Главная   А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Э  Ю  Я  Документы
Реклама:

БАЦЕТИЧ Ф. М.

СТАРАЯ СЕРБИЯ, ЕЕ ПРОШЛОЕ И НАСТОЯЩЕЕ

VII.

На другой день утром к нам опять пришел священник. выпил кофе, и, поговорив немного, ушел; мы отправились к мудиру. Нам следовало идти через базар. Макарий, подобрав свою рясу и длинные турецкие шаровары, шагал впереди меня в своих красных туфлях и почтительно кланялся на обе стороны купцам, которые кричали ему приветствия «Ошгельдум, духовниче!» — вероятно, [124] поздравляя его с приездом, а он с низким поклоном отвечал: «Ошбундум».

В конце базара мы повернули налево и очутились пред зданием меджлиса. Войдя на двор, я увидал людей, вооруженных пистолетами и кинжалами; некоторые из них были одеты порядочно, а другие плохо; все они как-то искоса посматривали на нас. Это были пандуры из арнаутов мухамеданского вероисповедания, служившие турецким властям, ленивые, жадные до денег и бесчеловечные. Молодость свою они проводили обыкновенно в грабежах и убийствах, служа верным орудием для расширения власти честолюбивых богачей и правителей, а в старости делались нищими. Сербы сложили по поводу этих хищников много поговорок, из коих некоторые привожу здесь в подлиннике.

«Ради док си млад, питати че те старост — де ти била младост». (Работай, пока молод, спросит старость, где ты была, младость).

«Не ленисе у младости, ако не чеш да се каэш у старостп». (Не ленись в молодости, если не хочешь каяться в старости).

«Кой се бои у младости рада, той че дочекати у старости гада». (Кто боится труда в молодости, дождется в старости гадости).

«Чувай паре на црни дан». (Береги денежку на черный день).

Он э пан док э пандур, а када исчераю он э пань. (Он пан, пока пандур, а как прогонят — пень).

«Булюбаша — крвопийя наша». (Булюбаша — кровопийца наша).

«Чувай се сеймена и нихова имена». (Берегись сейменов и их звания).

«То су проклете душе, коэ праве люде гуше. (Те проклятые души, кто честных людей душат).

Макарий шел вперед, а я следовал за ним, с любопытством осматривал сейменов, заптиев и сувариев, говоривших по-арнаутски с примесью сербских и турецких слов. Все они были вооружены пистолетами и кинжалами, а некоторые держали в руках палки. Мне как будто послышался звук цепей на дворе, и какое-то неприятное чувство овладело мною. Мы прошли скорым шагом мимо всей этой ватаги и, поднявшись по лестнице, вошли в небольшой коридор, где стояли в глубоком молчании наши дорожные приятели кметы, ожидавшие представиться мудиру. Тут же взад и вперед сновали гордые, свирепые арнауты, положа правую руку на кинжал; двое из них стояли у дверей присутствия. Макарий подошел к ним и попросил доложить о нем мудиру. Они [125] грозно взглянули на нас и один, войдя в комнату, скоро отворил дверь и закричал «Буйюрум» (Пожалуйте).

Мы вошли в присутствие. Прямо против дверей на подушке сидел человек небольшого роста, с худощавым лицом и черными усами — чисто азиатский тип. На нем был военный мундир европейского покроя и красная феска на голове; он держал в руке какую-то бумагу. Ковры покрывали пол только с одной стороны комнаты. Пред военною особой стоял на коленях купец и что-то говорил по-турецки, усердно размахивая руками. Я расслышал только слова «Эфет, эфет! Пекей, пекей!».

Когда мы вошли, купец встал и с низкими поклонами начал пятиться к двери, держа одну руку на груди, а другую прикладывая попеременно то к губам, то ко лбу. Монах подходил к мудиру с такими же знаками уважения, тот пригласил его сесть по левую сторону от себя. Макарий повиновался. Мудир сделал и мне такой же знак. Когда мы сели, мудир обратился к Макарию по-турецки. Тот немного привстал и тоже отвечал по-турецки, прикладывая руку к губам и ко лбу в знак благодарности. Я внимательно смотрел на все происходившее. После обычных приветствий, правитель спросил моего спутника, кто я, откуда и куда иду? Между тем слуга подал нам чубук и кофе. Макарий закурил только для формы, но выпил кофе с удовольствием, выражая вышеописанными телодвижениями свою признательность за угощение, я только поклонился. После обмена любезностей, мудир стал подробнее обо мне расспрашивать. Макарий, насколько я мог понять, объяснял ему по-турецки, что я здешний уроженец, приехал сюда, чтобы быть учителем и имею сербский паспорт. На лице мудира выразилось неудовольствие и он потребовал мой паспорт. Я вынул его и подал, но в этот раз его не взяли у меня, а только спросили, куда я еду и что намерен делать? Макарий служил переводчиком. Я отвечал, что желаю быть учителем в монастыре Бане, а если это не возможно, то в Сенице или в Новом Пазаре, словом, в каком-нибудь городе Старой Сербии. Мудир отказался подписать мой паспорт и выдать мне тескеру на проезд в эти местности. Я возразил, что в таком случае желаю ехать в Сараево; ему, как видно, понравилось это решение, и он с довольным видом произнес: «Тамам! Пекей! Пекей! Элоет! Имшалай!» Смысл этих восклицаний и вообще всех турецких выражений остался для меня непонятным.

Кроме мудира в присутствии находилось еще трое турок, [126] принадлежавших, по-видимому, к разряду официальных лиц. Один из них, старик с белою бородой, в зеленом кафтане и белой чалме, сидел по правую сторону мудира и молчал во время нашего разговора. Немного подальше от него, выдавшись вперед, сидел другой чернобородый турок, лет тридцати, не более, и довольно приятной наружности; он преспокойно брился, когда мы вошли. Цирюльник вертелся около его головы, натачивал бритву на ремне, мочил из таза голову своего пациента, сидевшего на полу с поджатыми ногами, и опять продолжал брить. Дальше всех в углу сидел третий турок: этот, казалось, был не очень важное лицо. Он возился с какими-то мешками и ящиками, вынимал из них бумаги, пересматривал их и клал обратно на прежнее место или писал что-то, положив бумагу на колено вместо стола.

Цирюльник между тем кончил свою работу и поздравил господина со счастливым бритьем; его примеру последовали все присутствующие, поднимая руку ко лбу. Впоследствии я узнал, что это был кади, главный судья и турецкий законовед. По окончании этой церемонии мудир захлопал в ладоши; в дверях показался вооруженный турок, которому он что-то сказал, и в то же время в присутствие вошли кметы в числе шести человек. Впереди всех шел кмет из села Штербца и кланялся почти до полу, держа руку на груди. По указанию мудира они все стали рядом. Он сердито взглянул на них и что-то сказал старику.

— Спокоен ли народ? — спросил тот по-сербски.

— Слава Богу, — отвечали кметы.

— Все ли вы привезли иштиру? — начал спрашивать старик каждого кмета.

— Я привез, а за других отвечать не могу, — отозвался первый кмет Рако из Штербца, давая тем понять, что пусть всяк говорит сам за себя и за свою общину.

Одни отвечали, что привезли, другие сказали, что иштира еще в дороге, а некоторые объявили, что везут только половину, так как негде достать лошадей и подвод.

Старик одних хвалил, других уговаривал доставить остальное. Как туземец, он понимал горькое положение народа и старался добрым словом ободрить кметов и склонить к исполнению возложенной на них обязанности. Зато мудир вертелся постоянно на своем месте и сердито следил за каждым словом. Он понял из некоторых выражений, что народные представители жаловались на усиленные поборы и налоги и, узнав в чем дело, [127] злобно закричал на одного кмета, который сказал, что иштира осталась в монастыре Бане. Турок, рассерженный таким ответом, покраснел, встал с своего места и громко стал браниться. «Иштира! Иштира! Бре домуз!» При этом он произнес несколько неприличных слов. Следя за каждым словом и движением турка, я заметил, что он хромал на одну ногу.

Старик уговаривал расходившегося правителя. Мудир сел, но все что-то бормотал по-турецки. Я и Макарий сидели как на иголках и не знали, что делать, оставаться или уйти. Наше положение было крайне затруднительно.

Между тем старик продолжал кротко давать советы кметам и, обратясь к их товарищу, возбудившему гнев мудира, сказал:

— Надо отправить службу нашему славному царю и доставить иштиру сюда хотя бы на спине и на плечах. Я уже стар, но готов идти на царскую службу, ползать на ногах и на руках, лишь бы волю царя исполнить.

Кметы молча переглянулись между собою.

Но один из них не вытерпел и сказал:

— Мы всегда верно служили царю и, пока имели средства, никогда не роптали, давали подводы и ходили на царскую работу; но теперь народ наш так обеднел и оголел, что не только нечем будет иштиру платить и ее доставлять, скоро придет время, что за деньги не достанешь лошадей, и земля останется невспаханною. Вся скотина продана для уплаты царских податей. Я обобрал последние пожитки у своих сельчан, но доставить их не могу: лошадей нет и негде нанять. Вот деньги; делайте, как знаете; вам легче отыскать лошадей; я не могу больше ничего исполнить; хоть голову рубите.

Старик медленно поглаживал свою седую бороду и по приказанию мудира перевел ему слова кмета. Тот опять озлился и произнес диким голосом несколько бранных слов, потом немного приподнялся с своего места, вытащил из-под подушки какую-то бумагу и пробежал ее глазами, что-то сказал старику. Тот опять обратился к кмету:

— Бег говорит, что в Бане имеется налицо двадцать пять подвод; у него записано на бумаге.

— Это было десять лет тому назад, — отвечал кмет: — тогда можно было найти пятьдесят подвод, а теперь нет ничего. Ты видишь, мы почти все нагие. [128]

— Знаю, сынок, — возразил, улыбаясь, старик; — я и сам ношу одежду с заплатами.

— Зато она у тебя не одна. Придешь домой, наденешь крепкую. А у меня все тут; изношу, останусь наг.

— Хорошо, сыночек! Когда износишь старую одежду, Бог даст тебе опять новую, был бы только здоров.

— На что мне здоровье? Что ни заработаешь, все отнимут для царских податей.

— Что же делать? — говорил старик, пожимая плечами. — Как помочь, когда настало такое тяжелое время? Постарайтесь, дети мои, когда-нибудь все это уладить и привезти иштиру на место. Земля царская и мы должны исполнять царские указы. Ласковый ягненок двух маток сосет, а злому ягненку и родная мать не дает. Придет время, водворится мир в царской земле, и нам будет лучше и легче. Вы сами знаете, что после зимы настает весна и лето, а там опять наступает осень: лист валится, дождь идет, а там опять зима. Как в природе; так и в жизни все меняется. Будем надеяться, что пройдет это тяжелое время, и нас согреет солнце царских очей. Не так ли, дети?

— Так-то так, — заговорили кметы; — мы бы и сами рады исполнить волю царя и его людей, да ничего не поделаешь; хоть головы рубите. Народ так разорен, что скоро нечего будет сбирать с него в царскую казну. Лошадей нет и негде взять. Не из камня их вышибать или из воды доставать. Мучайте, рубите, вешайте нас! Мы и без того между двух огней: общины требуют от нас, чтобы мы представили начальству все их нужды и ходатайствовали об облегчении податей, а начальство угрожает нам розгами, темницей и цепями. Лучше один раз принять смерть, нежели смотреть на страдания наших братьев и ежедневно подвергаться таким угрозам.

