Главная   А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Э  Ю  Я  Документы
Реклама:

БАЦЕТИЧ Ф. М.

СТАРАЯ СЕРБИЯ, ЕЕ ПРОШЛОЕ И НАСТОЯЩЕЕ

II.

Дорожный вел своего коня за повод. Выйдя на большую дорогу, наш караван направился в ту сторону, куда лежал наш путь, и колокольчик бойко зазвенел. [42]

Отойдя немного от ночлега, встречный приятель опять заговорил со мной:

— Итак ты, брат, решился непременно идти этой дорогой?

— Да, если, даст Бог, я буду жив и здоров.

— В добрый час! Счастливый путь! А лучше б было, если бы ты отказался от своего безрассудного намерения: Сербская межа отсюда не далеко; иди прямо на эту гору, там ты покажешь свой паспорт сербским пандурам, и они тебя пропустят. Это будет гораздо умнее, нежели идти прямо в глотку волкам. Не хочешь идти один, вернемся на вчерашний ночлег; я оставлю там своего коня и проведу тебя, где безопаснее, а там уж нечего бояться, когда перейдешь за линию.

Я отказался.

— Ты не веришь моей опытности, считаешь глупыми мои слова; но я, зная вперед, что тебя ожидает, на этом пути, как человек христианской веры и как брат по народной крови, обязан тебя предостеречь от нечистых. Прежде всего бойся слов, как огня, не знакомься с неизвестными людьми и не входи с турками в разговор, как бы они ни прикидывались твоими доброжелателями. Если тебе случится быть в меджлисе (окружном суде), более всего молчи, и на вопрос турок, что делается в Шумадии, говори: «Не знаю: я учился и пришел сюда, чтобы быть учителем где-нибудь в Царской земле и в Царском здоровьи». Не бери, если тебе предложат, турецкий паспорт, а возьмешь, все-таки бери свой и не отдавай его; скажи, что ты имеешь иск в Шумадии, и для того взял сербский паспорт, чтобы со временем выиграть свое дело.

— Зачем туркам мой паспорт, — перебил я его, — когда ты сам говоришь, что он не имеет никакой силы в Турецком государстве?

— Затем, чтобы удобнее убить тебя, и они это сделают так ловко, что тебе в голову не придет, что турки твои злейшие враги. У тебя возьмут сербский паспорт, и дадут турецкий йолтескер, будто бы для свободного прожития в Царской земле, а на самом деле он будет для тебя ловушкой: Мудир пошлет вслед за тобой негодяев, которые убьют тебя, и получат бакшиш. После донесут, что застрелили гайдука, или подозрительного человека, который шлялся по нахии (округу) и подговаривал народ к восстанию против мусульман; представят даже свидетелей, которые подтвердят все сказанное. Мудиру правительство выразит за это [43] аферим, а убийцам дадут награду — дюжину патронов и т.п. Сербский паспорт в одном только случае может быть тебе полезен: когда турки, снабдив тебя своим тескером, укажут, по какой дороге ехать, ты постарайся, во что бы то ни стало, бежать прямо к сербской границе. Там стоит только показать сербский вид, и тебя пропустят, а без него выдадут туркам по их требованию, и тебе останется на выбор или неминуемая смерть, или перемена закона, или ссылка Бог ведает куда. В былое время, когда Милош Обренович был шумадийским кнезом, турки не смели трогать приезжавших оттуда сербов, а теперь им все равно, есть ли у кого, или нет, сербский паспорт; они действуют по своему произволу.

— Неправда, — сказал я, — турки ничего не посмеют сделать мне. Сам султан издал гаттигумаюн, по которому каждый может свободно идти, куда угодно, открывать школы, строить и поправлять ветхие церкви; по этому указу все равны перед судом, и мусульмане и христиане. Я ничего не боюсь, а если меня тронут, я найду, кому жаловаться и у кого искать защиты.

Он сердито посмотрел на меня и возразил: «Ты, как видно, человек безумный: тебе говорят одно, а ты другое. Я предупреждаю тебя по душе и совести, как брата, о грозящей тебе опасности на этом пути, а ты надеешься на какой-то султанский указ, толкуешь о равноправности на турецком суде, да еще грозишь кому-то жаловаться на притеснителей. Нет, когда молитва не помогает безумным, не надо ему навязывать ее насильно. Закурим лучше, — продолжал он; — я вижу, ты упрямая голова; нечего и говорить; попадешься в беду, тогда вспомнишь меня; теперь делай, как знаешь сам: твоя воля, твоя голова, не правда ли?

— Правда, — ответил я, — что Бог даст — видно будет!

Во время нашего разговора проводник ушел немного вперед. Мы догнали его, все трое закурили трубки и пошли вместе, разговаривая о других вещах. Солнце обогревало поля и холмы; птички весело пели в долинах и в лесу.

— У вас тут настоящий рай, — сказал я. — Как хорошо пожить здесь летом!

— Да, — сухо произнес дорожный: — Бог так прекрасно все устроил, что можно было бы здесь пожить, но тяжело приходится от нечистых.

В некотором расстоянии от нас, впереди за горой, показалось стадо овец и коз: они все разбрелись с своими ягнятами по [44] пригоркам, щипали траву, блеяли и звенели привязанными на шею колокольчиками. Вдруг послышался свист, и невдалеке от дороги мы увидали девицу с мальчиком: она пряла шерсть. По туземному обычаю спутник сказал ей: «Доброе утро, девица!». Она положила руку на грудь и, слегка поклонясь, отвечала:

— Бог в помощь тебе!

