Главная   А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Э  Ю  Я  Документы
Реклама:

ПЕТР ПЕТРОВ

ОЧЕРКИ ГЕРЦЕГОВИНСКОГО ВОССТАНИЯ

(См. «Русский вестник № 11»)

VI.

От гребня, на который мы взобрались, идет до форта Драгая горная дорога, без значительных спусков и подъемов, с контрфорсами, каменными перилами, утрамбованная, гладкая, словом, превосходная.

Дет пять назад здесь не было других путей, кроме горных тропинок на герцеговинский и черногорский лад, то есть в полном смысле слова ужасных, местами не шире аршина или двух, имея вправо крутой обрыв с зияющею бездной, влево нависшую громаду, вправо футов тысячу вниз, влево футов тысячу вверх. В 1869 году весь этот дикий и мрачный путь до форта Драгая насквозь просочился австрийскою кровью. Здесь, благодаря ужасной местности, легла тогда целая бригада под меткими пулями Кривошеев и их горских союзников.

Понятно, что, заключив мир с этими неудобными подданными, первым делом австрийского правительства, проученного горьким опытом, было обеспечить сообщения берега со своим пограничным фортом, представляющим наблюдательный пост по отношению к Черногории и ключ [628] владычества над этою частью страны. Оттого такая великолепная дорога.

Грустное и многознаменательное явление. Везде, где только мне приходилось бывать в Далматии, редкие встреченные мною хорошие, выхоленные дороги обозначали всегда военную потребность пути.

Мы ехали гуськом, окутанные мглистым туманом, продрогшие и промокшие до костей, невзирая на наши гуттаперчевые инцераты с башлыками. Мельчайший, чрезвычайно частый дождь, будто стоявший среди окружавших нас туч, не был многим лучше оставленного ниже ливня; он проникал всюду и мочил медленно, но основательно.

Долго сидел Прайор скрючившись, неподвижно, не поворачивая головы, боясь сделать корпусом или головой лишнее движение, которое бы открыло лившейся по инцерате воде какие-нибудь новые стоки внутрь. Он упорно молчал. При отъезде он осведомился обстоятельно о времени, потребном для переезда до Грахова, причем, сидя уже на лошади, попросил показать на деле, какой ход коня подразумевался для совершения пути в указанное время. Выступая из Ризано, он взглянул на часы, и затем,— после того, как я успокоил его насчет дороги до Грахова, — он тщательно наблюдал только за одним: за ровностью аллюра своего коня.

После часов трех неподвижного сиденья на коне, Прайор решился, наконец, заглянуть на часы.

— Еще два часа с половиной нам ехать, - заметил он невеселым голосом. — А я думал, что скоро и Грахово... Нарочно крепился и не смотрел на часы.

Чувствовалось, что англичанин не все договорил, что у него было на уме; ему хотелось остановиться и отдохнуть немного, но заявить об этом он не решался, не желая, вероятно показаться сразу не достаточно выносливым.

— Мы сейчас сделаем привал, - сказал я ему. — Тут неподалеку стоит хан (Постоялый двор) на дороге. Закусим немного и отогреемся. Хотите?

— Ах! это будет хорошо, mon ami. Коньяку глотнем и откупорим ящик сардинок, или еще лучше...  [629]

Вспомнив о еде, он вспомнил и о муле, на котором навьючена была провизия, обернулся, но к величайшему удивлению и беспокойству, не увидел никакого мула.

— Боже мой! Mon ami. Наша третья лошадь пропала!

Он называл мазгу тоже лошадью, не умея различить их и ошибаясь каждый раз когда ему приходило в голову давать тому или другому животному подобающее название.

— Где мазга? - спросил я у проводника, шедшего возле пешком.

— Ништа, господине, - ответил тот, спокойно продолжая идти.

— Что ништа?

— Ништа, не беспокойтесь. Она идет себе помаленечку.

— Одна?

— Да, одна, сама по себе. На что же ей кого? Сама дорогу знает.

— Да ведь на ней вещи наши и еда! Что ж ты делаешь, черт возьми! Пожалуй, вытащат что-нибудь.

— Э-э, господине, ништа. Никто не тронет. Богами не тронет... Зачем трогать? У вас этого не водится.

— Ну, а почем ты знаешь, идет она за нами или нет? А если вдруг вернется в Ризано, что тогда? Ждать нам ее?

— Не вернется. Зачем ей вернуться? Она дело свое знает. Не в первой!.. Не веришь мне, господине, так поверь господину Ильи; (Радович) знал ведь он, кого давать.

Проводник говорил так уверенно что я успокоился.

— А далеко она, как ты думаешь?

— А почем можно знать. На полсата (Полчаса. Одно из турецких слов, вошедших здесь в употребление.) може, а то и больше. Она идет ведь не по-нашему.

Прайор, не понимавший ни слова, смотрел беспокойно то на меня, то на проводника, по мере того, кто из нас держал речь.

— Ну, что же, mon ami? - обратился он наконец ко мне. — Что же говорит этот mechant garcon? [630]

Я постарался успокоить его, объяснив, что по здешнему обычаю мазги разгуливают себе одни и выполняют добросовестно и разумно возложенные на них поручения. Англичанин принял эти объяснения далеко не так успокоительно, как я, хотя и не высказал этого. В его методической голове никак не могла уложиться мысль, что коня и мула можно пустить распоряжаться самим собою.

— Так вы спокойны? - спросил он меня.

— Да; но только на привале вам придется удовольствоваться местною кухней, потому что дождаться мула мы не успеем.

— Ну что же делать! Это-то еще ничего; у меня есть с собой фляжка с коньяком. Но как вы думаете: не пропадет наш мул?

— Нет, не пропадет.

— Вы уверены, mon ami?

— Уверен.

— Ну это хорошо... Но скажите: не правда ли, что это очень странная мода, mon ami?

— Первобытная, но относительно честности говорит в их пользу.

— Еще бы!.. Если только мул придет и все окажется в целости, - заметил не совсем успокоенный англичанин, — то я непременно напишу это домой (То есть в редакцию журнала), чтобы показать там, какие честные люди эти инсургенты... А как вы думаете, mon ami, пройдет она например здесь?

И Прайор указал мне на место, где дорога, сдавленная между отвесным утесом и обрывом, пересекалась маленьким горным стоком, размывшим полотно дороги аршина на два в ширину.

— Конечно, пройдет, - отвечал я с возможным убеждением в голосе.

— А тут пройдет, думаете? - спрашивал он опять у нового препятствия.

— Пройдет.

— Вы думаете?

— Уверен.

— Ну это хорошо, mon ami.

И он прояснялся, несколько успокоенный моими уверениями. [631]

По мере удаления от моря погода разгуливалась, к немалому нашему удовольствию. Дождь совсем перестал, а тучи, из которых мы часа три не выходили, расступились, разорвались, где - поднялись и засели на более высоких макушках и зубьях, где - опустились и залегли в ущельях и оврагах. Можно было, наконец, осмотреться в первый раз после отъезда из Рагузы.

Вид окружающего был неприятный, но величественный. Дорога — все та же превосходная австрийская военная — уныло тянулась карнизом по длинному ущелью сажен во сто в ширину, с отвесными скалистыми стенами чрезвычайно высокими, как-то особенно черными и мрачными, местами покрытыми лесом и кустарником. Совсем внизу, под нами, виднелись между подошвами гигантских стен попеременно то маленькие возделанные плоскости с долинами, то мрачные зияющие щели, там, где подошвы стен сходились близко друг к другу.

Поле, в конце которого стоит форт Драгай, открывается пред вами вдруг, совсем неожиданно, на повороте. После нескольких часов движения по узким ущельям и дефиле, оно по контрасту кажется огромным, хотя имеет всего верст шесть в длину и столько же в ширину.

Совершенно гладкая, окруженная сплошь горами равнина, везде вспаханная и разбитая на поля; поперек вьется ничтожная речонка; несколько десятков каменных домишек, разбросанных поодиночке у самой подошвы окружающих гор; два-три домика на самом поле, и в конце его, со стороны черногорской границы, маленький форт Драгай — небольшое четырехугольное здание в два этажа, обнесенное высокою каменною стеной с бойницами и рвом. Таков вид Драгайского поля или просто Поля, как его здесь зовут.

На самой дороге неподалеку от форта стоит дом немного больше и лучше других. Это хан или постоялый двор, хозяин которого, Самарджич, — кнэз, то есть глава воинственного племени Кривошеев.