Боже мой! Как озлился турок, когда старик на его вопрос что-то сказал ему. Он топал ногой, скрежетал зубами и, задыхаясь от бешенства, кричал на кметов; но они смотрели на него без страха; им, как видно, не в диковину были грозные выходки мудира.

Сцена выходила довольно серьезная. Мудир посмотрел на штрбчанина и закричал: «Рако!». Тот ответил, прикладывая руку к губам и ко лбу. Хаджи Мурто (так звали старого туземного мухамеданина) перевел ему следующие слова мудира: «Бег знает, что ты настоящий царский райя и надеется, что ты [129] все исполнил, а если что будет не в порядке, то с тебя взыщется. Смотри же, чтоб все было хорошо в вилаэте». Тот поклонился и, положа руку на грудь, отвечал: «Я готов во всякое время, и днем и ночью, честно служить царю. Мы все тут (указывая на прочих кметов) отрубите им головы, а моя всегда к этому готова». Мудир улыбнулся при этих словах. Примирителем между сердитым правителем и бедными селяками был старый туземный мухамеданин. Ему удалось, наконец, успокоить свирепого турка, который как будто повеселел и с улыбкой что-то говорил по-турецки. Штербцкий кмет Рако хранил упорное молчание во время этих жарких прений.

Впоследствии я узнал, что старик подал мудиру совет послать сувариев на базар нанять лошадей в подводы, а кметы заплатят за наем.

После обоюдного соглашения, мудир спросил кметов поодиночке, на сколько лет они выбираются сельчанами. Когда очередь дошла до штербцкого кмета, тот отвечал, что он уже тридцать лет состоит в этой должности, несколько раз был в отставке, а теперь, в благополучное царствование его величества, опять занимает это место. Старик служил переводчиком в этом разговоре; а Рако, соблюдая все приличия турецкой вежливости, прикладывал беспрестанно руку к губам и ко лбу и, кланяясь, пятился задом до самых дверей. Наконец кметам приказали выйти из присутствия; они поклонились, положа руки на грудь, и удалились.

По выходе кметов, Макарий попросил позволения также удалиться и подал мудиру мой паспорт. Турок осмотрел его с обеих сторон и передал его писцу, что-то говоря монаху. Я понял, что речь шла о Сараеве. Макарий кланялся почти до полу, прикладывая руку к губам и ко лбу; мудир тоже сделал ему прощальный знак рукой. Я просто поклонился, и мы вышли, а мой паспорт остался в присутствии.

На базаре какой-то купец пригласил нас в свою лавку и угостил черным кофе. Макарий остался у него, а я пошел отыскивать другого купца, о котором я слышал много хорошего. Мне указали его лавку. Я вошел и назвал его по имени, но сидевший там человек сердито сказал мне, что его нет дома.

— Куда он уехал? — спросил я.

— А я почему знаю? Мне некогда с тобой говорить; у меня своего дела много. Ступай отсюда!

Вечером этот купец заходил ко мне и извинялся в своей [130] притворной грубости, объясняя, что турки строго следят за ним, и просил меня к нему не ходить.

Дорогой я услыхал детский крик в одной лавке и увидал, что мальчика били по пяткам, а он кричал: «Не буду! Не буду!». Я отвернулся от этого зрелища и пошел на квартиру, где застал хозяина дома. Я рассказал ему виденное и слышанное мною.

— Если ты побольше поживешь в Турции, то много увидишь таких бед. В прежнее время учители также наказывали детей в школах, но теперь это вывелось и осталось только у купцов и мастеровых. Старики особенно любят наказывать по-турецки своих учеников.

— А ты как исправляешь своих воспитанников?

— Оставляю без обеда, ставлю на колена, а иногда стегну прутиком по руке.

— Давно ли в этой школе уничтожено телесное наказание?

— Еще до меня его вывели из употребления учители, которые образовались в Сербии; но по другим местам старые даскалы еще бьют учеников по пяткам.

— Ах, как это дурно!

— Что же делать? Их не приучишь к жалости и кроткому обращению.

— Твои ученики верно хорошо учатся?

— Нельзя сказать. Одни учатся порядочно, другие хуже. Впрочем, все бы шло хорошо, если б родители побольше заботились о воспитании своих детей. Есть такие богачи, которых едва упросишь, чтоб купили на 10 пар (1? к.) бумаги.

— Но ты, как учитель, имеешь полное право порицать их за это и требовать, чтоб они снабжали школу книгами и бумагой.

Учитель глубоко вздохнул и, покачав головой, сказал:

— Каждый добросовестный наставник желает сделать добро и быть полезным; но здесь, будь ты ангел Божий, ничего не добьешься и не склонишь здешних купцов к доброму делу: старики упрямы и привыкли низкопоклонничать и угождать туркам, добиваясь деньгами побольше чести на суде; а другие христианские изроды не только не помогут в деле учения, но, ненавидя школы и учителей, стараются очернить их в глазах турок, которые также терпеть не могут христианских училищ, и таким образом, поддерживая друг друга в общей ненависти к делу образования, уничтожают всякую попытку к устройству и улучшению школ. [131]

— Почему христианские купцы противодействуют народному воспитанию?

— Они говорят, что если все выучатся читать и писать, то перестанут их уважать; того же мнения и владыки, а это нравится туркам, которые почитают их за верных царских служителей и райев.

— Есть ли, однако ж, между купцами люди, сочувствующие делу образования?

— Конечно, есть, но, тем не менее, каждый боится высказать свое мнение в пользу школ, чтобы не попасть в беду. Вот как здесь живется, господине! Я слыхал, что сюда прихаживали хорошие учителя и с любовью принимались за свое дело, но, по проискам негодяев, бросали свои занятия и едва уносили в целости свою голову. А как презрительно обращаются купцы с нашим братом! Иной раз так закричат на меня и выругают такими словами, что бежал бы, куда глаза глядят!

— Незавидное же твое положение, брат!

— Что делать? Надо терпеть. Кстати, завтра будет здесь совещание о закладке городской церкви, и ты увидишь всех купцов, молодых и старых. Наблюдай внимательнее, что они будут делать. Если хочешь, я тебе укажу и добрых, и злых.

После нашего разговора мы пошли немного прогуляться и едва только вышли из дому, как наткнулись на возмутительное зрелище. Суварий отнял двух вьючных лошадей у какого-то селяка и, не снимая с них товара, повел их к подводам; бедняк умолял его оставить лошадей, но тот не обращал внимания на его просьбы и гнал их в назначенное место.

— Видишь ли, — сказал учитель, — как здесь в городе царские люди силой отнимают собственность у бедных поселян? А на дорогах просто им нет спасения от разбойников и колашинских турок (колашинские турки мухамеданского вероисповедания, отурченные сербы и арнауты, которые занимались преимущественно грабежом скота, убийством христиан, жили в Колашине независимо от Порты и имели свое самоуправление).

На других улицах турки точно так же ловили сельских лошадей под иштиру и отводили их в беглук (городская управа). Насмотревшись на эти сцены насилия, мы вернулись домой, где застали Макария и некоторых купцов, разговаривавших о предстоявшей закладке нового храма; между ними был и старый монах Неофит, нарочно приехавший к этому торжеству. После разных [132] совещаний о том, кто будет освящать закладку, все гости разошлись, и один священник пригласил нас к себе. У него мы также встретились с некоторыми горожанами, порядочно позакусили и выпили после этого по чашке кофе. Купцы туземные, которых я после того посетил, особенно старики, усвоили себе совершенно азиатские привычки, что ясно указывало на их тесную дружбу с турками.

Вечером с Макарием мы взялись сочинять речь, которую ему следовало произнести православному люду при закладке. Долго мы ее составляли, но дело все как-то не клеилось: монах боялся, что речь не понравится купцам, или что турки дадут ей превратный смысл. Я писал, лежа боком на полу вместо стола, под диктовку будущего оратора; несколько раз мы ее изменяли, вычеркивали, прибавляли и, наконец, порешили, что лучше сказать приличное слово без приготовления. Однако Макарий взял мое писанье, свернул его в трубку и положил в карман. Мы отправились спать.

На другой день послышался стук в клепало (доска, висящая около церкви вместо колокола), дававший знать, что началось богослужение в старой деревянной церкви. Макарий ушел прежде, а через несколько времени отправился и я посмотреть на духовное торжество. Народу обоего пола и всех возрастов собралось довольно много. Из ветхой убогой церкви, похожей на старый сарай, все пошли на место закладки; дети пели церковные стихиры; за ними чинно следовали священники, в чрезвычайно бедных облачениях, с кадилами и с зажженными свечами. Когда все пришли на место закладки, началось молебствие; в это время подошедшие два турка стали придираться, говоря, что захвачено земли под постройку больше, нежели сколько дозволено царским фирманом. Поднялся спор, однако все прошло благополучно, и турки удалились. Пришедшие вслед за ними подобные оборванцы остановились в виду народа, и один из них плюнул в ту сторону, где происходило богослужение.

Впрочем, меня не столько интересовали поступки турок, сколько бесцеремонное обращение некоторых купцов-стариков с учителем и духовенством. Учитель поставил учеников пред собой в ряд и назначил кому из них читать Апостол и петь после возгласов священника, но какой-то купец лет пятидесяти схватил книгу и стал читать, чтобы похвалиться своим знанием церковной службы. Здесь не лишнее заметить, что купцы старого закала, плохо разбирая рукопись, умеют хорошо читать церковные книги, [133] а иные, по рассказу учителя, знают даже наизусть всю церковную службу.

По окончании молебствия, Макарий произнес свою речь, из которой я запомнил несколько слов, относящихся к султану. Он называл его светилом всей земли, царем царей и королей, повелителем всех государств, властелином непобедимого и бесконечного Оттоманского царства.

Мне стало смешно, когда я услыхал такую чепуху, и подумал в то же время: если наши христианские пастыри говорят такой вздор простому народу, то как не пользоваться дервишам таким невежеством и не раздувать вражды между христианами и мухамеданами, выхваляя величие, силу и могущество господствующего ислама?

Наконец, настало время закладки церковного фундамента, причем произошло небольшое столкновение между купцами: кому положить первый камень в землю. По своим темным понятиям, они полагают, что имя удостоенного этой чести останется вечным в истории народа. Я молча смотрел и наблюдал, что будет. Между ними поднялся спор. Каждый хотел положить своею рукой первый камень. Один молодой купец, стоявший подле меня, сказал:

— Вот каковы наши старые мироеды! Нашли о чем спорить!

— А как ты думаешь, — спросил я, — кому первому следует положить камень?

— Здесь найдутся люди постарше, — отвечал он, и показал на старого иеромонаха Неофита, священствовавшего в этом городке несколько десятков лет и принявшего под старость иноческий сан.

Когда один купец хотел спуститься вниз, чтобы положить камень, народ закричал: «Мы не хотим, чтобы купцы клали основание храму; пусть наш старый поп Нешо (Неофит) заложит своею рукою фундамент!». Купцы опустили глаза и покраснели от стыда и досады.