— Не устала ли ты, оберегая овец?

— Я не устала, но ты не уморился ли от дороги?

— Маленько.

После того он спросил ее, чья она и чьи овцы.

Она назвала своего отца.

— Что он делает? Дома ли? Здоров ли?

Она опять поклонилась и отвечала:

— Слава Богу! Здраво, остался дома.

— Поклонись же отцу и скажи ему, что я вечером приеду к вам на конак (ночлег).

— Хорошо, скажу. Приезжай! Добро пожаловать!

Мы пошли далее, и вышли на большую дорогу. Между тем проводник опять опередил нас и, остановя лошадей, дожидался нас в долине.

Мы поспешили догнать его, но едва он меня завидел, как закричал:

— Послушай, брат, ты опять надел на голову этот гриб. Если ты не наденешь феса, я не повезу твоих книг. Ты мне столько же наделаешь хлопот, как вчера в Вардиште.

Скрепя сердце, я опять достал ненавистный фес, надел его, а шляпу, свернув, положил в карман.

— Ну, теперь все готово; бояться нечего; пойдем!

— Нет, — продолжал он, — ты останься с этим братом немного позади, пока я проеду постоялый двор, а то, пожалуй, меня опять с тобой задержат. В случае если тебя не скоро выпустят, я оставлю твои вещи в Прибое у корчмаря: они будут целы; ты их там получишь.

С этими словами он погнал лошадей вперед, а мы вдвоем пошли тихим шагом. Выбравшись опять на дорогу, мы встретили девочку и мальчика, которые гнали коров. Товарищ посмотрел на меня и сказал:

— Ну, брат, нынче счастливый день для нашей дороги. Я думал проводить тебя только до хана (постоялого двора) и хотел [45] отложить свой путь в Рабреновац, но теперь не вернусь домой, а поеду до реки Уваца.

— Почему же ты знаешь, что сегодня будет счастливый день?

— Я сам испытал и слыхал от отца, что когда сбираешься в дорогу, или начинаешь какое важное дело, например, строить дом, пахать, косить, и в то утро встретишь дитя, или девицу, приступай к работе без боязни: это день счастливый. Нынче утром мы встретили двух мальчиков и двух девушек; пойдем вместе, бояться нечего. Но, сохрани Бог, — примолвил он, смеясь, — увидать утром калугера (монаха), дервиша, или неумытую, непричесанную и грязную женщину: это все равно, что встретить чуму, и тогда отложи свое дело до другого дня, а то непременно случится несчастие. Увидать калугера, или дервиша, все равно, что увидать дьявола: их счастие привязано к камню, оттого они и несчастны. Расскажу тебе бывший со мной случай. Я был еще не женат. Раз, отправляясь рано на охоту, и встретил на дороге соседку, шедшую на водоем за водой. Она была укутана платком и, не полагая встретиться так рано с кем-нибудь, думала кстати там умыться. «Добро утро, сношо (сноха)!», сказал я, но она ничего не отвечала на мое приветствие. Я смекнул, что дело нехорошо; однако не хотел вернуться назад, не совсем доверяя, по молодости, народным приметам. Взойдя в лес, я пустил гончих собак, а сам стал прислушиваться. Вдруг собаки залаяли; я поспешил на поляну и вижу, что лисица бежит прямо ко мне. Я взвел курок, прицелился и выстрелил; ружье разлетелось и ранило меня в руку и щеку. Тут-то я вспомнил утреннюю встречу с неумытою женщиной, наскоро перевязал рану платком и поспешил домой ближайшею дорогой, через лес и поле. Недалеко от дома я хотел перелезть через забор, но оступился, упал и вывихнул себе ногу, так что меня уже принесли на руках. С тех пор я поверил, как опасна встреча с неумытою, нечесанною женщиной...

— Ну, не женщина была причиной твоего несчастия, — перебил я его: — это так, неудачный случай.

— Так ты мне не веришь? — сердито возразил он. — Взгляни на мою руку: вот знаки от ружья, которое разорвало. Я семь недель пролежал и едва не умер от сильной боли, особенно когда мне стали править ногу. Конечно, я сам был виноват в своем несчастии: мне следовало бы тотчас же вернуться домой и не начинать никакого дела, потому что женщина своим молчанием дала мне понять, что она была еще не умыта. Она сама мне призналась, [46] когда мы встретились после, что она всегда имела привычку ходить рано за водой и кстати умываться на водоеме, не боясь встретиться с кем-нибудь, а в этот раз опоздала и, сойдясь со мной на близком расстоянии, рассудила лучше не ответить на мое приветствие, нежели неумытой призвать имя Божие.

— Что же? Ты ей выговаривал за ее оплошность?

— Нет. Она просила у меня прощенья, побраталась со мной и благодарила за то, что я никому не рассказал о нашей несчастной встрече.

— А что ж бы ей за это сделали?

— Ей досталось бы от свекрови и от всего семейства. Соседи прозвали бы ее пугалом, ведьмой, или нечистою чумой. Муж, конечно, возненавидел бы и разошелся с нею. Ни замужняя, ни девица — ей пришлось бы нести такое страшное пятно во всю жизнь. Я думал: не легче же мне будет от того, что я расскажу отцу и матери про этот случай, и решился молчать, чтобы не погубить бедной женщины. Двадцать лет прошло с тех пор, и я никому не говорил об этом, кроме тебя, и то только к слову.

— Жива ли твоя посестрима?

— Жива. Мы не различаем друг друга от своих родных братьев и сестер.

