РОВИНСКИЙ П. А.

НАШИ ОТНОШЕНИЯ К СЕРБАМ

(Поученье из прошлого и настоящего).

Не может быть, конечно, никакого сомнения в том, что в жизни народов история является весьма важным фактором; на столько важным, что она совершенно изменяет судьбу народа, вопреки естественным условиям, в которых он находится, наперекор тому, к чему он стремился вследствие своего естественного, внутреннего побуждения, вследствие своего первобытного, природного, так сказать, характера.

К этим общим положениям приводит нас история славян.

Посмотрите: народное правленье, составляющее характерную черту всех славянских племен, везде уступает единовластно, которое приходить извне, от иноплеменников; от верований, без определенных резких образов, без касты жрецов и даже без храмов, они переходят к многобожию, заводят пантеоны (в Ретре и Арконе) и жрецов, предаются кровавым жертвам, также уступая постороннему влиянию — там германского и литовского племени, там финского; не признавая по своим коренных нравам ни рабов, ни сословий, они потом делаются феодалами, занявши, конечно, эту систему у народов германского племени.

Такие же видоизменения претерпевает от внешних исторических причин и группировка славянских племен между собою.

Так, Великоморавское государство, объединившее всех западных славян между истоками Эльбы и Одера и Дунаем, между Карпатами и Альпами, распадается, вследствие вторжения мадьяр, которые клином втиснулись и на всегда разделили его на две половины (в 941г.). Пользуясь этим, с запада протискиваются к ним немцы, у которых, наконец, вошло в народное, так сказать, предопределение Drang nach Osten под знаменем Culturtraegerei. Татарское иго разделяет южную Русь от северной. Политическое развитие южных славян останавливают турки. И в то время, как народы германского и романского племени разделяют между собой наследие готовой цивилизации древне-классического мира, славяне имеют дело с восточными варварами.

Проведем теперь параллель с другими народами. Прибалтийские и эльбские славяне подвергаются истреблению огнем и мечем со стороны Карла Великого, тогда как саксы отстаивают свою национальность. Франки и норманы романируются во Франции. Гунны и авары исчезают в западной Европе бесследно, подобно тому, как у нас погибли обры и также почти бесследно исчезли многие племена финские. Разве арабы не господствовали на Пиринейском полуострове? Разве те же славяне, нынче играющие весьма жалкую роль, не были так многочисленны, что западные летописцы удивлялись им и называли их по преимуществу gens populosa? разве в культурном отношении они, в некоторых, по крайней мере, частях, не стояли выше германцев, как это указывает Оттон Бамбергский? разве не процветала когда-то северная Венеция (Винета)? разве в XIV веке чехи не стояли выше немцев? Прага тогда была светилом для всей средней Европы. Гусситская эпоха — эта блестящая страница в истории целого славянства — ставила чехов на такую высоту, с которой они могли господствовать над целой средней Европой, если б только удержались на ней. Во всех этих случаях, когда славяне проигрывают и играют страдательную роль, мы открываем ряд причин, заключающихся не в истории, а прямо в их характере, [175] который они удивительно крепко сохраняют до нашего времени от той отдаленной эпохи, когда с ними впервые знакомят нас византийские летописцы: Прокопий, Маврикий, Константин Порфирогенет и западные — Иорнанд, Гельмольц, Адам Бременский и др., а также и наш преподобный Нестор. Эта характерная черта славян — их бесхарактерность и неспособность к политической жизни в тех, по крайней мере, формах, какие выработаны совокупно жизнью и деятельностью остальных народов. Они как будто не от мира сего: народ гостеприимный, крайне толерантный по отношению к чужой вере и национальности, не терпящий ни рабства, ни деспотии, веселый, певучий, любящий музыку и пляску, управляющийся вечами или сеймами; в то же время легко подчиняющийся чужеземной власти, сварливый, непостоянный, не любящий никакого порядка, легко поддающийся минутному влечению, порыву гнева и ненависти, откуда проистекают: вечные междоусобия внутри, рознь племенная и легкость покорения их чужой власти.

На них, в этом случае, мало оказывала влияния и история.

В то время, как остальные европейские народы, переживши время всеобщего передвижения и средние века, выработали себе определенные государственные и гражданские формы, сообразные с их политическими идеями и историческим развитием, и, отрекшись от схоластики, стремятся к самостоятельной, соответствующей их национальному духу, культуре и вытекающей из нее цивилизации; в то время, как у всех народов, рядом с общечеловеческими, космополитическими стремлениями, создается национальная литература, обособляющая нацию и объединяющая отдельные племена ее, подготовляя, таким образом, единство политическое, — одни славяне остаются на первобытной ступени разрозненности, национальной неспетости, и вследствие того являются крайне слабыми и безличными, как в политической жизни, так и в литературе, в науке, и во всем, в чем только нужна духовная деятельность, и это отличительное свойство их характера является главным фактором в их исторической жизни. Выше мы привели отзывы современников о славянах, когда они только что вступали в общеевропейскую, историческую жизнь с VI по XII столетие; послушаем же просвещенного мыслителя XVII века, хорватского священника (католика), горячего славянского патриота, Юрия Крижанича, о котором по случаю событий дня, в последнее время у нас все заговорили.

«Я часто думаю — пишет он — о жалком положении всего славянского народа, разделяющегося на шесть отделов: русский, польский, чешский, болгарский, сербский и хорватский, и вижу, что мы унижены всеми народами, из которых одни нас люто обижают, другие гордо презирают, третьи нас съедают и пожирают наше имущество в наших глазах и, что всего прискорбнее, ругают, осмеивают и ненавидят нас, называя нас варварами и считая нас скорее скотом, чем людьми».

Указывая, таким образом, на несправедливость по отношению к славянам других народов, Крижанич, однако, не ослепляется любовью и к своему народу, и откровенно выставляет на вид его леность, необразованность в сравнении с другими европейскими народами, склонность к пьянству, расточительность, жестокость к подчиненным, крайность в форме правления (у поляков слишком своевольного, у русских слишком крутого) и податливость иностранцам против своих братьев.

«Мы же — продолжает он — в своей глупости позволяем себе вдаваться в обман и воюем за других, чужие войны делаем своими, ненавидим друг друга, враждуем насмерть, брат прогоняет брата, без всякой нужды и причины. Иноплеменникам верим во всем, сохраняем с ними дружбу и договоры, а сами себя стыдимся, отворачиваемся один от другого и истребляем друг друга бесконечно» 1.

Раздумывая, таким образом, о несчастной судьбе славян, Крижанич приходит к сознанию необходимости объединения славян путем просвещения и литературного сближения и для осуществления такого плана отправляется в Москву к русскому царю Алексею Михайловичу, «единственному — по его словам — в мире государю своего племени и языка, к [176] своему народу и на свою родину» и предлагает следующее:

«Задунайские славяне — болгаре, сербы и хорваты — уже давно утратили не только немалое царство, но и всю силу, язык и весь разум, так что они уже не понимают, что такое честь и достоинство, и не думают о них; сами себе не могут никак помочь, а им нужна внешняя сила, чтобы опять стать на ноги и стать в число народов. Ты, царь, если и не можешь, в нынешнее тяжелое время, помочь им на совершенное поправление, ни царства того к первоначальному существование привести и устроить; то можешь, по крайней мере, язык славянский в книгах исправить и усовершенствовать и пригодными, разумными книгами тем людям глаза открыть, чтоб они узнали, что такое честь, и думали о своем восстановлении».

Непонятый и неоцененный, он попадает в Сибирь, в ссылку, где проводит 15 тягостных лет, но и там он не охладел и продолжал работать для той же славянской задачи.

Чем же стали мы, славяне, через 200 лет после Крижанича, и что сталось с его планами и идеями?

По внешности многое изменилось; но не в самой сущности.