Старик, по народному желанию, вместе с другими священниками спустился в вырытую яму и положил по камню в четырех углах при благословении и молитвах иереев. По окончании обряда все стали поздравлять его, и он с радостными слезами благодарил за честь, которою почтили его долголетнее служение и старость. На лицах некоторых тузов выразилось неудовольствие; им было досадно, что выбор народа взял перевес над деньгами и богатством, и многие из них сейчас же ушли, чтобы не потерять [134] кредита и уважения в глазах турецкого правления и показать, что они настоящая царская райя, которая не интересуется ни торжеством закладки, ни постройкой храма. Не в дальнем расстоянии были приготовлены закуски, водка и красное вино. Священники прочли молитву и благословили пищу, после чего все сели, кто на камнях, кто на траве, расставив скамейки вместо столов, и принялись закусывать.

Подкрепив свои силы, молодежь начала петь песни и веселиться, а священники и прочие люди разошлись. Я вступил в разговор с молодцами и коснулся устройства школы. В это время один купец привез на волах большой камень для храма, мой собеседник дернул меня за платье, давая знак молчания. Когда купец свалил камень и уехал, я спросил его, зачем он вдруг прекратил разговор?

— Этот купец, — отвечал он, — заклятый враг школ и всем известен своею преданностию туркам.

— А я два раза был в его лавке и пил кофе; он так любезно угощал и разговаривал со мной.

— Берегись его дружбы и угощения; ты можешь горько за них поплатиться. У нас немало таких изродов.

— Неужели так поступают христианские купцы?

— Да, крещеные купцы хуже некрещеных; они за деньги готовы продать свою душу и не только не дадут гроша, чтоб избавить человека от беды, но даже не замолвят за него доброго слова перед турками; а другие честные люди и желали бы помочь словом и делом, да не смеют; каждый боится сам за себя. Вот как мы здесь живем.

— Жаль, что между вами есть такие негодяи!

— Что делать! Сельский народ ненавидит их и по возможности удаляется от них, как от грабителей; а по их милости и на нас смотрят как на некрещеных турок.

Навеселившись вдоволь, все стали прощаться и расходиться по своим домам. Я тоже с новым моим знакомцем пошел в гости к одному молодому купцу, который угощал нас закуской, кофе и красным вином. Вечером я зашел в кофейню посмотреть, что там делается, и увидал там много личностёй, которые только и говорили о своих торговых делах и барышах и требовали друг от друга магарычей за выгодные сделки. Эти господа курили из длинных чубуков, пили черный кофе и для большей важности вмешивали [135] в разговор турецкие слова, не понимая их, но как это затрудняло их беседу, то они кончали ее на сербском языке. Мой костюм, как видно, им не нравился, потому что они очень презрительно осматривали меня с головы до ног. Мне не трудно было угадать, что это общество состояло из привилегированных лиц здешнего городка, т.е., из пожилых сербских купцов.

Утром мы стали собираться в обратный путь. По совету Макария, я пошел за паспортом; в присутствии никого не было, кроме турка, рывшегося в висевших на стене мешках с бумагами. Я спросил его о моем паспорте, но он сказал: «Пусть придет поп». На другой день мы пошли оба и застали все начальство, но меня уже не пригласили сесть и не потчевали как в первый раз. С монахом обошлись с прежнею вежливостью и предлагали кофе, но он отказался. После непродолжительного разговора на турецком языке с мудиром мой вожатый спросил меня, куда я хочу идти? Я опять заявил, что желаю быть учителем в Сенице, или в Новом Пазаре, или, наконец, в Приеполе, но мудир сурово взглянул на меня и велел сказать, чтоб я шел в Сараево и завтра же явился за получением йол-тескеры, отговариваясь недосугом выдать ее теперь. Мы вышли из меджлиса — Макарий с низкими поклонами и обычными турецкими знаками уважения; я просто поклонился всем присутствующим.

По дороге мы зашли по приглашению к некоторым купцам, где я опять имел случай насмотреться на турецкие выходки и обычаи этих невежественных людей.

В это время я кстати напомнил Макарию, чтоб он не забыл сказать кому следует о моем метрическом свидетельстве, скрепленном монастырской печатью, и он повел меня к одному купцу (погибшему, как я слышал, впоследствии). Мы застали в лавке хозяина и какого-то гостя, сидевших на ковре, поджавши ноги и куривших трубки. Они поздоровались с Макарием и пригласили его сесть, а я остался, стоя у дверей. Разговор зашел обо мне, и купец спросил монаха, чей я сын? Кто мой отец? Из какой фамилии? Узнав все в подробности, он призадумался, полагая, вероятно, что я опасная личность; наконец после многих колебаний согласился, чтобы староста монастырский дал малую монастырскую печать с изображением Св. Николая Чудотворца. Надменный торгаш не только не удостоил меня своего разговора, но даже не пригласил сесть.

Я был глубоко оскорблен таким грубым обращением; к [136] счастию, Макарий велел мне идти домой, и я отправился на базар купить табаку в лавке одного туземного мухамеданина. Торговец полюбопытствовал узнать, кто я, откуда и куда иду, пригласил меня сесть и стал потчевать кофе. При таком ласковом обхождения иноверца я невольно вспомнил грубого христианского торгаша.

— Что делается в Шумадии? — спросил он.

— Ничего особенного; все мирно и спокойно.

— Слава Богу! — сказал он после некоторого молчания. — А у нас постоянно одно зло сменяется другим с тех пор, как туркуша водворился на наших землях. Народ обеднел и стал портиться от этого поганого анадольского ябанца (пришельца).

— От какого ябанца? — спросил я, не понимая, как будто, о ком он говорит.

— Ты, конечно, был у мудира?

— Да, был. Что ж из этого?

— А то, что подобные ему люди грабят наш народ обоего закона (т.е. туземных христиан и мухамедан), несмотря на то, что получают жалованье. Стало опасно не только разговаривать с кем-нибудь, но даже боишься сказать лишнее слово в своем семействе. Ты еще ничего не знаешь, и потому будь осторожен, а главное — брось свое учительство и возвращайся скорей туда, откуда пришел. Это дело будет лучше и ты не раз вспомнишь меня и скажешь: «Фала на добром совету!» (благодарю за хороший совет). Не доверяйся никому, пока не узнаешь хорошенько людей.

Я объяснил ему, что не имею никаких скрытых намерений, а только ищу учительского места.

— Как знаешь, так и делай! — возразил он. — Я принимаю в тебе участие, как честный человек, из любви к кому-нибудь из твоих старых. Я, быть может, не раз поел вместе с ними хлеба-соли и советую удалиться отсюда, пока ты цел. Немудрено, что этот хромой шайтан (дьявол) милостиво тебя принял и наобещал много хорошего, но ты не знаешь, что у него на душе.

— О ком ты говоришь? — спросил я, смеясь.

— О мудире, этом поганом туркуше.

— Отчего он хромает?

— Говорят, что московы отшибли ему эту ногу в последнюю Крымскую войну. Жаль, что ему не оторвали обе ноги; тогда бы не прислали к нам из Стамбула такого негодяя.

— Разве он дурной человек?

— Это настоящий злой пес! Иной раз пойдет к нему кто [137] из наших, замолвит слово за бедняка, попавшего в темницу, а он, как бешеная собака, закричит на своем манджутском языке: «Суз айван!» (Молчи, скотина).

— Жаль, что он так дурно обходится с вами; а меня так намедни хорошо принял.

— Поживешь здесь побольше и увидишь его расположение; ты ведь здешний, родился в нашей стороне.

— А как он принимает здешних купцов и ваших людей?

— Честных людей ругает и выгоняет вон, а с нашими и вашими льстецами и доносчиками обходится очень ласково.

— Неужели здесь много таких вредных людей?

— Положим и немного, но двум-трем разбойникам туркуша верит больше, нежели десятерым хорошим людям. По милости купцов, ходжабашей, мудиров и пашей народ за последние 10 лет разорился вконец. Не глядел бы, кажется, на такое зло и ушел бы в белый свет, но все думаешь, авось будет перемена к лучшему; авось Шумадия или брдяне и морачане (Черногория) нам помогут.

— Какую помощь вы можете от них получить?

— Недавно брдяне с своим Зеком (Народное прозвище князя Даниила) разбили туркушино войско; если бы еще Шумадия поднялась, да наши оба закона восстали, посмотрели бы мы, что сделал бы тогда туркуша.

Я вичего не отвечал на его слова, встал и отдал ему 20 пар (2? к.) за табак.

— Когда ты едешь? — спросил он шепотом.

— Завтра.

— Так не говори калугеру и никому из здешних о нашем разговоре; не ходи также к тому купцу, у которого ты с монахом сидел в лавке и пил кофе. Он человек подозрительный; от него бегают и наши и ваши люди, потому что он в ладу с туркушами и сараевскими ходжабашами (купцами).

— Что нам бояться боснинских купцов? Они должны исполнять царскую волю, а царь издал хаттихумаюн, по которому все его подданные пользуются равными правами без различия вероисповеданий.

— Черт побери все эти хаттихумаюны! Знаем мы, как равноправны бедняки перед его пашами, мудирами и богатыми [138] купцами! В здешних местах правда пропала еще с тех пор, как побывал здесь в первый раз Омер-паша. Счастье тому, кто набьет побольше карман, да сумеет оклеветать невинных. Разбойники как раз придерутся к человеку, оберут его и засадят в яму, а как выжмут из него все крохи, то и скажут, что прав, или прощают ему небывалую вину.

— Разве можно без вины сажать в темницу?

— С беззащитными людьми поступают самовластно, не справляясь с законами, которых нет. Вот что делается здесь: Сараевские купцы снимают везде на откуп десятину и пользуются такою властью, что по своему выбору назначают ходжабашей в разные местности вопреки народному желанию. Их клевреты, шныряющие по вилаэту для сбора десятинной подати, доносят им, что делается и говорится в народе. Этого мало: сараевские воры стали вмешиваться в дела посельчан, которые исстари выбирали кметов из своей среды. Бездельники сменяют их, если они честные люди, и назначают своих приверженцев, которые стараются, как бы только угодить своим покровителям. В особенности весь гнет этого произвола лег на христианский народ. Берегись попасть в беду; брось свои учительские затеи и ступай скорей в Шумадию, пока твоя голова на плечах.

Окончив свою речь, мухамеданин указал мне на некоторых туземных купцов, как на честных, добрых людей, а от других советовал удаляться как от огня и быть осторожным в разговоре с ними. Я поблагодарил его за добрый совет и хотел уйти, но он удержал меня, положил в бумажный сверток хорошего табаку и, отдавая мне, примолвил:

— На, возьми себе на дорогу!

Я отказывался, но по его усиленной просьбе взял.

— Смотри же, — прибавил он шепотом, — никому ни слова, о чем мы с тобой говорили.

Я обещался молчать и спросил, как его зовут.

— На что тебе это знать? — ответил он, — я не спрашиваю тебя о твоем имени, хотя знаю всех твоих родных; несколько раз бывал у них в гостях с товарищами и даже ночевал. За их гостеприимство желаю тебе добра, а с другим я не стал бы говорить так откровенно.

— Завтра я зайду к тебе проститься, когда пойду за паспортом.

— Нет, не заходи, я уеду в село по делу.