Он в известной степени заправляет местными горцами: дает наказ или оповещение о сборе по какому-либо случаю, собирает некоторые налоги, распределяет [632] работы, решает споры и ссоры, налагает «откуп» (Откуп за обиду, откуп от мести, как в нашем старом праве, которое здесь до сих пор действует почти полностью) и пр. По обычаю, глубоко укоренившемуся между местными южными славянами, Самарджич избран кнэзем главным образом за родовитость своего имени. Он чтится очень своими. Можно даже сказать, что он представляет единственную власть, признаваемую этими вольными суровыми горцами, почему и служит посредником между ними и правительством. Почет, которым Самарджич пользуется у своих, не имеет ничего раболепного и низкопоклонного, не имеет также безобразного характера того приневольного почета, каким окружен какой-нибудь разжиревший и разбогатевший сельский кулак, купчина, забравший в свои ненасытные ручищи эксплуатацию целой волости. Отношения кнэза со своими совершенно патриархальны: при встрече целуются в губы три раза, говорят друг другу ты и драгий. О стоянии в присутствии кнэза и помину нет. Между тем слово его для Кривошеев закон и выполняется неукоснительно.

Самарджич поживает себе тихо и покойно, заправляя своими и торгуя за прилавком своего хана, стоящего в двухстах шагах от форта.

Странное соседство! Обе власти, чужеземная правительственная и своя кровная племенная, поместились под боком друг у друга. У первой стены с бойницами, рвы, солдаты, офицеры, штыки, часовые; у второй — трактирный прилавок, открытые двери и радушная речь хозяина. И, невзирая на это, настоящая власть, заправляющая страной, не первая, а вторая. Австрийское правительство само отлично сознает это и старается состоять с кнэзем-трактирщиком в возможно лучших отношениях.

За фортом начинаются снова горы. Дорога, конечно, изменилась совершенно. Вместо великолепного шоссе, вы попадаете в мерзость запустения: ежеминутные головоломные спуски и подъемы с каменными природными ступенями, по которым могут карабкаться лишь одни горские лошади, подкованные по-турецки, т.е. подковой, покрывающею всю ступню копыта. Иногда между двумя каменными зубьями путь до того суживается, что двум [633] встречным всадникам нет возможности разъехаться; одному надо или вскарабкаться на уступ, или осадить на несколько десятков шагов чтобы пропустить другого. И при этих условиях зачастую крутой подъем и спуск.

Прайор несколько осовел когда заметил что за Драгаем конца нет подобному пути.

Mon ami, все так будет до инсургентов? - осведомился он несколько тревожным голосом.

— Почти. Будут места получше, но таких прелестей много встретим.

— А она пройдет? - пытал он на счет мазги, не выходившей, по-видимому, у него из головы.

— Пройдет. Она легче пройдет, чем наши лошади.

— А тут, например? - приставал Прайор, указывая на какое-нибудь безобразное препятствие и стараясь не выдавать голосом тревожного состояния духа.

Под вечер мы прибыли в Грахово.

Точно такое поле, как Драгайское, окруженное сплошь невысокими горами (Граховское поле само уже лежит в двух тысячах фунтов над уровнем моря.); точно такая же разверстка на вспаханные участки; те же домики, прилепленные вокруг поля у подножия гор (Это распределение жилищ по окраинам полей имеет свои причины: здесь так дорожат каждым клочком удобной земли, что считают невыгодным ставить дома на земле, годной для посева, а потому строят их на самой грани окружающих каменных уступов или на самых нижних уступах.): такая же вьется маленькая речонка и тянется желтеющая дорога; только и разницы, что здесь посредине поля вместо двух-трех хат стоит небольшое селение десятка в два домов, вытянутых в линию по обе стороны дороги.

Это Граховский умац или как его чаще называют просто Грахово. [634]

VII.

Грахово — первое черногорское селение на нашем пути. На Прайора прилагательное «черногорский» производит внушающее, чуть ли не благоговейное впечатление; он присматривается внимательно и удивленно ко всему, и выражает впечатление, производимое на него кроткими восклицаниями: «Mon ami, странно!" «Mon ami, великолепно!» «Mon ami, удивительно!» И наконец, в избытке своего наблюдательного довольства, жмет мне крепко руку, приговаривая: «Merci, mon ami, что привезли меня сюда».

И действительно, новый мир, среди которого мы очутились вдруг, разом, как бы по мановению волшебного жезла, должен был сильно поразить нового человека.

Все вокруг останавливало, приковывало внимание. Идут мимо люди: это не вульгарные прохожие, бесследно мелькающие пред взором путешественника: это типичные, красивейшие фигуры, врезывающиеся ярко в памяти. И кажется, что каждая из этих фигур не идет, не спешит куда-нибудь, а движется, да, именно движется театрально и красиво. Что человек, то тип своеобразный и замечательный. Вам будто припоминается, что такого-то вы видели на полотне где-то в картинной галерее, такого-то на гравюре, такого-то в иллюстрованном журнале. Все они рослые, молодцеватые и кажутся еще выше и молодцеватее, благодаря живописному костюму. Все при оружии.

Едва успели мы слезть с коней у хана, как поднялась тревога. Загорелся дом напротив нас, в нескольких шагах от госпиталя, устроенного для раненых. Впрочем, дом этот имел и сам по себе важное значение; сходившиеся к нему с трех сторон телеграфные проволоки обозначали телеграфную станцию.

Густой черный дым повалил из-под крыши. Несколько черногорцев, чинно сидевших на скамейке у хана, быстро вскочили и бросились к дому. На улице раздался резкий свист, на который со всех сторон стал сбегаться народ. Много женщин, одетых однообразно в черное платье с черною повязкой на голове. Шуму, крику, [635] говору почти никакого. Все бросилось к дому, одни с ведрами, другие - вытаскивать вещи. Высокий полный мущина с огромнейшими торчащими усами, в белаче и красном жилете, богато расшитом золотом, распоряжался, не выпуская из рук трубки. То был «господин-капитан» или комендант Рахова.

— Снизу таскай живее! Снизу-то! - кричал он. — Фишеки прежде всего выноси!

Фишеки это ружейные патроны.

Несколько женщин исчезло в дверях горящего дома.

Каким образом на телеграфе у них патроны очутились? - подумалось мне.

— Это телеграфная станция? - спросил я у трактирщика, стоявшего возле меня.

Есть. (Да, так.) То княжеска телеграфична штация. Она на верху... Да не в штации дело; у нас тут внизу фишеки сложены... Све (Все.) тут сложены.

— Так у вас тут, иначе говоря, пороховой погреб помещается?!

Доста (Довольно, достаточно.) есть и праху, ответил он несколько озабоченно.

В это время из дому стали выбегать женщины, одни с мешками на плечах, другие – неся вдвоем большие деревянные ящики, открытые сверху. Тут же помогали и мужчины, но больше работали женщины.

Я подошел к ящикам и мешкам, которые ставились или скорее бросались шагах в тридцати от горящего дома. И ящики, и мешки были наполнены патронами.

Чрез несколько минут, невзирая на усилия тушивших пожар, из-под крыши искры полетели во все стороны, и в то же почти мгновение в дверях появились две женщины, с трудом выкатывавшие большой бочонок.

— То прах, - пояснил мне спокойно трактирщик.

— Э-э! Дьяволе! - закричал зычным голосом «господин капитан», махая трубкой. — Метчи (Брось, положи.) струку (Шерстяной темно-коричневого цвета плед, служащий плащом, одеялом, постелью и пр. Струки ткутся в самой Черногории женщинами. Каждый черногорец непременно имеет струку.) на прах. [636]

Искры сыпались, женщины продолжали выкатывать страшный бочонок, но струки, которую требовал господин капитан, чтоб уберечь порох от воспламенения, не являлось.

— Ну что ж струку? - рявкнул он снова громовым голосом, озираясь вокруг. — Спасо, метни твою! Чуешь?

Здоровый детина вершков десяти росту, к которому обратился капитан, сбросил нехотя с своих плеч коричневую струку и пошел не торопясь накрыть ею бочонок.

Пожар удалось остановить, но для безопасности из дома продолжали все вытаскивать. За патронами и порохом стали носить ружья охапками. Телеграфист, красивый юноша в том же героическом костюме, при кинжале и пистолетах за поясом, вынес свои аппараты. Наконец сверху стали вываливать сено и солому.

— Это еще что? - спросил я у моего чичероне трактирщика.

— А видишь сам, господине, - ответил он, удивляясь моему вопросу. — Сено да слама... (Солома.) Тут у нас наверху сложено сено и слама от кукурузки.

Это все в одном доме, кое-как построенном, с деревянною наружною лестницей и деревянным наружным коридором! Пороховой погреб, арсенал, телеграф и сенник! При этом телеграфист работает ночью при свечке или керосиновой лампе, и спит тут, и курит, конечно, день-деньской, по их обыкновению.

Непостижимо, как все это давно уже не разлетелось в прах. Непостижима также отвага и спокойствие, с которыми мужчины и в особенности женщины вытаскивали порох и огромные открытые ящики, наполненные патронами. Все исполнено было быстро, без суеты, без крика.

Когда Прайор убедился воочию — словам и уверениям он в этом случае совершенно отказался верить — что мешки, ящики и бочонки, вынесенные женщинами из горевшего дома, заключали в себе порох и патроны, он положительно осовел и испугался задним числом.

— Боже мой! Mon ami! - воскликнул он. — Что же это за народ такой? Они все, как видно, шутят со смертью. [637] У них и женщины сами безумно храбры!.. Напишу это непременно домой, они там удивятся.