Просветительные идеи XVIII века, нанесшие удар иезуитам и католическому фанатизму, поднявшие уровень человеческой личности, вместе с уничтожением крепостного права, призвали к жизни и загнанные, пригнетенные народности.

В XVIII веке, из сельской хижины, из пастухов и бедной сельской школы, возникает славянская интеллигенция, и снова выступают на арену литературной, а потом и политической деятельности — чехи, хорваты, хорутане, словаки, лужичане. Мы, русские, втискиваемся кое-как в европейскую семью и из всех сил стараемся быть европейцами и, действительно, кажемся ими, если не поскоблить нас снаружи. Только юго-славяне все еще стонут под турецким игом, хотя и из них часть уже освободилась.

Первобытные черты, однако, все еще не изгладились, а только преобразились, и рознь славянская, если не усилилась, то уж никак и не ослабела.

Крижанич считал 6 славянских групп, а теперь увидел бы у нас целый десяток литератур: русскую, малорусскую, польскую, чешскую, лужицкую, словацкую, хорватскую, хорутанскую, сербскую и болгарскую. И тут есть еще подразделения, между горними и дольними лужичанами, мораванами, слезаками и чехами, хорватами и долматинцами, краинцами и хорутанами, южно-руссами и русинами. Так что рознь ростет вместе с развитием славянской индивидуальности. О политическом единстве нечего и думать. Все хотят быть первыми и господами: одни, основываясь на историческом праве, другие — на высшей культуре и гражданской зрелости, третьи — на многочисленности, обширности территории и материальной силе и т. п.

Одним словом, славянский воз стоит поныне там, где его оставил Крижанич.

В интересах целого человечества, может быть, и полезно то, что мы, славяне, так специфируемся и, как химический ингредиент, входя в другие народности, сливаемся, ассимилируемся с ними, помогаем выработке чего-то нового. Может быть, наша прямая задача развить крайности в форме правления, как и во всем: в крайней толеранции, доходящей до полнейшего индифферентизма, и обратной стороне ее, проявляющейся в религиозном изуверстве наших сектантов и обскурантов.

В хранилище общечеловеческой культуры мы успели уже сделать немалые клады. В истории просвещения никогда не забудутся имена Гуса и Иеронима Пражского, Амоса Каменского, Добровского, и других чешских ученых. В XVI веке классическая литература и идеи реформации нашли себе хоть временный приют на почве Польши, покуда остальная часть западной Европы потрясалась громами взаимных проклятий, обливалась кровью и пылала кострами. С именами Коперника, Снядецких и др. поляки упрочили за собою место в науке; имя Мицкевича известно каждому образованному европейцу, его поэтические творения стоят наряду с творениями [177] первоклассных поэтов Европы. Вук Стефанович Караджич заставил всю Европу познакомиться с сербскою народной поэзией. Славянские народные мелодии, говорят, навеяли лучшие, нежные мотивы Бетховену и Моцарту в их классических музыкальных произведениях, и вообще, что касается музыки, славянами сделано очень много.

Мы, русские, с этой стороны, со стороны культурной, стоим несколько в стороне от остального мира, отчасти вследствие того, что позже западных славян являемся участниками общеевропейской культурной жизни, отчасти же вследствие географического положения; но с XVIII столетием мы являемся не просто участниками в европейских делах, но нашим участием решаются важные политические вопросы. В последнее время Европе не только становятся известными все наши лучшие писатели, но и вообще изучается наша литература; а сочинения наших ученых получили уже в западной Европе полные права гражданственности. Не говорю уже о том, что все признают за нами — справедливо или нет — просветительную миссию на дальнем Востоке.

Таким образом, не смотря на разъединенность, славяне добыли себе известную, хоть незначительную область в мире цивилизации; а наконец, всеми сознается их значение и в политической жизни, в которой они участвуют volens-nolens, потому что нельзя не участвовать. Но и помимо этого чисто внешнего участия, нельзя не заметить, что в мире политических идей и различных общественных вопросов славяне являлись и являются каким-то муссирующим элементом: их участие, хоть иногда косвенное и весьма отдаленное, видно и в секте вальденцев и альбигойцев; они предшествуют реформации и открывают страшную драму тридцатилетней войны; с 1848 года они сообщают особенное движение политическим и социальным идеям и их партизанам.

И так, роль славян заключается в том, чтобы участвовать во всем и не быть самостоятельными ни в чем. Сообразно с нашею численностью и талантливостью, роль эта, конечно, слишком ничтожна. Но иным хотелось бы, чтобы мы были еще ничтожнее и, наконец, обратились бы в политический нуль, чего можно достигнуть нашим разъединением и в особенности изолированием России, которая, конечно, одна и может составлять какой-нибудь противовес, так как остальные славяне обращены уже в политические нули.

Что же делать нам, если такова задача нашего существования, на что ясно указывает история целого славянства?

В самом деле, как западные славяне постоянно сами помогали своему закрепощению немцам, отдаваясь им на службу против своих братьев, на что указывал Крижанич, так и мы, русские, в 1813 году помогаем Германии против Франции и с 1815 г. делаемся самыми верными последователями политики Меттерниха, служим при том уже не против кого другого, а против своей братии славян; в 1848 г. помогаем Австрии расправиться сначала с мадьярами, а потом со славянами, и на всех тех из русских, которые занимаются славянством, смотрим, как на вредных и опасных людей.

Что же: действуем ли мы в этом случае сознательно, или инстинктивно исполняем только то, что нам на роду написано?

Не наша задача и не в наших средствах решать вопрос, в чем состоит роль и назначение целой национальности; мы намечаем только факты, характеризующие нас, как единицу в человечестве.

Относительно внешней политики мы всегда можем сказать, что правительства действуют иногда в видах высших государственных соображений, и потому вопрос национальный могут ставить на задний план, хотя и это можно считать ошибкою, которую впоследствии укажет история. Гораздо ближе нам вопрос: как понимается, цель и польза нации частными ее представителями, культурным слоем? Там, где культурными представителями славян являлось особенное, высшее сословие, денационализация начиналась с этого высшего [178] сословия: чешские паны и рыцари прежде всего сами переименовывались в немцев и переименовывали свои замки, затем окружали себя немецкими управляющими и дворецкими. Это было им выгодно вдвойне: они являлись равными с немецкими феодалами, а перед крепостными своими становились на такую высоту, что могли их с полным правом третировать не как людей, а как рабочий скот и Gesindel.

В Боснии высшее сословие, принявшее магометанство, стало в такие же отношения к своей прежней братии, которая с этого времени обратилась в жалкую, бесправную раию.

И с тех пор босняк старается, как можно больше, походить на турка, а чех на немца. Отречение от своей народности в этом случае является отнюдь не вследствие сознания, что чужая народность стоит выше по развитию, а просто потому, что она пользуется привилегией быть господствующею, хотя бы это и не представляло никаких существенных выгод.

Это особенно поражает у австрийских славян. Их культурным представителям удалось с большою, упорною борьбой не одного поколения добиться признания равноправности своей народности, если не вполне, то до той степени, на которой можно вести дело далее, можно чувствовать свое человеческое достоинство; но и тут иногда не выгоды какие-нибудь, а чисто холопское чувство побуждает многих прикидываться то немцами, то мадьярами. Там это очевидно. У нас же наше благоговение перед всем западноевропейским часто маскируется нашим крайним беспристрастием к самим себе и справедливостью по отношению к другим народностям, или совершенным превращением в европейцев. В сущности же, и нами управляет тоже чувство, вследствие которого чех хочет казаться немцем, а босняк турком.

Мы инстинктивно признаем превосходство над собою других наций и, вместо того, чтобы работать над собою, чтобы поднять свой умственный и нравственный уровень, избираем легчайший и кратчайший путь, чтобы выйти из такого положения, рядимся в чужие перья и, по словам Крижанича, «сами себя стыдимся, отворачиваемся друг от друга и истребляем друг друга бесконечно».

