Главная   А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Э  Ю  Я  Документы
Реклама:

БАЦЕТИЧ Ф. М.

СТАРАЯ СЕРБИЯ, ЕЕ ПРОШЛОЕ И НАСТОЯЩЕЕ

VIII.

Итак, изгнанником я уходил из своей родины! Все мои мечты быть ей полезным обратились в прах; ни родные, ни знакомые не смели принять меня в свои дома; провести со мною время в задушевной беседе, они боялись, потому что меня считали опасным человеком. Турки, которые действительно не могут рассчитывать на преданность своих христианских подданных, свои единоземцы, богатые купцы и некоторые кметы, продающие счастие своего народа за дружбу с его врагами, искали случая погубить меня, потому что свет науки подрывал кредит их карманов; а я, бедный человек, осмеливался вносить по возможности просвещение в среду подавленной сербской семьи.

Распростившись с Макарием, я зашел в корчму за некоторыми своими вещами и увидал на скамье толстого турка в военном мундире. В одной руке он держал чубук, а в другой чашку кофе; графинчик с водкой стоял подле него. Не обращая на него внимания, я стал прощаться с знакомыми, которых тут нашел. Турок внимательно посмотрел на меня и спросил корчмаря, что я за человек. Узнав из ответа, кто я, он тотчас же спросил тескеру. Я подал ему паспорт и он начал что-то с него списывать латинскими буквами; потом, заметив у меня в руках другую бумагу, потребовал и ее. Хозяин корчмы переводил мне его слова. Списав тоже что-то и с моего метрического свидетельства, он возвратил мне оба мои документа. Нимало не медля и простившись с знакомыми, я вышел на двор и увидал на большой дороге густую толпу народа: то было войско. Я поспешно вбежал в верхнюю горницу корчмы, надел военную куртку, купленную в Белграде, и красную феску и пошел проститься с [165] Лаптошем. Он ужасно злился, зачем я показывал турку свою метрику.

— Что ж из этого? — спросил я, — в ней ничего нет такого, что могло бы кому повредить.

— Я этого не хочу! — сердито отвечал он.

— Какая важность, что турок спросил и посмотрел? Я в этом не виноват.

— Послушай, — закричал он, — если ты сегодня не уберешься отсюда, я не посмотрю на тебя.

— Успокойся! Я сейчас ухожу отсюда. Прощай!

— Прощай! — сердито проворчал туторбаша.

Сойдя вниз, я завязал в платок свое прежнее платье и в сопровождении одного знакомого отправился в дорогу.

Мы скоро догнали человека, который взял мои вещи; я сдал ему и другой узел, простился с знакомым и отправился дальше. Подходя к большой дороге, я пошел кустарником и оттуда незаметным образом юркнул в толпу солдат.

Войско шло свободно, без фронтового порядка, кто впереди, кто сзади; одни были вооружены, другие нет; некоторые пели по-турецки и никто не обращал на меня внимания, полагая, что я иду с их табором по делам службы. Помня совет селяка, я то опережал, то отставал от них. Таким образом мы прошли Прибой. Тут офицер, шедший с войском, спросил у меня что-то по-турецки, но я промолчал, как будто не зная, с кем он говорит.

За городом я немного поравнялся с попутчиком, но не подал никакого вида, что мы знакомы друг с другом.

Достигнув местности, называемой Паройна, мы чрез несколько времени прошли мимо Старого Брода на Уваце.

Пехота и кавалерия смешанными толпами проходили через новый мост. Я шел вместе с ними и не видал никого, кто бы осматривал проходящих. Слава Тебе Господи! — подумал я, — что меня никто не заметил, и тотчас же повернул налево к постоялому двору, выстроенному недалеко от моста. Войско шло дальше, к другим ханам, стоящим по дороге на расстоянии 2-3 верст. Здесь я должен был встретиться с моим попутчиком, которого я потерял из виду, и спросил человека, стоявшего у дверей корчмы, не проходил ли он сюда. Получив отрицательный ответ, я взошел в горницу. Посреди разведен был огонь, и в маленькой жестяной посуде, приставленной с боку, варился кофе, на скамье [166] подальше от огня сидели два человека в туземном костюме: в одном из них я узнал штербцкого кмета. Я поздоровался с ним и сел на скамью. Он спросил меня, куда я отправляюсь и отчего так мало пожил здесь в монастыре. Я отвечал, что мне нечего там делать.

— Куда же ты идешь?

— В Сараево, к владыке.

Он посмотрел на меня исподлобья и сказал:

— Ну, ты не пойдешь в Сараево, а вернее всего проберешься в Шумадию.

— Напрасно так думаешь. Я хочу просить сараевского владыку об учительском месте где б то ни было.

— Эх! Учительское звание незавидное. Ступай лучше в монахи и живи спокойно в каком-нибудь монастыре. Стоит ли быть учителем?

Я показал вид, что мне нравится его совет и велел корчмарю подать две чашки кофе. Когда мы выпили кофе, кмет сказал мне:

— Если будешь в Сараеве, поклонись от меня владыке; он меня очень хорошо знает, да и немудрено: я знаком с многими тамошними важными лицами. Вам, учителям и даже калугерам, и во сне не видать такого знакомства.

— Что ж мудреного? — отвечал я, — тебе счастье, а нам другое.

— В том-то и дело, что я, хотя безграмотный, а умел расположить к себе важных царских людей, и они скорей поверят мне одному, нежели десяти или двадцати прочим. Я ко всем имею доступ: и к турецким властям, и к владыке, и к купцам. Ты сам видел намедни в меджлисе, что на меня смотрят, как на самого умного человека, и во всем мне верят; разве это дурно?

— Нет. А есть ли между вами грамотные кметы?

— Нет ни одного; но есть люди, которые поважнее меня по своему положению, только и им трудно со мной бороться.

— Кто же это такие?

— А вот, например, монах Макарий, бывший намедни с тобой у мудира. Он зазнался и стал умничать: то нужны школы, то нельзя туркам проезжать верхом через монастырский двор, и провел даже новую дорогу вокруг монастырской ограды, так что многие турки жаловались мне на далекий объезд. Я собираюсь на днях съездить в монастырь и дать ему почувствовать, что есть люди постарше и поважней его пред царскими людьми. Его дело [167] молиться Богу и исполнять приказания владыки. Мы здесь хозяева и тебе следовало обратиться к нам, а ты погорячился еще, когда я тебе сказал, что ты должен нам заплатить за право учить. Ну, и что же выиграл? Пришел да и ушел.

— Я не знал, что у вас такой обычай. В Шумадии, наоборот, платят учителям за их труды.

— Напрасно ты так надеялся. Да нам и некогда заниматься вашим учительством. И без того на народе лежит много налогов, то царских, то владычных, а тут еще прибавляй новую подать на жалованье учителям. Нам не нужны школы; знали бы наши дети пахать и косить и довольно с них.

— Грамота не помешает быть хорошим земледельцем.

— Знаем; только когда наши дети начитаются ваших пустых ученых книженок, то перестанут уважать умных людей, кметов и купцов, которые сами очень сведущи в Божественном Писании. Вы как выучитесь в Шумадии, так и начнете распространять бесовское учение, солнце де стоит, а земля вертится кругом него; ведь это дьявольщина; мы каждый день своими глазами видим, как солнце ходит по небу с востока на запад. Какие вы учителя, когда не знаете главного, как в церкви петь. Одним словом, школе не бывать, пока я жив и пока монастырскими делами заведуют лица, имеющие голос и доступ к владыкам и царским властям.

Меня сильно разбирало зло. Я и прежде много слыхал об этом надменном невежде и своими глазами видел его глупые выходки и низкопоклонничество в меджлисе, а теперь мне суждено было выслушать его дикое рассуждение о школах и науке. Я встал, наконец, попросил корчмаря дать мне кого-нибудь донести мои вещи до другого хана и вышел.

— Теперь уже поздно, — сказал хозяин, — и мальчику опасно возвращаться одному; но тут есть парень из того места, ему будет по дороге.

Я согласился. Позвали парня; он взял мои вещи и пошел вперед, я простился с Рако и с хозяином и отправился в путь; но едва отошел от постоялого двора, как меня догнал туземец, сидевший в горнице и молчавший во все время моего разговора с кметом.

— Где ты будешь ночевать? — спросил он.

— Не знаю.

— Не ты ли жил некоторое время в монастыре Бани? [168]

— Да, я там жил.

— И дал обещание булюбаше и баряктару немедлевно оттуда выехать?

— Да, но я не мог этого сделать, потому что меня задержали кое-какие дела. Почему ты это знаешь?

— Один человек послал меня следить, что с тобой будет на Уваце. Вчера тебя ждали в Прибое шесть человек сейменов, но как ты не пришел туда на другой день, они ночевали в Раче, караулили тебя нынче на мосту целый день и спрятались, когда войско переходило через мост. Берегись попасть в их руки; они, как видно, очень злы на тебя.

— Что же мне теперь делать?

— Пойдем по этим горам и проберемся через сербскую межу. Там тебе бояться нечего, земля свободная — не то, что здесь.

— Мне надо зайти в хан, а завтра я отправлюсь в Сараево.