— Как же ты оставишь лавку? [139]

— Это не моя лавка. Мой знакомый ушел сегодня в соседнее село и просил меня посидеть в лавке. Я также, когда отлучаюсь, прошу его поторговать за меня. У нас этот обычай ведется с давних лет. Честные люди доверяют друг другу, не боясь обмана.

Я простился с добрым мухамеданином и пошел домой.

На квартире собрались некоторые знакомые, кметы и священники. Последние отличались от мирян только бородой и длинными волосами, которые они подбирали под шапки, потому что не смели распускать их, выходя на улицу; одевались они в длинные кафтаны из грубого сукна. С некоторыми священниками я был знаком, а с одним из них встретился в первый раз. Обменявшись со мной обычными приветствиями, он пригласил меня посмотреть дом, который строил для себя. Мы пошли. В недальнем расстоянии я увидел кучу бревен, сложенных на дворе, и начатый сруб.

— Где же рабочие? — спросил я, не видя ни одного плотника.

Священник положил руку на грудь и сказал:

— Я сам хозяин, сам и плотник.

— Разве ты умеешь плотничать?

— Нужда всему научит. Я присматривался, как люди работают и вот строю домишко для себя и для своей семьи, чтобы не остаться под открытым небом; авось к зиме он будет готов.

— Хорошо, что ты знаешь это ремесло; а ведь оно трудно?

— Посмотри на мои руки, и ты увидишь, легко ли строить.

При этих словах он показал мне свои руки, покрытые мозолями, язвинами и царапинами.

— Да, тяжела эта работа, — сказал я.

— А было время, — прибавил он со вздохом, — что я жил хорошо, но, видно, прошлого не воротишь; странное время настало для нас. Подати разорили всех, а наши торговцы потеряли стыд и совесть и дерут огромные проценты, наживаясь при каждом удобном случае на счет бедных сельчан. Когда турецкое правительство разошлет указ о новой подати, купцы сговорятся между собой не давать поселянам денег под залог скота, хлеба, кожи и пр. В старину честные купцы помогали селякам в трудных обстоятельствах и снабжали их деньгами для оплаты харача, пореза и других повинностей. В настоящее время прибавились новые подати. Народ оголел как липка от этих бесчисленных налогов, а купцы тому и рады. Они скупают за бесценок последний скот и имущество поселян. Турки это знают и прижимают еще более [140] бедняков, угрожая им тюрьмою и пытками. Турки, владыки и купцы всеми неправдами тянут в свой карман последние народные пожитки.

— Неужели владыки так же поступают?

— Еще хуже. Они отдают нурии (приходы) за деньги; священник служит, пока в состоянии платить, а как сделался несостоятельным, его тотчас лишают места и ссылают куда-нибудь под эпитимью, а на его место определяют того, кто даст больше денег. И держится он до поры до времени, пока не обеднеет и не попадет точно так же под эпитимью. У нас редкий священник не раскаивается, что принял на себя иерейский сан, который навлекает на него ненависть турок, действующих заодно с владыками; их протосингелы все равно, что слуги турецких пашей: они берут взятки, портят нравственность и за деньги разводят мужей с женами, позволяя им вступать в другой брак. Нередко сами отнимают у мужа красивую жену, держат ее у себя будто для покаяния и исправления, а на самом деле живут с ней до тех пор, пока не надоест; тогда отправляют ее назад к мужу, говоря, что она исправилась, и владыка ее прощает или же благословляет выйти за другого.

— Мне удивительно слышать, что священниками делают людей неученых.

— Чему тут удивляться, когда все положительно делается за деньги. У народа есть пресмешной рассказ на этот счет. Вот он: «Какой-то владыка отдавал на откуп нурию. Является человек, знающий свое дело, и излагает перед ним свои богословские познания. Владыка долго слушал его и отказал наотрез по той причине, что он ученее его: «Люди, пожалуй, заметят, что ты больше знаешь, чем я, и перестанут меня уважать. Мне нужны деньги, а не ученость». Приходит другой проситель, бедный разумом и карманом. «И ты не годишься быть попом, — решил владыка; — ты мало учился и у тебя нет денег». Является, наконец, третий охотник и объясняет, что он безграмотный, но имеет много денег и желает снять на откуп нурию. Сразу полюбился он владыке и место было ему обещано. Проситель побежал домой и сообщил свое намерение жене. Та от радости, что будет попадьей, достала из сундука золотые и серебряные монеты, отдала их мужу и обещала никому не говорить о милости владыки, пока не будет муж попом. Владыка, взяв деньги, приказал своему келейнику выучить поскорей грамоте будущего иерея; но грамота [141] оказалась ему не под силу. Пустили в ход наказания: искателю священства не давали ни есть, ни пить, а он деньгами заискивал доброе расположение учителя и протосингела. Попробовали похвалами поощрить его к учению; но как и этот способ оказался неудачным, то решили выучить его со слов разным возгласам при богослужении и показали, как держать крест и посох, как благословлять народ и переворачивать листы книги перед народом; к несчастию, когда потребовалось выучить наизусть несколько глав из Евангелия и составить из них поучение, он оказался решительно неспособным. Между гем приближался день его посвящения, и прихожане ждали с нетерпением нового пастыря. Владыка приказал надеть на него эпитрахиль и шапку, дать ему посох и отвести к ручью, чтоб он увидал в нем свое отражение. Когда поставили его подле воды, протосингел спросил, что он видит? Будущий иерей отвечал: «Вижу человека, похожего на попа». — «Отчего же на попа?» — «Потому что я вижу себя в эпитрахили, в поповской шапке и с посохом в руке». — «Прекрасно, — сказал протосингел, — ты будешь отличный поп; старайся только запомнить то, что ты сейчас говорил». Простак повторял свои слова до тех пор, пока выучил их наизусть. На другой день протосингел опять новел его к воде и показал, как надо держать крест, осенять и благословлять своих прихожан и церковных ктиторов. Наконец владыка назначил день для посвящения, но прежде всего велел ему приготовить все деньги сполна за сингелию и эпистолию. Обрадованный глупец не замедлил их принести, и в тот же день был посвящен в дьяконы, а на следующий день возведен в сан пресвитера. Через несколько времени прихожане и ктиторы стали жаловаться, что им дали безграмотного попа; но владыка погрозил им анафемой — и они замолчали. Между тем, желая возвысить попа в глазах прихода, владыка назначил ему служить с собой в первый большой праздник. Все прихожане собрались в церковь. Когда настало время читать Евангелие, безграмотный поп важно вышел с книгой на амвон, раскрыл ее и стал перелистывать, как будто отыскивая, что надо читать, точь-в-точь, как учили его келейник и протосингел. «Вонмем! — возгласил владыка. Поп, смотря в книгу, начал, вместо Евангелия, рассказывать, как его посвящали, одевали и учили над водой, и как он без знания Св. Писания и книжного чтения исполнился благодати Св. Духа. По окончании литургии владыка вышел из алтаря и сказал присутствующим, что новоизбранный иерей достоин быть их [142] пастырём. «Вы сами видели и слышали, как он хорошо служит, а Св. Писание знает даже лучше меня. Повинуйтесь ему во всем, а кто ослушается, тот да будет анафема!». Ктиторы и прихожане, во избежание ссоры и надеясь, что священник мало-помалу привыкнет к своему делу, на этот раз смолчали. Между тем владыка уехал. Попа стали приглашать в дома для разных треб, и он вместо молитв рассказывал заученную историю своего избрания и посвящения. Прихожане вышли из терпения и стали жаловаться владыке, требуя, чтобы он сменил попа. Тот призвал его к себе, сделал ему строгий выговор и оштрафовал за нерадивое исполнение своих обязанностей; но как эти штрафы взыскивались очень часто, то поп, боясь потерять место, задабривал беспрестанно деньгами келейника и протосингела и остался наконец без гроша. Тогда владыка, видя, что нечем уже брать с попа, наложил на него эпитимью, велел поститься и заставил исправлять при своем доме самые тяжелые черные работы: носить воду, колоть дрова и пр. Но на этот раз уже не один поп подвергался эпитимье за свою неспособность. Его жена была молода и хороша собой. Владыка нашел нужным, чтоб она молилась за мужнины грехи, и для того взял ее к себе в услужение, заставляя убирать комнаты, постилать постель и пр. Так прошло много времени. Попадья подурнела и постарела. Тогда владыка прогнал их обоих, лишил мужа иерейского сана, и пошел поп-распоп «крестить козлят, а попадья прясть чужую кудель и вязать носки», как говорит народная пословица». — Из этого рассказа ты можешь понять, что настоящий корень зла — корыстолюбие наших владык. Хоть козла приведи, да побольше денег принеси, и сделают его попом, а когда высосут из него все достатки, тогда ступай в пастухи или поденщики. Нередко, по прихоти владыки, приход вдовствует по полугоду и больше без священника, так что некому совершать требы для народа. У нас есть пословица: «Нас триста, а без попа нема ништа». (Нас триста, а без попа мы ничто). Придет время, что пропадет наша вера и никто не захочет быть священником, потому что цареградские кеседжии так унизили этот сан в глазах турок, что те, при встрече с попами, плюют им в лицо, как это не раз случалось со мной.

— Да, тяжкое время настало для христианского народа!

— То ли еще делают эти проклятые кеседжии? В сопровождении турецких сувариев они разъезжают по епархиям и силой вымогают у бедного народа и духовенства их последние пожитки. [143]

— Зачем они берут с собой турок? Чего они боятся?

— Э! У них совсем другая цель: окружая себя заптиями и сувариями, они хотят показать народу, что они царские люди, имеющие власть вязать, мучит и штрафовать священников и настоятелей монастырей за неплатеж требуемой подати; а азиатские оборванцы рады им служить за ничтожную плату, лишь бы хорошо попить, поесть и пожить без труда на чужой счет.

— Почему вы не жалуетесь патриарху на владык, а паше — на их турецкую свиту?

— А ты разве не знаешь, что ворон ворону глаз не выдерет? Жаловаться паше на сувариев все равно, что жаловаться на владыку, который скажет, что он верноподданный, царский человек, а мы — бунтовщики против царской воли; тогда схватят нас как баранов, засадят в темницу и сошлют в заточение. Безрогому с рогатым не бороться.

— Что ж вам остается делать?

— Ничего! Терпеть и надеяться; авось Бог смилуется над христианами и Царь Небесный услышит наши стоны и милостиво воззрит на нас. Я сам, чтобы не попасть в беду, заблаговременно отказался от своего прихода и приискиваю для себя другой род занятия.

— Что ж ты намерен делать?

— Буду жить, как и прочие безместные попы. Так, один здесь портняжничает, другой служит поденщиком, складывает кожи и увязывает купеческие тюки. А между тем иногда их тайно приглашают прочесть молитву над больным, соборовать, и дают что-нибудь за труд; так и перебиваются они кой-как со своими семействами, не боясь, по крайней мере, гнева владыки.

— Но может ли священник сам отказаться от места?

— Конечно может; стоит только объявить, что такой-то не в состоянии платить откупную сумму; его лишают места и назначают другого.

— Неужели так легко найти нового священника?

— Э! Заплати только деньги владыке, он поставит всякого попом.

— Как же прихожане могут оставаться без священников? Кто будет отправлять требы?