Национальное движение западной Европы в начале нынешнего столетия пробуждает к высшей умственной жизни и нашу западную братью. Путем науки и литературы оно заносится и к нам. Но у нас для него не было почвы: там славяне выступали на борьбу с немцами, которые давили их политически и нравственно; мы у себя дома сами господа, нам привелось натравливать себя на тех немцев, которые нами же призваны для службы в качестве ремесленников, аптекарей, техников на заводах, чиновников, офицеров, учителей и т. п. Немцев обвиняли в том, в чем они нисколько не виноваты: они везде создают себе привиллегированное положение, а Остзейские провинции обратили чисто в немецкое государство, германизируют эстов, латышей и других, даже — что всего ужаснее — переманивает в лютеранскую церковь тех, которые были когда-то православными. Но оказывается, что проводниками германизации там были сами же русские, главным образом чиновники с чистейшими русскими фамилиями.

Следовательно, нечего враждовать против немцев, а нужно прежде позаботиться о собственном развитии, иначе эта вражда будет бесплодна и бессмысленна. Представителями пробужденного в нас славянского духа и чувства, славянской идеи, явились сначала люди, в роде Шишкова и Морошкина, из которых один кинулся в преследованье иностранных слов и в композицию вместо них народных, а второй по целому свету находил славян. Такое проявление славянской идеи, конечно, было ни научно, ни сообразно со здравым смыслом. Рядом с этим шла проповедь против иностранцев вообще и против немцев в особенности и восхваленье всего русского.

Преемниками такого направления являются [179] славянофилы или, вернее, русофилы, потому что большинство из них совсем не было знакомо ни с западными, ни с южными славянами; их критериум, как мы уже заметили, был слишком узок: по их понятию, все, что не православно и не похоже на русское — не славянское.

Настоящее же знакомство со славянством, путем теоретического изучения и путешествий по славянским землям, начинается с того времени, как при университетах учреждены кафедры славянских наречий: первые профессора: Бодянский, Максимович, Срезневский, Григорович — подготовили таких деятелей, как Гильфердинг, Ламанский, Попов, Лавровский, Майков (автор «Истории сербского языка») и др., которые своими трудами положили капитальное основание не только научному знакомству со славянством, но и живой связи с ним.

Эти последние внесли в свои научные работы политическую идею и современную, народную и общественную, жизнь славян; тогда как у их учителей было чисто ученое, специально филологическое направление, что зависло не от личного характера их, а от духа времени, так как изучение славянских наречий было введено с целью более глубокого изучения нашего богослужебного языка и церковной литературы, и всякий намек на вопросы жизни, политические или общественные, был бы сочтен преступлением, и кафедрам славянских наречий тогда бы не существовать.

Не имея ничего общего с славянофилами по приемам и содержанию своих исследований, они разделяют с последними взгляд на славян исключительно с точки зрения русской, хотя далеко не в такой степени, как московские славянофилы.

Благодаря их ученым трудам и их влиянию на общество, с университетской кафедры и путем публичных собраний с научно-литературными целями, идея славянства распространяется в русском обществе и приобретает себе все более адептов даже в среде так называемых западников. Около 60-го года русские газеты открывают специальную рубрику для славянских земель, и с тех пор начинаются у нас корреспонденции, знакомящие нас с внутреннею жизнию славян.

Совершенно изолированно стоит еще один деятель на пользу той же славянской идеи, — Пыпин, которого «История литературы славянских народов», написанная с полным знанием предмета, с самою трезвою критикою и в тоже время с глубокою симпатиею к славянству, имеет большое значение тем более, что она является тут сопоставленною с литературами других народов и это сопоставление не только не умаляет чести славян, но указывает, что у них были славные эпохи, когда они с достоинством занимали место в среде цивилизованных наций. Он же впервые дает верную характеристику и беспристрастную оценку деятельности славянофилов.

Косвенно помогал славянской пропаганде Н. И. Костомаров, действуя во главе южнорусского литературного кружка, из которого впоследствии многие отдаются изучению славянства. Я не должен входить в подробное изложение всего, что сделано у нас по этому вопросу; мне нужно было только указать путь, по которому шло наше знакомство со славянством. Скажу только, что русскими учеными в этом отношении сделано весьма много: не говоря уже о сочинениях Гильфердинга, которые получили справедливую оценку у нас и у западных и южных славян, такие труды, как Майкова «История сербского языка», составляющая вместе с тем историю народа, и Попова «Россия и Сербия», Бессонова — издание болгарских песен и различные монографии, как Палаузова — «Век Симеона Болгарского» и многие другие, вместе с журнальными статьями, как Ламанского в «Отеч. Зап.» «Сербия и южнославянские провинции Австрии» и т. п. достаточно знакомят нас с юго-славянским миром.

Влияние этой деятельности очевидно уже из того, что в последнее пятнадцатилетие славянские земли постоянно посещаются русскими [180] путешественниками, и эта живая связь установила между нами и другими славянами весьма тесные отношения и, можно сказать, дружбу. Завязалась весьма живая корреспонденция с Прагой и Белградом, и без преувеличения можем сказать словами поэта:

И с Москвою золотоглавой
Вышеград заговорил.

И далее:

И родного слова звуки
Вновь понятны стали нам;
Наяву увидят внуки
То, что снилось лишь отцам.

Последнего будем ждать; но первое, по-видимому, сбылось.

С тех пор ни одно событие в каком бы то ни было уголке славянского мира не проходит без отзыва, самого живого и искреннего, по всему славянству. И в этот-то момент раздается клич о помощи. Что сталось с Россией, всем известно, у всех слишком свежо в памяти. Мы только охарактеризуем это движение в общих словах.

Без преувеличения можно сказать, что как скоро весть о страданиях и нуждах наших братьев юго-славян дошла до наших ушей и стало известно, что мы можем им помогать, всю Россию, на всем ее огромном протяжении от Балтийского моря до Великого океана, охватило, как одного человека, одно общее чувство, доходившее до страстного порыва и самопожертвования, желание помочь братьям, одним — непосредственно страдающим под гнетом варварского господства турок, другим, — не стерпевшим, чтоб не выступить на защиту этих страдальцев.

Всю Россию охватило такое одушевление, какого никто не запомнит. Это движение было вполне народное, потому что проявилось с одинаковою силой, как в культурном слое, так и в темной массе, которая обычно поглощена заботой о насущном хлебе, а потому безучастно относится ко всему, что прямо не затрагивает ее личных, материальных интересов. Рядом с блестящими гвардейцами из богатых и знатных фамилий идут: простой армеец, старый отставной солдат, казак с Дона и с Урала; туда же идет и простой крестьянин, да еще не один, а с сыновьями или с женой: «чем-нибудь дескать и она пособит, хоть будет стряпать да белье стирать».

Санитарные отряды снаряжаются Остзейскими немцами, Московскими старообрядцами, Сибирскими инородцами. Пожертвования шлются из Камчатки, с берегов Амура, из глухой Сибирской тайги золотопромышленными рабочими и ссыльнокаторжными.

Дебаркадер Варшавской железной дороги представлял в это время зрелище по истине умилительное: знакомые и незнакомые провожали добровольцев, с криком «ура» и всякого рода пожеланиями, жали им руки, целовали их... И это не в патриархальной Москве, а в Петербурге, где на первом плане тон и приличие! Скамейки обращались в ораторские трибуны, с которых говорились зажигательные речи, и блюстители порядка снисходительно терпели такую невинную вольность, не в пример, однако, всему прочему, и молча, так сказать, давали санкцию всему, что тут говорилось и деялось.