— Ну как знаешь, так и делай. Я предупредил тебя об опасности и проводил бы ночью в Сербию. Ты не хочешь, так прощай, — и незнакомец пошел назад в корчму.

Я бы, конечно, согласился на его предложение, но оно было как-то загадочно, потому что он не хотел сказать, кто его подослал, и я боялся, не скрывалась ли тут турецкая ловушка. Итак, мы простились.

Парень с моими вещами ушел далеко, и я насилу догнал его.

В разговоре я не заметил, как мы пришли к другому постоялому двору. Уже стемнело; солдаты развели огни в открытом поле; отовсюду раздавались звуки балалайки и военной музыки, песни и оклики. Я вошел в хан. Через несколько минут пришел один из знакомых мне туземцев и, не говоря ни слова, поманил меня рукой. Я взял вещи и пошел за ним.

— Где ты был все это время? — спросил он.

Я рассказал ему свои приключения.

— Турки ждали тебя вчера в Прибое, а сегодня на мосту; они где-нибудь тут ночуют и злятся на тебя за то, что ты обманул их и не пришел в Прибой.

— Я не виноват, что по делу остался лишний день в монастыре.

— Ты куда же теперь идешь?

— И сам не знаю; у меня осталось только три гроша (45 к. сер.), с ними далеко не дойдешь.

— А сколько тебе выдали в Сербии денег на дорогу?

— Около 9 талеров (40 р. 60 к.) Я истратил из них [169] половину еще в Белграде, потому что купил кой-какие книги и нужные мне вещи, а на остальные странствую; думал остаться в Бане учить детей, и то не удалось. Турки преследуют. Деньги, как видишь, я все истратил и теперь не знаю, что делать.

— Иди обратно в Сербию, пока твоя голова на плечах. Теперь не время думать об учительстве. Турки, пожалуй, тебя схватят и засадят в темницу или убьют; они недаром тебя поджидают.

— Как же бы мне уйти скорее в Сербию? Я не знаю отсюда дороги. Нет ли у тебя кого-нибудь провести меня до сербской межи, а там я один пойду до сербского караула; мне бояться нечего, у меня сербский паспорт.

— Можно найти проводника, — сказал туземец, — да дело в том, как бы не наткнуться на турок. Тогда неминуемая смерть вам обоим.

— Что ж мне теперь делать?

— А вот что. Пойдем отсюда к моему знакомому, там мы переночуем, а завтра рано отправим тебя с кем-нибудь до сербской межи. Ты перейдешь за удут, и опасность кончится.

— А если турки там ночуют?

— Нет, они где-нибудь здесь в Штербцах, а мы поедем дальше.

Туземец сел на коня: его товарищ, не входивший в горницу, отдал мне свою лошадь, а сам пошел вперед. Через полтора часа мы приехали в назначенное место.

Собаки с громким лаем бросились на нас, но вышедшие из дому женщины с зажженной лучиной отогнали их, и мы спокойно подъезжали к самому жилью, как вдруг послышался стук оружия и кто-то закричал «Кто идет?».

— Свои, — отвечал он, — не бойтесь! — и назвал себя по имени.

Мы сошли с коней.

Хозяин дома приветствовал нас; я уже считал себя в безопасности; но, видно, еще не кончился срок моего испытания. К нам неожиданно подошли три турка и обратились ко мне:

— Куда отправляешься? В Шумадию вместо Сараева? Это разве по дороге?

«Плохо», — подумал я, но внезапно блеснула в голове мысль, и я спокойно отвечал:

— Я и не думаю ехать в Шумадию, но мне должен один человек в Белграде и выслал деньги в Карантин. Я иду их получать, а завтра через Вышеград отправлюсь прямо в Сараево. [170]

— Мы тоже идем в Вышеград; значит, пойдем вместе.

— Хорошо.

— А много ли тебе выслали денег из Белграда?

— Не знаю, завтра увижу. Думаю, не менее 100 цванциков (40 р. с.), а может быть и больше.

Турки отошли в сторону и начали что-то говорить потихоньку, тем временем мой знакомец сказал хозяину дома шепотом:

— Скажи-ка, брат, этим гостям, что ты слышал от меня, будто хайдук Варница с своей дружиной перешел нынче вечером из Герцеговины реку Лим в Старый Влах и, пожалуй, явится ночью в здешней стороне и сделает на них нападение.

Хозяин тотчас же сообщил эту новость туркам и прибавил, что хайдуки захватили какого-то турка и силой заставили указывать им дорогу. Храбрецы сильно струсили. Как нарочно в это время собаки громко лаяли в другой стороне. Надо было видеть ужас моих преследователей. Они вбежали в дом, заперлись изнутри и погасили огонь.

Через несколько времени пришел кмет соседнего села и громко спросил хозяина:

— У тебя ночуют турки в доме?

— Зачем тебе знать?

— Чтоб не вышло с ними какой беды. Я слышал, хайдуки нынче вечером переправились через Лим в нашу сторону. Вот я и пошел отыскивать баряктара и его дружину, предупредить их об опасности.

— Говори тише, — сказал хозяин, — ведь кто куда ходит, а турки действительно ночуют у меня.

Во все время разговора, незваные постояльцы молчали, притаившись, словно мертвые.

Мы развели огонь недалеко от дома и расположились вокруг него поужинать. После ужина мы тут же легли спать; оба знакомца положили меня посредине, но хозяин не спал, я тоже придумывал, как бы мне счастливее выбраться из Турции и чем кончится надзор глупых турок, которым я не сделал никакого зла.

Но вот занялась предрассветная заря; по дворам запели петухи. Встали домашние, поднялись и турки, вышли из своих затворов и потребовали есть. Хозяйка поспешила накормить незваных гостей и стала готовить прежде для них скоромное на тагане. Это было в среду. Когда насытились сеймены, то начали собираться в путь и взяли с меня честное слово, что я приду, [171] взвалили на плечи свои длинные ружья и ушли. Я тотчас же взял лист бумаги и карандаш и написал к самому себе письмо, будто от Милана Лекича, чиновника Мокрогорского карантина, что мне выслали деньги из Белграда в уплату долга и чтоб я лично явился за их получением. Когда я кончил свое письмо, мы сели обедать; вдруг на расстоянии довольно дальнем послышался голос, окликавший нашего хозяина, тот встал и откликнулся. Вслед за тем начался там разговор: «Ушел ли тот человек, который ночевал у тебя?» — «Нет! Пойдет после обеда». — «Скажи ему, чтоб шел на постоялый двор в Вардыште: так, мол, баряктар приказал». — «Слышу, слышу!».

После обеда я простился с знакомым туземцем, с хозяином и прочими лицами и поблагодарил их за братскую любовь и радушный прием.

— Берегись возвращаться сюда опять, — говорили они, — если Бог поможет тебе сегодня благополучно перейти в Сербию; наше житье плохо. Ты надеялся на сербский паспорт, но он ничего не значит в глазах турок, даже, пожалуй, еще хуже будет тому, у кого он окажется. Предостереги и других, которые пожелают идти сюда с учительскою целью и понадеются на сербский паспорт: они неминуемо погибнут. При настоящих беспорядках в нашей земле несвоевременно искать учительского места.

Окончив дорожные сборы и выпросив у хозяина мальчика, который бы донес мои вещи, я отправился в дорогу, не зная сам, что со мною будет. Через час ходьбы мы подошли к первой речке Белый Рзав, которую надо было переходить вброд.

Мальчик положил мой багаж на берег и сказал:

— Мне не велено идти дальше, возьми твои вещи!

Я дал ему за труды из оставшихся у меня 15 к., и он ушел.

Между тем надо было поискать броду; речка от сильных дождей очень разлилась. Я положил свой узел в большой мешок, снял сапоги и пошел в воду. К счастию, она в этом месте была не очень глубока, и я без труда перешел ее.

Отдохнув немного, я пошел дальше к другой речке Черный Рзав, которая пониже дороги сливается с первой. Через последнюю были переброшены лавы из двух больших бревен. Я порядочно нагрелся и устал, сел опять подле дороги, вынул трубку и закурил. Недалеко от меня на горе красовался постоялый двор, тот самый, в котором меня экзаменовали безграмотные мухамедане в первый день моего выхода из Сербии. До меня доносились [172] ружейные выстрелы: блюстители порядка упражнялись в стрельбе в цель. Раздумывая о своем незавидном положении, я увидал молодую женщину, пробиравшуюся около забора украдкой к мосту. Когда она подошла поближе, я окликнул ее: «Ей! Снашо!» Она остановилась, и я спросил ее, куда она идет.

— У род (к родным), — отвечала она.

— Кто у тебя родные?

— Мать и брат.

— А ты сама где живешь?

— В Сербии, отсюда недалеко, в селе Заовынах.

— Ты из чьего семейства?

Женщина назвала своего отца.

— Не видала ли ты кто около хана?

— Какие-то турки стреляют в цель.

— А много их там?

— Не знаю, мне некогда было их рассматривать; я спешу поскорей пробраться, чтоб они меня не заметили.

— Хотел бы и я также незаметно пройти, да не знаю, как?

— Ты не заходи в хан, а держись прямо по забору. Ты, верно, в карантин?