Несколько минут спустя показалась на дороге отставшая мазга. Завидев наших коней, она радостно заржала и добежала рысцой, подпрыгивая и мотая головой в знак удовольствия.

В этот день нечего было и думать продолжать наше путешествие: сумерки наступали, а у нас еще не было ни коней, ни проводников для дальнейшего пути. Зная по опыту, что на продолжительную поездку вглубь страны коней достать здесь очень трудно, а иногда и невозможно, я обратился за содействием к господину капитану.

— У нас теперь никого такого нет, кто мог бы дать коней, - ответил он после того, как мы чокнулись стаканами вина за прилавком хана.

— Неужели двух лошадей нельзя найти?

— Богами, нет.

Неприятнее ничего не могло с нами случиться. Идти пешком такую даль, по горам, в снегах, без ночлегов, по подобной погоде, не было возможности. Ожидать когда наконец найдутся лошади?.. А Бог знает, сколько времени придется их ждать... А там между тем готовится битва! Черт знает что за неудача!

Вероятно, все эти далеко не отрадные размышления ясно выразились на моем лице, потому что добрый господин капитан схватил меня вдруг за рукав, вскрикнул: чекайте! (Постойте, подождите.), всунул трубку в рот, стал усиленно и как-то яро ее раскуривать, опустил голову и погрузился в размышления.

Я снова воспрянул надеждой и смотрел ему жадно в глаза.

— Чекайте, чекайте, - снова проговорил он скороговоркой, не глядя на меня, хотя я стал как вкопанный и не думал прервать его размышления. Он не выпускал из руки моего рукава, продолжал яро сосать трубку и сосредоточенно смотрел в землю.

— Один разве только чловек есть такой, что может теперь дать коней, заговорил, наконец, капитан после довольно продолжительной паузы, в течение которой ни [638] он, ни я не шелохнулись, он раздумывая, я упершись в него глазами. — Только это не здешний; он из Драгая. Може он теперь здесь, а нет, так пошлем к нему. Если только он никуда не отправился, вы можете быть покойны; а нет его, так и думать нечего искать теперь.

— Так распорядитесь пожалуйста, господин капитан.

— Это мы сейчас все сделаем... И говорю я вам: лучшего человека нельзя найти для этого.

— Надежный?

Юнак! (Храбрец, молодец.)

— Он австрийский, коли из Драгая?

— Да, цесарский... (В Черногории и Герцеговине Австрию называют «Цесарскою землей») Юнак! Он цесарских пятнадцать глав посек.

— Как цесарских голов?

— Цесарских войников.

— Когда же это?

— А как буна (Бунт, восстание.) была у Кривошеев.

— А цесарские знают, что он посек пятнадцать голов?

— Еще бы не знать! Все знают.

— Ну а что же? Так ему и сошло?

— Разумеется, сошло. Как же не сойти? Он ведь в битке (Битва), в честной битке убил их и посек.

— А потом его не преследовали за то, что он посек главы?

— За что же, господин рус? То война, а то мир. Как цесарские запросили мира, все и покончено было. Что в битке было, того нечего вспоминать, как помирились.

— А как его зовут, этого молодца?

— Симо Белый, а по роду он Самарджич.

— Ну так вы распорядитесь, драгий господин капитан.

— Иду, иду... А вы пока поешьте. Коначить (Ночевать, провести ночь) вам тут, кроме как у докторов, негде. Это тут наверху, - прибавил он, указывая на потолок хана. [639]

— Одно еще слово, господин капитан: кто такие эти доктора? Немцы?

— Нет, цесарские, - ответил он, выходя.

Этого неопределенного прилагательного «цесарские» было совершенно достаточно, чтоб определить к какой национальности принадлежали указанные доктора: чехи, далматы, или кроаты, словом австрийские славяне. Будь они австрийские немцы, капитан назвал бы их просто: немечками, будь они австрийские славяне — просто «цесарскими». Что же касается до третьей цесарской национальности, именно мадьяров, то их здесь совершенно игнорируют, а потому им не имеется и своего названия.

В то время — поездку эту мы совершили, как выше сказано, в ноябре 1875 года — в Черногории не было еще русского санитарного отряда, прибывшего только полтора месяца спустя. Участь больных и раненых была очень незавидна. Больных было много, в особенности между герцеговинцами, страдавшими от всяческих лишений. Между прочим, так называемый голодный тиф свирепствовал эпидемически. Раненых гоже было не мало, и хотя раны вылечивались быстро, благодаря необычайной, совершенно невероятной выносливости и крепости этих натур, но все-таки наплыв раненых в местах, где устроены были госпитали, бывал подчас так значителен, что помещения недоставало и на половину их числа. Для лечения больных и раненых на всю Черногорию было тогда пять докторов, распределенных на трех пунктах: в Грахове, в Дробняке и в Цетинье. Эти доктора — четыре чеха и один далмат — были приглашены из Австрии черногорским правительством.

У здешних двух докторов, Мишетича и Хикла, чехов, энтузиастов славянского движения, мы встретили самое радушное гостеприимство. Они занимали вдвоем одну просторную комнату, лишенную самых элементарных удобств, холодную и грязную, и терпели горе горькое.

Из их разговора меня поразило в особенности следующее, что привожу здесь, так как оно находится в связи с главным предметом моего рассказа.

— Мы не можем надивиться этим богатырским натурам, - сказал мне доктор Мишетич, — Представьте себе, что некоторые только на седьмой и на восьмой день после [640] поранения являются сюда с простреленною ногой, рукой а иногда и грудью, и ничего, выздоравливают! У нас бы ведь это прямо смерть, а им сходит с рук. И притом примите в соображение, что являются они безо всякой перевязки: раны кое-как обмотаны грязнейшею тряпкой и больше ничего... И живут! У нас вот тут есть один, который на двенадцатый день приволокся сюда пешком с простреленным бедром навылет: лежит третью неделю и скоро выйдет. Это совершенно что-то сказочное.

— Отчего же, - спросил я, — такая задержка в доставке раненых?

— Да Бог их знает! Они ведь не очень-то нас жалуют. Госпиталей и докторов боятся пуще пули. Каждый норовит как бы скорее домой. Как только немного ему полегче, только и твердит одно: домой да домой. А двое так сами ушли потихоньку на пятый, кажется, день после первой перевязки... Они чудные насчет этого. Было у нас несколько кроватей в госпитале для трудно раненых; так пришлось убрать — не хотят ложиться на кровати. «Мы, говорят, всю жизнь на полу спим у огня, мы так привыкли, нам так лучше; куда нам тут взбираться; это все равно, что в гроб ложись»... Так ничего с ними и не поделали, и убрали кровати... Да и начальники тоже смотрят на нас как на ненужную затею и не спешат отправлять своих раневых. Ранен человек, положим, в двух днях расстояния от нас, а явится наверно на шестой: день или два пролежит на месте, а потом ведут или везут его с остановками, ну и выйдут все шесть дней.

— А там, на месте, у них теперь нет медицинского пособия?

— Нет никакого. Да и кто же решится к ним туда ехать доктором? Нас они не любят; и послушайте только, что говорят об образе их жизни там: голод, глубокий снег, стужа, грязь ужасная, вши... Впрочем, вы скоро лучше нас узнаете, как там у них... Притом же вот еще причина: в случае беды турки не признают, конечно, никаких докторов, и так распорядятся с нами, так распорядятся, что...

Это сообщение Машетича меня очень поразило, и я задался мыслью, как бы помочь такому горю. Не остановившись еще ни на чем определенном, я полагал, что [641] полезно было бы захватить с собой некоторые элементарные и простые средства для подания первой помощи раненым. Может быть, самому представится случай сделать раневым перевязку на месте, а может быть, и найду, кого кому там можно будет поручить это, думалось мне. Доктора с величайшею готовностью вызвались снабдить меня некоторыми лекарствами, корпией и бинтами, и, не теряя времени, принялись готовить мне походную аптеку.

Вскоре влетел господин капитан с неразлучною трубкой в зубах и сообщил мне радостную весть, что Симо Белый найден и сейчас явится.

Чрез несколько минут явились два человека в черногорском платье, поклонились молча и остановились у дверей. Господин капитан мигнул мне глазом, и затем обратился к вошедшим, не выпуская изо рта трубки.

— Добрый вечер, драгие. Что скажете?

Эту стереотипную фразу г. капитан считал, вероятно, обязательною для вступления, хотя последние слова не подходили совершенно к настоящему случаю, так как подобный вопрос могли скорее сделать эти люди, призванные сюда.

Вошедшие представляли полнейший контраст между собою. Один из них был светлый блондин, белый лицом, очень моложавый, среднего роста, коренастый, могучего сложения, с бледно-голубыми глазами, добрыми, спокойными и умными; другой очень высокий, худой, чрезвычайно смуглый, с черными искрящимися, неспокойными, постоянно разбегающимися глазами и черными, как смоль, волосами. Держался он слегка сгорбившись, тогда как товарищ его, остановившись, выставил вперед молодецкую грудь и лихо закинул назад голову.

