нетронутою. Немецких газет достаточно, есть две специальные (медицинская и судебная), все они большей частью австрийские; две французских «Debats» и «Independance». Французские большею частью уносятся в комнату старичков; а аугсбургская «Всеобщая Газета» почти не трогается с места: ее мало читают, потому что она не похожа на газету, а точно книга какая. Английских нет ни одной. Вообще, в читалище достаточно газет и довольно комфортно, но существование его весьма шатко. Комната, назначенная исключительно для чтения, не представляет большого интереса: все только читают и разговоров почти никаких. Но за то в другой комнате с миндерлуками есть чего послушать. Утром обыкновенно мало посетителей, и все пожилые, досужие люди. Их разговоры утром не оживлены, и с толков о предстоящей войне у кого-нибудь, на основании каких-нибудь грозных и задирательных против России статей в «Пестер-Лойде» вместе с необыкновенными явлениями в природе, вроде грома в декабре месяце, переходят на рассуждения о том, какая баня лучше: илиджа, которая называется также русскою, или амам, турецкая баня. [183] А часов в 5 вечера соберется здесь много старичков, профессоров и чиновников, и ведется живая беседа о политике, впрочем только об иностранной, а о своей, домашней — ни слова. Одно только время перед созванием «конституционной комиссии» (6 дек. 1868 г.) сенаторы здесь чрезвычайно свободно выражали мнение, что новое правительство не имеет права изменять устав Сербии; но, когда слово стало делом, они больше уже не говорят этого.

Когда-то эти старички стояли близко к народу и играли важную роль в судьбе Сербии: они сменяли князя, два раза прогоняли Обреновичей и один раз Карагеоргиевича; они знали народ и народ их знал. С 1858 г., благодаря тому, что к делах приняли участие люди с европейским образованием и ныне находящиеся во главе сербской либеральной партии, появление демагогов уже невозможно больше. Последним демагогом был Вучич, который в 1858 году уступил свою роль либеральной партии и конечно пропал. С тех пор в Сербии все делается не именем народа, а именем князя и его правительства; с тех пор, можно сказать, Сербия сделалась вполне европейскою монархиею, и старички больше уже не бушуют, дорожа своими местами, приносящими им хороший доход от правительства.

Как ни серьезен, ни расчетлив, ни практичен серб, он часто отдается мечтам и фантазиям. Вот напр. один из важных чиновников, человек с французским образованием, в скучный зимний вечер, опочил от государственных забот, весь отдался какой-то мечте, задумал что-то и просит свою молодую супругу, с великосветским образованием, раскинуть на картах, сбудется или не сбудется. Она раскидывает карты несколько раз и все выходит какой-то удар в виде пикового туза и удар этот от червонного короля. Оба супруга словно чем опечалены и озабочены. Но что это за мечта? Того нам конечно не отгадать. Мы можем однако сказать вообще, какие мечты обуревают серба, стоящего на различных степенях; чиновник, будучи еще практикантом, мечтает сделаться министром или сенатором, основываясь на том, что многие попадали в эти высокие звания едва зная грамоте; всякий министр или сенатор мечтает сделаться, если не князем, то каймакамом или по крайней мере первым лицом после князя; а сколько теперь готовятся в кандидаты на различные высокие посты, которые должны открыться, когда Сербия присоединит к себе Боснию, Герцеговину и Болгарию! Один, напр., производя свой род от [184] Искендербега, живет надеждой сделаться государем Албании. А таких в Сербии не один.

Не удивляйтесь тому, что образованный человек прибегает к гаданью. В кабинете также важного и образованного чиновника вы найдете книгу «Сановник и рожданик» (сонник и угадыванье судьбы по дню и году рождения), к которому прибегает, если не он, то его супруга, великосветская дама. Но в то же время этих людей нельзя назвать суеверными, потому что они не верят ничему. Это напоминает мне многих у нас, которые в особенно важных случаях жизни ставят свечи и заказывают молебны, а во все остальное время вспомнят ни о Боге, ни о церкви. Неужели они верят?..