Изящные барыни и офицеры ходили с кружками по церквам, по гуляньям и по стогнам Петрограда. Даже полиция, не смотря на свои многотрудные обязанности и вопреки своей привычке препятствовать разного рода сборщикам и сборщицам, как она поступала во время сборов в пользу самарцев, — теперь сама ходила по дворам и приглашала обывателей к пожертвованиям.

И наконец, что всего труднее, проявилось полное единодушие литературных органов; исчезло разделение на славянофилов и западников; все слились во едино, исключая людей, которые считают как бы долгом и хорошим тоном прежде всего не быть людьми и без толку и смысла смотреть на все с точки зрения высшей политики и дипломатии, хотя бы дело шло просто о спасении человека от разбойника или от голода и смерти.

И все это во имя славянства! Наконец-то и в нас пробудилось народное сознание, мы не стыдимся более сами себя, не выдаем друг [181] друга, мы открыто, перед целым светом, исповедуем, что мы славяне и все славяне наши братья...

Нельзя было не радоваться; но в то же время брало какое-то недоумение: да откуда же все это? Когда успело у нас созреть народное сознание и проникнуть в самую глубь, в самое сердце русского народа? Ряд вопросов выдвигался невольно: да знают ли эти многочисленные жертвователи, для кого и для чего они жертвуют? знают ли добровольцы, бросающие родных и знакомых, жен и детей, не зная вернутся ли, куда они идут, с кем они будут иметь дело и что им нужно будет там делать?..

Правда, там, где нас зовут на помощь, спасти от мук и позора, за которыми последует непременная смерть, там не время и не место много раздумывать, там нужно торопиться с помощью; тут дело шло о жизни или смерти наших братьев, о спасении их теперь же, не медля нисколько, иначе от них останется только историческое имя.

Так мы и поступили, не раздумывая, бросились на помощь, кто с чем мог. Деньги, оружие, медицинские пособия, одежда, медики, фельдшера и фельдшерицы, знающие военное дело офицеры и люди не военные, все это устремилось и потекло в Черногорию, Сербию, Боснию и Герцеговину, и вся Русь от мала до велика с замиранием сердца ждала известий оттуда, где решалась судьба наших братьев. Известия эти были, правда, не всегда утешительного свойства: были победы, но были поражения и потери, и первые далеко не соответствовали последним. Это, однако, не ослабляло нашей энергии и симпатий; а наоборот, наше воодушевление росло по мере того, как приходилось собираться на панихиду по усопшим героям. И наверное можно сказать, что будь газеты наши в то время правдивее и выставь дело, как оно было в действительности, русский народ не охладел бы, а только все отнеслись бы серьезнее, и, может быть, приняты бы были меры для более правильной организации этой помощи.

Печальную сторону, однако, представляют не поражения в битвах, как ни тяжки были сопровождавшие их потери, а те натянутые отношения, которые оказались между сербами и пришедшими к ним на помощь русскими, очевидное разъединение, доходящее до того, что в решительные минуты они бросают друг друга на жертву общему врагу, чем последний, конечно, и пользуется. Настал мир с неприятелем, а между союзниками раздражение не унимается, беспрестанные столкновения, и два братские народа, действуя на одном поле, за общее дело, кончают тем, что ссорятся друг с другом. Русские добровольцы сначала опрометчиво кинулись в Сербию, потом также опрометчиво бегут оттуда, из-за того, чтобы не попасть под команду сербских офицеров. Сербы корят русских пьянством и дебошем. Русские с русскими также перессорились и перепутались. Русские газеты постарались напустить такого туману, что не разберешь ничего; ни одного живого слова, ни одного верного сведения, все только на один день: сказанное, нынче завтра опровергается, послезавтра реставрируется; писанья гибель, кругом ложь, хаос и бессмыслица.

Нам, впрочем, теперь нет нужды в газетных известиях об том, что было: мы имеем в своей среде живых свидетелей и самих деятелей этой несчастной трагикомедии, от которых узнаем истину во всей наготе, в весьма непривлекательном виде рисующую наши русские нравы и обычаи. Для нас, однако, важна не эта скандальная сторона дела; важно знать, откуда все это произошло и составляет ли явление непременное, неизбежное условие наших братских отношений, или нечто случайное, происшедшее вследствие неправильной организации и постановки дела, неудачного выбора главного руководителя и т. п.

Прежде всего остановимся на вопросе: добровольцы, гурьбой ринувшиеся в Сербию, подумали ли о том, зачем они туда едут? действительно ли влекло их туда искреннее, вполне сознательное желание помочь сербам в их святом деле освобождения своей [182] страждущей братии, или просто хотелось дать свободу молодецкой удали, которой не было простора дома, попытать счастья, казацкой доли? И уяснил ли этой многочисленной толпе рьяных добровольцев их задачу кто-нибудь из стоявших во главе? наметил ли им, как они должны действовать? и уяснил ли он прежде всего эту задачу и план сам для себя?

Начнем с генерала Черняева.

Имя Черняева давно пользовалось известностью в славянских землях. С одной стороны он был известен, как покоритель Туркестана, с другой, как панславист. На чем основано это последнее, не могу сказать, но в славянских землях ожидали, что вот он явится во главе русской дивизии на освобождение своих братьев от турок, мадьяр, или от немцев. Кто знал об этом, для того отправление Черняева в Сербию представлялось делом, которое подготовлялось заранее. Наверное — думалось — отправляясь туда, Черняев заручился вперед сведениями, которые необходимы с точки зрения стратегической: имеет понятие о вооруженных силах сербского народа, о его настроении и средствах, достаточно ознакомился и ближе сошелся с людьми, стоящими во главе его, как с военными, так и с гражданскими, и наконец, с представителями их интеллигенции, с тою, по крайней мере, частию ее, которая управляет народным мнением.

Первый шаг Черняева был странный в том отношении, что он слишком мало пробыл в Белграде и, по-видимому, не признавал никого, кроме князя: ни министров, ни других представителей Сербии, как конституционного государства, и тотчас сделался главнокомандующим. Первый его шаг оскорбил общественное мнение в Сербии; все дальнейшие его действия довершали это разъединение до тех пор, пока между ним и сербами не открылась целая пропасть.

Там же, в славянских землях, почему-то составилось понятие о Черняеве, как о генеpaле-демократе; но он явился совершенно иным: он игнорировал сербский народ, его конституцию и обратился к князю, как к неограниченному монарху.

Будь на месте Милана Милош или даже Михаил, это имело бы еще смысл: в момент, решающий судьбу целого сербского народа, когда нужно напрячь и двинуть все силы и для этого, как можно, крепче сцентрализовать их, — народ мог облечь его полным доверием, дать ему диктаторскую власть; но Милан для этого слишком молод и неопытен: он недавно только вышел из-под опеки, которая не развила в нем ни силы, ни энергии, а скорее попортила и те добрые начала, которые вложены были в него его первым воспитателем-французом, когда он был еще ребенком; свободный номинально, в действительности он все еще со стоял под опекой. Да и не могло быть иначе, потому что он для сербов чужеземец.

Черняев приехал в Сербию прямо для войны; но князь вовсе не желал ее; он уступил натиску либеральной партии, которой должен был уступить и Ристич, также противник войны, так как его настоящее призвание дипломатическая арена, где он всегда играет первую роль, тогда как во время войны он должен уступать другим, военным гениям. По этому Черняеву следовало сблизиться именно с тою частью сербского общества, в которой находился главный и мощный рычаг к войне, но ее-то он и игнорировал и с первого шага произвел невыгодное впечатление.

Князь, видимо, отдается Черняеву, и выходит такая комбинация: князь вскоре делает Черняева главнокомандующим, или, другими словами, это делает сам Черняев.