Вопрос капитана нисколько, по-видимому, не удивил их.

— Ништа, господин капитан, все хорошо, - откликнулся с улыбочкой высокий брюнет, пока другой с залихватским видом осматривал нас и комнату.

— А что твой отец?

— Ништа, поживает себе. Здоров.

— Ты здесь по делу?

— Нет. Мы с Симо к побратиму (Побратим – друг, с которым братались, т.е. поклялись в вечной дружбе) в гости пришли. [642]

Я никак не ожидал, чтобы моложавый блондин с добрыми голубыми глазами оказался страшным юнаком Симо.

— Так, так, добре, добре, драгие мои, добре...

Капитан крякнул, затянулся в засос, затем вынул изо рта трубку, уставился на вошедших и решился наконец приступить к делу.

— А вот мы вас позвали, - обратился он к Симо, — чтобы переговорить об одном деле. Вот господин — он указал на меня трубкой — и друг его хотят ехать к Пеко, так коней и проводников нужно. Можете взяться?

— Что ж, можно. Кони свободны, - ответил Симо равнодушно и продолжал посматривать в стороны.

— Можно-то можно, - подхватил другой, покачав головой, — только трудное это дело теперь, очень трудное, господин капитан... Где его искать теперь, Пеко-то?.. И дорога тоже знаете сами, какая... И кони наши, сами знаете, господин капитан, сто дукатов мало дать за каждого. Испортишь коня за ничто, а там и плачься.

Это предварительное причитывание обещало, что последует проба ободрать вас елико возможно. Капитан, конечно, это тоже понял, потому что сейчас же, и с ловкостью, которой я никак от него не ожидал, перенес разговор на другую почву, менее благоприятную для эксплуатации.

Чуешь, Андро, обратился он к брюнету. — Этот господин Пеков друг. Им очень надо видеться. Разумишь?

— Добро, разумлю... А когда вам нужно коней, господине? - обратился ко мне Андро.

— Завтра, рано утром. Двух лошадей и мазгу для поклажи.

— Добро, будут.

— А что будет стоить в день?

— Шесть дукатов, господине, и то только вам, потому что вот господин капитан хлопочет, и что вы Пеков друг; а то, коли не сказал бы нам всего этого господин капитан, мы бы и совсем не согласились.

Цена была совсем безобразная. Говорил и разводил, как говорится, турусы на колесах один Андро. Симо [643] упорно молчал и, по-видимому, не обращал внимания на происходящее.

— Чьи кони? - спросил я капитана. — Его или Симовы?

— Симовы.

— Так что же он все говорит и распоряжается?

— Это уж у них всегда так, - ответил капитан.

— Это уж у нас всегда так, - подтвердил с улыбочкой Андро. — Симо себе только дело знает, а на счет условий или уговора, так это он мне все поручает.

— Выйдем-ка, - обратился вдруг ко мне капитан, указывая головой на дверь.

— Я вам вот что хотел сказать, - шепнул он мне, когда мы вышли в сени, — больше трех дукатов в день не давайте. Это цена хорошая... Вы прямо скажите Симо, что едете к Пеко по делам, по важным... С Симо говорите, а не с Андро.

— Кто же такой этот Андро?

— Да тоже из Драгая, Андро Миланов из семьи Милановичей. Хорошая семья, именитая, только сам-то он очень деньгу любит. Ничем его не проймешь; потому он всегда и уговаривается, что умеет это лучше. Симо, тот не умеет; вот и порешили, чтоб уговор, с кем там придется, делал Андро.

— Что же тут Андро, если лошади Симовы?

— А они побратимы и ездят всегда вместе. Так уж устроились... Чуете, господин рус: давайте три дуката, ни цванцига (Цванцигер – старая австрийская серебряная монета. В гульдене три цванцигера.) Богами больше, и говорите прямо с Симо. А я тем временем уломаю Андро.

— Ну а Андро тоже юнак?

— Юнак. Не такой как Симо, а тоже юнак. С отцом своим вместе дрались против цесарских. Хорошо дрались.

Так и было сделано. Симо стал было ссылаться на Андро, отвечая кратко и больше односложиями, но когда я сказал ему, что мне нужно видеть Пеко и что прошу его, Симо, помочь мне в этом, словом, когда разговор был поставлен на «благородную» ногу, Симо вдруг сдался и порешил сразу. [644]

Доста, (Довольно, будет.) — сказал он Андро, который невероятно красно размазывал господину капитану трудности путешествия и тому подобное.

Андро посмотрел на него молча укорительно, и затем вздумал было упрямиться, выставляя, что за три дуката и лошадей-то прокормить теперь трудно и пр., но Симо, прослушав с минуту новый поток причитывания, оборвал сразу словоохотливого своего друга.

— Чуешь, Андро, доста, - отрезал он, по обыкновению возможно лаконично. — Едем, господине.

Мы порешили. За три дуката в сутки Симо и Андро условились выставить двух верховых лошадей и мазгу, сопровождать нас, оставаться в горах сколько вам потребуется, если окажется нужным защищать нас и принять участие в бою.

При последней статье уговора вышел типичный курьез.

Эти люди, принявшие беспрекословно и как бы мелочь, не стоящую внимания, обязательство рисковать для нас жизнью, эти же люди положили, условие, чтобы в случае битвы, потраченные фишеки, то есть израсходованные патроны, были на наш счет!

На другой день рано утром мы двинулись.

По последним сведениям, имевшимся в Грахове, Пеко должен был находиться в Госличе или на Крстаце, то есть в нескольких верстах от входа в Дужское дефиле. Наш путь лежал на Тупань (Пограничное черногорское селение.) и Дубочку; (Герцеговинское село, Баньянского округа.) затем перевал чрез высокую гору Утец, у противоположного подножия которой лежит Гослич. По этому расчету на третий день к вечеру мы должны были прибыть к месту.

Караван наш имел довольно внушительный вид. Симо и Андро распорядились на широкую ногу: привели кроме условленных двух лошадей еще третью для себя под верх, и кроме своих двух персон выставили момака, (Работника, служивого) молодого рыжего парня для присмотра за мазгой и вещами. Сами они явились вооруженные с головы до ног: [645] кинжал, черногорский револьвер, (Эти револьверы, заказанные черногорским правительством в Австрии, особого образца. Дуло их вдвое длиннее, чем у обыкновенных револьверов и калибр больше.) пара кремневых пистолетов за поясом и скорострельное ружье системы Крынка. Момак имел только пистолет и кинжал.

Кроме этого персонала, находящегося непосредственно в нашем распоряжении, к каравану примкнули три вооруженных черногорца, шедших к Пеко. Нас было, таким образом, восемь человек, из которых семь были хорошо вооружены. Восьмой, Прайор, не имел ничего, кроме хлыста.

Он не хотел брать никакого оружия. Свой карманный револьвер и тот оставил в Грахове у докторов. На все мои представления о необходимости иметь «в горах» при себе оружие, если не ружье, то по крайней мере пистолет, Прайор упорно отвечал следующее:

— Нет, mon ami, этого мне нельзя. Я мирный гражданин. Если я буду при оружии, то турки будут иметь право убить меня, а так я просто путешественник и они меня не могут тронуть.

И как я ему ни объяснял, что турки, если б он им попался в руки, сперва убьют его, а потом уж удостоверятся, при оружии он или нет, англичанин упрямо стоял на своем, уверяя, что невооруженный он находится под покровительством международного права.

— Без оружия я буду смелее, mon ami.

VIII.

Путь наш пролегал по западной части Черногории. Эта местность, называемая Катуном, даже в самой неприютной и суровой Черногории славится своею суровостью и неприютностью. Она относительно недавно еще присоединена к Черной Горе.

Вид ужасный, подавляющий своею безжизненностью, своею безотрадностью, своим конечным разорением. Здесь царствует хаос. Одни камни — ничего более. Везде камни [646] размытые, источенные, истрепанные, разорванные, расщепанные, местами искрошенные в песок, местами истертые в пыль. То лежат они громадными, неуклюжими пластами, выставляя обнаженные ребра, то лезут торчком вверх, то выползают боком; то скучены грудами, то разметаны россыпями, то обвалились ямами, то беспорядочно валяются плитами вкривь, вкось, стоймя, плашмя, тесно, плотно одна к другой, одна налезая на другую как надгробные плиты титанического кладбища, расшатанного, исковерканного землетрясением.

И действительно это кладбище. Здесь неумолимое время, за неимением уже ничего другого, обратило злобную жажду разорения на последнее, на самые убогие камни. Здесь природа довершает дело человека. Она мстит за то, что он над нею совершил. А налег он здесь, человек, особенно усердно: разорял упорно, разорял с любовью, со страстью, в конец. Он косил необычайно: скосил людей, скосил леса, скосил жилища, скосил все живущее и все дарующее жизнь. Теперь остался один остов, остались одни кости.