— Да, мне туда нужно зайти.

Молодая женщина поспешно перешла мост, но не направилась по дороге, а повернула налево в гористое место. Я встал и пошел к постоялому двору, думая, не пробраться ли мне потихоньку, так, чтобы не заметили турки. А что если увидят, тогда будет хуже. Ничего, попробую; и я, постояв по правую сторону хана, решился идти вперед. Но едва я вышел из-за стены, как услышал крик:

— Эй! Эй! Стой! Воротись назад!

Я остановился.

— Назад воротись, назад! — кричали два вооруженные турка, идя прямо ко мне.

Я вернулся, бросил свои вещи наземь и притворился, будто очень доволен встрече с ними. Турок, взойдя на гору, сказал другому:

— Божья помощь, баряктар!

— Бог добро дало! — ответил тот, и не стал больше говорить, а выпускал огромные клубы дыма изо рта и носа, потом вдруг спросил меня:

— Как же ты сказал нам, что пойдешь в Сараево, а идешь, как кажется, в Шумадию? Мы люди царские, должны следить за [173] всем, что делается в Царской земле и кто куда ходит. Мы за то едим царский хлеб. Понял, что я тебе говорю?

— Как же не понять? Кто не знает, что один Бог на небе, а другой на земле — царь мусульманский. Это так, и здравомыслящий человек должен этому верить.

Глупый мухамеданин, проникнутый закоренелым фанатизмом и невежеством, остался доволен моим ответом. Чтоб поддержать его доброе настроение духа, я велел хозяину хана подать каждому по чашке кофе. Турок опять обратился ко мне с вопросом: куда я намерен идти — в Сараево или в Шумадию.

Видя недоверчивость турок, я стал порицать сербские порядки и перенимание чужих обычаев, и сказал, что для меня лучше жить в Великом Царстве Оттоманском, нежели в таком маленьком Княжестве, где все делается на швабский (европейский) манер.

— Лишь бы только мне развязаться с этими людьми, — прибавил я, — и получить поскорее свои деньги.

— От кого же ты их получишь на карантине? — спросил он.

— Чрез Милана Лекича, к которому выслал мой должник.

— Да ты как знаешь, что твои деньги у Лекича?

— Он мне прислал письмо с каким-то человеком в то время, когда я уже вышел из монастыря.

— Покажи письмо.

Я подал приготовленную заранее записку. Он вертел его всех сторон, но не мог добраться толку и велел мне самому прочесть. Я показал вид, что с трудом разбираю полусербские, полулатинские буквы.

— Много ли тебе следует получить денег?

— Порядочно, около сотни цванциков.

— Пошли кого-нибудь за ними.

— Нельзя, сербские сумасшедшие чиновники не выдадут никому, кроме меня, а мне не хочется делать лишний круг, так как мне придется еще много идти до Сараева.

В корчме сидел еще один туземный серб. Турки спросили его: выдадут ли кому из них деньги.

Тот пожал плечами и сказал:

—Не знаю; может быть вам и выдадут, а нам всегда отказывали и говорили, чтоб мы сами приходили за получением своих денег, и приводили одного или двоих сведоков (свидетелей), которые были бы знакомы карантинным чиновникам и поручились за лицо, получающее деньги или вещи из Шумадии. [174]

Туркам не очень хотелось, чтоб я шел за деньгами в карантин, а между тем время уходило, и надо было на что-нибудь решиться. Поговорив по-арнаутски с своими товарищами, старший из них сказал мне:

— Вот что. Оставь здесь свои вещи и паспорт, а сам ступай в карантин. Когда получишь деньги, приходи сюда обратно, и мы проводим тебя до Вышеграда, а оттуда в Сараево или куда еще подальше.

Селяк, бывший в корчме, делал мне знаки глазами, чтоб я не возвращался.

Показывая вид, что соглашаюсь, я отвечал:

— Это все очень хорошо, но только я боюсь, что без паспорта и вещей, которые все записаны на карантине, не поверят моей личности и не выдадут денег.

— Неправда, ты хочешь улизнуть в Шумадию.

— Какой вздор! Я навсегда ушел оттуда; а если ты мне не веришь, то пошли со мной кого-нибудь из своей дружины.

Турок сомнительно покачал головой и приказал одному сеймену идти со мной и прибавил, чтобы мы поскорей возвратились назад. Я взял свой багаж и паспорт и пошел вперед, а вооруженный турок, с длинным ружьем на плече, следовал за мной. Разговаривая дорогой, мы прошли поле и вошли в небольшой лесок. Сеймен сказал мне:

— Ступай потихоньку, я тебя догоню!

Само Провидение указывало мне путь спасения. Не чувствуя тяжести багажа и не помня себя от страха и радости, я бросился стремглав к горе, на которой был расположен сербский караул. Добежав до ворот на самой сербской меже, я просунул руку и отворил их. Часовой, ходивший взад и вперед, закричал:

— Стой, стой!

Я крикнул, чтоб он замолчал, сбросил свои вещи на сербскую территорию и, обратясь к догонявшему меня турку, объявил, что не пойду больше назад.

Чудно было мое спасение, так сказать, из-под дула турецкого ружья! Легко и свободно вздохнул я полною грудью! Я взглянул на собравшихся вокруг меня людей, и первое лицо, бросившееся мне в глаза, был мой дядя, начальник сторожевой дружины. Радостна была первая минута нашего свидания! Ему не верилось, что я жив, потому что давно носился слух, что убит турками. Он тотчас же угостил меня красным вином, и после краткого отдыха, повел [175] в Карантин, где жила его жена на квартире. Едва мы вошли в палаторию, как на встречу нам выбежади служившие тут чиновники Миле Лекич, Живко Иованович и другие их товарищи. Как искренно они обнимали меня и радовались, что я жив и возвратился в Сербию; с каким радушием угощали кофеем и виноградным вином! Меня закидали разными вопросами, и я едва успевал отвечать. Более всего интересовались положением сербского народа в Турции. Будучи в безопасности, я не стеснялся в своих рассказах о глупости и жестокости турецких администраторов. Мне также сообщили много новостей, и я между прочим узнал, что сербский народ требует скупщины и даже грозит, в случае отказа, собраться самому для исследования вражды между князем и его советниками, которые призывают турок в Сербию и делают их судьями своей распри.

В этот вечер я познакомился с начальником карантина Моновичем. О нем все очень хорошо отзывались, и я действительно нашел в нем человека умного, серьезного и крайне осторожного в словах.

Разговаривая с чиновниками и с некоторыми пандурами, я заметил сдержанное неудовольствие против белградского правительства и какую-то нерешительность в словах. Очевидно, они остерегались шпионства, которое тогда было в сильном ходу.

Наша беседа продолжалась далеко за полночь. Наконец, усталость и дремота привели меня в такое положение, что я уже не мог более поддерживать разговор; я лег и заснул богатырским сном, забыв и турок, и грозившую мне за несколько часов смерть.

На другой день мои друзья и дядя с теткой угощали меня всем, что было у них лучшего. После всех необыкновенных событий, случившихся со мной в Турции, мне не верилось, что я нахожусь вне опасности. Мне все чудились еще сеймены, суварии и грозный нововарошский мудир.

Мила Лекич и Живко Иованович много порассказали мне наедине о тревожном состоянии Княжества.

— Знаешь ли, — говорил Живко, — старый князь Милош опять скоро возвратится в Сербию, а то ей несдобровать. Карагеоргиевич только князь по имени, Вучич и другие советники не имеют к нему никакого уважения, ссорятся с ним, выставляя на вид какой-то 17-й пункт султанского фирмана, и для поддержания своих мнимых прав, вызывают из Константинополя турок. Народ все это видит и приходит в волнение. Старый чича (дядя) Милош [176] один только может поправить этот беcпорядок; при нем тут не посмеют бросить в грязь сербский паспорт и плевать на Крест; он заставит их своим оружием уважать и то, и другое. Нынешнее правительство умеет только набивать деньгами свои карманы и украшаться турецкими и иностранными орденами; а наши лучшие люди, кметы и попы, смотрят на их проделки, как на измену отечеству. Дождутся они, проклятые сыны, что народ сам соберет скупщину.

— Разве посмеют собраться без согласия князя и правительства?

— Конечно. Люди вооружатся и потребуют, во-первых, объяснения распри между ними, а потом отчета в их действиях и правлении; проверят также и народную кассу и спросят, на чей счет они приглашают турецких комиссаров и этим улаживают их дрязги, вместо того, чтоб употреблять деньги на образование своего народа и на помощь нашим страждущим собратьям в Турции. Князь старается утвердить престол за своим потомством, а советники хотят сохранить во всей силе 17-ю статью султанского берата, который ограждает их от наказания без разрешения султана.

— Какую же пользу принесет народная скупщина, когда правительство менее всего думает о народе?

— Народ выгонит всех советников, которые придерживаются то Турции, то Австрии, то России, и своевольничают под защитой иностранных консулов; князя лишат престола и выберут другого правителя.

— Кого же ты думаешь?