Такое поведение двояким образом подействовало дурно: оно оскорбляло народ небрежным отношением к его правам и учреждениям и отчуждало от него князя, который с наплывом русских начинает действовать, менее стесняясь мнениями своих министров, и под конец стали поговаривать, даже печаталось в иностранных газетах, что князь задумал при содействии русских произвести coup d'etat, т. е. уничтожить скупштину и конституцию и [183] провозгласить себя неограниченным монархом. Это невольно наводит на мысль, не к тому ли клонилось провозглашение Милана королем? Как бы то ни было, но между князем и его народом закралось такое недоверие, что, отправляясь к действующей армии, он отдается под охрану только русского отряда.

Сербам легко было подумать, что все это делается не без участия русского правительства; иностранным агентам легко было внушить им, что Россия намеревается обратить Сербию в русскую губернию. Стали говорить, что Сербия не желала войны, потому что не имела в том никакой надобности, но что она уступила давлению России. Дело поставлено так, как будто не сербы воюют с турками, а русские.

Многие из русских прямо заявили, что они приехали к сербам помочь им против турок, но отнюдь не мешаться в их внутренние дела. Черняев, однако, промолчал, и сомнение относительно его намерений остаетсян рассеянным.

Что же вышло из всего?

Сербия нуждалась в нашей помощи и просила ее: она нуждалась (кроме денег) в офицерах, так как своих не доставало. Сербам нужен был, конечно, и главнокомандующий, потому что между своими ее было почти ни одного, который бы когда-нибудь участвовал в войне. Были два-три, как Влайкович, Дьордьевич, которые служили в русской службе во время Крымской кампании, но они в то время не командовали даже ротами, следовательно, не имели возможности подготовиться к командованию целой армией и составить план всей войны, не имея при том и необходимой теоретической подготовки. Полковник Зах (чех по происхождению) участвовал в венгерской кампании; но он, как я его знал, был хороший директор военной школы, человек образованный, ученый, честный и трудолюбивый, чего, однако, мало для командования даже какою-нибудь отдельною частью, не только целою армией: он медлителен, крайне методичен и дряхл физически. Были еще два-три, которые занимались «плячканьем» в Венгерскую войну. Черняев был для сербов очень кстати. Но чтобы быть главнокомандующим, конечно, прежде всего нужно было хорошо, лично узнать, какими силами он может располагать; потом он должен уметь владеть и управлять ими, потому что это не стадо, для этого нужно было познакомиться на столько с духом народа, чтобы, как чужестранцу, не оскорбить его честь и нравы, уважать его людей, которым он верит; он должен быть избран или назначен не юным князем, который сам еще живет чужим советом, а людьми компетентными: для этого в стране существуешь военное министерство, военный совет. Русский генерал, не зная никого и ничего, сам себя назначаешь главнокомандующим и в помощь себе подбираешь штаб, который также ничего не знает и вдобавок не имеет за собою не только симпатии со стороны сербов, но и от русских. В конце концов, хозяева третируются en canaille, а гости делаются хозяевами.

Как скверно шли дела, мы теперь только узнаем, когда можем вывести только нравоучение для будущего времени.

Русские гибнут поголовно чуть не все, кто только участвует в битве; журнальные корреспонденты становятся в ряды воюющих, отстаивают редуты и гибнут на своих трофеях, и при том гибнут напрасно, без пользы и надобности, вследствие хороших распоряжений. Россия служит панихиды, оплакивает своих славных сынов; но несет эти тяжкие жертвы безропотно, потому что умереть за свободу братьев святое дело, терпеливо ждет, что будет, и шлет без перерыва людей и деньги, крепко веруя, что помогает, и помощь все ростет.

А между тем, уж часть страны, где все, как рай земной, цвело, было полно довольства и богатства, обращена в пустыню и груды пеплу; валяющиеся трупы, обезображенные следами тяжких мук и пыток, осколки ядер и ими взрытая земля, все свидетельствует ясно о том, что было. Смерть полная видна на всем и истребление всего до тла: напрасно рыщет, [184] как зверь голодный, черкес или башибузук; не осталось никому поживы.

Народ упал духом, потерял голову и безнадежно бросает все. Что биться, когда нет надежды не только победить, но и спасти хоть что-нибудь, спасти бы душу только! В отчаянии он бросает оружие, проклиная и того, кто его ему дал, и бежит, не зная сам куда и неуверенный, что действительно спасется.

И в это-то время у нас оплакивают не сербов, у которых гибло все, за что уж были пролиты потоки крови, а генерала Черняева, которого сербы-трусы бросают и ставят в безвыходное положение!

В народной войне главнокомандующий должен иметь доверие народа, которым Черняев пренебрег; он должен был воодушевить народ, и для этого нужно было стать к нему поближе, а не на дипломатической ноге, ведя переговоры через пятое лицо и отделив себя толпою чуждых и нелюбых ему своих приближенцев.

Такое отношение главного лица совершенно поддержали и все добровольцы. Являясь партиями в Белград, они не хотели ничего знать ни о сербах, ни о сербских войсках; они знали только Черняева. Где же тут братство, во имя которого будто бы русские добровольцы шли проливать свою кровь?

Просто им хотелось драться; пожалуй, хотелось поколотить турок, только вовсе не за сербов, а в свой собственный счет.

Мы отнюдь не смешиваем с этою толпой людей, отправившихся с определенным убеждением быть полезными чем бы то ни было своим братьям, и таких было много, но толпа, к сожалению, давала тон и ею определились наши несчастные отношения к се-бам, благодаря именно тому, что стоящий во главе их русский вождь не уяснил этих отношений ни себе, ни им. Мы знаем, что некоторые личности давно ждали той минуты, когда можно будет стать в ряды славян; к числу таких принадлежал Раевский, который, вместе с братом, в 1862 г., собирал в своем доме в Москве учившихся там болгар и сербов, и тогда установилась его тесная связь с ними, а потом он был в Сербии в 1867 году, в ожидании, что начнется дело. Нельзя не пожалеть и не удивляться тому, что главнокомандующий окружил себя не такими людьми.

Что же получается в результате?

Дело проиграно, потому что плохо было ведено; а плохо оно велось, потому что к нему не готовились и кинулись, очертя голову, даже не думая ни о чем. К этому некорыстному результату нужно еще прибавить наши скверные отношения к сербам.

А ведь могло и должно было быть иначе! Оно и было иначе когда-то, когда наше общество еще ничего не знало о славянской идее. Это было во время первой войны сербов за освобождение.

С 1807 г. по 1811 г., русские все время действовали с сербами, которые в то время не представляли из себя никакого политическая тела, а были простыми повстанцами. Они имели своего верховного вождя, Георгия Черного, но образуют ли они самостоятельное государство или станут в подданство России, — это был вопрос.

Русские войска в то время стояли в Румынии на Дунае и оттуда оказывали помощь своим восставшим братьям, когда их призывали последние. Впервые они по призыву хайдука Велька Петровича перешли Дунай у Кладова и отняли у турок весь Краинский округ (главн. гор. Неготин). Георгий Петрович с восторгом описывает это дело одному из своих приятелей, как русские на месте убили 1500 турок, взяли 8 шанцев с пушками и боевыми снарядами и мешок, полный дукатов; арабских жеребцов и драгоценной конской сбруи было в избытке; если кто спасся, то не спас с собою ничего, кроме своей души; паша едва убежал на валашской кобыле.

Л. Ранке по этому поводу в своей «Истории сербской революции» замечает: «Если из всего этого и не вышло никаких особенных [185] последствий, за то здесь положено было основание доброму братству по оружию».

Такие отношения между русскими и сербами сохранялись до конца этой войны.

Влияние русских было так велико, помимо их желания, что Черный Георгий не без основания боялся за свою власть, так многие расположены были вполне отдаться России. Тогда русский главнокомандующий Каменский счел долгом, с открытием похода 1810 г., издать прокламацию, в которой старается уничтожить эту мысль о подданстве и называет сербов братьями русских, союзниками по происхождению и по вере, а Черного Георгия величает верховным вождем сербов.