В течение столетия здесь самодержавно царствовало одно изуверное неистовство. Люди были замучены, вырезаны, рассеяны; леса, оживлявшие, оплодотворявшие почву, прикреплявшие ее к каменному грунту, были выжжены, или пошли на виселицы и мученические колья; жилища разорены и срыты с лица земли. И когда эта страна, некогда плодородная, зеленевшая, полная жизненности, превратилась в пустыню, природа принялась смывать остальное, смывать так, как она одна умеет, все до последней крошинки земли, до последнего убогого клочка травки... И вот, от могучего тела, некогда полного жизни, остался лишь один белеющийся скелет. Дожди, снега и потоки его размывают; горные вихри и ветры играются над ним и развевают прах его на все четыре стороны.

Однообразно и угрюмо тянулся наш путь. Семь часов шли мы по горным тропинкам и немыслимым дорогам, не встретив ни единой лачуги. Мы были очень утомлены.

— Сейчас Белосаве будет, - сказал, не поворачивая [647] головы, Симо, шедший впереди молодцеватою, слегка развалистою легкою горскою походкой. — Поесть можно.

— Если вашей милости угодно будет, можно тут отдохнуть, покушать, - поспешил прибавить Андро, подбегая и глядя на меня со сладенькою улыбочкой. — Хорошо бы теперь вашей милости поотдохнуть. С непривычки трудно ведь очень... Очень трудно! Не на то милость ваша, чтобы мучиться.

Версты на полторы в сторону от так называемой дороги, в небольшой котловине, похожей скорее на огромную яму, прячутся четыре крошечных домишки, грязных и закопченных, как очаг. Посреди их лужа. Все мертво и безжизненно.

Это Белосаве.

Несколько больших собак, почуяв нас, выскочили на встречу с злобным лаем. Мы подошли, кое-как отбиваясь от собак, к одному из домов, из которого легкий дым пробивался чрез все имеющиеся отверстия и скважины: из входа, из-под крыши и сквозь солому крыши, только не из окон и не из трубы, потому что ни того, ни другого не имелось. По этой собачьей встрече можно было заключить, что посещения здесь чрезвычайно редки. Симо вошел в дом, из которого никто не показывался.

— Mon ami! И тут пожар начинается! - вскричал Прайор при виде струившегося отовсюду дыма. Он первый раз имел счастье лицезреть курную хату.

Я его успокоил насчет дыма.

— И мы войдем в эту коптильню?

— Да, и отогреемся, а, увидите, будем еще очень довольны.

— Quelle chien de pays, mon ami! И они дерутся из-за такой родины! - сказал он со вздохом.

Почекайте мало, ваша милость, - подслуживался медоточивый Андро. — Мы вам сейчас все приготовим.

— Чего тут готовить. Нам бы только скорее к огню, отогреться.

Мы вошли в дом. Дверь, или скорее входное отверстие, имела едва аршина два вышины, так что нужно было сильно наклониться, чтобы пролезть вовнутрь. Здесь, [648] благодаря дыму и темноте, первую минуту мы ничего не могли различить, кроме огонька, уныло мерцающего посреди хаты.

— Я здесь не выдержу, mon ami, - сказал в полголоса Прайор, по-видимому, сильно озадаченный дымом. — Это они врут, эти люди. Я вас уверяю, mon ami, это коптильня для окороков.

Англичанин говорил это с полным убеждением.

Наконец я мог осмотреться и различить предметы.

Черные как внутренность трубы, потолок и стены без окон; посредине тлеющий костер, над которым висел железный полукруглый котел на цепи, пристегнутой к крюку на потолке; вокруг несколько сидящих и лежащих фигур, между ними две женщины и трое детей; вместо пола такой же грунт как снаружи, только черный совершенно от копоти и склизкий; ни стула, ни стола, ни скамейки; грязь везде и на всем немыслимая.

Полунагие дети сидели съежившись на корточках и грели свои ручонки, бойко оглядывая нас. Женщины встали и засуетились у огня, поклонившись нам низко и раболепно поцеловав Андро в плечо. Симо уже уселся к костру, выставив разутые ноги вплоть к угольям, и подставляя к огню, для просушки, проквасившиеся свои опанки. Андро расчищал нам место, раздвигая наших черногорцев, также уже примостившихся к огню. Кроме того, у костра находились еще две какие-то личности, из которых одна лежала закутанная в струку и по-видимому спала.

— Вот сюда, господине, сюда, - и Андро указал Прайору и мне место, куда он сгреб несколько соломы. — Поди поцелуй руку у господина руса, - обратился он затем к женщинам.

При слове рус, сидевшая чужая личность приподнялась с места и слегка пошатываясь, подошла ко мне. Это был, насколько я мог разглядеть, пожилой уже человек изможденного вида, с морщинистым сильно загорелым лицом, обрамленным редкою русою с проседью растительностью и с мутными серыми глазами. Он казался утомленным до последней крайности.

— Позвольте вас спросить, вы русский? - обратился он ко мне чистейшею русскою речью, слегка заикаясь. [649]

— Да.

— Очень рад встретиться и познакомиться... Я Б***.

Я ему сказал свое имя, и затем последовало обычное пожатие руки.

— А вот-с я от усташей (Восставшие по-славянски) теперь. Вы к ним, вероятно?

— Да. Где вы оставили их?

— А вот, в Госличе… Только они собирались в другое место.

— Знаете куда?

— А вот сейчас посмотрю. У меня тут записано.

Он вытащил из-за пазухи маленькую записную книжку и подошел, пошатываясь к двери, чтобы прочесть.

— Смречно-с, деревня Смречно.

Я мог лучше оглядеть стоявшего у света соотечественника.

Одежда его представляла странную смесь местного костюма с общеевропейским: черный суконный сюртук, опоясанный красным черногорским поясом, черные суконные штаны, сверх которых были натянуты до колен шерстяные чулки; на ногах опанки, черногорская капа на голове, разодранные черные перчатки, и на плечах невозможно истрепанная и продранная инцерата.

— Так, верно-с, - продолжал он, стараясь разобрать написанное: — Смречно... Только я вам скажу, если вы к ним, это теперь опасно. Это место, мне говорили, далеко, по ту сторону турок.

Я спросил Симо, знает ли он Смречно.

— Знаю, - отвечал он. — Усташи теперь там?

— Вот этот господин говорит, что туда пошли.

— Гм… оно подальше будет Гослича на целый день.

— Дорогу туда ты хорошо знаешь?

— Знаю... Пуцать (Стрелять) може будем.

— Почему ты думаешь?

— Так, - протянул лениво Симо. — Коли нам идти из Гослича на Смреку, придется пуцать. Это верно.

В это время вошел Андро с охапкой сучьев для [650] костра. Услыхав, где, по предположениям находится Пеко с отрядом, он замахал руками и пустился, по своему обыкновению, разглагольствовать об опасностях, которые кроме трудностей ожидают нас.

— Так мы, ваша милость господин рус, так прямо между турчинами должны идти: направо кула (Турецкий блокгауз), налево кула, а тут и дорога ихняя идет на Никшич... Беда!

— Что ж, Андро, ты боишься, что ли?

— Я, бояться?! Ничего я не боюсь!.. Нет, я не боюсь, только пусть ваша милость знает. Я о вас только... А вот тоже у господина инглеза (Англичанин) нет ружья; это теперь, видите, не хорошо.

— Наших станет доста (Достаточно), - протянул Симо, глядя на огонь. — Конак (Ночлег) в Госличе: часа три после зорки двинем. Ночью там будем.

— Зачем мы выступим три часа после зари, когда такой большой переход?

— Так лучше: на зорьке турчин лют — рыскает.

— Нам главное, ваша милость, перебраться чрез ихнюю дорогу Никшичскую, - дополнил Андро слишком лаконичные объяснения Симо. — К ней мы выйдем, как Симо говорит, как раз в полдник. Это самое лучшее время: турчин тогда дома сидит — ест.

— Таким образом, нам будет лишний день пути?

— Да, день один, и ух, ух какой! Тяжело будет вашей милости: придется глядеть, высматривать, засесть може где и выжидать... Беда! А только на нас вы надейтесь: дело свое сделаем.

Невзирая на полную рознь этих двух характеров, на одном они сходились совершенно: к опасности они относились как-то пренебрежительно и гордо.

Прайор сидел и грелся, не подозревая, к величайшему своему спокойствию, о чем шла речь.

Я разговорился с Б***. Он сообщил мне, заикаясь, слегка пришепетывая и перескакивая поминутно и довольно [651] несвязно с одного предмета на другой, что он помещик, что приехал сюда с Волги, «влекомый желанием принесть посильную лепту славянскому делу», что был у «вождей» для сообщения им своего проекта, и что теперь с их согласия, отправляется к князю черногорскому, «дабы представить на благоусмотрение его светлости свой посильный труд».

Рассказано все это было очень просто, добродушно, и слегка наивно, хотя несколько бессвязно. Чувствовалась искренность и увлечение, детское правда, но непритворное.