Оставим важных людей мечтать и гадать, и обратимся к особенному, отдельному маленькому миру, не занимающему никакого общественного положения, но тем не менее в просвещенных государствах составляющему главный предмет заботливости, — я разумею мир детей. В Сербии нельзя сказать, чтоб об детях заботились очень много, что может быть и лучше; благодаря отсутствию педагогии, дети развиваются довольно свободно и самостоятельно, и в этом детском мире вы встретите явления, противоречащие всей общественной жизни.

В моих воспоминаниях детские образы занимают далеко не последнее место. Сколько раз мне случалось, приходя к одному знакомому и не заставая его дома, от старших получать деликатно выпроваживающую фразу «господина дома нет», а семилетний ребенок в тоже время, как полный хозяин, приглашал войти в комнату и подождать отца, тащил за руку, усаживал, давал мне последний нумер газеты или занимал разговором, спрашивая, давно ли я получил письма от своих, когда я поеду домой и т.п. Откуда в нем такая серьезность и такое уменье, когда при нем же другие поступали совершенно иначе?..

А вот вам другой экземпляр. Этот летами еще моложе. Он лежит на кровати отца; а отец велит ему идти в свою комнату спать. «Не пойду», - отвечает он отцу. — «А я тебя ремнем!» — «Бей, а я все-таки не пойду». Такая решимость на этот раз озадачила отца, который в другое время не замедлил бы привести угрозу в исполнение. «Почему же ты не хочешь меня послушаться?» — «Да ведь сам же ты сказал, что мы должны ложиться спать в 8 часов, а теперь только 7». Действительно, отец, рассудив, что нелепо гнать ребенка спать так рано, да и самому перед ним нарушать закон, оставил его в покое.

В одном переулке постоянно сидела полунагая больная [185] нищая цыганка. Один мальчик вертелся перед нею, фиглярничая и задирая несчастную. Это увидел другой, нисколько не больше, не старше того, и как истый сербин кинулся на него с самою ярою бранью за то, что он трогает бедную цыганку, и тот не смел ему противоречить, и поторопился убраться. Я никогда там не видел, чтоб дети глумились над каким-нибудь уродцем или нищим; я видел, как эти мальчишки с каким-то презрением или сожалением сторонились от вечно пьяного Миши, который сам втирался в их толпу и напрашивался на обиды; только одного идиота иногда преследовали, и то больше по наущению взрослых, но этот идиот сам назывался на обиды: кланяясь перед каретами и перед важными людьми, он с презрением относился к простым людям, и иногда заявлял претензии приказывать что-нибудь детям. В этих детях я не заметил ни боязни, ни застенчивости; а по разговорам и поступкам они точно взрослые. Вспоминаю я одного сельского мальчика. В субботу он воротился из школы (за два часа от той деревни), где он обыкновенно оставался целую неделю. Его трясла лихорадка. Мать уложила его и закутала. Через несколько времени хватились, а его нет. Едва успел несколько отдохнуть, он побежал посмотреть лошадей и, воротившись оттуда, обратился к отцу с упреком, почему лошадь похудела. «Если вы будете так скряжничать, не станете как следует кормить, не будет она вам как следует и работать», - заключал он свое увещание родителю, и снова полез бедный под шубу, потому что лихорадка еще не оттрясла.

Случилось мне у одних знакомых быть в гостях. Дома была только жена и повела меня в сад кормить черешнями. Вдруг раздался резкий плач ребенка. Мать побежала на крик. У ребенка (четырехлетнего) вся левая сторона под ухом была в крови. Это его ударил камнем товарищ. По осмотре оказалось, что рана незначительна, сорвана только кожа за ухом и немного с уха; мать успокоилась, обмыла ему рану, но ребенок ревет без уйму. «Что ж ты плачешь? - урезонивала его мать, — разве ты не юнак, и не можешь сам его камнем?» — Ребенок сию минуту стих, схватил камень, который едва мог поднять, и спокойно уже сидел на пороге калитки, поджидая своего врага, тогда как глаза еще полны были слез.