Затем не было уже никаких недоразумений между союзниками.

В продолжении всей войны русские постоянно были наготове помочь сербам, являлись по первому их призыву и никогда не добивались гегемонии.

В 1809 г., сильное наводнение Дуная задержало русских на другой стороне его. Пользуясь этим обстоятельством, турки устремили все свои силы на сербов и разбили их при Каменице близь Ниша, чему отчасти помогли несогласия между сербскими воеводами. Хуршид-паша, с 30.000 чел., ринулся по долине Моравы и, не останавливаясь у Делиграда, поворотил на Крушевац, взял его и шанцы при Ясике, и отсюда начал опустошать страну. Народ не хотел биться и всюду бежал; дело сербов было несомненно проиграно: туркам открыта был путь вплоть до Белграда. Но тут является русский отряд в 3000 чел. под начальством Орурка, в сопровожден^ хайдука Велька; в Варваринской долине они, встретив турок, стали в шанцы и повели дело так, что Хуршид-паша был сбит с позиции, должен был, при всей многочисленности войска, окопаться шанцами, а потом и совсем удалился к Нишу.

Русские вполне отвечали своей роли помогать: являлись по первому призыву, исполняли, что от них требовалось, и удалялись.

В то же время, оперируя прямо против турок, взятием, напр., Рущука, они сделали такую диверсию турецких сил, что сербы могли со всеми силами обратиться на Дрину, сбить турок и вступить в Боснию. После Каменицкого поражения такую же важную для сербов диверсию сделали русские вступлением в Болгарию.

Часть русских из отряда Орурка, в особенности много казаков, вместе с сербами, билась в качестве волонтеров и, как обучению и испытанные уже в боях, они приносили громадную пользу тем именно, что действовали не отдельно, а в самой среде сербов, и, таким образом, увлекали их с собою. И никогда не было ни единой размолвки.

Дела были славные; память о них, вместе с памятью о русских казаках, поныне благоговейно хранится и чтится в местном населении.

Тут, действительно, происходило братанье на оружии русских с сербами. Хайдук Велько, до самой геройской кончины сохранивший самую искреннюю любовь и преданность к русским, плакал, расставаясь с ними.

Симпатии эти чисто личные, независимо от связи племенной и исторической, так глубоко залегли в душу сербского народа, что ни время, ни всевозможные перевороты, ни интриги других дворов, ни наши политические промахи и бестактные поступки — не могли изгладить и притупить их. Это чувствовал на себе каждый русский, которому приводилось бывать в Сербии. Они были также сильны, даже в те времена, когда сербское правительство интриговало против нас. Это слишком заметно всем и, не без сожаления, конечно, признается и нашими антагонистами, в числе которых первое место принадлежит Австрии. Вот что говорит Каниц, один из ее культурных представителей, действующий среди юго-славянства в качестве простого путешественника и в тоже время преследующий и политическую миссию:

«Народное настроение в Сербии, насколько я мог заметить в последнюю осень (1867 г.), — за войну. В союзе с греками и румынами, [186] соединенные с единоплеменниками болгарами, черногорцами и сербами по ту сторону Дрины, там с полною верою ждут освобождения европейского юго-востока от турецкого правления. Но слово, долженствующее решить войну, едва ли сказано будет в Белграде! Пришел ли горячо желанный христианскими народами Турции момент окончательного разрешения восточного вопроса, будет зависеть от той, теперь еще едва ли возможной для определения, группировки великих держав в ближайшем будущем, угрожающем миру Европы, а прямее — от решения России» (Serbien, стр. 515).

Выше я заметил, что симпатии сербского народа к нам так глубоки и прочны, что их не могли поколебать ни интриги наших антагонистов, ни наша собственная бестактность; добавлю к этому, что бестактности нашей нет предела. Впоследствии, мы будем иметь случай поговорить об этом подробнее; но и последние наши отношения к сербам представляют такую бестактность, которую трудно чем-нибудь извинить и поправить. Прежде мы могли говорить, что нас вынуждают так или иначе действовать вопреки сербскому народу различные договоры и условия между государствами или правительствами; теперь мы явились лицом к лицу, народ с народом и разошлись, чуть не вступивши в рукопашную схватку.

Горько, обидно слышать, что говорят русские про сербов и сербы про русских, и еще прискорбнее видеть, что люди не хотят сознаться и с тупой настойчивостью стараются оправдать такие поступки, которым нет никакого оправдания, кроме того, что мы кинулись, очертя голову, без всякой подготовки, без мысли, без плана. Тут оказалась вся безалаберность нашего характера, нашего добродушия, смешанного с заносчивостью и грубиянством, наше ташкентство, осмеянное Щедриным и поэтизированное Каразиным, наша привычка за все браться без всякой подготовки, на авось: удастся — хорошо; скажут: какая гениальная натура! а нет — мы ответим, как Тришка в «Недоросле»: «Да ведь я учился самоучкой; я тогда же докладывал; извольте отдавать портному». Но Тришка был прав, потому что он взялся не за свое дело поневоле, по барскому приказанию и докладывал об этом; а мы испортили дело по собственной охоте, исходя, конечно, из воззрений Простаковой: «Вишь, скотское рассуждение! Как будто нужно быть портным, чтобы сшить хорошо кафтан!»

Мы привыкли браться за все, не учась и не приготовляясь, и потом еще не хотим сознаться в том, что взялись не за свое дело.

Нам остается теперь одно: сознать все свои грехи между которыми главный состоит в том, что мы взялись не за свое дело, захотели командовать, тогда как правильнее было бы самим стать под команду, и отказаться от поклепов на сербский народ. А затем, если б кто захотел снова отдаться тому же святому делу, тот — взвесь его, обдумай, приготовься и стань в ряды братьев простым бойцом, пока не выдвинет тебя самое дело. «Я приехал сюда биться с турками, а не разговаривать» — ответил один русский солдат, когда его спросили, знает ли он по-сербски. Для простого солдата ответ дельный и остроумный; но офицеру не мешало бы позаботиться и о том, чтоб можно было объясниться с братом кое об чем, не только знать — напред, натраг, вино и ракия.

От людей интеллигентных справедливо требовать, чтобы они предварительно познакомились и с историей, и с языком народа, во имя которого они хотят геройствовать. Да на самом-то деле, за сербов ли мы бьемся? не общее ли это наше дело? поражение сербов разве не удар нам? До сих пор мы еще не прониклись сознанием нашей солидарности с остальными славянами, а в данный момент с юго-славянами, и тычем им в глаза наши жертвы, корим сербов пролитою за них кровью. И недавнее наше увлечение положением сербов оказалось каким-то бессмысленным движением, инстинктивным, чисто стихийным порывом, и вышло, что «и ненавидим и любим мы случайно». Какой же толк в том и когда же будет этому конец?..

Меня поражает одно в наших добровольцах, воротившихся из Сербии, где они [187] провели по три и более месяца: они совершенно ничего не знают о Сербии и сербах, точно там и не были. Положим, они там были не для того, чтобы разговаривать; но уже одно то, что пробыли столько вместе, деля один кусок, одну постель и одно чувство, терпя общую нужду, страдая общею скорбию, — нельзя не сблизиться, не слиться воедино; а добровольцы только друг друга и знают хорошо, а о сербах начнут говорить, точно понаслышке, да еще из враждебного лагеря, или как об малороссиянах, которых знают по ходячим об них анекдотам или из «москаля Чаривника», виденного на Александринском театре.

Пусть у этих не было досуга и не было также призванья сближаться с народом. А что делали и что вынесли наши многоразличные корреспонденты, раскинувшиеся по Сербии от Белграда и до Ниша? Относительно Сербии они сообщали только то, что было известно оффициально, что знали прежде и лучше нас другие иностранные корреспонденты.