— Всем-с читал проект и достойнейшему Пеко Павловичу, и почтеннейшему попу Богдану Зимоничу, и отважному воеводе Лазарю Сочице, всем-с читал, и все они меня выслушали.

— Что ж они вам сказали?

— А вот-с... сказали они мало. Достойнейший Пеко Павлович, тот даже ничего не сказал: курил все время и смотрел на меня, так, знаете, в упор смотрел, пристально.

— Но он выразил вам что-нибудь? Хоть слово?

— Они только сказали добро, и потом просили меня показать мой плащ.

— Как плащ? Зачем? Этот ваш плащ? - спросил я в недоумении, указывая на его разодранную инцерату.

— О! Нет-с! — ответил он, добродушно улыбаясь. — Какой же это плащ? Это кожух... Это кожух достойнейшего Пеко Павловича. Это мне дорогое, драгоценное воспоминание: он с собственных плеч снял его и передал мне.

— Ну, а ваш где?

— А вот-с... я его подарил воеводе.

— Пеко?

— Да-с, Павловичу... Плащ у меня был теплый, драповый, знаете, на вате весь простеган. Да-с... Спросил плащ. Я ему снял, показал. Он долго оглядывал и потом-с надел себе на плечи. Лепо говорит, и сел в нем, и курит. Я подумал-подумал, вижу, нравится плащ достойнейшему воеводе, и подарил ему-с. А он мне свой-с... Поменялись, - присовокупил Б... с добродушною улыбкой. — Ему, воеводе, надо теплое: холодно [652] там-с... А вот этот его кожух для меня, вы не поверите, как дорог: драгоценное воспоминание.

— Да ведь вам должно быть страшно холодно в этом решете.

— Холодновато-с, правда, холодновато, но что же делать, надо привыкать-с: не на жуирство какое я ведь сюда прибыл-с.

— Ну, а другие воеводы, Зимонич и Сочица, что вам сказали насчет вашего проекта?

— А вот-с... Почтеннейший Богдан Зимонич, величественная фигура-с! Тот обратил внимание, только, как я мог заключить, ему в проекте не все понравилось. Что именно, не умею сказать, а только по словам его вышло что не все... Он, знаете, говорит прямо, просто по-библейски: Глупства много. Так прямо и сказал. Тебе, говорит, это читать здесь нечего, а ступай куда следует... Прямой, простой, знаете, человек-с. И обидеться нельзя за такую речь. Да и то возьмите, что говорит дело: как я подумал-с потом хорошенько сам, так и вышло, что читать это следует не им, а самому князю... А вот-с, благороднейший воевода Лазарь Сочица, так тот не весь проект выслушал; прочел я половину приблизительно, а он вдруг вынул из кармана грецкие орехи и подал мне горстью, и говорит: Вижу, что хорошо. После когда-нибудь дочитаешь, а теперь мне некогда.

Наша беседа была неожиданно прервана каким-то громовым нечеловеческим возгласом, диким, гробовым, как из бочки, чем-то вроде: Ггой...ий!. Террем! - раздавшимся со стороны лежавшей закутанной фигуры.

Все вздрогнули, дети пугливо шарахнулись в сторону. Прайор даже вскочил на ноги.

— Не беспокойтесь, - поспешно обратился ко мне Б... с добродушною, несколько принужденною улыбкой. — Это ничего; это мой спутник блажит. Беда мне с ним!

— Кто это такой?

— Венгерец один-с... Не понравился там, так отослали.

— Он пьян?

— Есть тот грех-с. Всю дорогу так; ни слова ни говорит, все только, знаете, идет и сопит-с. А [653] придешь на привал-с, сейчас спать, а потом на него находит-с.

— Что же находит?

— Так-с, неистовство. Только он никого не трогает-с. Неистовство больше от мечтаний у него: зол он на одного человека-с.

В это мгновение лежащий вдруг присел и выставил напоказ лицо почти кирпичного цвета, с оловянными глазами навыкате, щетинистою небритою недели три бородой и обстриженными под гребенку, будто выбритыми волосами. Он окинул нас всех раза два-три диким бессмысленным взором и затем уставился на стоявшего Прайора.

— Га! Дука! Каналье!! - рявкнул он во всю глотку, не шевельнувшись, и затем снова завалился и закрылся струкой.

— Ггой!..ие! - раздалось снова из-под струки, но уже каким-то глухим стонущим голосом.

Андро и Симо переглянулись.

— Дуку ругает, - сказал Симо и засмеялся.

Андро, более дипломатичный и искусившийся уже несколько в науке условных приличий, взглянул вопросительно на меня, желая уловить на моем лице, удобно ли ему будет засмеяться или нет. Прайор, все еще стоявший, нагнулся ко мне и спросил на ухо, что все это означает и не бешеный ли это лежит?

— Кого это он ругает канальей? - спросил я Б. — Он, вероятно, с пьяных глаз принял моего спутника за другого.

— Нет-с, это он со сна. Он каждый раз так просыпается, будь тут кто или нет... Я вам говорил-с, что на него находит.

— Но что значит это: дука?

— А вот-с. Это тот человек, на которого он зол.

— Кто же это? Герцог, если он его дукой величает?

— Герцог не герцог, а так как-то.

— То есть?

— А вот-с, зовут-с его правда дукой, все зовут-с; дука да дука, только и слышно; только на герцога он совсем не похож... Должно быть, кличка ему такая. [654]

— Может быть, это его имя?

— А Бог его знает.

— Кто же он такой?

— И того-с тоже не могу знать... Там, у Пеко Павловича, он секретарем-с у них. Образованный: все языки знает, и по-нашему тоже говорит, плохо, но говорит-с.

— А этот венгерец за что же на него зол?

— А вот-с... Это он, дука этот, и сделал так, что его спровадили.

— Знаете, за что спровадили?

— Нет-с: признаться сказать, не знаю хорошенько, полагаю только, что подозревали, что не преданный.

— А вы как же с ним очутились вместе?

— А вот-с... Нашел я его на дороге, неподалеку-с от Гослича, всего часах в двух. А вышел он накануне. Сидит себе на камушке пьяный-распьяный и мрачный такой... Думаю: если он так пойдет дальше, никогда ему не дойти, пропадет он на дороге, и уговорил его идти вместе... Долго уговаривал-с; бился я с ним, бился... Ничего не слушает, только бормочет что-то по-своему и потом пущает вдруг эдакой крик, как вы слышали... Только я смотрю: весь дрожит от холода и ежится в этой своей штуке, струка по-здешнему, а горло совсем голое. Жалко мне стало его; я обмотал ему шею-то шарфом, вот этим что видите, и дал глотнуть немного ракии (Местная водка), взял-с фляжку на дорогу, а так-с я никогда не пью. Дал-с я ему глотнуть ракии, отошел. Сосал, сосал, почти половину высосал, утерся и пошел со мной, сам по себе, вдруг-с, не говоря аи слова.

— Так это ваш шарф на нем?

— Мой-с. У него кроме как сюртучишка, штанов-с и струки этой ничего нет. Холодно-с ведь очень так: а у него еще и сапогов-то нет и опанок нет.

— Неужели же он босиком?

— Почти что так-с будет. Сапоги-то у него, одно имя только: обе подошвы отвалились... Беда! как тут не помочь?  [655]

— А водку откуда же берет?

— А вот-с... Грешное дело, это уж я-с. На ночлег-то как мы пришли, протянул он руку; показывает на фляжку. Я думал было не давать ему; так, знаете-с, как застонал и ничком к огню: лежит себе и стонет так жалобно, так жалобно-с, что я не выдержал, дал-с. Всю высосал и опять стонет и просит еще. Я купил, это в Дубочках было, там торгует один ракией, дал ему. Опять высосал и успокоился; поел немного брава (Баран) и завалился-с... Так у нас с тех пор и идет.

— И вы с ним так ни слова и не говорите?

— Так и не говорим между собою. Нет-с возможности: он ведь по-венгерски говорит, да по-немецки кое-что калякает; но я сам-с в немецком не особенно-то сведущ, а как он говорит, так-таки ничего не разберу.

— Да куда же вы его ведете?

— А вот-с до Грахова. Там нам в стороны: мне на Цетинью, к его светлости князю черногорскому, а ему одна дорога: в Ризано-с, потому что велено ему убираться вон в Австрию.

— Так и прогнали, не дав ничего на дорогу?

— Сунули ножку брава печеного на еду, больше ничего. Он и не спрашивал, правда, ничего. Так-с испугался, так-с, что весь дрожал даже, как уходил.

Нам дали закусить, и я предложил Б. выпить коньяку. Он слегка хлебнул.

— Что же вы? Допейте же чарку. Подкрепит, - сказал я ему.

— Нет-с, очень, очень благодарен; я ведь не пью-с совершенно; я только на дороге, так, глотну изредка, чтобы согреться... А вы, пожалуйста, чего не подумайте, - присовокупил он как бы спохватившись. — Я ведь совсем не пью-с, совсем нет, а что ноги у меня неверны, так это-с от усталости и потому что ознобились.