— Знает ли твоя жена, почему вы побратались?

— Нет. Я поклялся перед Богом никому не говорить о причине несчастного со мною случая.

— Как же ты с нею побратался?

— Очень просто. Когда я выздоровел и, при встрече с нею, спросил ее, точно ли она была неумыта в тот несчастный день, она заплакала и сказала: «Не говори никому о том! Будь мне по Богу отныне и до века побратимом!». Я принял это слово как святое, дал ей обещание никому не говорить о случившемся и начал звать ее посестримой. Она пришла к нам в дом с свекровью и принесла мне подарок; я тоже отдарил ее.

— Все-таки она призналась свекрови в своей неосторожности?

— Нет. Она сказала ей, что желает со мною побрататься, потому что ей о том приснилось; а у нас такой обычай: если кому видится во сне три ночи сряду, что он с кем-нибудь братается, то может открыть свой сон старшим и побрататься с человеком, которого видел во сне. С тех пор они уже считаются родными. [47]

— Теперь объясни мне, почему хорошо встретить девушку или мальчика?

— Потому что честная девица и мальчик все равно, что ангелы: у них непорочные, незлобивые души. У нас говорят так: когда умирает девица или момак (парень), не знавшие плотского соблазна, то для них открываются райские двери, как для невинных созданий. Райские двери для них отворены во всякое время, им готово место в раю между ангелами; значит: встретить утром праведную, чистую душу все равно, что встретить ангела Божия. А так как мы утром встретили двух девушек и двух мальчиков, то я совершенно уверен, что нынешний день будет для нас счастлив.

— Ты мне много сообщил такого, чего я прежде не знал.

— Мало ли чего ты никогда, может быть, не слыхивал от своего учителя в школе? Тебе бы следовало пожить со мной, по крайней мере, месяц, и ты много узнал бы нового для себя. Но довольно говорить об этом, вот село Штербци; там живет мой знакомый. Смотри, как вырубили лес! Какие прекрасные деревья были тут около дороги: и что же осталось от их прежней красоты? Одни только пни. Вот что значит произвол и сила пексияна! Мало того, что разоряют людей и отнимают у них имущество, живое и не живое, они наложили свои поганые руки на Божии вековые леса и в десять лет обратили их в голые пустыни. Ты, вероятно, этой дорогой шел в Шумадию двенадцать лет тому назад.

— Да, и помню, что тут было очень много огромных сосен и дубов; не знаю только, в каком именно месте; помню также, что недалеко от них стоял небольшой деревянный хан, а от него сейчас начинались большие сосны, дуб, и наконец, самый лес. В то время, где-то на горе, была могила какого-то Токовича, который в этом месте упал с лошади головою вниз и сломил себе шею. Над его могилой стоял большой камень и крест.

— Знаю, вон там, на той горе; но там уже совсем почти нет лесу. Нам бы следовало идти той местностью, но я нарочно сделал обход, чтобы негодяи из Вардишта не погнались за нами, а сюда они не посмеют ехать. Но вот и хан: спаси Боже, как бы нам не встретиться с пексияном; авось им Бог помешает.

Подвигаясь к постоялому двору, мой спутник стал говорить тише и наконец наш разговор перешел почти в шепот. Мы и прежде некоторые слова, как-то: пексиян, турки, балие, зулум [48] и т.п. произносили потихоньку; но подойдя к хану, дорожный заговорил со мной знаками и рукой указал мне, где стать, пока он войдет в жилье. Привязав лошадь к забору, он шепнул мне:

— Ты стой здесь, а я пойду, посмотрю, кто там и что делается.

Я почти не узнал этой местности: так она переменилась в мое отсутствие. На месте прежнего маленького, был выстроен теперь новый, довольно большой постоялый двор с конюшнями и дутянами (лавками); рядом строился еще другой дом и вблизи стояли новые избушки. Долго осматривался я кругом, наконец, мне надоело ждать, и я пошел в хан, но едва ступил на порог, как хозяин двора или его слуга, не знаю, но, по-видимому, христианин, замахал мне рукой, стал качать головой, мигать глазами, пожимать плечами и, наконец, молча указал мне пальцем на висевшие три большие ружья. Не входя внутрь жилья, я заглянул туда, и увидал в одном углу грязные ноги, обутые в лапти; я понял, в чем дело. Отступив тотчас назад, я спустился на двор, закурил трубку и принялся размышлять о своем положении.

Мне пришли на память все слова моего проводника и встречного товарища, и я подумал, что безрассудно поступаю, играя своею головой. В самом деле, вчера я только вышел из Сербии с надеждой на защиту милостивейшего гаттигумаюна и на покровительство христианских держав, а уже на первом шагу мне угрожает опасность. Что же будет далее? Сербский паспорт меня не спасет от смерти. Не лучше ли бросить своего попутчика и свои вещи и бежать назад в Сербию. Но злой дух любопытства шептал мне: авось ничего не будет, а от смерти никуда не убежишь; раз родился — раз и умрешь; спастись всегда будет время; сербская граница отсюда недалеко; но дело в том, что кириджия унес вместе с моею поклажею мой аттестат, памятную книжку и кой-какие безвредные записки. Сохрани Боже, если они попадут в руки глупых фанатиков: их спровадят к паше, а тот отправит в Константинополь, и скажут там: «Какова Сербия! Подсылает своих агентов возмущать народ в Турции!». Тут пойдет переписка с Белградом; меня схватят, бросят в темницу и, пожалуй, для удовлетворения великих держав, поручившихся за целость поклонников Магомета, сочтут виновным и сошлют туда, где не рад будешь жизни. Положим, однако, что этого не случится; но турки из за моих вещей могут привязаться к моему попутчику и несчастный человек поплатится жизнию за мою неосторожность. Я вспомнил, что у него есть дом, семья и что они все погибнут, [49] если с ним случится какое несчастие. Эта мысль тяготила меня. И зачем я не избавил его от своих проклятых книг и вещей? Лучше бы мне одному погибнуть, нежели своею необдуманностию губить невинных людей.