Хватить друг друга камнем — им нипочем, впрочем, большие ушибы почти не случаются; но рукопашные драки очень редки. Плач детей также редко мне приводилось слышать.

Их постоянные игры или в лапту (в мяч), для чего гурьбой отправляются на врачар или на кали-мегдан, или в купу, в которой ставят несколько орехов (грецких) на кон и [186] сбивают их издали также орехом, стреляют из пистолета, но чаще всего вы увидите, что они бросают камни: берут камни большие и стараются кидать их кто дальше.

Надзора за ними нет почти никакого, они совершенно предоставлены сами себе, и при всем том проказ у них очень мало. Шляющихся детей без дела там нет: они непременно исполняют какие-нибудь службы, так; напр., носить кувшинами воду от чесмы (водопровода) их постоянная обязанность, или они в школе, а в свободное время играют, иногда в кучку и хором поют, расхаживая по кали-мегдану.

Учатся они и ходят в школу очень охотно. Один знакомый мне маленький мальчик пешком пришел в Белград из Ужица, чтоб поступить в реальную школу, и это было его собственное сильное желание. Но в тоже время случалось видеть, как шестилетнего ребенка, барского воспитания, тащит в школу лакей.

Вообще здесь детей очень рано отдают в школу, чтобы избавиться от обязанностей заботиться об них дома. Держат их дома довольно порядочно, т.е. не мучат дрессировкой и чисто одевают. Но иногда вы встретите довольно оригинальное домашнее обучение. Так, отец спрашивает маленького сына (большею частью при гостях): «кто ты?» — он отвечает: «сербин». — «Где пропало сербское царство?» — На Косовом поле. — «Кто погиб на Косовом поле?» — Царь Лазарь, 9 Юговичей и все сербское юнацтво. — «А еще кто»? — Царь Мурат. «Каю он помер?» — Его зарезал Милош Обилич. — «Чем же мы помянем царя Лазаря, Милоша Обилича и всех сербских юнаков?» — Вечная им память. — «А Мурата?» — Будь он проклят. «Кто неприятель серба?» — Турок. «А еще кто?» — Шваба.— «Чего ж ты им желаешь»? — Я возьму саблю и посеку им головы. — Конечно такой оригинальный катехизис преподается не во всех домах; но где только родители принимают на себя роль воспитателей своих детей активно, там воспитание это идет, если не в той форме, то в том же духе.

На такой почве конечно трудно ожидать, чтоб могли пустить глубокие корни гуманизм и гражданственность. Один отставной капитан, человек редкой честности и, несмотря на то, что не получил хорошего первоначального образовании и развился так сказать в казарме и в войне, принадлежащий к лучшим людям либеральной партии, именно в этом воинственном духе и в системе строгой дисциплины воспитывает своих детей; но, как человек очень умный, понимая всю несообразность такого воспитания, нередко пояснял мне: «Видите, в каком мы положении: мы должны из наших детей [187] готовить вместо гуманных граждан — диких солдат, потому что нам еще грозит война с турками и борьба с варварами, с которыми нужно меряться тем же самым оружием, каким пользуются и они против нас». Конечно, все это только извинения, не имеющие за собою истины, но на этом основании делается очень многое в Сербии: во имя постоянно грозящей войны Сербия жертвует своими истинно человеческими интересами. Вот откуда выходят эти характеры, в которых столько твердости и упорства на время и которые так легко меняются и уступают в борьбе продолжительной и ведущейся на иных началах; отсюда в сербе развивается упрямство вместо твердости, жестокость вместо истинного мужества.