Уверения эти были излишни. Я был убежден, что этот человек говорил правду. Есть признаки, едва уловимые, но почти всегда несомненные, по которым как-то инстинктивно у вас устанавливается доверие или недоверие к словам незнакомого вам человека. Здесь [656] все дышало такою искренностью, такою правдивостью, таким эпическим добродушием, что сомневаться было невозможно.

Я находился в присутствии замечательной натуры, поразительно наивной, детской, добродушной до простоты, но высоко христианской. «Влекомый», как он выразился, единственным желанием принести частичку пользы делу, этот человек бросил все, дом, скромную, но покойную обстановку, относительное довольство родных, чтобы приехать сюда на тяжкую муку. Там, далеко, на Волге, в своем домике, среди хозяйства, он тронулся горестною судьбой герцеговинцев и босняков, тронулся до глубины души, и задумал, как бы им помочь. Думал он, думал, прочел кое-что о них, и взглянул на дело конечно по-своему, детски чисто: «Надо только устроить так, чтобы турки и славяне помирились между собою и зажили бы в ладу, а устроить это»... И выработался у него в голове проект этого идеального благоустройства, чтобы всем было так хорошо и так ладно. Обдумал он его, разработал у себя на Волге, написал и повез в Герцеговину... Ничего и никого он не ищет, ни в ком он не заискивает, терпит голод, холод, лишения и опасности всякого рода, терпит безропотно, последнее снимает с плеч, чтобы прикрыть других, делится последним куском с несчастным, пригревает и кормит других, он, продрогший, голодный, измученный и хилый, извиняет всех и думает об одном: пропагандировать свой проект. И представить его лицам, могущим осуществить на деле это мечтание.

Он прочел мне свой проект и дал один экземпляр «для сведения». Это была идеальная путаница, несоображенная ни с местными условиями, ни с обычаями, ни с политическим положением страны. Видно было, что эти мечтания писались за тридевять земель от страны, которой предназначались.

«Предполагается, — так начиналось Предположение о преобразовании управления в Герцеговине и в Боснии, — что представители поземельной и иной собственности: сторожилы и главы семейств; представители религиозных, церковных, приходских и гражданских общин, как-то: настоятели монастырей, председатели акционерных обществ и других [657] товариществ, на денежных капиталах и ценностях основанных; владельцы фабрик и заводов; подрядчики рабочих товариществ и артелей и также представители самих товариществ и артелей: как христиане, так и магометане, по месту жительства и занятиям принадлежащие к данной местности, без различия вероисповедания и народности, как уроженцы страны, так и оседлые в оной иностранцы, избранные по одному от каждого города определенным числом приходов и общин города и окрестных селений, будут собираться каждые три года в главном городе страны, под председательством князя черногорского в Герцеговине, и князя сербского в Боснии: князья же черногорский и сербский могли бы председать в этих собраниях или в качестве посредников между различными направлениями народонаселения, разнствующего между собою по языку, наречиям и вероисповеданиям; или в качестве уполномоченных турецкого правительства; или же турецкое правительство могло бы уполномочить на председательство кого-либо по своему выбору, с участием князей черногорского и сербского в предполагаемых собраниях».

Мы дошли до первой точки, и потому я останавливаюсь, полагая, что этого отрывка будет достаточно, чтобы судить обо всем проекте. В приведенных словах, впрочем, заключается вся сущность проекта. Остальное — пять страниц мелкого убористого письма — касались разных деталей, столь же мало сообразных с действительностью, как и вступление.

IX.

Нам нельзя было долго засиживаться в Белосаве, чтобы поспеть в Тупань на ночлег Мы расстались с Б***, который намеревался, переночевав в Белосаве, пройти на следующий день до Грахова.

Опять та же убийственная дорога, то же угрюмое и суровое каменное царство, которое поваливший снег начинает покрывать белым саваном. Резкий ветер режет лицо и пронизывает насквозь. Окоченелые и совершенно измученные, мы добираемся к вечеру до Тупани. [658]

Такие же домишки, как в Белосаве, только несколько больше числом. Не видно огоньков, так отрадно действующих на утомленного путешественника, спешащего на ночлег. Все глядит мертво, пусто, безжизненно. Среди наступившей темноты убогие, беспорядочно разбросанные домишки, черные силуэты которых выделяются на снежной поляне, кажутся еще несчастнее, еще беспомощнее. Тот же злой лай собак встречает нас.

По сведениям, полученным в Грахове, я должен был найти здесь воеводу Петра Вукотича, наблюдавшего с двумя батальонами за границей.

Черногорцы, шедшие с нами, привели нас прямо к куче (Дом), где стоял воевода.

Внутренность дома та же, что и в Белосаве, только немного больше. Окон нет. Вместо пола земля. Воевода Вукотич, тесть князя черногорского, сидит полулежа на ковре у костра и курит трубку. Два других черногорца сидят, поджав ноги, справа и слева. Один из них варит на угольях кофе в жестяном кофейнике.

Несколько величавый, но радушный прием. Воевода Петар, как его называют, держит себя особняком и не братается со всеми, как другие. Здесь первый и последний раз за все время моих странствований по Черногории и Герцеговине конвой и проводники остались за дверьми и не явились, по обыкновению, примоститься к огню вместе с нами. Воевода подтвердил сообщение Б*** относительно перехода Пеко и других в Смречно, и в виду опасности последней части пути от Гослича, предложил дать пять конвойных из надежнейших людей. Сообщил он также, что пять «самовольцев» (Добровольцы) русских и сербов, направляющихся к усташам, прошли за несколько часов ранее.

— Вам их легко нагнать, господин рус, - сказал мне Вукотич; — они будут отдыхать день в Дубочке. Как раз выступите вместе. И им и вам будет покойнее идти заодно. [659]

Это новое подкрепление являлось как нельзя более кстати, и потому я распорядился, чтобы нам выступить чуть свет.

— Один вам совет, - сказал мне на ухо воевода, когда на другой день рано мы садились на коней: — придерживайте Симо. Я его знаю, он непременно полезет без нужды стреляться с турчиной, когда можно обойтись и без этого. Ему вишь, любо это!.. Я дал ему наставление, но и вы тоже присматривайте сами за ним и ни ниц (Ничего, ничуть). В случае чего, не допускайте его отставать.

Прайор, которого я держал в счастливом неведении относительно ожидавшихся тревог, очень удивился и искренно обрадовался, когда нас оказалось на пять человек более.

— Если так будет, продолжаться, mon ami, заметил он, — мы придем целым батальоном к инсургентам. Ces mechant garcon (Т.е. турки) не посмеют теперь нас трогать.

За Тупанью пейзаж изменяется. Мы несколько спускаемся и следуем поперек многочисленных маленьких долин. Каменное царство исчезло. Из-под снега, слегка подернувшего землю, выглядывают кой-где зеленеющие пространства; встречаются деревья и кусты; вправо и влево на высотах чернеются леса. Душе как-то легче и привольнее, хотя и здесь все пусто и безжизненно.

Мы на турецкой границе, обозначенной грудою камней с окопом.

Вправо от дороги, на самом рубеже, одиноко стоит каменная церковь (Церкви в Черногории и Герцеговине стоят всегда одиноко). Крошечное четырехугольное здание белое и чистое; на крыше маленькая каменная арка для колокола; окна узки, как бойницы; вокруг несколько могил. Стадо рогатого скота и овец пасется возле, отыскивая корм под снегом. Несколько мущин, женщин и детей расположились табором.

Это герцеговинцы, бегущие от турок. Это относительно счастливцы; им удалось забрать с собой кое-что из имущества и скот. Они наконец чувствуют себя в безопасности после трех дней почти безостановочного [660] бегства, и отдыхают на первой переступленной ими пяди черногорской земли.

Мы идем по турецкой земле, по Баньянскому округу. Здесь турок совершенно нет: редкие находившиеся тут кулы взяты и разрушены; башибузуков также нет, благодаря соседству Черногории. Жители сплошь христиане. Все мужское население под командой Максима Бачевича находится под Пивой, в войске инсургентов. Здесь идти столь же безопасно, как по Черногории.

Местность становится более открытою. Кругозор расширяется. Вокруг нас на большое расстояние холмистая местность. Кой-где мелькают деревья кущами. Вдали, во все стороны, видны горы, покрытые снегом. Нигде на этом обширном пространстве не видно жилья.

В Дубочке мы нашли «самовольцев», о которых говорил воевода Вукотич. Это были совсем молодые люди. Двое из них, Руссов и Василевский, были русские, один, Клоссовский, русский поляк, остальные два — сербы из Белграда. Все в европейском платье, но в опанках и черногорских шапках; все при ружьях, пистонных, плохих, которыми их снабдили в Грахове.