Тысяча мыслей, одна другой безотраднее, пугали мое расстроенное воображение. Как вернуться в Сербию? Того и жди, что позовут к начальству, пойдут допросы: как это было, зачем оставил свои вещи, что записывал в своей книжке? Засадят в темницу и, что всего хуже, из угождения туркам, выдадут им. Нет, лучше раз погибнуть, нежели пережить такой срам. Да и кто знает? Может быть все пройдет благополучно, ничего дурного не случится. Итак, с Божией помощью вперед, к своей цели, а там, что Бог даст! По крайней мере, я увижу, как живут мои сербские братья в Турции под защитой гаттигумаюна.

Мне понравилась моя последняя мысль, и я забыл все, что прежде передумал в своей голове. Довольный собой, я закурил трубку; в это время вышел мой товарищ и шепнул мне:

— Ступай вперед, пока я отвяжу коня.

Я пошел. Чрез несколько минут он догнал меня и сказал:

— Прости, брат, что я немного позамешкал.

— Тебе, верно, попался там какой знакомый?

— Нет! Мне любопытно было узнать, кто спал в хане, и вот что мне рассказали: рано утром пришли три поганца (турки), и спят теперь как мертвые: хоть из пушек стреляй, ничего не услышат. Они, как видно, нас искали, потому что спрашивали, не приходили ли сюда два влаха: один с грибом на голове. Хозяин, догадавшись, в чем дело, отвечал, что не видал такого прохожего, а какой-то кириджия еще ночью спешил скорей проехать домой. Они задумались, хотели идти дальше, но устали и сказали: «Он уж верно теперь в Прибое: догоняй, не догоняй, только ноги забьешь». А один из разбойников прибавил: «Я говорил вчера, что не надо верить влаху; он солгал, что ночует в Штербцах, а махнул дальше; теперь поздно его догонять. Гораздо бы лучше было идти за ними следом, или еще на месте грибу связать руки назади и спровадить в Вышеград, либо просто побрить за ушами». Потом они заговорили что-то по-арнаутски, чего ни я, ни хозяин, не поняли, и легли спать.

— А заходил ли мой проводник в хан? — спросил я.

— Нет. Анджиа (хозяин двора), как только увидал его с товаром, то выслал к нему слугу, который все ему рассказал. Он [50] заткнул колокольчик, обошел кругом и велел нам сказать, чтоб мы скорей его догнали, что он нас подождет по ту сторону Увца. Одного только я боялся, чтоб ты не пришел сам меня искать, и сидел как на иголках, разговаривая с хозяином.

— Я и то заходил, но какой-то человек знаками велел мне удалиться; я вышел и все ждал тебя.

Дорожный посмотрел на меня с удивлением и спросил:

— Неужели ты входил?

— Да!

— Ведь я тебе сказал, что я прежде узнаю, можно ли тебе будет войти.

— Мне надоело ждать. Я пошел посмотреть, что ты делаешь, и узнать, скоро ли мы пойдем.

— Упрямый человек! Тебе верно надоело жить на свете? Я стараюсь спасти твою голову, а ты будто назло сам лезешь на смерть — бешеным волкам в глотку. Что после этого говорить: делай сам, как знаешь, но через тебя может пострадать другой. На твое счастие они тебя не заметили, а то бы слетела с плеч твоя голова.

Пока мы разговаривали, навстречу нам показались на дороге верхами турок и сзади его три женщины, закутанные большими белыми платками. Одна из них курила трубку.

— Пойдем, сядем немного подальше от дороги, сказал товарищ, а то как бы не придралась эта дрянь. Чем дальше от навоза, тем меньше вони.

Мы отошли в сторону от прямой дороги. Турок и турчанка выпускали клубы дыма из своих трубок.

Когда они проехали, спутник сказал:

— Вот настоящая чума! Впрочем, этот турецкий гад весь такой. Слава Богу, мы с утра увидали девицу нашей веры; к вам не пристанет никакая грязь от этой смрадины, но беда встретиться при начале дня с женщиной, у которой трубка в зубах. Вот и готово несчастие!

— Я не знал, что турчанки курят табак.

— К этому способен только стамбульский гад, а жены наших балиев (Презрительное название местных магометан сербского происхождения) ни за что на свете не станут курить табак. Да и вообще женщине неприлично курить табак и пить ракию (водку), особенно же напиваться допьяна. [51]

— А бывают ли пьяны ваши женщины?