— Наши люди привыкли к этому и по нескольку месяцев остаются без священников в ожидании, когда владыка пришлет им пастыря. Учености от священника не требуется. Достаточно, [144] чтобы он знал кой-как читать и писать, лишь бы только хорошо платил за нурию.

— Разве ваши священники не изучают богословских наук и не говорят поучений к народу?

Священник махнул рукой и признался, что в первый раз слышит о существовании богословских наук.

— А как тебя поставили в священники?

— За деньги, как и прочих.

— Сколько ты заплатил?

— Я отдал все, что имел, задолжал и просил помощи у народа.

Тяжело было слушать этот скорбный рассказ. Я простился с бедным священником и печально побрел домой

Макарий, увидя меня, спросил, где я был, и промолчал, когда я сказал, что виделся с таким-то попом.

На другой день монах пошел на базар, а мне велел идти за паспортом и готовиться в обратный путь в монастырь Баню. По его уходе пришел учитель и пригласил меня в школу, помещавшуюся в небольшой комнатке. Я внимательно слушал ответы учеников и просматривал их тетради, которые были в большом порядке. В это время вошел купец в красной феске и с длинным чубуком и грубо закричал на учителя, как он смел не пустить его мальчика погнать корову в поле, и так же грубо велел последнему идти из школы. Омерзительным показалось мне такое дерзкое нахальство безграмотного торгаша! Я от души пожалел о бедном учителе и его горькой участи.

Я отправился в меджлис за своим паспортом, который через два часа визировали в Сараево. Мудир искоса посмотрел на меня, я отдал 6 грошей (30 к.), взял паспорт и пошел прямо на квартиру, куда собралось несколько кметов: одни с иштирой, а другие с деньгами для найма подвод. Макарий суетился и собирался в дорогу.

VIII.

Невелики были наши сборы в обратный путь. Позакусив немного, мы пустились в дорогу. Макарий, один священник и старый монах Неофит поехали верхом, а я опять пошел пешком; ко мне присоединился один кмет.

— Ты, кажется, приехал верхом? — спросил я, — а теперь идешь пешком; где же твой конь? [145]

— Вот он, — отвечал путник, — указывая на свою палку.

— Такой конь и у меня.

— Что делать! Многие лошади попадали от усталости; на мою турки навьючили иштиру и погнали в Сеницу, а может быть и дальше, в Новый Пазар.

— Я бы на твоем месте не дал своего коня.

— А ты не знаешь, каково турецкое самоуправство? Не только лошадь, последнюю одежду отдашь, лишь бы не попасть в их темницу и кандалы. Поживи здесь побольше, так и узнаешь турок; однако берегись так смело говорить, как раз поплатишься за это своей головой.

— Неужели они за всякие пустяки сажают людей в темницу?

— Они и без вины схватят человека: «Признавайся, говорят, что ты бунтовщик, не повинуешься царским людям и подстрекаешь райю к мятежу» — и пропал бедняга; а попробуй-ка не дать лошади — такая пойдет потеха! Что коту игрушки, то мышке смерть.

Взойдя на гору, называемую Тыква, мы догнали наших верховых спутников, немного посидели и все вместе отправились по другой дороге. Мы повернули направо, спустились вниз к чистому роднику, где напоили своих лошадей и сами напились холодной воды; потом перешли каменистую долину, лежащую на северо-восток, и вышли на ровное место, где паслось небольшое стадо овец, коз и коров. Под горой показались два-три дома, а за ними тянулись большие поля и начинались темные леса. Я спросил кмета, как называется эта местность?

— На северо-восточной стороне отсюда, — отвечал он, — лежит село Вронеша, перед нами село Радойня; а место, где мы стоим, называется Басаловина.

— Чьи это дома под горой?

— Я забыл прозвище их хозяев, но знаю, что здешние соседи презирают их.

— За что?

— За измену. Несколько лет тому назад они были посредниками между турками и хайдуками. Последние обязывались положить оружие, возвратиться в свои дома и не нападать на турок, которые также обещались не мстить им за прежние набеги и предать все забвению. Хайдуки поверили словам турецкого посредника и согласились помириться с своими врагами. Назначили день и место свидания и уговорились о числе вооруженных турок. В доме посредника сошлись хайдуки и их булюбаша (старшина) с [146] определенным числом вооруженной дружины. Турок по обычаю потребовал от арамбаши (атамана) сдачи оружие. Обе стороны троекратно повторили данную присягу. По окончании переговоров арамбаша вынул из-за пояса пистолеты и кинжал, положил их на землю и отдал булюбаше свое длинное ружье; прочие товарищи последовали его примеру.

После сдачи оружия начали веселиться: Булюбаша взял в обе руки пистолеты и сразу выстрелил из них; арамбаша и его дружина взяли также свои пистолеты и вместе с турками стали стрелять в цель. Хозяин дома между тем хлопотал об угощении и, когда пришла пора обедать, все убрали свое оружие в другую комнату и сели за стол.

После обеда булюбаша велел всем взять свое оружие и все вместе отправились в путь по этой самой дороге; к ним, как бы нечаянно, пристало еще несколько турок. Булюбаша не велел никому стрелять, пока не выйдут на большое Радойнское поле, где остановятся для отдыха у родника и будут забавляться стрельбой. Таким образом все шли гурьбой с ружьями на плечах и дружно разговаривали. Дойдя до поля, турки запели по-арнаутски. Хайдуки молча переглянулись друг с другом; они поняли свою горькую ошибку. Вдруг сзади последовал выстрел — это был условный знак. Турки, отступя немного в сторону, дали залп перекрестным огнем по дружине; хайдуки хотели дать отпор своим врагам, но их ружья и пистолеты осеклись, потому что во время обеда подговоренные заранее другие турки облили водой заряды. Таким образом хайдуки все до одного пали жертвой предательства.

— Неужели в этом побоище никто не погиб из турок?

— Двое были ранены кинжалом, а один убит. И вот это как. Двое хайдуков, когда увидали измену, то один из них, Петко Мандич из села Крутоши, закричал: «Братья и дружина! Мстите ныне каждый за свою голову! Измена и обман!». Хайдуки схватились за ружья и пистолеты, но они, как я уже сказал, осеклись. Несчастные не успели взяться за кинжалы и пали мертвые. Мандич и Шайталович бросились с ножами на турок. Первый был тут же убит, а товарищ его пробрался сквозь толпу, рубя направо и налево, и побежал; турки бросились за ним в погоню, но не могли его догнать. Между тем кровь лила ручьями из его ран, и он в изнеможении опустился на землю. «Брось ружье, поганый закон! — закричали подбежавшие турки, — не мучься, собачий сын!» — «Если вы молодцы, — сказал он, немного помолчав, — [147] подойдите и возьмите его у меня, а не лайтесь издали, как собаки». Турки не решались подойти к нему; наконец булюбаша сказал: «Отбрось от себя ружье, я сам отрублю тебе голову». — «Изволь!» — отвечал Шайталович и бросил от себя ружье. Турок, как дикий зверь, прыгнул, схватил его за волосы и вынул нож, но тот выстрелил из маленького пистолета, который был спрятан у него в кармане, и положил на месте разбойника. Таким образом, он один из всей дружины отмстил за себя. Турки добили его.

— Где же это место, где погибли хайдуки?

— Вот оно, перед нами, на дороге; теперь это нечистое поле: недалеко от него выстроена корчма, где часто пьянствуют праздношатающиеся туркуши.

Догнав верховых товарищей и отдохнув немного, мы продолжали свой путь дальше. Перед нами открылось поле, засеянное пшеницей, рожью и другим зерновым хлебом. Вдали по обеим его сторонам виднелись дома, а посреди возвышалось какое-то здание. Это был постоялый двор.

Сзади нас послышался шум: мы обернулись и увидали разнокалиберную толпу турок, которая догоняла нас.

— Скинь, брат, свою шапку, — сказал мне кмет, — и надень феску. Если это арнауты, они терпеть не могут такой наряд и непременно к тебе придерутся.

Мы молча пошли стороной; турки проскакали мимо нас. Одни пели, другие молчали, а иные разговаривали между собой, искоса посматривая на нас. Мы дошли, наконец, до корчмы, где нас дожидались наши спутники. Я поспешил утолить свою жажду водой и попросил кмета указать мне место, где пали хайдуки.

— А вон где белеются камни. Это мраморы (знаки) над тем местом, где похоронены их кости и тела.

То же самое подтвердил какой-то туземец, бывший в корчме.

— Много ли их погибло? — спросил я.

— Кажется, шесть или восемь человек.

— Может быть, они надеялись, что турки не изменят данному слову?

— Разве они не знали нашей поговорки, что с турком можно пить и есть, но смотреть в оба глаза и навострить уши. Вот и поплатились своею жизнию, умерли без покаяния, за оплошное деянье наказаны. «Ходи мудро и не погибнешь напрасно» — говорит наш народ. [148]

— В одной ли могиле их похоронили?

— Да, в одной. Мы собрали, спустя несколько времени, их кости и разбросанные изрубленные члены и предали земле.

— А давно это случилось?

— Лет десять или двенадцать тому назад. Конечно, теперь, хайдук не попадет впросак и будет долго помнить этот кровавый урок.

— Разве и теперь есть хайдуки?

— Конечно есть и будут до тех пор, пока правда не возьмет верх над кривдой и насилием. Тогда честные люди не покинут своих домов и семейств и не убегут в горы и леса мстить за притеснения, а будут заниматься мирными делами. Только мы, кажется, не дождемся этого. Нам остается одно: или удавиться, или принять мухамеданство; и то не легче, потому что ябанец (турок-набродник) ненавидит потурченных туземцев и. называет их айван (скот).

— За что?

— За то, что они не хотят учиться их мухамеданскому языку.

— Ну, все-таки им лучше христиан?

— Не совсем. С них берут солдатчину и наложили еще какую-то царскую подать на их земли. Одним только лучше против христиан, что им оставили оружие, и потому они имеют возможность защищать себя и свои семейства от нападения какого-нибудь бродяги или вора.

Наши спутники позвали меня выпить чего-нибудь; я спросил рюмку водки; потом мы простились с корчмарем и туземцем и отправились далее. Навстречу нам попалась толпа турецких сейменов, вооруженных ножами, пистолетами и длинными ружьями. Один из них остановил Макария и начал его о чем-то спрашивать. Мы посторонились и свернули немного в сторону. Монах догнал нас у Белина родника, где мы напоили лошадей и сами напились холодной ключевой воды.

Вскоре мы вышли на небольшую возвышенность и я увидал сербскую границу; невдалеке слышался шум реки Уваца, протекавшей направо от дороги по глубокой долине. На противоположной стороне реки виднелся дом на гористом месте.

— Что это за диковинное здание? — спросил я.

Кмет как-то печально ответил:

— В нем живут шумадинские стражаре и пандуры, потому что здесь граница и межа между шумадинцами и турками. [149]

— Как называется это место?

— Ковин брод.

— Где же удут? Неужели турецкая земля простирается до караульного дома?

— Нет, граница идет по реке Увацу: один берег принадлежит нашей стороне и называется турецким, а другой — шумадинский.

— Пропустят ли турки за границу?