Я уже говорил, что дети у сербов главные деятели при различного рода торжествах и невинных демонстрациях; где нужно наделать шуму и крику «ура!», туда не только пускают, но еще нарочно посылают детей. Роль эта конечно незавидная и отчасти невыгодно действующая на их моральное развитие и направление; но они исполняют это как гражданскую обязанность, и бывают участниками в демонстрациях более серьезных. Когда турки занимали крепость и жили вообще в Белграде, дети постоянно делали атаки на крепость, пуская туда град камней и нередко вступали в бой с часовыми турецкими солдатами, а в городе постоянно завязывали бой с турками и не с равными себе детьми, но взрослыми. В 1862 году в одном из подобных столкновений у чесмы турки убили одного мальчика, и это послужило поводом бомбардирования Белграда. И во время самого бомбардирования, в то время как взрослые граждане от страха попрятались в подвалы, а многие бежали без оглядки в Топчидер или куда попало, дети смело шли под выстрелы и оказывали разного рода услуги войску; а одна кучка подкралась под самую крепость, украла турецкую пушку и скатила ее под гору. В 1858 году, в то время как в конце города в пивоваренном здании собралась скупштина и, решившись прогнать Карагеоргиевича, рассуждала, как это сделать, один преданный династии офицер вывел из крепости отряд конного войска, чтоб на напасть на скупштину. Этот маневр первые заметили дети, они засели в одной узкой улице и, когда показалось это войско, осыпали его каменьями, так что оно смутилось и задержалось: поднятый ими крик обратил внимание людей, действовавших со скупштиной, и заставил их принять свои меры. Один из офицеров несколько раз наскакивал на толпу детей и замахнувшись саблей, заставлял их кричать «живио [188] Карагеоргиевич!», но они, всякий раз, рассыпавшись перед ним, кричали «живили Обреновичи!»

В них чрезвычайно много истинной отваги, много сметливости и ловкости; но что из них выходит впоследствии. Можно ли подумать, что из этого бойкого, смышленого и смелого мальчика со временем выйдет филистер, бюрократ и унижающийся перед всяким, кто стоит выше, торгаш? Куда деваются впоследствии все эти добрые качества, где портятся и пропадают эти живые, здоровые силы? Загляните в школу, разберите господствующую там систему среднего и высшего образования, и вопрос решается сам собою: вы удивитесь как еще находятся люди, которые, несмотря на все усилия испортить их, попав в более благоприятные условия, успевают развиться и впоследствии являются крепкими и здоровыми деятелями, и если до сих пор не могли оказать сильного влияния на положение дел своего отечества, то под их влиянием приготовляются новые силы, образуются новые борцы свободы и просвещения, и в то время, как прежние либеральные силы, одряхлев, постепенно переходят в лагерь консерваторов, на их место готовы уже новые деятели с более глубокими принципами и более твердого закала. Сербская молодежь, в настоящее время оканчивающая образование в различных местах за границей, стоит несравненно выше предшествовавшего поколения; а молодежь, остающаяся в Сербии, состоя в живой связи с своей заграничной братьей, идет по тому же направлению и из этого организуется новая сила, молодая Сербия.

Что же остается в результате? Настоящее положение Сербии незавидно; ложный путь, на который она выступила с самого начала под неблагоприятным влиянием таких государств, как Австрия и Турция, принес ей уже много зла, подвергая ее ряду революций, за которыми постоянно усиливается централизация и деспотия, принес ей систему, отнимающую у народа возможность правильного и самостоятельного развития. Но в народе много еще нетронутых, свежих сил: пусть их гнетет политическая система, портит школа, за то их воспитывает дух времени, господствующий в целой Европе, против которого напрасны усилия всей сербской интеллигенции, ищущей спасения в каком-то оригинальном «сербстве».

П. Ровинский.

Текст воспроизведен по изданию: Белград. Его устройство и общественная жизнь. Из записок путешественника // Вестник Европы, № 5. 1870

© текст - Ровинский П. А. 1870
© сетевая версия - Thietmar. 2010
© OCR - Анисимов М. Ю. 2010
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Вестник Европы. 1870