— Никогда. У нас мало увидишь и таких, которые пьют немного водки в большие праздники или на свадьбе, и то, чтобы сделать кому удовольствие. Но, сохрани Бог, чтобы христианская жена или здешняя магометанка пошла в питейный дом. Не только пить, даже принести водку в дом, считается у них за большой грех. Тех, которые открыто пьют в городах, туземные мухамедане называют пьяницами, безобразниками, и это самое презренное прозвище. Беда мужу принести водку в дом! Жена имеет право жаловаться на него и не жить с ним, если будет доказано, что он держит у себя водку или в пьяном виде нанес ей обиду. За оскорбленную женщину очень строго вступаются ее родные. Редко кто из здешних магометан и в настоящее время употребляет водку. Отец лишает пьяницу наследства; за него никто не отдаст своей дочери; он стоит наравне с вором. А ты знаешь, кто привык пить, воровать, клеветать, на этого смотрят очень дурно везде, тот до самой смерти не отстанет от своих пороков, и кто б он ни был, христианин или мухамеданин, на него смотрят, как на самого несчастного человека, потерявшего честь, и все его убегают. Такие люди получают иногда название, соответствующее их пороку, и это нередко бывает причиной их отступничества от христианской веры. Для примера приведу тебе два случая, бывшие на моих глазах в Прибое. Там живет один потурица, Ахмет Лагунджия. Он остался еще в младенчестве круглой сиротой, потому чго его родители умерли, кажется, от чумы. Его призрел один турок в Прибое, и он вырос в его семействе, потом служил ему и перешел в мухамеданство, переменив христианское имя Андрей на турецкое Ахмет. Испытав с малолетства много горя, он привык лгать, за что и прибавили к его имени прозвище «Лагунджия», конечно, заглазно. Другой подобный случай был в селе Пожегрмце. Один селяк украл арар (мешок): его и прозвали «Араром». Как он ни злился, делать было нечего: раз запятнавши свое имя, мудрено заставить людей молчать. У него был сын, Зария, которого также начали звать Арарович. Последний назло всем принял мухамеданство, но все-таки не смыл пятна с своего прозвища. Конечно, в глаза никто не смел звать его Араровичем, потому что всякий боялся подвергнуться строгому наказанию, так как мухамедане могли вступиться за него, как за своего единоверца; но отступник очень хорошо знал, что христиане между собой иначе не называли его в [52] насмешку. Вообще потурицы и их потомство имеют два прозвища: одно настоящее, старинное, а другое позорное, указывающее на господствующие в них пороки.

— Ты мне давеча сказал, что стамбульские турки напиваются допьяна. Как же им позволяют это делать их начальники?

— Они сами пьют не меньше подчинённых, так что иной раз ничего не помнят. Нынешней зимой я пошел из своего села с двумя товарищами в Вышеград. Только что мы вышли на большую дорогу, слышим безобразные дикие крики, шум. Мы спрятались поскорее в лес, и что же видим? Идут гурьбой низамы (солдаты), поют, кричат, а за ними показались турецкие офицеры, пешие и верхом, и вдобавок пьяные. Одного, толстяка, чауши (унтер-офицеры) держали за руки на коне, у другого один солдат вел лошадь под уздцы, а двое придерживали седока, забрызганного грязью; очевидно, что он несколько раз падал с лошади. Пьяное общество почти все было в грязи. Такого безобразия не запомнят ни ришчане (христиане), ни здешние потурицы: Содом и Гомор низошли на наши края.

— Что вам за дело до их безобразия? Пусть турки пьют на свои деньги.

— Ты странный человек! Не хочешь понять, что такое турки. Станут ли они пить на свои деньги? Они грабят и разоряют бедный народ и портят своим дурным примером здешних худородных мусульман, которые также начинают понемногу безобразничать, пить и делаться шпионами. Поступая в тайную полицию и слушая внушения своих старших, они готовы из-за куска хлеба и за медную пуговицу убить честного человека, а за деньги повесить родного отца. В прежнее счастливое время наши туземные мухамедане прогоняли этих беспутных оборванцев с белого света, чтобы и духа их не было; особенно старые люди, почтенные аги и беги, гнали их, как собак, из своих сел и городов. В то счастливое время, лет десять тому назад, там, где были честные аги и беги, скитальцы, лентяи, воры, лгуны, клеветники и насильники не могли оставаться ни в городах, ни в селах. Как только показывался где-нибудь такой негодяй и безобразник, тотчас же объявляли аге или бегу, и тот преследовал его и выгонял навсегда; а теперь не только христианскому народу, самим агам и бегам пришлось тяжело от неправды и беззакония стамбульцев. Они боятся за себя и за свои семейства.

Я пытался было доказать моему спутнику, что султанский [53] гаттигумаюн введет порядок и правосудие в Турецкой земле, но он рассердился на меня, с досадой пожал плечами и замолчал.

Пройдя несколько шагов, я обратился к нему с вопросом: «Скоро ли мы придем к мосту?».

— Скоро, — нехотя и сердито отвечал он.

— Скажи, пожалуйста, какой мост на Увце? Каменный, или деревянный?

— Придем, увидишь; теперь недалеко. Что спрашивать? — продолжал он в том же тоне.

Помолчав немного, я сказал ему: «Я для того спрашиваю, что кириджия будет ждать меня за мостом».

— Да, вероятно, — ответил он, смягчив голос. — Впрочем, нечего бояться, если он уйдет вперед; он оставит твои вещи у корчмаря в Прибое: не беспокойся, все будет цело, ничего не пропадет.

Мы вышли, наконец, на небольшое возвышение и увидали мост. Дорожный сказал мне: «Ты иди прямо на мост, а я зайду в этот хан и сейчас же выйду».

— Пойдем вместе.

— Ступай ты один, а я не пойду; с тобой как раз беду наживешь: ты не хочешь слушаться братского совета.

Я не стал возражать и пошел. Мой проводник скоро догнал меня и спросил: «Что? Скучно идти одному?».

— Конечно, с товарищем веселее!