— Разумеется, или стараго Милоша, или сына его, молодаго князя Михаила. Одни только Обреновичи могут восстановить порядок в Сербии и честными людьми заменить подлецов. У нас в настоящее время служебные места даются не по способностям, а по родственным связям и по знакомству. Иной, имея родственника в Совете или при княжеском дворе, получает высшую должность в государстве; другой старается жениться на дочери советника или какого начальника и надеется получить за ней в приданое хорошее место, а бедняк, будь он способнейший человек, останется в тени, без службы. Кроме искоренения всех этих неправд, на Милоше лежит обязанность исправить свою прежнюю ошибку к Княжеству: необходимо, чтобы те местности, до которых доходил Карагеоргий с войском и которые облиты были народною кровью, вошли в состав Сербского государства. Он должен очистить от турок все [177] крепости нашей Княжевины. Бог милостив, мы скоро этого дождемся.

— А как скоро?

— В нынешнем году непременно произойдет переворот; дела не могут оставаться в таком плачевном положении.

За завтраком и за обедом Милан Лекич рассказал мне, как мало значения имеют сербские паспорты в Турции, и как от этого страдают интересы сербских купцов и самого государства, тогда как высшие власти в Белграде не обращают на это никакого внимания.

— В прошлом году, — сказал он, — поехал я на богомолье в монастырь Баню и нашел там много людей из нашей стороны. Случилось, что за одного нашего серба сосватали туземную девицу. Турки, узнав об этом, схватили его, погнали в Новую Варош и засадили в тюрьму. Я, как сербский чиновник, тотчас же отправился к мудиру, потребовал освобождения нашего серба и объяснил ему, что в брачные дела никто не имеет права вмешиваться, если жених и невеста одной веры. Несколько дней тянулись эти переговоры, родные истратили много денег и едва-едва избавили человека от беды. Такие случаи бывают часто, но белградские власти остаются равнодушны к оскорблению нашего народа и заботятся только о пышных встречах турецких пашей.

После обеда мы пошли погулять и направились к перегородке карантина. Шесть вооруженных турок шли к нам навстречу; с ними был и их начальник. Они призвали Божию помощь, мы им ответили тем же и сели на лавках по ту и по сю сторону разделявшего нас забора. Турецкий начальник с видом упрека спросил меня:

— Так-то ты держишь свое слово? Хотел идти в Сараево, а возвратился в Шумадию?

— Что же делать, — отвечал я, — когда вы все, суварии и заптии, подозреваете нас в чем-то и преследуете, когда мы приезжаем в Турцию.

— А я тебе скажу одно, что если бы ты вчера не ушел сюда двумя часами раньше, тебе не миновать бы Сараева. В Боснии восстала райя против турок, и мы получили вчера приказ ловить всех приезжих из Сербии и посылать в Сараево, а там как знают, так пусть и поступают с ними. Наше дело исполнять приказание начальства. Я нахожусь на этой службе и не только тебя или кого другого отведу, куда назначат, — отца, брата родного представлю; [178] я за то получаю жалованье; велят, так и голову сниму. Вот что теперь у нас делается!

— Но какое право имеете вы, турки, — перебил его один из наших, — обижать людей, которые ездят по делам в вашу землю с нашими паспортами? Вы можете препровождать их к нашим властям, к нашему суду, а не сажать их в темницы и убивать. Такое нарушение народных прав не может быть долго терпимо, и между нами может выйти большая неприятность. Мы, пожалуй, наши шапки смешаем (подеремся), тогда чья возьмет, увидим. Так ли мы поступаем с вашими людьми, которые свободно разъезжают по Сербии, и никто их пальцем не тронет?

— Мы это очень хорошо знаем, Миле, — отвечал турок, — и ни в чем не виноваты. Мы должны исполнять приказание старших. Нам скажут: убей! — и мы повинуемся против воли, потому что находимся на службе, от которой живем и хлеб едим. Ты знаешь пословицу нашего народа обоих законов: «При своей голове и своего отца по голове». А ты счастлив, — продолжал он, обращаясь ко мне, — что вовремя ушел сюда! Не возвращайся опять в нашу сторону, пока не утихнут все эти смуты, а если и приедешь когда в Турецкую землю, то ступай в другое место, где тебя никто не знает.

От радости, что так счастливо кончились все мои беды, я угостил турок кофеем. Они купили табаку и несколько дюжин пороховых патронов и ушли обратно за сербскую границу.

IX.

Вскоре после ухода турок раздался почтовой свисток. Прибывшая из Белграда почта привезла газеты, письма и много новостей. Самое важное было то, что турки порядочно избили английского генерального консула, так что сербское правительство поставило караул для охранения консульского помещения. В то же время я прочел в газетах, что в Босне, а именно в Посавине, произошла схватка между туземными христианами и мухамеданами, и что турецкое правительство послало туда своих комиссаров и войско для усмирения христиан, и что в Сербии начали поговаривать о скупщине для обсуждения разных вопросов по делам правления.

Мне хотелось поскорей в Белград, и я в тот же вечер приступил к дорожным сборам, но Милан Лекич посоветовал мне подождать еще дня два, чтоб отправиться вместе до [179] села Шливовицы. Я согласился на его предложение, тем более, что от этого места было недалеко до города Ужицы. Я употребил эти два дня на изучение местной жизни и здешних обычаев. Два раза в неделю бывал здесь базар около карантина, и торговля происходила через карантинный забор. Покупатели были большею частию из Турции, а продавцы из Княжества Сербии, откуда они привозили на продажу кукурузу, муку, красное вино, водку, соль, кожу и пр. Платежи не всегда производились на деньги; у иных не было наличной суммы и потому, уговорившись в цене, отдавали половину, а долг обязывались уплатить до следующего базарного дня. Знакомые продавцы и покупатели издавна ведут такие обороты на честном слове, а незнакомые обыкновенно ищут, кто бы поручился за них перед продавцом. В этих случаях Милан Лекич всегда служил посредником и порукой между турецкими сербами и жителями Княжества. Он находился на карантинной службе чуть ли не со времени размежевания границ между Сербией и Турцией и пользовался известностию самого честного человека. К нему постоянно обращались за советом, и он всегда с готовностию давал ответы и объяснения, как будто это нисколько не затрудняло его служебных обязанностей.

Срочными днями для уплаты долгов обыкновенно назначались дни св. Пророка Илии и Успения Божией Матери. Счеты велись также на рабош (бирку). Это было нечто вроде палки, на которой нарезывалось, сколько отдано денег и сколько оставалось долгу. Когда счет был нарезан сполна, бирку раскалывали так, что нарезки приходились на обеих половинках, из коих одна оставалась у верителя, а другая у должника. В срок, определенный для платежа, тот и другой приносили каждый свою часть бирки, складывали их вместе и, когда на них было одинаковое число нарезок, тогда приступали к расчету; всякая поправка, почистка или лишний знак на одной из половинок бирки, делали ее недействительною. Должник, потерявший половинку бирки, обязывался уплатить сполна свой долг по сохранившейся другой половинке. Такого рода счеты имели важное значение не только у поселян, но и в городах, и рабоши считались настоящими документами на мировых судах и в полиции. В самом Белграде хлебники и лодочники употребляли в своих оборотах бирочный счет. Говорили: «сделаем рабош для памяти и чести; ни мне, ни тебе не тяжело его носить». Замечательно, что торговцы верили честному слову и рабоше, продавали в долг свой товар покупателям из Герцеговины, Босны, Старого Влаха [180] и из других дальних сербских местностей за поручительством Лекича или кого другого, в том, что должник действительно хороший, честный человек. Такой патриархальный обычай велся издавна по всей линии сербских карантинов без различия вероисповедания между христианами и мухамеданами.

Во время своего пребывания на карантине, видел я, по окончании базара, трогательное прощание сербов с своими родными и знакомыми, находившимися под властию турок; они плакали и уговаривались о новом свидании. Вообще, как я заметил, пограничные карантинные чиновники и пандуры (стражники), принадлежавшие большею частию к семействам сельского сословия, не были так грубы и суровы, как их городские товарищи, особенно капетаны, которые держали себя гордо и любили показать свою власть над простыми людьми. Зато городское купечество в Княжестве, по своему национальному характеру, стояло выше и было честнее купеческого сословия в Турции.

Скоро и незаметно прошел для меня срок моего пребывания в карантине. В назначенный день я отправился в путь с Лекичем. Живко Иованович и дядя провожали нас довольно далеко. Простившись с ними, мы продолжали наш путь до первого постоялого двора; здесь отдохнули и пошли далее. Вскоре пред нами раскинулась чрезвычайно живописная местность. По обеим сторонам вымощенной дороги возвышались каменистые горы, поросшие темно-зелеными кедрами и устланные яркою густою травой. В воздухе разносился свежий запах душистых цветов и кедровой смолы; птички весело распевали различными голосами, и слышалось журчанье родников, струившихся по каменистым бокам гор. Лекич запасся добрым конем и потому мы попеременно то шли, то ехали верхом по тенистой долине и, незаметно подымаясь все выше и выше, взобрались, наконец, на вершину планины Шарган. Тут Милан рассказал мне, как хайдуки напали однажды на облаву, устроенную начальником Ужицкого округа, и гнали ее до самой подошвы горы.

— Давно ли это было? — спросил я.