Бросили ли они хоть один луч, чтобы осветить внутреннее состояние страны, настроение ее, отношение народа к войне; уяснили ли нам хоть что-нибудь из отношений между князем, народом и интеллигенцией, дали ли хоть какую-нибудь характеристику действующего персонала Сербии, начиная с князя и его министров?... Все это для корреспондентов не существовало; они заняты были одними военными действиями, не подозревая, что есть вещи поважнее, от которых зависишь успех войны. Что же они там делали, зачем туда ездили? Повидаться с Михайлом Григорьевичем и описать Делиград?

Да, там делались дела и теперь делаются — поважнее военных действий, мы догадываемся, чуем их отсюда, издалека; но напрасно будем спрашивать о них у наших корреспондентов, которые или ничего не видят и не слышать, или, может быть, морочат нас, как морочили и на счет военных действий?

А между тем, то, что недоступно в Сербии для каждого иностранца, вполне открыто для нас. Там вы чувствуете себя между своими, хотя и при другой обстановке.

Многое навязано сербам и чуждо им также, как и нам; но если отбросите все несущественное, и перед вами воскреснет родной тип малоросса.

Идешь ли он с возом, запряженным парою волов, вы так и видите в нем чумака, только оденьте иначе: наденьте на него вместо гуни свитку, вместо феса бриль, и пустите ему волосы в кружало; в его огороде насажены рожа, зинзивер (род мелкой мальвы), васильки, любисток (заря) и канупер; в избе, в переднем углу, давно уже нет образов, но перед ним с потолка спущен на нитке голубь, сделанный из теста с бумажным хвостом, а вверху душистые васильки и гвоздики; сидите вы под раскидистым орехом или под черешней со священником, перед вами стоишь бабуся, повязанная платком с концами, спущенными назад, и девушка с одной косой, пущенной по спине, в белой рубашке и юбке, с круглым образком и с монистами на груди, на рубашке, по воротнику, и на плечах вышивка разноцветной бумагой; майский теплый день на закате, около жужжат пчелы, в высоте, в гуще листвы, раздается свист и крик иволги; все это до такой степени родное, так напоминаешь южную Русь, что поневоле веришь слову простодушного сербского простолюдина, который считает нас, русских, сербами, тогда как сербина из Австрии иначе не зовет, как швабой. Характер и степень нашей культуры и образованности более приближают нас к сербам, чем к остальным славянам.

Есть вещи случайные, которые своею наглядности сильно помогают чувству племенного родства. Так, напр., ехавши по Дунаю и Саве, я встретил пловучие мельницы, точно такие, какие видел на Дону и на Урале, называемые байдаками; а мельницы на горных потоках, так называемый кашикары (от кашик — ложка, форму которых имеют лопатки на водяном колесе), по конструкции сходны с сибирскими мутовками. [188]

Странным образом на Дону сохранилось слово себро в смысле — тягла, мужа и жены и спряжки волов или другого рабочего скота; там же, в Усть-медведицком округе, есть село Себрово и помещики Себряковы (переиначиваемые иногда в Серебряковых); а в старом сербском Законнике упоминается разряд людей себры — в смысле простых земледельцев, низшего рабочего класса. Одинаковое культурное влияние высказалось в нашем словаре. Так, те самые слова, которые мы, русские, взяли от татар, сербы переняли у турок; напр., башмак (по-серб. пасмаг), сундук (сандук), япанча (япунджия), зипун (зубун), шуба (джуба), чугун (дьогун), очаг (оджак), майдан и пр. Сибиряки заимствовали у монголов слово мангал — в смысле кучи золы, под которой на ночлеге сохраняются до утра горячие угли; а у сербов так называется жаровня, которую они зимой ставят в лавках и других жилых помещениях без печей.

Еще страннее то, что одинаково с сербами употребляются некоторые слова, известные только в донском и новороссийском наречии: шаршав (по-серб. чаршав - скатерть и простыня), чанак (миска), зетин (деревянное масло), каймак (топленные сливки, состоящие из пенок), хорт (по-сербски вследствие неупотребления звука х — рт) — борзая собака, каюк (каик - долбленый челнок), кначки (в Астрахани хна, по-серб. кана), бальзамин, цветок, из которого сербы добывают красную краску и т. д.

Все это, конечно, мелочи; но при живом общении с народом, в совокупности целой обстановки этой жизни, вы проникаетесь не абстрактным сознанием, но конкретным чувством родного, и в то же время эти мелочи указывают на одинаковость культурных влияний сербов и русских, что дополняет и крепче связывает родство племенное.

Но еще крепче нас связала историческая жизнь и географическое положение.

Сначала у нас была только племенная связь, когда мы жили вместе на Дунае; потом нас разъединили волохи (кельты) и болгары (фины или тюрки?), но стремлением на Дунай характеризуется первый княжеский период нашей истории; название Дуная мы перенесли в нашу песню и народные сказания. Потом эта связь восстановляется и упрочивается делом славянских апостолов Кирилла и Мефодия и богатая литература болгар и сербов X — ХIV ст. делается нашим общим достоянием, на котором зиждется наше духовное воспитание.

Во время нашествия татар на Русь, юго-славяне достигают зенита политического развития и хоть изредка шлют духовное утешение своей угнетенной братьи; потом падает сербское царство; Русь в это время выбивается из-под татарского ига и ведет борьбу с неверными, придвигается к Черному морю, где сталкивается с турками, поработителями наших юго-славянских братьев.

Весть о погибели сербского царства на Косовом поле принес к русским спутник митрополита Пимена до Царьграда Игнатий, и в ХV—XVI ст. русские летописцы плачут над «запустением Белграда и всей Сербской земли от безбожных турок» и увещевают «храбрых, мужественных сыновей русских беречь свое отечество, русскую землю, от поганых, чтоб она не пострадала, от них, как страдают от турок болгары, греки, хорваты и Босна». 2 По мере роста России, у юго-славян возникают надежды на воскресение их независимости. В XVII в., к русскому двору является Юрий Крижанич, чтобы внушить русскому царю мысль об изгнании из Европы турок; с Петра В. начинается постоянное и прямое обращение их к России за помощью. Петр считается царем не русским, но общехристианским и славянским. Так смотрят на него даже католики-далматинцы: его прославляют одами хорват Витезович и дубравничане Гродич и Ружич, призывая на освобождение всего христианского востока от господства турок, которых [189] нужно прогнать вовсе из Царьграда. Многие сербские фамилии, как Милорадович, Сава Владиславович Рагузинсний, Ивелич, поступают на службу России.

Южная украина России заселяется выходцами Сербии, которые сливаются с казачеством. На службе у малороссийских гетманов нередко также являются сербы. Здесь на юге идет вечный бой с татарами: подобно варяжским князьям, удалые казачьи атаманы в утлых «чайках» разъезжают по Черному морю, нападают на турецкие суда и громят береговые турецкие крепости. Вся жизнь казака основана на войне с нехристями за православие, которая потом обращается и на поляков, католиков, когда они стали преследовать православие. Здесь сербы должны были чувствовать себя совершенно в своей сфере: там хайдучество, здесь казачество по происхождение одно и тоже. Немудрено, что сербские выходцы здесь совершенно претворялись в казаков и русских; этим можно объяснить сходство типа и одинаковость в заимствованиях.

Не в одной России, однако, имели поддержку юго-славяне. Гораздо раньше ряд войн с турками ведут Австрия и Венгрия. Перевес попеременно склоняется то на ту, то на другую сторону: то христиане проникают в глубь Болгарии, то турки переходят Дунай и Саву и овладевают австро-венгерскими землями. В этой, более чем пятивековой, борьбе мы встречаем ряд блестящих побед христианского оружия над турецким с рядом поражений. Победы прославили имена Иоанна Гуниада (Янко Сибинянин у сербов), Евгения Савойского, фельдмаршала Лаудона; но и турки овладевают столицею Венгрии и потом осаждают Вену, которая спасением своим обязана Яну Собесскому.