— Хорошо, что ты не пошел за мной в хан. Там сидят два турка и пьют водку и кофе; они ждут кмета здешнего села, чтобы объявить ему какой-то приказ от мудира народу. Поселяне сбираются на састанак (сход).

— Как ты думаешь, что это за приказ?

— Мало ли у туркуша приказаний: то готовить подводы, то собирать новую подать.

— Разве вы не заплатили Юрьевского пореза (дани)?

— Теперь не по-прежнему берется подать: пошли новые, гораздо хуже старых.

Между тем мы взошли на мост.

— Э, да мост-то деревянный и к тому же плохой, — заметил я: — его как раз снесет водой.

— Будь проклят тот, кто вздумал навести этот мост и кто его строил! [54]

— За что ж ты проклинаешь строителей? Мосты самая полезная вещь.

— Я сам знаю, что хорошо и что полезно; но когда не было этого моста, мы не терпели никакого притеснения, жили лучше и имели больше скота и меньше казенных повинностей. Мы прежде не возили на своих волах царских пушек и снарядов, а с тех пор, как проклятый Омер-паша со стамбульскими оборванцами начал везде наводить мосты и строить дороги для своих орудий, наш народ мало того, что обеднел, он замучен злодеями. Ты увидишь сам, каково турецкое правосудие и равноправность гаттигумаюна, и поймешь, за что я проклинаю этот дьявольский мост

— Мой проводник, кажется, уехал вперед, — сказал я.

— Должно быть, — ответил товарищ.

При этих словах он задумался и стал расправлять свои усы.

— Знаешь, что я тебе скажу? — вдруг заговорил он. — Я хотел повернуть отсюда налево: мне тут гораздо ближе ехать, но жаль тебя оставить одного. Пожалуй, пропадешь ни за грош.

— Не трудись, брат, я один пойду. Авось Бог милостив, выпутаюсь из беды.

— Оно так, но ты слишком легковерен и неосторожен: я провожу тебя до Старого Брода.

Тронутый его братским участием, я поблагодарил его, и мы пошли далее. Наш разговор коснулся податей.

— Как велики теперь у вас харач и порез (подушная и тягловая подать)? — спросил я.

— Этих названий больше нет, — отвечал он: — теперь подати называются то царская милостыня, царская войница, царская иштира, то царская десятина. Все это мы платим в год столько раз, сколько вздумается туркам. Всякий день с нас требуют подвод и волов для перевоза царских орудий. Этот проклятый мост выстроен на нашей крови и костях. К счастию, что близко от нас Шумадия; тамошние сербы сколько-нибудь облегчают наше положение и помогают нам, а то или погибай, или принимай поганую веру турецкую.

— Кто же вам помогает? Купцы или сербское правительство?

— Какие купцы? Какое правительство? Наши братия благодетели —сербские поселяне.

— Как же они вам помогают?

— А вот как! [55]

При этих словах он показал мне кошелек с шестью австрийскими червонцами и продолжал:

— Мне и еще двум селякам нечем было уплатить подать; я искал, где занять, но не мог найти денег. Что делать? Перешел ночью сербскую границу, пришел к одному знакомому доброму сербу и рассказал ему наши нужды. Тот, не говоря ни слова, велел своей жене вынуть из сундука шесть червонцев, и дал их мне и двум беднякам. За тем-то я и спешу в Рабреновац, чтобы передать их кому следует. И я, и многие из наших селяков, занимали таким образом несколько раз, и без всякой расписки.

— Какое письменное обязательство даете вы своим верителям?

— А зачем оно?

— Чтоб не пропадал долг?

— Мы ведем честно свои дела, без всякого сенета (расписки): его требуют только некоторые из наших купцов, которые сами нечестно поступают.

— Как вы платите ваши долги?

— Стараемся или отдать деньгами или заработать.

— А если умрет должник, тогда кто заплатит?

— Как кто? Ведь дом не возьмешь с собою в могилу: кто в нем останется, тот и заплатит.

— А как откажутся платить, отговариваясь незнанием?

— Как это можно! Каждый оставляет после себя аманет (словесное завещание), что семейство должно уплатить его долг. Никто не решится попрать ногами Божий аманет: это дело страшное.

— Может же случиться, что иной не успеет сделать аманет, а семейство откажется?

— Между нами так не делается. Умирающий говорит жене, брату, или детям, что на нем есть долг, и они сами удовлетворяют верителя. Если бы наши люди поступали бесчестно, то мы давно пропали бы с лица земли.

— А честно ли ведут свои дела ваши купцы?

— Не все. Между ними встречаются иногда такие отлюды (выродки), особенно между десечарами (откупщиками царской десятины), что готовы продать за золото свою душу. Эти разбойники идут с сувариями (конными полицейскими) в села и сбирают десятую часть со всего, что только родится у поселянина; как говорится, не дадут курице снести яйца: силой вытаскивают его. Эти крещеные злодеи хуже азиатских турок и больше их нам вредят. Я бы, кажется, скорей напился их горячей крови, чтоб залить свое мщение, нежели [56] студеной воды в сильный жар. В прежнее время у нас было во всем изобилие, и в хлебе, и в скоте. А теперь все пропало. Нам нечем пахать землю, потому что волы и коровы ограблены и съедены турками и откупщиками десятины. Этого мало: возьмут лошадей для подвод: царская, мол, казна заплатит; глядишь, лошадь понравилась какому-нибудь оборванцу, и он возьмет ее даром. Впрочем, я слышал, что и в Шумадии некоторые господа обманывают народ какими-то облигациями и заемными письмами иод дьявольские проценты, что они немало людей разорили, и продают очень много селяцких домов и земель их разными хитростями.