— Порядочно. В то время ужицким окружным начальником был Мильцо Трифунович. Он постоянно преследовал хайдуков, но, главное, добирался до Павла Елисавчича; ему хотелось или убить его, или схватить живого, чтобы выслужиться перед белградскими властями, которые по примеру турок желали, во что бы то ни стало, уничтожить этих защитников народных прав, чтоб забрать в свои [181] руки всю власть и безнаказанно теснить селяков. Для этого собирали облаву и вооружали народ. Когда Мильцо узнал, что хайдуки на Шаргане, то вышел против них с капетаном, пандурами и народом; хайдуки уже знали об этой облаве и, став за деревья, начали наводить ружья на народ. Как только люди подошли поближе, они закричали им: «Назад, если вам не надоела жизнь!». Начальство шло позади селяков, которые показывали вид, будто исполняют его приказание, и кричали хайдукам: «Сдавайтесь!». Те до трех раз повторили: «Назад!» и дружно открыли огонь против наступавшего народа — разумеется, стреляя на воздух. Между обеими сторонами завязалась примерная битва, а начальство между тем все пряталось позади народа. Наконец, хайдуки схватились за ножи и стремительно бросились вперед. Народ как будто в беспорядке обратился в бегство, а начальники в испуге пустились улепетывать без оглядки до самого карантина. Хайдуки погнались за ними и некоторых слегка царапнули ножем; но убитых не было.

Мы сели немного отдохнуть на вершине Шаргана. Недалеко от нас, по правую сторону дороги, возвышался столб, на котором посредине было надето колесо. В то время такие столбы служили ставкой для убитых хайдуков. Начальство думало страхом казни отбить у людей охоту заниматься хайдучеством. На такой же позор выставлялись и трупы казненных преступников. Страшное зловоние, особенно в летние месяцы, далеко разносилось в воздухе, потому что сербские власти для таких столбов выбирали возвышенные места и перекрестки дорог; люди, проходя мимо, затыкали нос и проклинали бесчеловечие тех, кто выдумали такое наказание и ввели его в Сербии. Такими жестокими мерами надеялись устрашить народ и заставить его молчать перед князем, его родственниками и советниками, но гонимые бежали в леса, делались хайдуками и часто жестоко мстили своим притеснителям. Я еще мальчиком видел в Ужице смертную казнь Георгия Милосавлевича. Несчастный молодой человек произвел кражу на небольшую сумму у ужицкого купца Ильи Неранджича. Казнь происходила в южной части города, в местности, называемой Забучие, по правую сторону дороги на расстоянии от нее 20-30 шагов. Связанного преступника повели из тюрьмы с барабанным боем; подле него шел священник; его окружала вооруженная толпа пандуров. Придя на место казни, Милосавлевич стал молиться, хотел выпить красного вина, но не мог; потом произнес небольшую речь, к народу: «Братья! Берегитесь того, что я сделал по своей глупости и молодости. Я польстился на чужие [182] деньги, взял их немного, а теперь мне ничего не нужно; ни денег, ни молодости: я умираю! Вот мой вечный дом! Вот мой белый свет!». И, указывая на приготовленный точак или столб, прибавил: «Простите меня, братья». Народ в один голос отвечал ему: «Бог тебя простит, как и мы все тебя прощаем!». Он хотел еще что-то сказать, но священник стал читать «Отче наш». На конце молитвы начальник пандуров махнул белым платком, последовал залп из ружей в спину и затылок, и преступник, облитый кровью, упал наземь боком. Тогда приведенные арестанты начали поднимать тело убитого на колесо и привязывать его к столбу. Ноги свисли с одной стороны колеса, а голова моталась на другой. Труп оставался в таком положении, пока не сгнила на нем одежда; тело разлагалось и падало кусками, а около столба во множестве летали вороны и стаями садились на труп. Народ жалел страшной участи несчастного молодого человека, за малую кражу не только осужденного на жестокую казнь, но даже лишенного могилы.

С такою же точно целью подобный столб украшал и живописную возвышенность, которую пересекала ущелистая дорога на Мокрогорский карантин. Нельзя было обойти эту местность, и позорный столб прежде всего бросался в глаза пешеходам и верховым и поражал их ужасом. И таких столбов было много по разным местам в Княжестве. Народ, конечно, боялся такой позорной смерти; но чем более белградские умники выдумывали строгие законы, тем более развивалось хайдучество, и люди предпочитали лучше удаляться в леса, нежели повиноваться всякому сброду белградских казарм. В то время многие лентяи и негодные люди оставляли свои занятия и ремесла и, не зная даже грамоты, добровольно поступали в войско, а потом, через родство или знакомство с каким-нибудь белградским тузом, производились в офицеры, капетаны и окружные начальники, смотря по силе протекции. И таковые-то люди составляли начальство и управляли порядком вкривь и вкось.

Разговорясь с Лекичем о таком плачевном положении дел, я узнал, что в Сербии довольно образованных и честных людей, которые видят все это зло и стремятся положить ему конец чрез созвание народной скупщины, чтобы раз на всегда ограничить произвол родства и знакомства и открыть каждому честному сербу свободный доступ к высшим должностям.

Вечером этого дня мы пришли в село Шливовицу и ночевали у одного поселянина. Здесь я простился с добрым Миланом Лекичем и [183] отправился далее, таща на себе свои вещи. За селом Качер меня догнал верхом человек пожилых лет; призвав по обычаю Божью помощь, он спросил меня, откуда я иду. Я вкратце рассказал ему все свои приключения. Добрый селяк предложил мне положить свою ношу на его коня и поехал шагом. Дорогой он расспрашивал меня, как живут сербы в Турции? Я сообщил ему, что турки наложили тяжелую подать на сербский народ.

— Мы все знаем, — говорил он, — как страдает в Турции наш бедный народ, и по возможности помогаем ему своими крохами. Мы готовы умереть за общую свободу сербского народа, но ничего ни поделаешь, когда наши белградские господа думают о другом.

— О делах правления, конечно.

— Как бы ни так! Князь и советники ссорятся между собой и приводят из Стамбула турок, чтоб рассудить их распрю, а между тем для их приезда и содержания тратят наши деньги. Им в голову не приходит, что народ, выведенный из терпения, соберет скупщину.

— Что сделает народная скупщина князю и советникам? Они люди сильные, известные и прочим государствам.

— В том-то и дело, что они служат другим государям, получают от них ордена и пугают нас своим кавалерством, а жалованье берут аккуратно из народной казны. Если им тесно жить в нашей маленькой Сербии, ступай к своим покровителям, служи им и получай от них жалованье; нашему народу не нужны такие дармоеды.

— За что ссорятся князь и советники?

— Говорят, будто бы они хотели разделить Сербию на спахилуке (поместья), а князь этого не желает. Нашлись даже некоторые благородные из караматина обора (свиного хлева), которые хотели убить его за это. Князь тоже виноват: зачем приглашал турок? Он должен был собрать скупщину и объявить народу о вредных действиях этих изродов советников: разбирать их поступки есть дело народа.

— Я слыхал, что князь не имеет права судить их на основании какого-то 17-го пункта султанского фирмана.

— Пустяки! Они для своей пользы выдумывают разные пункты сообща с турками, вымогают из народа его последние средства, думая запугать его своими иностранными орденами и грозя ему то начальством, то каторгой. Но теперь не прежнее время: мы [184] с презрением смотрим на этих славолюбцев, обвешанных нишанами (знаками отличия) и разными орденами. Теперь почти явно говорят обо всем, что делается на границе Сербии, как там живет народ, в каком положении домы и семейства граничаров. Долго ли турецким толпам напасть на наши жилища, ограбить нас и спокойно вернуться назад.

— Да ведь у вас устроены караулы.

— Что это за караулы? В ином 10-12 человек, а в другом не более 6-7. Разве эта горсть людей может удержать толпу вооруженных разбойников? А в Белграде и не думают о нашей защите. Вот как соберется скупщина, то народ и проберет по-своему кавалеров чужих орденов.

— Найдутся ли у вас такие люди, которые могли бы указать скупщине, что делать? Пожалуй, ваши орденаши и великаши выйдут к народу, насулят ему с три короба, да еще угостят — и пойдет все по-старому.

— Нет, эту скупщину не обманут, к ней пристанет иного купцов, священников, учителей и даже чиновников, которые сами укажут, как искоренить зло, поправить ошибку; но теперь каждый до поры до времени молчит и бережет себя.

— Однако ты не стесняешься в своих словах.

— Что делать? Я не смотрю на запрещение наших начальников и не скрываю своих мыслей от других. Думаю, что и теперь за мою откровенность ужицкий начальник вызывает меня к себе. Я несколько лет был кметом и честно служил своей общине, но к нам недавно приехал капетан и велел отставить меня от этой должности. С тех пор меня беспрестанно вызывают то к нему, то в Ужицу к окружному начальнику и допрашивают, что я говорил, не бывают ли у меня хайдуки, не знаю ли я, что затевают селяки? Эти допросы сопровождаются угрозами или насмешками, но я ничего не боюсь и не только им, самому князю скажу правду.

— Все-таки, как ты думаешь, зачем тебя вызывают?