Руссов и Василевский оба малороссы, коренастые, небольшого роста, здоровяки и, как говорится, крепыши, очень похожие друг на друга, так что можно было их принять за родных братьев, показались мне — что и оказалось впоследствии — дельными, энергичными людьми. Остальные были так себе, жидковатый, должно быть не очень-то выносливый народ, но с отличнейшими намерениями и восторженным настроением.

Познакомившись немного с ними, мне пришло в голову, что для задуманного мною в Грахове дела — оказания помощи раненым на месте — лучшего персонала нельзя было желать. Я объяснил им свою мысль, сказал, что необходимейшие пособия идут со мною и предложил принять на себя обязанность лекарей в инсургентских отрядах.

Сначала было они отказались наотрез.

— Этим вы окажете наибольшую пользу делу, - стал я их убеждать. — Инсургенты дерутся отлично, стреляют превосходно, выносят шутя невероятные лишения. Вам, господа, невзирая на всю вашу храбрость и энергию, угоняться и не сравняться с ними в этом отношении, [661] потому что к подобной жизни надо привыкать с детства, как эти люди, чтобы смеяться над трудностями и лишениями, с которыми вам едва ли справиться. Наконец их образ войны не требует знания и теории; он дается лишь практикой, здесь, следовательно, также, невзирая на всю их неразвитость, они опередили вас. То же, что я предлагаю вам предпринять, они неспособны выполнить, а между тем это было бы для них величайшим благом.

Эти доводы убедили самовольцев. Они согласились принять на себя обязанности «усташских лекарей», но под непременным условием сохранить оружие и драться во время битвы.

Из Дубочек нас двинулось уже двадцать четыре человека: нас восемь, составлявших первое ядро каравана, пять черногорцев, данных воеводой Петром Вукотичем, пять «самовольцев» и шесть герцеговинцев из Баньян, отлучившихся на побывку домой и теперь возвращавшихся к своему отряду.

После двух часов сносного пути мы подошли к «тяжким местам», называемым так даже здесь, в этой стране ужаснейших и первобытнейших путей. Эти «тяжкие места» — подъем на гору Утец.

Здесь то, что называется дорогой, в полном смысле слова ужасно. Сами горные духи, ревниво оберегающие подступ к своим дебрям и твердыням, не придумали бы, кажется, ничего хуже, чтоб обескуражить и остановить путешественника.

Тут пришлось слезть с коней. Мы поднимались по довольно покатому, но чрезвычайно извилистому подъему, среди скоплений и груд камня твердого и отшлифованного временем как полированный мрамор. Тропинка состояла из скользких каменных конусов, но верхам которых нам следовало ставить ноги. Люди и лошади поминутно спотыкались и застревали в этих волчьих ямах. Справа и слева обрывы, глыбы, скопления, словом, непроходимая каменная дебрь. Местами приходилось карабкаться и перелезать через вылезающие скользкие плеши больших каменных глыб, глубоко сидящих и заграждающих путь. В таких случаях коням давали свободу, предоставляя им самим миновать как-нибудь препятствие. Нельзя было не восхищаться изумительной сноровке и [662] ловкости этих животных: они цеплялись и карабкались как козы, отыскивали обходы, огибали препятствия со столь удивительною сметкой, что зачастую мы за ними следовали, как за проводниками.

Подъем становится круче, путь ужаснее. Большие камни, заграждающие путь, появляются все чаще и чаще и, наконец, образуют сплошную цепь препятствий. Нам приходится перелезать с камня на камень. Кони, невзирая на их ловкость и инстинкт, иногда минут пятьдесят бьются пред глыбой. Снега нет — теплый ветер смыл его за ночь — но зато гладкие камни мокры и скользки до чрезвычайности. Мы движемся очень медленно.

Мы все, иностранцы, были измучены до последней крайности, тогда как природные дети этих неприютных стран шли бодро, весело, и не выказывая никаких признаков усталости. Бедные «самовольцы», едва передвигавшие ноги, могли здесь убедиться, что есть физические условия, с которыми непривычным людям, невзирая на все усилия, всю энергию и всю силу воли, нет возможности бороться. Прайор, свыкшийся за два дня с нелегкими условиями путешествия, держал себя отлично, справлялся с препятствиями методически и с какою-то особенною аккуратностью, причем стискивал зубы и краснел от натуги, но не жаловался и не отставал.

Подъем стал еще круче. На высоте гораздо холоднее. Снова появился снег, рыхлый, пушистый, едва прикрывающий камни. Двигаться еще труднее: на каждом шагу приходится ощупывать место, куда ставишь ногу, чтобы не попасть в яму или, что гораздо серьезнее, не оборваться с крутизны, подступающей то справа, то слева вплоть к тропинке, занесенной снегом. К довершению, густой снег, подстегиваемый резким порывистым ветром, хлещет в лицо и залепляет глаза.

Мы онемели, окоченели, изнемогаем совершенно, двигаемся как-то тупо, машинально, едва различая окружающие предметы; голова в огне, в глазах рябит, а сами дрожим от холода. В уверения проводников насчет близости конца наших мучений мы перестали верить, так давно они уже сулили нам этот недосягаемый Гослич, а их сааты оказывались безмерной длины. [663]

Наконец, около четырех часов пополудни, подъем вдруг перестает: мы переваливаем через гребень. Кочки, камни, глубокий снег, но двигаться нам несравненно легче. Справа и слева дремучий лес, по которому стонет ветер. Чрез несколько минут мы уже на противоположном склоне и спускаемся среди редкого леса. Из-за деревьев мелькает впереди огромное пространство, показываются урывками то снеговые горы вдали, то лесистые местности, то чернеющая равнина; наконец, мы вышли на чистое место, и нашим глазам открылась угрюмая, но величественная картина.

Пред нами развернулась панорама всей местности. У наших ног, в глубокой рывине вдающейся в подножие горы, лежит Гослич — четыре ветхих, наполовину разрушенных домика. Немного дальше, между кустами что-то горит, по-видимому, дом. Верст на двадцать пред нами, вправо, влево и прямо, лежит долина, усеянная сплошь невысокими, покрытыми кустарником холмами, она кажется черным озером среди окаймляющих ее сплошь снеговых громад. Тени уже легли на низменности, исчезающие все более и более в таинственной свинцовой дымке. Снега на горах, исключая некоторых макушек, ярко освещенных багровыми лучами заходящего солнца, подернулись сизыми отливами, местами неправильные черные полосы бороздят снеговую белизну по склонам гор: это леса. Небо тусклое, молочное, снеговое; местами черные тучи скопились и застряли на макушках; где-то совсем вдали одинокий солнечный луч, пробившийся сквозь густую пелену облаков, блестит светлою полосой на свинцовом фоне небосклона и исчезает в туманной дымке.

Мертвая, подавляющая тишина. Здесь царит несчастие и горе. Эти убогие дома у наших ног пусты и полуразрушены: они служат теперь только ночным убежищем проходящим партиям славян или рыскающим по долине башибузукам. Эта черная долина, исчезающая в мглистом тумане, пропитана христианскою и мусульманскою кровью: по ней теперь рыскают, пробираются и прячутся люди, рыскают, пробираются и прячутся как хищные звери, избегая друг друга, поджидая и бросаясь на добычу... [664]

Внизу, со стороны Гослича, раздался ружейный выстрел. Все приостановились и стали прислушиваться, всматриваясь в темнеющую даль. Дело в том, что от подножия Утеца начинались «опасные места», где нужно было двигаться осмотрительно и с предосторожностями: вправо, верстах в пяти, стояла большая турецкая кула Злоступ, защищающая вход в ущелье Дуги; прямо, в восьми верстах, находилась другая кула Доу, обе не взятые еще славянами и занятые относительно довольно сильным турецким гарнизоном; наконец, в долине, после удаления инсургентов в Пиву и Смречно, по всем вероятиям шатались конные башибузуки.

Надо было узнать наверно, кто выстрелил, друг или недруг, и кем занят Гослич, откуда раздался выстрел. С другой стороны нам надо было спешить спуститься с горы, так как ночь наступала. Симо, взяв с собой двух черногорцев, быстро пошел вперед на рекогносцировку; мы же продолжали спускаться обыкновенным шагом, но без громких разговоров и криков, и держась более деревьев.

Спуск в эту сторону совершается по крайней мере в пятнадцать раз быстрее, чем противоположный подъем. Склон горы к долине чрезвычайно крут, что очень сокращает расстояние. Вы почти катитесь вниз по извилистой тропинке, пролегающей большею частью чрез редкий лес.

После получасового спуска, мы достигли подножия горы, где Симо уже поджидал нас. Он сообщил, что Гослич занят небольшою партией «наших», поджидавших оказии, чтобы двинуться далее; выстрел был сделан ими для сигнала, когда они завидели нас на горе.

(Продолжение следует)

Петр Петров

Текст воспроизведен по изданию: Очерки герцеговинского восстания // Русский вестник, № 12. 1877

© текст - Петров П. 1877
© сетевая версия - Thietmar. 2010
© OCR - Анисимов М. Ю. 2010
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русский вестник. 1877