Разговаривая таким образом, мы незаметно очутились у постоялого двора, и увидали лошадей моего проводника, привязанных к изгородке. Войдя в хан, мы его застали там и взаимно приветствовали друг друга потихоньку.

— Как ты прошел в Штербцах? Заходили ли вы в хан? — спросил он меня.

— Да, мы заходили, только я не входил в хан, потому что анджие (трактирщик), или его слуга, знаками дал мне понять, что там не совсем безопасно, и я дожидался этого брата на дворе.

Кириджие покачал головой и сказал: «Слава Богу, что тебя не схватили турки, и что он сохранил тебя от пексияна. А я так и думал, что ты попался им в руки».

Дорожный в это время вышел и скоро опять вернулся, заметив нам шепотом: «Тише! Здесь турки!» Потом сказал:

— Анджие! Дай сюда литру ракии (литра, вымеренный графинчик водки или других напитков).

Хозяин подал водку, мы выпили втроем по рюмке, и я велел принести по чашке черного кофе.

— Хорошо бы теперь уснуть, —сказал я: — сон так и клонит меня.

— А, нет! — возразили оба товарища: — тебе надо как можно скорее убираться отсюда и идти дальше. Ты отнюдь не останавливайся в Прибое, а иди прямо в Баню.

— Все равно турки его задержат в Прибое, — прервал проводник; — станут спрашивать: кто он, откуда и куда идет?

— Ну, это не беда, — продолжал дорожный, — он ответит на их вопросы. Аджи Мустайбегович, или другой, не будет придираться к нему и скажет: «Ступай с Богом!». Он все-таки наш человек и лучше иноземцев понимает наш народ, хоть далеко не так добр, как его отец; не скажет ни доброго, ни дурного слова: его [57] нечего бояться.

Напившись кофе, я позвал хозяина, чтоб расплатиться, но спутник не допустил меня, и отдал за все деньги.

Перекрестясь, мы вышли из хана и, пока мои товарищи навьючивали своих лошадей, я закурил трубку, сел на лавку и стал потихоньку расспрашивать кой о чем слугу постоялого двора.

— Как вы живете здесь? Хорошо ли идут дела?

— Ничего, но беда в том, что много пропадает: не платят постояльцы. Вот хоть бы теперь трое турок, которые спят в горнице: со вчерашнего дня они столько выпили водки, что не могут очнуться до сих пор; а попытай попросить денег, скажут: «Погоди, мы царские люди, вышлем». Что тут сделаешь? Замолчишь и пожмешь плечами, а скажешь слово — беда! Как смел царский мундир оскорбить! Бог с ними и с деньгами: лишь бы ушли поскорее!

— Много ли у вас бывает гостей?

— Так как хан на друму (большой дороге), как же не быть гостям!

В это время скрипнула дверь в комнате; мы замолчали: на двор вышел человек лет 40, с распухшим лицом и в военном мундире нараспашку. Он сурово посмотрел на дверь и направился к реке Увцу.

— Куда он пошел? — спросил я.

— Нужда гонит, — отвечал слуга, смеясь: — как видно не заметил меня, и поспешно опустился в овраг.

— Все готово, — сказал вошедший дорожный. — Пожалуйста, брат, посмотри за моим конем, пока я вернусь, — обратился он к слуге. — Я провожу недалеко нашего брата.

Я пошел вслед за проводником; дорожный догнал меня и стал мне давать еще некоторые наставления:

— Ты, брат, не знаешь еще здешних людей: есть хорошие, есть и дурные между турками и нашими отлюдами и изродами. Когда ты придешь в монастырь Баню, берегись прежде всего старосты монастыря и монаха, недавно присланного сараевским владыкой; об нем ходит очень дурная молва; остерегайся также кмета из села Штербцы, а вот таких-то людей (он назвал мне их поименно) не бойся: это честные сербы.

Мы догнали проводника, далеко ушедшего вперед. Дорожный издали закричал ему:

— Побратиме, постой, простимся!

Он остановился. [58]

— Как мне жаль, брат, расстаться с тобой! — сказал мне добрый селяк. — Если бы мне было возможно, я проводил бы тебя до твоих родных.

Я с чувством поблагодарил его за угощение, ласку и дружеские советы.

Положа руку на грудь, он подошел сперва к проводнику и поцеловался с ним, обняв друг друга одной рукой; потом таким же образом простился со мной и, приподняв шапку, произнес:

— Счастливый тебе путь в добром здоровье; да сохранит тебя Бог от нечистого и злодея!

— Да хранит и тебя так же Бог!

— Помни, что я тебе говорил: ходи мудро, не погибни безумно!

Я спросил, как его зовут. Помолчав немного, он сказал:

— Если тебе удастся быть учителем в Бане, я найду тебя и скажу свое имя. Мы с тобой много кой о чем говорили: пусть мое имя останется неизвестным до другого раза, когда мы лучше узнаем друг друга!

— Пойдем, — закричал кириджия: — лошади далеко ушли.

Мы все трое поклонились и в последний раз приветствовали друг друга:

— Оставайся с Богом, брат! Благодарим за угощение, за радушие, за товарищество и за твое дружелюбие!

— В добрый час и вам! Благодарю и вас на том же на всем!

Дорожный пошел назад в хан, а мы с проводником отправились далее и, догнав лошадей, закурили трубки.

— Скоро ли мы придем в Прибой? — спросил я.