— Я как-то недавно говорил, что некоторые чиновники обманывают народ и дают деньги под такие большие проценты, что многие селяки через это совершенно разорились и обеднели.

— Неужели здешние чиновники занимаются ростовщичеством?

— Еще как! Они-то и суть главные процентщики.

— А как велики проценты они берут?

— Это трудно определить, потому что иногда в год [185] приходится платить такие проценты, что они превышают занятую сумму. Через месяц или два, они переписывают вексель, присчитывая к капиталу проценты. Должник, не зная ничего, надеется как-нибудь выплатить свой долг, а хитрый кредитор говорит: «Пусть мои деньги лежат у тебя, мы только переменим вексель, а там сочтемся; друг друга не обидим». Это продолжается до тех пор, пока заимодавец увеличит свой капитал на сумму стоимости всего движимого и недвижимого имущества должника. Тогда он обращается в суд и требует уплаты суммы, которая значится в выданном поселянином векселе. Таким образом, человек, прежде зажиточный, имевший и скот, и дом, и свою землю, вдруг ввергается в крайнюю нищету.

— Что же вы не жалуетесь в суд на такие злоупотребления?

— На кого и кому жаловаться? Председатель суда сам занимается подобными делами, а о других и говорить не хочется: бесчестным образом обманывая и разоряя селяков, они скоро наживаются и строят себе дома. Кончится это тем, что они скупят все деревни и сделаются спахиями (помещиками). Авось на скупщине будет также речь о чиновническом грабительстве и обмане. Народ во всем потребует отчета у белградских господ.

В разговоре мы не заметили, как подошли к Ужице; завернули для краткого отдыха на постоялый двор на Забучие, выпили по чашке черного кофе и отправились в город. Нам пришлось спускаться с горы на каменный мост через реку Детину. В городе мы остановились на ночлег в гостинице Лазаря Невесинца. Я истратил последние свои деньги на Мокрогорском карантине и не знал, что мне делать. Содержатель гостиницы, уроженец города Невесиня в Герцеговине, заметил мое затруднение; велел подать нам обоим по чашке кофе и по рюмке водки и спросил меня, откуда и куда я иду? Я стал было рассказывать ему все свои похождения в Старом Влахе, но чрезмерная усталость заставила отложить рассказ до следующего дня. Между посетителями гостиницы нашлись прежние мои товарищи, вместе с которыми я учился грамоте в здешней школе. Я виделся также со многими старинными знакомыми и друзьями; все они спрашивали, что делается в Турции, как живет там христианский народ, что говорят о Черной Горе и пр. Вопросам не было конца и я едва успевал удовлетворять общему любопытству.

Несколько дней спустя, архивариус ужицкого окружного суда Ерчевич пригласил меня к себе обедать. Жена его отправилась [186] в гости, и мы остались вдвоем. Хозяин не знал, как и чем меня угостить; красного вина и всякого кушанья было вдоволь. Ерчевич был человек во всех отношениях практический: занимая когда-то должность учителя, он перешел потом на государственную службу, знал он много любопытных казусов по министерствам просвещения, юстиции и внутренних дел и внимательно следил, какими путями люди получали выгодные места по службе. Его рассказы были для меня крайне занимательны, в особенности о прежней системе воспитания.

— Когда я учил детей, — говорил он, — то считал необходимым средством исправительные меры розгами; а между тем я горько ошибался: телесные наказания портят нравственность детей, ожесточают их и вселяют отвращение к науке. Наши школы точно так же страдают от произвола директоров, которые объезжают округи во время экзаменов и деспотически обращаются с учителями и детьми. Учительская должность самая незавидная: надо угождать и родителям, и своему начальству, а оно не лучше цыганского Таса Арачлия (начальника над живущими в Сербии цыганами, бесчеловечно обращавшегося с этим бедным народом). Высшее начальство требовало, чтобы строго обходились с учениками и подвергали их телесному наказанию за незнание уроков и за отсутствие из школы. Приказывали также наказывать, если ученик при встрече с начальником или должностным лицом не снимал шапки и не отдавал ему чести. Эти дикие правила и теперь в ходу: определено даже число ударов по свойству вины. Если же учители иногда оставляли без внимания маловажные проступки, то им грозила отставка или перемещение. Мне надоели придирки и самоуправство директоров; я перешел на государственную службу и по милости Божией живу покойно с женой, получая небольшое жалованье. Эта безобразная метода застращиванья введена нашим правительством не в одних только школах: по всем сельским общинам принято наказывать розгами тех, кто осмелятся судить о действиях нашего светлого князя и его советников, или жаловаться на несправедливые поступки кметов, капетанов и окружных начальников. Такое варварство, глубоко оскорбляя чувство самолюбия, заставляет людей делаться хайдуками и мстить своим гонителям, потому что честный человек скорее согласится идти на смертную казнь, нежели подвергнуться наказанию розгами и осрамиться перед миром. Бывали случаи, что несчастные после такого позорного наказания спивались, делались отчаянными негодяями, готовыми [187] на все, или чахли и умирали. Такие глупые распоряжения много вредят государству: хайдуки умножаются в лесах, и беспрестанно совершаются убийства. Правительство строго преследует их и подвергает самым жестоким наказаниям: виновных расстреливают, а прежде прогоняли их сквозь строй до смерти и головы их выставляли на кольях перед присутственными местами, чтоб застращать народ. Здесь часто повторялись такие кровавые зрелища в бытность окружного начальника Мильца (Михаила) Трифуновича. Высшие белградские правители поддерживают местные власти и набивают себе карманы, а народ молчи. Приходится молчать до собрания народной скупщины. Тогда народ и многие честные чиновники не посмотрят на родство и знакомство и потребуют от князя и белградских бератлиев отчета в их противозаконных деяниях. Люди перестали бояться их угроз и тоже поговаривают кой об чем: у них свои виды.

— Какие? — спросил я.

— Многие думают ниспровергнуть нынешнее правительство и провозгласить князем Милоша или его сына Михаила.

— Лучше ли это будет? Пожалуй, опять вспыхнет междоусобие и Вучич начнет казнить людей, как в Шабце в 1844 году.

— Не бойся. Теперь не то время. Между народом есть много людей благоразумных, которые действуют осторожно и высматривают все, что делают белградские великаши; но они пока молчат, чтоб не испортить дела, а как только правительство разрешит собрать скупщину, тогда они станут во главе народа и припомнят его притеснителям все их жестокости и злоупотребления. Поверишь ли, они осрамили перед всеми нациями наш честный народ.

— Как же это так?

— А вот как. В прошлом году я вдруг читаю в «Сербском дневнике», что преподаватели в наших гимназиях теснят и обижают учеников, уроженцев Боснии, Герцеговины и Старой Сербии, и называют их туркушами, делая чрез то какую-то разницу между сербами. И такие низкие поступки совершаются в школах, которые содержатся на счет народа, желающего помочь своим бедным братьям в Турции. Эта статья произвела негодование во многих сербах, а особенно в зажиточных купцах, которые все почти уроженцы этих стран и составляют здесь большинство граждан. Не знаю, как отнеслись к этой статье в Белграде? [188]

Я рассказал ему подробно, что делалось в мое время в белградских школах; Ерчевич покачал головой и сказал:

— На скупщине также сделают запрос, как смеют учители превышать свою власть, а ученики должны будут во всеуслышание сказать правду представителям народа. Здешние сербы всегда готовы помочь своим братьям в Турции, всегда дадут им работу и даже поверят вперед деньги. Таков нрав наших поселян; они стремятся к единству и счастию всего нашего народа, более чем белградские ученые великаши.

Меня крайне удивляло отсутствие прислуги во время нашего обеда; хозяин сам подавал кушанье и угощал меня. Я спросил его, почему он не держит прислуги.

— У меня есть прислуга, — отвечал он, — но я нарочно так распорядился, чтоб даже жены не было сегодня дома.

— Зачем же ты так подстроил?

Ерчевич засмеялся и сказал:

— Разве ты не знаешь нашей поговорки: «У женщины волос длинен, ум короток; а язык на ниточке». Скажи ей что-нибудь по секрету, она разболтает другой, третьей, и выйдет, что «Царь рогат».