— Здесь турок нет, но шумадинские пандуры не пропустят наших сербов без турецкой тескеры. Нынешняя сербская власть поставила караулы для того, чтоб не было перехода на ту ли, на сю ли сторону без согласия обоих правительств. Турки выдают тескеру здешним сербам, а шумадинцы получают от своего начальства пасош (паспорт) и тогда могут переходить через карантин у Мокрой Горы. Без тескеры переступали границу только те, которые спасались бегством от турецкого насилия. Покидая навсегда свои отцовские огнища и забрав свои семейства, они бежали прямо через межу, и пандуры препровождали их к тому карантину, которому принадлежал тот или другой караульный пост. Таким образом много нашего народа бежало без возврата в Шумадию; прочие же укрывались в горах и лесах и присоединялись к хайдуцким дружинам, отомщая мухамеданам за страдания христиан. Но скоро и там народным защитникам стала грозить опасность. Правительства турецкое и шумадинское заключили между собой договор преследовать хайдуков в своих владениях. Мичич, бывший когда-то сам хайдуком, а после ужицкий сердарь, и турки здешнего края, по обоюдному соглашению, определили смертную казнь тому, у кого найдется на сохранении хайдуцкая остава (имущество, которое хайдуки оставляли у своих знакомых на зиму). В избежание такой беды хайдуки переселялись на зиму в Морачу и Брду под защиту черногорского владыки, а летом опять ходили между народом, живя, однако, большею частию в лесу. Виновник всего этого зла проклятый изменник Васа Чачанин! За турецкое золото и серебро он обрек нас на вечное рабство и гонение.

— Расскажи, пожалуйста, как происходило пограничное размежевание.

— Турки, заключив мир с Милошем Обреновичем и обязавшись по договору не мучить христианский народ, объявили бежавшим отсюда в Шумадию во время войны, чтоб они [150] возвращались на прежние места своего жительства и принимались за свои занятия. Народ считал себя уже свободным и радовался прекращению кровопролития; пограничная стража была расставлена по тем межам, до которых доходил покойный вождь Георгий Черный. Однако большая часть выселенцев не верили прочности этого мира и остались в Шумадии, где приобрели себе усадьбы. На их опустевшие земли переселились сербы из Боснии и Герцеговины; но жители Старого Влаха продолжали по ночам уходить с своими семействами в Сербию, чтоб избавиться навсегда от турецкого владычества. Турки начали жаловаться, что царская земля остается необработанной и что райи бегут в Шумадию. Тогда оба правительства порешили пригласить царских и королевских людей для точного определения границ их земли. Милош назначил от себя какого-то проклятого изрода Васу Чачанина. Турки его подкупили и он, проводя межу, повернул совсем в другую сторону и оставил половину Старого Влаха и часть Герцеговины в турецких руках. Жители узнали, что удутжие (лица, определяющие границу) назначают межу только до того места, до которого доходил Милош Обренович, а не Георгий Черный. Все кнезы, кметы и по три депутата из сел Сеницкой, Нововарошской, Вышеградской, Приепольской и Новопазарской нахий пошли в Рашку на встречу удутжиям; туда же явились и мухамеданские аги и беги. Христиане утверждали, что граница должна идти на Новый Пазар, Суходол, Милишево, Приеполь и потом рекой Лимом до Дрины и желали, чтоб комиссары шли по тем местностям, где сражался Георгий Черный; мухамедане; напротив, настаивали на том, чтоб проложить межу еще далее и чтобы вся Добросалица, Ябланица, половина Златибора и села, лежащие на горе Шарган, остались в Турецком владении. Народ не соглашался на раздел Старого Влаха и на перемещение удутов. Капетан Якович из Новой Вароши поддерживал народное требование, проклинал Васу Чачанина и грозил, что своей рукой нарушит межу и знаки, если он не поведет удутжиев до пунктов, где теперь стоит сербская стража; но все эти угрозы не привели ни к чему: Турки подкупили Чачанина и уговорили его действовать в их выгодах. Несмотря на общее волнение, удутжие перешли на другую сторону Уваца к горе Цигле и хотели провести границу через село Ябланицу на гору Шарган, но христиане взялись за оружие. Тогда опять пошли вдоль реки Уваца выше села Штербцы на гору Циглу. Затруднениям не было конца: обе противные стороны называли по-своему спорные земли. В одной местности заставили туземного [151] христианина сказать под присягой ее настоящее название. Держа горсть земли над головой, он присягнул перед удутжиями, и она отошла к Шумадии. По окончании межевания, мы сильно роптали и проклинали Чачанина, как продажника, но влиятельные лица успокоили нас, говоря, что граница проведена только на время, что Милош мирным путем уладит дело и что весь Старый Влах отойдет к Шумадии до реки Лима. Рассказывали, что пронесся даже слух, что он строго наказал Васу Чачанина, заливши ему горло золотом.

— Как же это?

— В народе рассказывали, что после межевания проклятый изменник явился к Милошу и указал ему на карте проложенную межу. Князь сильно рассердился. Чачанин, думая его успокоить, выложил пред ним четыре мешка червонцев, полученные от Турецких агов и бегов; но Милош велел расплавить монеты и влить в горло изменнику, говоря: «Пей золото, если ты ценишь его выше свободы и чести народа и отечества!». Итак, стража была снята с берега Лима, и мы остались на произвол судьбы. Якович оставил Новую Варош и свое капетанство; другие начальники также удалились за реку Увац по приказанию сердаря Мичича и самого Милоша. Турки сейчас же возвратились на свои прежние места и начали жестоко гнать туземцев, участвовавших в походах Георгия и Милоша. В эти тяжкие времена большая часть жителей бежали в Шумадию; а другие, покинув свои дома и семейства, искали спасения в горах и лесах и присоединялись к хайдукам, но турки беспощадно преследовали их.

— Как не стыдно было Мичичу забыть свое хайдучество и теснить несчастных сербов!

— Что делать! Власть вскружила ему голову; а было время, что он не давал спуска злым агам и бегам: за это был сделан воеводой. Он нагнал такой страх на турок, что они во время его проезда по улицам вставали с своих мест и отдавали ему честь, называя его втихомолку горским хайдуком и кровопийцей. В народе много сложилось рассказов про Мичича и его маленького коня. Когда издох этот верный товарищ, он велел зарыть его в землю и горько плакал по нем.

— Расскажи мне кое-что об его удальстве.

— Надо тебе сказать, что ужицкие мухамедане были самыми злейшими врагами христиан, но Мичич смирил их. Некоторые семейства были совершенно истреблены, в том числе род [152] Ломигора. Последнего из его потомков заколол Мичич на Забучие выше Ужицы в то время, как тот сбирался бежать с своей сестрой. Он встретился с ним рано утром на горе, и оба врага начали стрелять друг в друга; предрассветный примерек мешал им попасть в цель, и они вступили в рукопашный бой, но так порывисто, что у них сломались сабли. Тогда они стали бороться, однако не могли осилить один другого. Вдруг Ломигора закричал сестре, чтоб она вынула из-за его пояса маленький нож и пронзила им противника. Мичич вспомнил, что у него такой же нож, и, собрав все свои силы, повалил Ломигора наземь, схватил его за горло и вонзил в него свой нож. В исступленном бешенстве он тут же смертельно ранил и его сестру, которая хотела помочь брату. Девица упала, обливаясь кровию, и жалобно закричала: «Не убивай меня! Сжалься над моей красотой и молодостью! Я приму твою веру; побратаюсь с тобой на век, только пощади мою жизнь!» — «Теперь поздно, — отвечал Мичич, — не виновата, и я не хотел тебя убить, а только мстил твоей семье за притеснения нашего народа». Говорили, что он долго жалел о том, что не удержался от гнева и убил молодую девушку, защищавшую своего брата.

— Как же вы жили после размежевания границ?

— Мы все надеялись на помощь Милоша. Он несколько раз приказывал нам через торговцев, чтобы мы успокоились и как-нибудь ладили с мухамеданами до счастливой поры освобождения. Но ожидания наши не сбылись: Милоша выгнали его поглавари; сын его Милан, едва сделался князем, как вскоре умер; другого сына Михаила также выгнали поглавари, и мы остались не причем. После сего выбрали в князья Александра, сына Георгия Черного. Нас опять стали обнадеживать, что он непременно проведет свои владения до тех границ, до которых доходил его отец; и вот мы все ждем, но, кажется, скоро погибнет наша вера и разоренный народ или умрет с голода или убежит, не зная сам куда.

— И вы решитесь оставить в руках врагов свои домы и земли?

— Что ж делать? Сербам, живущим по соседству с Шумадией и с Черною Горой, гораздо хуже тех, которые живут в отдаленных местах.

— Какая тому причина?

— Турки не доверяют шумадинцам и думают, что они пойдут на помощь брдянскому кнезу Зеку; в то же время они [153] следят за нами и высылают в наши деревни и города голодные толпы сувариев, заптиев и сейменов. Между тем потурицы и прочие мухамедане уверяют, что шумадинский кнез Александр обещал помогать турецкому царю против Зека. Турки всем этим слухам очень рады и даже сами их распускают, чтоб только считаться на службе и кормиться на чужой счет, а не косить и не пахать.

Мы прекратили разговор и поспешили догнать верховых товарищей, которые дожидались нас на постоялом дворе. После краткого отдыха мы отправились далее и достигли села Кратова, но едва только поравнялись с корчмой, как на дорогу выбежал какой-то старик лет 70, в белой чалме, покрытый разными листьями и травой. Он громко закричал: «Эй! Попы-скоты! Дайте Муию табаку, если не хотите, чтобы ваши бороды остались в моих руках!». Заметя, что священник струсил, он подступил к нему и еще громче закричал: «Дай мне, поп, носки, если не желаешь, чтоб я вырвал тебе бороду». Макарий и Кмет вступились за своего товарища и, чтоб отвязаться от полоумного турка, дали ему табаку. Он подробно расспросил обо мне и сказал: «Па лепо!», когда узнал, что я иду в Сараево. Однако он не удовольствовался табаком и потребовал у иеромонаха Неофита его коня, чтобы доехать до монастыря Бани. Как ни отнекивался наш старик, а должен был уступить ему свою лошадь. Муия-ага поехал и затянул песню; Макарий сжалился над Неофитом и отдал ему свою лошадь, а сам пошел пешком. К вечеру мы прибыли в монастырь, где нас встретили монахи и некоторые из туземцев. Муие-аге подали черного кофе, но в это время показались на дороге какие-то военные; он схватил свою палку, не допил кофе и побежал без оглядки в Прибой к своей дочери, которая была замужем за каким-то тамошним важным мухамеданином.

Мне много порассказали кое-чего о проказах этого чудака: он уже давно прикидывался сумасшедшим и безнаказанно захватывал чужие вещи, жил на чужой счет и уводил лошадей, так что хозяева зачастую выкупали у его семейства свое добро. По словам людей, он даже совершал убийства, но его ни кто не смел тронуть по той причине, что Бог наказал его болезнию и что сумасшедшему все прощается. Иногда его сажали под арест, будто бы для того, чтобы дервиши отчитывали его, и потом через неделю выпускали на свободу. С возрастающей бедностью народа, обманщику также пришлось плохо, потому что нечего было грабить и [154] отнимать. Он сам жаловался мне на турецких солдат, которые мешали ему ходить Божиим путем, и проклинал того, кто посылал их скитаться по Божьей земле.

На другой день после церковной службы все собрались опять к Макарию. Разговор зашел о школе. Монах молчал, но староста прямо объявил, что пока он управляет монастырем, школе не бывать.