И не смотря на такую многовековую борьбу, могущество турок оставалось непоколебимо и юго-славянам от этих войн было не легче: они одинаково страдали от турок и от своих защитников венгерцев, между которыми были нередко даже их единоплеменники и единоверцы: таков был князь Павел, который отличался храбростью против турок и жестокостью по отношению к своим собратам сербам.

Сербский летописец из монастыря Троношо, известный под именем «Цариставника», сообщая о сдаче Белграда Юрием Бранковичем венграм около 1433 г., говорит, что сдача эта была противна самому небу, и потому в то время над городом разразилась страшная буря, и с ревом бури сливался ропота и проклятия народа.

Совсем иные результаты давали войны России с Турцией. Тут каждая война стоила Турции значительных потерь, которыми постепенно подтачивалось ее могущество. Там она утрачивает части своей территории (Азов, Бессарабию, Крым), там гибнет ее флот, падают одна за другой крепости, стотысячная армия без боя складывает оружие; могучее слово и авторитета падишаха теряют силу, основы государства подвергаются сомнению и расшатываются, финансы расстраиваются, всюду деморализация и разложение, восстают сильные паши в отдаленных вилайетах, бунтуют янычары, а из-за них поднимает голову и бедная райя. Понемногу выпутываясь из оков, выползая из нор и ущелий, куда была загнана, становится она на ноги и смотрит на божий свет; свободней дышется и верится, что час прийдет, и ждет она чего-то....

И ждут окованные братья,
Когда-то зов услышат твой;
Когда-то крылья, как объятья,
Прострешь над слабой их главой.

Тогда можно было уже сказать:

Их час прийдет! окреппут крылья,
Младые когти отростут.
Взлетят орлы и цепь насилья
Железным клювом расклюют!

И час тот пришел:

Пуче пушка низу Београда,
Даде гласе низ тио Дунаво....

* * *

Задрмасе турска царевина;
Зачудисе седам кральевина,
Да шта ради млада Србадия!

* * *

Началась кровавая драма, известная под [190] именем войны за освобождение (1804), первый акт. которой с различными перипетиями сыгран и окончился освобождением Белградского пашалыка, принявшего название княжества Сербии. Во втором акте действие должно выйти из прежней тесной рамки; сыграно одно только явление и занавес опустилась; мы переживаем тяжелый антракт, не зная вперед, кто будут действующими лицами и кончится ли целая драма этим вторым актом или он будет только завязкою, раскроет только интригу, и нам снова приведется переживать антракт впотьмах, в томительном ожидании, когда же конец-то будет!..

Связь племенная, скрепленная общими культурными влияниями и историей, может считаться достаточною для прочности союза между народами, чтобы вместе, заодно, стремиться к одной цели, к объединение сил духовных; но нас с юго-славянами связало и географическое положение, от которого зависит наше торговое и экономическое развитие: и нам, и юго-славянам нужно иметь выход — одним из Черного моря, а другим из замкнутой со всех сторон чужими владениями территории. Заперты и мы, и они одинаково, и выход из этого замкнутого положения возможен только при общем усилии. Всякий компромисс, сепаратная сделка со стороны юго-славян или с нашей будет только оттяжкою, невыгодною для них и для нас и выгодною для тех, кому есть интерес держать нас в узде и в границах.

Вот почему сербское дело мы считаем своим делом, а также и сербы должны относиться к нам. Этот союз не на время, для достижения какой-нибудь ближайшей цели; нет, за признанием независимости юго-славян от турок должна начаться нескончаемая борьба за другие интересы и не с одними турками. Смотря на наши отношения с этой точки зрения, мы должны пренебречь теми столкновениями, которые вышли недавно, но в тоже время подумать серьозно о том, чтоб они не могли повториться; тогда как теперь они возможны: в этом ручается история славян вообще и наш славянский характер, мы способны совершенно даром возненавидеть друг друга и, на потеху и радость своим политическим антагонистам, «истреблять друг друга бесконечно».

Союз этот не навязан нам тщеславными замыслами каких-нибудь политических фантастов или учеными утопистами; он устанавливался веками помимо нашей воли; мы должны провести теперь в сознание то, что указала историческая наша жизнь, связи общими интересами, духовными, политическими и торговыми. Не в наших силах уничтожить эти отношения; но от нас зависит создать на них свою силу или остаться ничтожеством, пока не дойдем окончательно до нуля.

Поэтому мы должны, во 1-х, привести в наибольшую ясность наши отношения и, во 2-х, сколько возможно, ближе познакомиться друг с другом.

Если пруссаки, говорят, в последнее время сильно предались изучению России, учатся усердно русскому языку, имея в виду рано или поздно враждебное столкновение с нами; то, думаю, еще больше резонов нам постараться вполне изучить наших братьев-союзников, чтобы вперед не могло произойти никаких недоразумений и столкновений, чтоб не изобразить нам из себя лебедя, рака и щуку.

Слависты наши в этом случае должны принять на себя разработку вопроса и вообще заботу о том, чтобы путем литературы подвинуть ознакомление русского общества с юго-славянским миром по возможности самым всесторонним образом; а дело тех, кто может ожидать, что и ему приведется играть роль, в особенности людей, могущих быть руководителями, добросовестно воспользоваться всем, что сделано для этого.

К сожалению, к этому до сих пор относились крайне небрежно. Не говорим уже о людях, которые отдались славянскому делу под увлечением минуты; но даже наши литературные органы, имеющие специальные рубрики для славян, оказались крайне не [191] сведущими. Вспомним курьез с Жимонами, откуда печатались первые телеграммы: из публики никто не знал, где находится такое место, да и господа журналисты знали не больше, потому что они же и измыслили такой небывалый город. По-немецки он называется Землин, по-сербски Земун, а по-мадьярски Земуни, латинскими буквами Zimony, что и прочитали — «Жимоны»; а других мелких курьезов была масса. Относительно карт и вовсе плохо. А больше же всего не доставало — правды и беспристрастия. На будущее время следовало бы особенно позаботиться об этих добрых качествах.

Сербия в настоящее время представляет действительно славянский Пиемонт; но насколько она приготовлена к этой роли, насколько она может рассчитывать на поддержку своей остальной братии и насколько она способна руководить общим движением, это зависит не от одного состояния военных сил, не от одного географического положения, которое действительно таково, что к ней, как радиусы к центру, идут все пути из Болгарии, Македонии, Герцеговины, и не от дипломатической ловкости, с которой она до сих пор ушла недалеко; а от верно понятой ею своей роли по отношению к юго-славянству, от того такта, с каким она отнесется к ним, не задевая чувства чести, уважая индивидуальность и автономно, без гегемонических тенденций, какими до сих пор оно отличалось по отношению к болгарам и другим сербам, от наиболее свободных и народных, в тоже время проникнутых гуманизмом основ их внутренней политической жизни.

С этой последней стороны мы желали бы с нею ближе познакомиться. В этом случае мы должны узнать ее во всей наготе, без апологий и пристрастий. Горькие истины не могут поколебать наших симпатий: но должны открыть нам глаза на самих себя, чтобы знать, что делать и чего ждать.

П. Ровинский.


Комментарии

1. Цитаты из Крижанича привожу по соч. И. Первольфа: «Славянская взаимность», 1874, стр. 115-121.

2. А. Попов — Изборник из русских хронографов.

Текст воспроизведен по изданию: Наши отношения к сербам. (Поученье из прошлого и настоящего) // Древняя и новая Россия, № 2. 1878

© текст - Ровинский П. А. 1878
© сетевая версия - Тhietmar. 2017
© OCR - Андреев-Попович И. 2017
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Древняя и новая Россия. 1878