Я в первый раз услышал это выражение и спросил, что оно значит. Он отвечал:

— У нашего народа есть такое сказание. У какого-то царя родился сын с рогами, и родители тщательно скрывали его уродство. Наконец он вырос; а в этом государстве цари имели обыкновение брить голову. Как скрыть от подданных, что наследник престола с рогами? Вот и порешили царь и царица каждому цирюльнику после бритья царевича рубить голову, и таким образом много погибло безвинно людей; зато народ не знал, что царский сын с рогами. Но вот умер старый царь и молодой царевич вступил на престол. Когда пришло время бриться, он послал за цирюльником. Бедняк простился с женой и детьми, явился во дворец и принялся за свое дело. Царь спросил, что он видит на его голове, такая ли она, как у прочих людей, и нет ли на ней каких особенных знаков? Цирюльник струсил и сказал, что ничего не видит на царской голове. Царь остался доволен его ответом, расспросил об его семействе и житье-бытье и, щедро наградив его, отпустил домой; но под смертной казнью запретил ему рассказывать, что он видел и слышал во дворце. Щедро награжденный цирюльник пришел домой. Приятели, [189] удивленные его возвращением, приступили к нему с расспросами, что делается и говорится в царском дворце, но он на все отвечал, что ничего там не видал и не слыхал. Не так-то легко ему было отделаться от своей жены. Любопытная женщина стала допытываться, что он видел и слышал во дворце, и когда он отговаривался незнанием, спросила его, почему же царь казнил прежних цирюльников, а его помиловал? Потом хитрая жена стала плакать и упрекать его, что он ее не любит и потому ничего ей не доверяет. Глупец не вытерпел и сказал, что ему под страхом смертной казни запрещено говорить о дворце. Женское любопытство еще более разгорелось и пустило в ход всевозможные уловки, но муж оставался непреклонен. Тогда жена притворилась больной и объявила мужу, что она непременно умрет от этой обиды. Цирюльник испугался и рассказал все подробно, взяв с нее обещание молчать. Утешенная жена в ту же минуту выздоровела, повеселела и побожилась, что никому ничего не скажет; но как только вошла в кухню, то подошла к трубе, выходящей на крышу, и громко в нее закричала: «Знаете ли что, птицы небесные? Только никому не говорите! Мой муж сегодня брил царя и говорил с ним; у царя на голове большие рога; царь рогат!». На ту беду на крыше стоял трубочист. Услыхав эти слова, он закричал на всю улицу, что царь с рогами. И пошла молва по всему городу, все заговорили, что цирюльник брил царя и видел у него на голове рога. Царь послал за цирюльником и велел отсечь ему голову, а сам отказался от престола и скрылся в неизвестной стране, где и умер. И тот, и другой лишились жизни от длинного языка и любопытства женщины.

— Твоя жена, верно, не похожа на жену цирюльника.

— Моя жена добра и умна. В домашних делах я ничего не делаю без ее совета; все деньги и хозяйство на ее руках, но в моих разговорах с гостем о посторонних предметах соблюдаю осторожность и всегда прошу ее идти куда-нибудь к знакомым; под предлогом также какого-нибудь дела удаляю на этот раз и прислугу. «Ходи мудро, не погибни напрасно», говорит наша пословица. И стены иногда имеют уши.

— Неужели ты боишься, что жена перескажет другим твои слова?

— Я надеюсь на ее скромность и уверен, что она не любит болтать, но ее могут незаметным образом вовлечь в неосторожность: к ней ли придут знакомые соседки, или она к ним [190] пойдет и за чашкой кофе разболтаются о белградских делах, будут передавать одна другой суждения своих мужей, и тогда жди беды.

Когда пришла жена Ерчевича, мы отправились к общим знакомым и приятно провели вечер в дружеской беседе. На другой день Ерчевич и прочие друзья снабдили меня деньгами и я, простившись с ними, пошел пешком в Белград. Все они советовали мне обратиться в Попечительство просвещения с просьбой о назначении мне небольшого жалованья, с которым я мог бы занять место учителя в Старой Сербии или в другой турецкой области, населенной сербами. Я дал им слово письменно уведомить их о решении белградских властей.

Оставивши Ужицу, вечером того же дня я остановился ночевать на постоялом дворе в Бачевцах и разговорился с одним стариком о положении христиан в Турции. Прочие посетители как-то недоверчиво смотрели на меня и не вступали в разговор. Мой собеседник сообщил мне, что вышел новый приказ от правительства следить, кто куда идет, и чтоб все поденщики, приходящие из Турции для заработков, нанимались у поселян помесячно, записывались и брали от капетана книжки для взноса холостой подати.

— Вследствие такого распоряжения, — продолжал он, — уменьшилось число приходящих сюда работников, потому что многие из них не хотят идти в услужение, а стараются заработать поскорее поденщиной сколько-нибудь денег и послать их домой для уплаты туркам подати за себя и за свои бедные семейства. Народ издавна приходил к нам из Турции для заработков, но капетаны, неизвестно почему, запретили заниматься поденной работой и принуждают наниматься помесячно у хозяев; если же бедняк не успеет приискать себе место, его выгоняют обратно в Турцию. Мы терпим не меньше наших братьев от такого притеснения: поденщина стала у нас дорога; некоторые одинокие люди не успели окопать кукурузу и она пропала. Наше полевое дело таково, что в три дня выиграешь на целый год, или годовое потеряешь. Время не ждет: то пора косить, то хлеб убирать, то снимать сливы, а чтоб успеть все сделать, нужны рабочие руки; наши же начальники, ничего не понимая, вмешиваются в наши дела и только портят их.

— От кого идут все эти распоряжения?

— Бог знает! Не добьешься толку. Кмет сваливает вину [191] на капетана, тот на окружного начальника, а последний говорит, что так приказал светлый князь с согласия Совета. Плохое же их управление, если они так относятся к нашим сельским делам.

— Почему же тебе не нравится их управление?

— По их распоряжениям. Если светлый князь и советники, сидя в Белграде, стараются улучшить народное благосостояние, то каким же образом они вздумали обложить податью гнилые колоды и пни и требуют, чтоб народ платил им деньги за свое же добро. Какую пользу они делают нам уничтожением поденщины? Они только вконец нас разоряют.

— Разве не все равно нанимать работников что поденно, что помесячно?

— Нет, не все равно. Положим, я возьму работника на один месяц, а случится такое дело, что мне на один день понадобится 10-15 работников. Где я их возьму, когда правительство их выгоняет? А ведь большая разница накормить и заплатить 15 поденщикам в день или продержать такое же число работников целый месяц. Вот завтра я погоню свиней в Шабац или в Митровицу на таможенный извоз. Для этого мне потребуется 10-12 человек, чтоб доставить скотину до места, а там довольно будет 5-6 человек, но где их взять? Наши власти выдумывают от нечего делать разные приказы во вред торговцам и земледельцам.

— Почему же здесь запрещается поденщина?

— Говорят, что много денег выносится в Турцию.

— Что ж? Ведь это правда.

Старик покачал головой и спросил:

— Ты где учился в Белграде?

— В тамошней гимназии, отвечал я.

— В том-то и дело: все вы учите гимназие, богословие, лисеуме в солдатскую науку и смотрите, не принес ли селяк на рынок хлеба и другого чего поесть и попить, а как сделаетесь начальниками, так и начнете умничать над нами. Вы, ученые, не понимаете народной жизни, а стараетесь только получить место и заставить других величать себя: «Господин, господин!». Ни дать, ни взять, как говорится в одной народной сказке о медведе.

— В какой? Расскажи.

— Изволь. Раз медведи послали своего медвежонка в школу. Перебывал он в разных училищах и, когда выучился, отправился на родину. Все медведи вышли к нему навстречу и радовались, что свой земляк будет учить их детей. Его приняли с [192] большим почетом, угощали чем только могли, но медвежонку все было не по вкусу: он чуждался своей родной берлоги, повелительно смотрел на всех и даже косился на своих родителей. Снисходительные старики оправдывали свое детище молодостью и неопытностию. Спустя несколько дней, собралось все медвежье племя посмотреть, чему выучился их собрат. Вот стали упрашивать его показать им свое знание и искусство. Долго ломался образованный Мишук, наконец, взял решето и заплясал, да так дурно, что возбудил всеобщее неудовольствие. — «Чему же ты учился?» — спросили его медведи. — «Ничему, кроме пляски». — «Да ты что знал, и то забыл. Мы думали у тебя же поучиться, а ты пренебрегаешь нашими берлогами и хочешь властвовать над нами. Нет, нам не нужны такие учители». И порешили все медведи исключить его из своей общины. Таким образом, бедняк пошел скитаться по белу свету и остался навсегда без своей берлоги и друзей.

— Так и наши ученые, — продолжал он, — смотрят с высока на наши стародавние сельские обычаи и не допускают нас помогать нашим братьям, как делывали в старые годы наши предки. Для пользы своих карманов они стали жалеть наши деньги; много-де их вывозится из Сербии; а того не знают, что наша чеканная монета — хороший урожай и хорошая уборка хлеба вовремя. Что им за дело, что поденщики уносят наши деньги в Турцию? Мы все-таки больше получаем барыша, продавая ежегодно за границу свиней, хлеб и водку. По какому праву наш князь и его советники запрещают нам помогать нашим угнетенным братьям в Турции, а сами тратят наши деньги на пиры и встречи турецких пашей?

Долго за полночь продолжалась наша беседа о народных делах. На другой день я простился с хозяином и отправился далее. При прощаньи старик просил меня никому не говорить в Валеве о нашем разговоре.

На пути из Валева в Белград ко мне пристал селяк, шедший в Боговадью. Я вспомнил, что там жил некто Василий Петрович, мой товарищ по гимназии, и я повернул по одной дороге с поселянином. Он показал мне дом Василия, где я и ночевал, обедал и был снабжен деньгами, в которых нуждался. Отсюда меня проводили до Уба, где мне нужно было повидаться с некоторыми знакомыми. Они чрезвычайно мне обрадовались и точно также жаловались на притеснения капетана, который не позволял им брать поденщиков и высылал последних за сербскую границу; но [193] главным предметом нашего разговора была Турция. Все желали знать, как живет там христианский народ, и жалели об его горькой участи. Один из собеседников, не стесняясь, сказал:

— Да и наши власти не лучше турок. Неизвестно, кто у кого учится угнетать народ.