— Прошлое лето, — прибавил он, — мы едва не попали в беду, когда игумен стал звонить в алтаре в маленький колокол, а тут еще затеваете школу, чтобы турки совсем разрушили монастырь.

Потеряв надежду быть учителем на родине, я напомнил Макарию его обещание выдать мне метрическое свидетельство.

— Хорошо, — отвечал он, — отыщи только своего крестного отца и других свидетелей, бывших при твоем рождении и крещении. Кто знает, когда ты родился?

Я на другой же день отправился на поиски, употребил на это дело два дня и узнал, наконец, что мой крестный отец и священник давно умерли; зато я отыскал своего крестного брата и кормилицу. В назначенный день они пришли в монастырь и подтвердили действительность моей личности. Макарий записывал все показания в книгу, но, к несчастию, некому было подписать метрическое свидетельство. А Лаптош, без письма Борисавлевича, не давал монастырской печати, бывшей у него на сохранении; таким образом, мое дело не подвигалось вперед.

В тот же день приехал в монастырь какой-то доктор-итальянец с женой и двумя дочерьми и остались ночевать.

Макарий говорил с ними по-итальянски и по-немецки и по их желанию показал им храм и его украшения. Доктор пожертвовал несколько денег, а его семейство два подсвечника и два полотенца, довольно красивые. Я также с ними познакомился, и они звали меня ехать вместе в Сараево, но я отказался по неимению метрического свитетельства.

После их отъезда Макарий сказал мне, что как только приедет отец Неофит или отец Христофор, то они приложат свою подпись, а монастырскую печать вытребуют от старосты.

— Тогда поезжай с Богом в Сараево, — прибавил он, — только будь осторожен на словах, а то, пожалуй, и меня введешь в беду.

.— Чего же ты боишься? — спросил я, — кажется, я ни с кем ничего не говорю, тем менее о тебе. [155]

— Я желаю тебе добра и на всякий случай предупреждаю об опасности.

Между тем черные тучи покрыли небо, и хлынул сильный дождь. Толпа турок в разных костюмах бросилась в монастырский двор, и одни побежали под навес странноприимного дома, а другие направились к пустым кельям. Макарий послал слугу отпереть их, в то же время в переднюю вошел молодой человек среднего роста, в длинных сапогах, клеенчатом пальто и в таком же башлыке. Когда он снял мокрую одежду, я увидал на нем военный офицерский мундир и красную феску. Макарий приветствовал его, и незнакомец вежливо извинился, что вошел без позволения в чужой дом с такою толпою людей.

Войдя в комнату, офицер точно так же учтиво поклонился, что меня крайне удивило, потому что я впервые увидал вежливого турка. Монах отрекомендовал меня. Посетитель спросил, знаю ли я турецкий, или греческий язык и, получив от хозяина отрицательный ответ, просил хозяина быть между нами переводчиком. Узнав, что я из Сербии, он тотчас же закидал меня вопросами: спокойно ли теперь в Княжестве? Видел ли я там пашу в Белграде? Возвратил ли Карагеоргиевич некоторых сенаторов из ссылки? Я отвечал, что ничего не знаю о распоряжениях князя, но что в Сербии все спокойно и я видел там пашу. Потом он полюбопытствовал узнать, откуда я родом? Макарий дал ему некоторые обо мне сведения. Между прочим он похвалил мое намерение открыть школу и быть учителем и прибавил, что царь желает устроить побольше училищ в своих владениях. Вошедший слуга пода ему черного кофе и чубук, а вслед за ним вошел в комнату какой-то туземный мухамеданин высокого роста и, увидав военный мундир, смутился и покраснел. Офицер что-то спросил у него по-турецки. Туземец совершенно растерялся и не знал, что отвечать. Макарий сказал ему:

— Бег желает знать, говоришь ли по-турецки.

Бедняк, краснея, пробормотал:

— Ей-Богу, добрый человек, я знаю только по-своему, а другого разговора не понимаю.

Когда Макарий перевел ответ туземца, военный сердито закричал:

— Пошел вон, сумасшедший босняк, скот.

Рослый мухамеданин струсил больше прежнего и не знал, что делать. [156]

Монах сказал ему:

— Уходи теперь, после придешь опять.

Офицер сильно негодовал на то, что в здешних местах сами мусульмане не знают турецкого языка, на котором в Румелии говорят все христиане, и дивился что я, прожив столько лет в Белграде, где живет паша и большое число турок, не умею объясняться по-турецки.

Погода, наконец, прояснилась и офицер, поблагодарив за гостеприимство, скомандовал солдатам стать во фронт, простился с нами, подав руку, и что-то сказал мне по-турецки. Макарий, после его ухода, перевел мне, что он желает полного успеха моим предприятиям по школьному делу и надеется опять увидеться со мною на возвратном пути. Он провожал рекрут в Сараево.

Когда солдаты вышли из монастыря, я пошел в монастырскую корчму и нашел там туземного мухамеданина в сильном раздражении на турецкого офицера. Он тотчас велел подать две чашки кофе и одну предложил мне.

— Возьми, гость, одну чашку; ты добро пожаловал.

Я поблагодарил его, выпил кофе и пошел из корчмы. Он последовал за мною. Отойдя несколько шагов от постоялого двора, он спросил меня, откуда я приехал.

— Из Сербии, отвечал я.

— Как там теперь живется?

— Хорошо.

— Эх, хвала Богу! Везде лучше живется, чем здесь у нас.

— Чем же вам дурно?

— А разве ты не слыхал, как изругал меня туркуша за то, что я говорил на своем материнском языке? Вот мы с тобою оба говорим нашим языком. Вера у нас разная, а язык один. А этот туркуша бросился на меня как бешеный пес за то, что я не умею болтать по-ихнему. По настоящему, он должен знать наш язык, потому что он пришел в мою землю, а не я в его Стамбул или Анадол. Не правда ли?

— Ты лучше меня это знаешь.

— Конечно, так бы следовало, а не так, как он думает, московский сын.

— Разве он москов?

— Ни он, ни тот, кто его сюда посылает, не лучше самого москова. Все говорят, что не султан Меджид, а москов сидит в Стамбуле и учит его всякой дьявольщине. [157]

— Как так?

— Да, конечно. Он выучил брать низам от народа, выдумал новые подати и прочее. Будет наш царь раскаиваться, да поздно. Недаром ходит слух, что его мать не настоящая мусульманка, а москова.

— Кто вам все это говорят?

— Все наши; уверяют даже, что во время Крымской войны москов давал индат (провиант) с тем, чтобы туркуша все забрал в свои руки.

— Быть не может, чтобы царь нуждался в чьей-либо помощи.

— Однако когда Мехмет Алия хотел выгнать туркушу из Стамбула, москов сейчас же дал ему защиту против египетского паши.

Я прекратил разговор с словоохотливым мухамеданином, толковавшим события по своему, и отправился осматривать окрестности. По дороге я зашел к одному селяку и вместе мы пошли на сенокосные луга, а оттуда в местность Кулине, названную от стоявших там когда-то кул (башен). От них остались теперь одни только развалины, и два селяка вырывали из земли для построек тесаные камни довольно большого размера. Далее мой вожатый указал мне место, где жили кузнецы, называемое Выгнине (от слова выгонь, кузница); оттуда мы отправились на Грачаничскую Косу, куда, по его словам, народ бежал от турецкого насилия. От него я узнал название некоторых местностей, на ней лежащих: Потрк, Ровине, Рудине, Греда, Црный Врх и др. Бежавшие туземцы устраивали в дремучих лесах временные жилища — ятаришта, кулачишта, кучеришта, плетеришта, колибишта. Ятаре строились на скорую руку из древесной коры не в дальнем расстоянии друг от друга и вмещали в себе по нескольку семейств; кулаче делались из длинных прутьев, воткнутых в землю и связанных вверху, их покрывали от дождя и снега соломой, сеном или корой; такого же почти устройства были и кучера. Для плетеры вбивали в землю несколько кольев, обносили их плетнем, обмазывали глиной и покрывали соломой. Колиба строилась из тесаных бревен и походила на русскую крестьянскую избу. Были еще бурделишта — не что иное, как землянки, покрытые землею; но сербы вообще не терпят никаких землянок.

Повернув на север, прошли мы через речку в Челиштине, где мой спутник указал мне родник в лесистом месте.

— Вот калугерская вода, — сказал он; — по народному преданию, [158] здесь когда-то жили монахи из монастыря Бани. Тут были скотный двор и водопой.

Пока я бродил и осматривал окрестности, начало темнеть, и я, порядочно устав, отправился ночевать в монастырскую гостиницу и спал богатырским сном. Утром хозяин разбудил меня и объявил, что меня требуют сеймены. Я поспешил сойти вниз и приветствовал вооруженную толпу турок. Но только один булюбаша ответил мне «Бог добро дао!». На большом столбе, посреди корчмы, висли длинные ружья. После нескольких минут молчания, булюбаша спросил меня: кто я? Откуда пришел? Где родился и имею ли тескеру? Я отвечал на все его вопросы и подал паспорт, но, как видно, сеймены не умели читать, рассматривали только приложенную печать и что-то говорили по-арнаутски. Наконец булюбаша встал и, вызвав меня из корчмы, вышел на двор. Тут он спросил меня:

— Знаешь ли ты, зачем я тебя позвал сюда? Здесь строго следят за всеми, и мне приказано доставить тебя живым или мертвым куда следует, но зная, из чьего ты дома, я не сделаю тебе никакого зла, потому что я там много ел хлеба-соли. Советую тебе как можно скорее отсюда удалиться, куда знаешь. Теперь тебе нечего бояться моей дружины, но я не ручаюсь за нее вперед. Вот тебе два дня срока и чтобы твоего духа не было здесь, а то тебе несдобровать.

— Я собираюсь ехать в Сараево, — отвечал я, — но жду, когда будет готово мое метрическое свидетельство.

— Это твое дело; только после двух дней уезжай.

Возвратясь в корчму, я велел подать черного кофе булюбаше и его дружине. Некоторые из турок отказывались, но по приказанию своего начальника выпили по чашке. После угощения все вышли на двор; вдруг поднялся сильный шум и крик; я и булюбаша выбежали из корчмы и увидали большую черную змею под кустом. Все бросились к ней с кинжалами, булюбаша также вынул свой кинжал и закричал:

— Не тронь! Я сам отрублю ей голову.

Между тем змея, подняв голову и шипя, быстро поползла по траве; булюбаша побежал за ней и со всего размаха ударил ее по шее; голова отскочила в сторону, а туловище свернулось и клубок. Булюбаша остался очень доволен своею победой, велел тут же в канавке вымыть свой окровавленный нож и стал сбираться [159] в дорогу. При прощаньи он опять повторил мне, чтоб я скорей удалился из этих мест.

Я пошел в монастырь и, придя к Макарию, пересказал слова булюбаши.

— Ведь я предупреждал тебя, — прервал он, — чтобы ты не со всяким разговаривал; вот и навлек на себя подозрение. Смотри, как бы не случилась с тобой беда.

Я представил ему в резон, что без метрического свидетельства никуда не могу идти.

— Погоди до завтра! Авось, приедет духовник Неофит или Христофор; тогда уладим это дело как-нибудь.