Когда мы все разошлись, на постоялый двор пришли пандуры. Увидя меня, они тотчас приступили с расспросами: откуда и куда я иду? Где был, что делал? И потребовали паспорт, но, кажется, они столько же были грамотны, как и турецкие суварии. Замечательно, что в дальних местностях Княжества было меньше полицейского надзора, и чем ближе подходил я к Белграду, тем он становился строже, и капитанские пандуры, встречаясь со мной на постоялых дворах и в гостиницах, сейчас спрашивали мой паспорт.

От Валева до Белграда я заметил, что содержателями постоялых дворов были исключительно цинцары, которых я не встречал от сербской границы до Валева. Наконец, вечером 20 июля 1858 года я пришел в Белград почти без гроша в кармане.

Оставя свои вещи у одного приятеля, я тотчас же отправился к Вучку Ангеличу, жившему в своем доме на улице Сава Мала, и застал у него многих знакомых, которые крайне удивились моему возвращению, считая меня погибшим в турецкой темнице, как доходили до них слухи. Я рассказал им о пустом значении милостивейшего гаттигумаюна, о ничтожности сербского паспорта, и упомянул, как Мурат Шаманович бросил его в грязь, обругал князя и советвиков и плюнул на Крест и на сербский герб. Все присутствующие пришли в негодование от подобных выходок турецкого сувария, и один бывший тут купец с Савы прибавил:

— Что ж мудреного? Скоро турки будут и у нас распоряжаться, как у себя дома, потому что наши великаши стараются только поддерживать права Блистательной Порты и дают туркам волю делать с нами, что они хотят. Паспорт нам выдают только для формы, а защиты от них не жди никакой в Турции: он годен только кошке на хвост.

Из всех этих разговоров я заметил общее неудовольствие против правительства и его раболепного поведения перед Кабул-ефендием и Этем-пашой. «Когда им думать (говорили некоторые из гостей) о наших паспортах и торговле? Им в пору пировать с турками и иностранными консулами».

На другой день я отправился к Константину Арсениевичу, [194] племяннику, известного в истории Сербии, старого Баталаки. Мы давно были знакомы, и я жил у него почти четыре года, как бедный ученик. Он удивился, увидя меня:

— Разве ты жив? — спросил он.

— Вот как видите.

— Слава Богу! А я слышал, что тебя убили турки.

Я рассказал ему подробно все свои приключения и мое настоящее положение. Он дал мне немного денег и обещал поговорить обо мне с дядей.

Через несколько времени я опять зашел к нему. Он ласково принял меня и сказал:

— Дядя советует тебе поступить опять в школу и продолжать учение, пока не увидим, что будет у нас. Явись в Попечительство (Министерство) просвещения и проси пособия; а между тем постарайся сдать экзамен; я похлопочу тогда, чтобы дали тебе стипендию.

— Едва ли мне дадут, — отвечал я. — Вы знаете, что я имел неприятности с учителем гимназии, Евтимием Георгиевичем.

— Это нисколько не помешает, — возразил он: — с ним многие гимназисты имели дело. Ступай в попечительство и скажи, что ты хочешь опять учиться, и дай мне знать, что тебе ответят.

Скрепя сердце, я на другой же день пошел в Попечительство. Там заседали гасители просвещения, думавшие только о своей власти и своим важничаньем приводившие в трепет просителей. Войдя в канцелярию Милована С—ча, занимавшего важное место секретаря или начальника отделения — не помню хорошенько, я поклонился ему и, по обычаю страны, призвал Божью помощь. Он зверски взглянул на меня и сердито спросил:

— Разве ты опять сюда воротился?

— Да, как видите, — отвечал я, приободрясь немного.

— Зачем? — закричал он диким голосом.

— Чтоб опять заняться науками. Я не мог остаться в Турции учителем, потому что христианский народ обеднел и не может давать никакого вознаграждения за труды, а многие богатые купцы слышать не хотят о школах. К тому же турки строго следят за христианами, в особенности приезжающими из Сербии, и я едва не погиб от их рук.

— Эх, чтоб их Бог убил! Зачем они тебя не убили? — злобно сказал важный сановник.

— Не так было Богу угодно, как вы желали, — спокойно отвечал я. [195]

Едва я только произнес эти слова, как он вскочил и закричал:

— Вон отсюда! Знаешь ли ты, кто я? Пока я здесь служу, тебе в школе не бывать!

— Так назначьте мне, по крайней мере, 8 талеров (9 р. 80 к.), чтоб я мог прожить где-нибудь в Турции и заняться своим делом.

— Не только 8 талеров, — закричал он опять, — ты и 8 пар не получишь, ни одной аспры не дам (24 аспры составляют 8 пар или 1 карантан, или 1 русскую копейку). Хочешь быть учителем — ступай в Турцию, надень деревянные лапти, как делывали наши старики, когда завоевывали нам эту свободу. Вот тебе Турция — ступай туда! — У нас нет даровых денег: мы должны помогать своим, а не чужим.

Каково мне было выслушать такие язвительные слова!

— Пусть отсохнет моя нога, — отвечал я, — если приду к вам за помощью, или за советом. Турки целыми столетиями не могли принудить моего прадеда, деда и отца носить деревянные лапти: вам ли удастся надеть на меня эту обувь? Предложите ее кому-нибудь из здешних.

— Вон отсюда! — закричал на меня, топнув ногой, глава белградского святилища наук. — Я сейчас пошлю тебя в полицию.

«Сила Бога не моли», подумал я и вышел ни с чем из кабинета скороспелого патриция. Проходя мимо здания попечительства, я сказал: «Будь проклят тот, кто первый назвал тебя рассадником просвещения! Ты — источник тьмы для сербского народа!».

После такой горькой неудачи, я отправился к казначею попечительства, Васе Груевичу, но не застал дома этого достойного человека. И действительно, это была единственная честная личность в Попечительстве просвещения. Родом из австрийских сербов, он был добр, простодушен и отлично образован, так что редко можно было встретить в то время подобного человека в сербских присутственных местах.

На другой день я пошел рассказать свое горе Косте Арсениевичу. Его поразили такие пандурские выходки главного начальника, и он советовал мне ничего не предпринимать до собрания народной скупщины, которая должна была положить конец чиновническому своеволию. По его же совету я через несколько дней опять отправился к Груевичу, и в этот раз застал его дома. Он принял меня очень хорошо, внимательно выслушал мой рассказ о Турции, жалел о несчастном положении сербов, и, наконец, [196] спросил меня, что я теперь намерен делать? Я передал ему от слова до слова мой разговор с Милованом С-чем.

— От подобных людей, — сказал он, — не дождешься ничего хорошего, и мне всегда жаль бедных герцеговинцев, босняков и старосербов, которые обращаются за помощью в попечительство. С ними обходятся очень грубо, осыпают насмешками и называют туркушами. Я желал бы им помочь, но не могу, потому что и сам подвергаюсь разным неприятностям. По мнению здешних глупцов, я шваб, потому только, что родился в Австрии. Обижая людей и получая жалованье от народа, они сеют раздор между одноплеменниками, подают дурной пример своим подчиненным и заботятся только об угождении турецким пашам и европейским консулам, которым они выражают свою преданность формой шапок: турецкие партизаны носят красные фески, австрийские, английские и французские — высокие шляпы, русские — черные круглые картузы. Вся надежда на народную скупщину. Как-то заговорят эти умники, когда народ потребует от них отчета в их поступках? До той поры молчи и никому ни слова о нашем разговоре.

Итак, я остался в Белграде, утешая себя надеждой, что мое положение улучшится, когда соберется скупщина, тем более, что свободный сербский народ, в лице лучших своих представителей, стремился к объединению сербской народности чрез освобождение своих братьев в Старой Сербии из под турецкого ярма.

Но ни тогда, ни после того, не пришлось ему, к несчастию, осуществить свою заветную и наилучшую мечту. Преступное потворство, оказываемое Турции европейскими кабинетами, отчуждение дипломатии от славянской мысли и народности, слепое заблуждение насчет истинных своих интересов, связанных со славянством как свежею силою, способною к восприятию даров просвещения, набаловали турецкое правительство до такой степени, что то невыносимое положение райи, свидетелем и в некоторой степени участником которого и я был, стало в последнее время еще хуже, еще печальнее, еще безвыходнее. Все султанские фирманы, гаттигумаюны и ираде, все ноты и меморандумы европейских кабинетов, оказались бесплодным бумагомараньем. Несчастным оставалось или умирать медленною смертью от голода, нищеты и в заточении, или эту позорную смерть променять на смерть с оружием в руках, вопия о мщении к решителю всех судеб — Богу брани. Сербы решились на последнее.

Текст воспроизведен по изданию: Старая Сербия, ее прошлое и настоящее // Чтения в императорском обществе истории и древностей российских, Книга 1. 1876

© текст - Бацетич Ф. М. 1876
© сетевая версия - Тhietmar. 2013
© OCR - Анисимов М. 2013
© дизайн - Войтехович А. 2001
© ЧОИДР. 1876