Мы вышли из кельи, и в это время к нам подошел селяк, прося Макария окрестить поскорей его больного ребенка.

— Вот сегодня вечером приедет Неофит или Христофор; так я пришлю к тебе кого-нибудь из них.

— Да ты бы сам окрестил, духовниче!

— Я не могу, — отвечал монах, — и вернулся в свою комнату.

От нечего делать я отправился в корчму, туда же пришел и селяк. Он ужасно сердился на Макария и жаловался на него посетителям корчмы.

— Этот монах только обманывает нас. Мой ребенок при смерти, а он до завтра откладывает крестины. Не нести же мне свое дитя к турецким ходжиям, чтоб они привели его в свою веру. Мы платим и владыкам и попам, а когда нужно — их нигде не найдешь. Наш владыка печется только о деньгах, а не о законе, прислал к нам такого монаха, который ничего не может делать по писанию и по Божьему закону. И зачем он его здесь держит!

Прочие селяки, бывшие в корчме, старались его успокоить, оправдывая настоятеля, и сваливали вину на владык, которые, по их словам, так издавна поступали.

По возвращении в монастырь я передал Макарию, как селяк обиделся его отказом.

— Бедняк, — отвечал он, — имеет полное право сердиться, только не на меня. С него берут за все деньги, а между тем его дитя может умереть некрещеным. Грех на душе того, кто повыше меня.

— Кто же это так шутит с Таинствами Христовой Церкви?

— Сараевский владыка назначил меня настоятелем здешнего монастыря, но запретил мне отправлять церковную службу и [160] духовные требы. Срам, да и только. Я желал сблизиться с народом, принести ему пользу, хотел устроить школу, но после таких поступков бросил свое намерение. Если так поступают со священным саном, то будут ли церемониться с учителем? Уходи скорее отсюда; турки уже начали следить за тобой.

— Меня задерживает метрическое свидетельство.

— Я постараюсь, чтоб оно было завтра готово, а ты между тем ступай ночевать в другое место; оно будет безопаснее для нас обоих.

— Дошло ли твое письмо к сараевскому владыке?

— Там видно будет.

Во время нашего разговора к Макарию пришел какой-то гость, который отправлялся на карантин Мокру Гору. Я хотел послать с ним письмо к Милану Лекичу, но Макарий воспротивился этому; он велел мне идти куда-нибудь на ночлег. Я пошел в село и одному знакомому и пробыл у него два дня, а на третий отправился в корчму. На дворе были привязаны две лошади, а в горнице сидели два вооруженные турецкие сувария. Я сел, не обращая на них внимания, и велел подать себе кофе.

Турки молчали, переглядывались между собой и исподлобья косились на меня. Вдруг один спросили меня, откуда я? Что тут делаю и куда иду? Я спокойно отвечал на его вопросы.

— А где тескера? — крикнул он.

Я вынул из кармана паспорт и подал его оборванцу; он взял бумагу, повертел ее со всех сторон и, увидав сербский герб и крест, плюнул на них, выругал непристойными словами сербского князя и бросил паспорт в грязь; этого мало, он выхватил из-за пояса большой нож и хотел броситься на меня. Испуганный корчмарь подбежал ко мне и сказал:

— Ради Бога, уходи отсюда!

— Я никому ничего не сделал, — возразил я; — у меня законный паспорт для свободного проезда по Царской земле, подписанный мудиром. Мне все равно погибать: здесь ли, на другом ли месте, если законный вид теряет у вас силу.

Другой турок стал уговаривать своего товарища не трогать меня. Безумец уселся на свое место и, придерживая нож, ворчал:

— Как не трогать, собачий закон? Ни днем, ни ночью нет покоя от этих негодяев; только и знай, что бегай за ними без [161] устали! Если б я встретился с ним в прошедшем году, то непременно отрубил бы ему голову. Собачий сын москов зажег всю Царскую землю и подговорил райю не уважать турчина. Давно бы следовало умолотить того малого гада, который шлялся по нашей земле и наделал столько бед (так отзывался он о русском консуле Гильфердинге, который путешествовал по этим местам). Не стоило только поганить ружья и марать руки об эту дрянь! И ты, собачий сын, захотел шляться по Царской земле! Погоди, мы тебя уберем.

— Я не придумываю ничего дурного, — отвечал я, — а хотел только быть здесь учителем; если не добьюсь этого, то уеду.

Турок, как зверь, скрежетал зубами:

— Знаем мы эти школы!

Я хотел сделать ему возражение, как вдруг он закричал:

— Молчи! Или тебе худо будет!

Хозяин стал уговаривать, чтоб я ушел, но я не вставал с своего места. Турок пришел в бешенство, и Бог знает, чем бы все это кончилось, если бы не вошел в корчму турецкий солдат в дорожной форме низама (регулярного войска). Едва он показался в дверях, как мой герой присмирел, переглянулся с товарищем, что-то сказал ему потихоньку, и оба вышли из корчмы. Я пошел за ними и увидал на дворе порядочное число солдат; одни умывались, другие сидели и курили.

Первые два посетителя отвязали своих коней и уехали. Я спросил корчмаря, что они за люди и как их зовут?

— Они оба полицейские суварии. Бешеного зовут Нурат Шуманович из Новой Вароши, а другого не знаю. Да что тебе в их именах? Убирайся отсюда как можно скорее, ты слышал как он говорил об московском консуле? Чего тебе ждать? Счастие твое, что пришли эти низамы: их не очень долюбливают и даже побаиваются эти оборванцы, полицейские крючки и головорезы.

Я пошел на квартиру Макария и рассказал ему свое новое приключение.

— Тебе нельзя здесь оставаться, — сказал он, — ступай к сараевскому владыке, и если он назначит тебя сюда учителем, тогда другое дело, а теперь нечего ждать хорошего. Сегодня Христофор и мы приготовим метрическое свидетельство.

Вечером приехал Христофор и на другой же день мне выдали мою метрику. Я пошел кой с кем повидаться и проститься, а утром, идя в монастырь, зашел в корчму и нашел там шесть сейменов. В числе их находился знаменосец, [162] приходивший сюда три дня тому назад с булюбашой и его дружиной. Едва я вошел в горницу, как он обратился ко мне с вопросом:

— Ты еще не уехал?

— Нельзя было: вот на днях уеду.

— Как на днях? Ведь ты сам обещал булюбаше через два дня уехать, а между тем все еще здесь. Какое дело тебя удерживает?

— Меня задержало метрическое свидетельство, и я хотел немножко полечиться на теплых водах, а теперь жду, когда мне принесут чистое белье. Завтра непременно отправлюсь.

— Ты куда думаешь ехать?

— В Сараево.

— И прекрасно. Мы завтра будем в Прибое; не хочешь ли к нам в товарищи?

— Хорошо, очень буду рад.

— Так я буду ждать тебя в Прибое.

И мы простились. Я ушел по своему делу, а они пробыли еще несколько времени и отправились дальше.

Когда я возвратился в корчму, один туземец предупредил меня, чтоб я отнюдь не ходил с турками, и обещал мне узнать на другой день, можно ли перейти вброд через реку Увац, чтобы не встретиться с турками и перебраться ночью в Сербию.

Я решился последовать его совету и остался еще на день, но он принес мне неприятное известие, что вода в реке от сильных дождей поднялась, и нет возможности перейти ее вброд. Я совершенно упал духом.

— Не горюй, — сказал он, — есть средство пройти Прибой и мост на Уваце, не быв замеченным турками.

— Какое же это средство? — спросил я.

— Если низам пойдет в Сараево, ты надень на себя вчерашнее платье и вмешайся в средину войска; тогда ни кто не посмеет тебя тронуть; лишь бы только тебе ускользнуть от турецкой полиции; они нарочно отделились от дружины и вернулись назад, чтоб следить за тобой.

— Как же это сделать?

— Ночуй сегодня где-нибудь в деревне, а завтра приходи сюда и жди; как только покажется табор (отряд) солдат, ты вотрись в самую средину и ступай, где потише, где поскорей. Вещи свои отправь с кем-нибудь на постоялый двор в Штербцах; а когда перейдешь через реку, возьми их и ступай какою хочешь дорогой, [163] только бы скорей перебраться ночью в Сербию; оттуда недалеко стоит сербская стража, которая от караула до караула проведет тебя на Мокрогорский карантин.

Добрый селяк простился со мной; и я пошел в село с полною решимостью отказаться от своего учительского плана, который был немыслим в Турецкой земле, где царствуют такой произвол и самоуправство. Последнюю ночь на родине я провел не в доме, а в шалаше, где сушат кукурузу. Этот необыкновенный ночлег находился довольно в далеком расстоянии от дома и ничем не запирался на ночь.

Я, конечно, не спал, боясь внезапного нападения и обдумывая о предстоящем мне пути. От шалаша на расстоянии нескольких саженей шла главная дорожка к хозяйскому жилью; собаки надоедали своим лаем; и мне все чудилось, что кто-то идет к моей квартире. Сидя в совершенной темноте, я выкурил весь табак и, как только занялась заря, я встал, оделся и пошел прогуляться. Домашние тоже встали. Хозяин пришел узнать, хорошо ли я провел ночь и обещал угостить обедом, но я торопился в дорогу и отказался от его приглашения. После завтрака я простился со всеми и отправился в монастырь. Придя туда, собрал все свои вещи, уложил их на скорую руку в торбу и тут же сдал их за 3 гроша (45 к.) одному человеку, который отправлялся по делам в Штербцы, с тем, чтоб он оставил их на постоялом дворе до моего прихода.

— Нет ли в них чего опасного?

Я уверял его, что в мешке лежало только платье, да несколько книжонок.

— Все-таки покажи.

Делать нечего, я развязал торбу.

— Мне не трудно, брат, все это довезти на моей лошади, да я боюсь за эти книги. Ты знаешь нашу пословицу: «Кого змея кусала, тот и ящерицы боится».

Я с трудом уговорил его взять мой багаж и пошел в монастырь за метрическим свидетельством.

Прощаясь с Макарием, я объявил ему, что сегодня же уезжаю в Сараево, или куда-нибудь в другое место.

— Мне очень жаль тебя, но я не могу ничем тебе помочь. Я сам здесь живу, как другие приказывают, а не так, как бы желал. Я считаюсь настоятелем обители, в самом же деле я ничто. Владыка послал меня сюда на покаяние и запретил совершать [164] божественную службу и церковные требы; между тем, христианский народ, ничего этого не зная, ропщет и говорит, что я ни к чему не способен. Поверь мне, брат, я честный человек и желал бы от души, чтобы ты остался учить детей, но я здесь моложе всех; все зависит от некоторых купцов и от старосты, которые слышать не хотят о школах. Не сердись на меня, если я тебя обидел, и не поминай злом. При этих словах он встал, поцеловался со мной и заплакал.

— Желаю тебе всякого счастия и блага, — прибавил он, — но не советую возвращаться, пока здесь царствует такой беспорядок.

Текст воспроизведен по изданию: Старая Сербия, ее прошлое и настоящее // Чтения в императорском обществе истории и древностей российских, Книга 1. 1876

© текст - Бацетич Ф. М. 1876
© сетевая версия - Тhietmar. 2013
© OCR - Анисимов М. 2013
© дизайн - Войтехович А. 2001
© ЧОИДР. 1876