— Скоро, — отвечал кириджия: — там мы разойдемся, каждый в свою сторону. Но мне должно тебя предупредить о моей хитрости, чтобы ты не сердился на меня: когда придем в Прибой и поравняемся с ханом, я, как будто с досадой, выброшу твои вещи и не стану с тобой говорить. Потом потребую с тебя денег за их перевоз и пойду за лошадьми, а ты выйдешь расплатиться со мной, и тут мы расстанемся и больше не увидимся.

— Так я лучше теперь отдам тебе деньги.

— Нет, я не возьму с тебя ни за что ни одной частички полушки: сохрани меня Бог!

Тщетно я предлагал ему 12 грошей (60 коп.): он отказался, говоря, что я его этим оскорблю. [59]

Итак, мы продолжали путь.

По правую сторону дороги показались два домишка; река Лим сильно бушевала. Миновав домики, я заметил товарищу, что прежде здесь не было никакого строения.

— Мало ли чего тут нового: только для народа христианского все это хуже и тяжелее.

— Чьи это дома?

— Турецкие.

— Зачем они так далеко выселились в поле?

— Это еще не беда, а то худо, что они расселяются по деревням, отнимают земли у христиан и строят на них дома, так что, пожалуй, в скором времени вытеснят отовсюду наш народ, или он вынужден будет перейти в магометанство.

— Да как же они без всякой причины придут отнимать чужую собственность?

— По праву сильного; придут с ружьями и скажут: «Земля царская, и я царский; хочу здесь селиться. И замолчишь, потому что на стороне турок и ружье и правосудие, а у нас ни того, ни другого нет.

Мы прекратили наш разговор, и вошли в Прибой. Подойдя к хану, кириджия остановил лошадей, сердито сбросил мои вещи и стал требовать денег. Пока я собирал свой багаж, чтобы внести его в жилье, незавидно одетый, но вооруженный турок, узнав, что я иду из Сербии, велел мне взять вещи и следовать за ним.

Я взял мешок побольше, а он другой, и сильно наморщился, узнав, что в нем книги. Отойдя несколько шагов от корчмы, мы перешли улицу и, поднявшись на лестницу одного дома, очутились у жилища начальника. Мы вошли в комнату, наполненную табачным дымом. На полу, покрытом истертым ковром, сидело по обеим концам несколько турок с длинными чубуками, а посреди их еще двое с такими же трубками. Один из этих последних был в туземной одежде, а другой в военном мундире. Первый обратился к мне по-сербски с вопросом:

— Откуда идешь?

— Из Сербии, — отвечал я.

— Имеешь ли тескеру?

— Имею сербский паспорт.

— Давай сюда!

Я вынул паспорт и подал стоявшему немного впереди меня вооруженному турку, а он передал его говорившему со мной [60] туземцу. Последний поглядел бумагу и показал ее военному, сказав что-то по-турецки. После того он опять спросил меня: где я родился? Чей сын? Я отвечал на его вопросы.

— А! знаю, знаю! Давно ты ушел от отца?

— Давно.

— Где ты был все это время?

— У дяди, в Сербии, и учился в школе.

Все мои слова он передавал и объяснял по-турецки своему товарищу в мундире.

— Не имеешь ли еще при себе каких бумаг или писем к кому-нибудь?

— Со мной аттестат и книги, по которым я учился.

— Подай сюда аттестат!

Я вынул его из-за пазухи и передал с такими же формальностями, как и паспорт. Они оба стали его рассматривать, и военный часто на меня поглядывал.

По оживленному разговору и по движениям рук я понял, что военный настаивал на пересмотре моих книг, но товарищ его, должно быть, уверял, что не стоит труда их развязывать. По всему было видно, что он говорил в мою пользу, чтобы скорей отпустить меня. Наконец он сказал мне: «Ты можешь теперь идти; но смотри, веди себя хорошо и не вмешивайся ни в какие дурные дела, а то будет худо». При этих словах он передал мне чрез стоявшего турка мой паспорт, свернутый вместе с аттестатом. Я хотел было выйти, но оба сидевшие опять что-то заговорили по-турецки, и туземец спросил меня:

— Что делается в Шумадии?

— Ничего, — отвечал я.

— Все ли там мирно и спокойно?

— Все спокойно. Впрочем, я ничего не знаю.

— И хорошо, что не знаешь. Где же ты будешь жить? Здесь, или пойдешь в Сербию?

— Я желал бы остаться здесь и быть учителем детей.

— Это хорошее дело. Когда придешь в Баню, поговори там с кем-нибудь, расспроси, не откроется ли у них школа: вот и место готово; веди себя только хорошо. Теперь ступай!

Я взял опять большой мешок, а туземец приказал вооруженному турку нести за мною другой. Я поклонился и вышел с провожавшим турком, который сделался гораздо вежливее со мной. [61] Придя в корчму, я дал ему 2 гроша (10 к.) на кофе, чем он остался очень доволен и пошел назад.

Я вздохнул свободнее и спросил у корчмаря, нет ли у него кого, например, чтобы донести мои вещи до монастыря Бани. Он призадумался, не зная где найти верного человека, как вдруг вошел в корчму кто-то высокий ростом, с длинными усами и прямо обратился ко мне с приветствием:

— Добро пожаловать, брат!

— Еще приятнее тебя видеть (Буквальный перевод обычного приветствия сербов), — отвечал я.

Незнакомец полюбопытствовал узнать, куда я иду. Я сказал, что иду в монастырь Баню.

— Есть у тебя знакомые в Бане?

— Было много, но теперь не знаю, живы ли они. Авось кого-либо найду из них.

— Как твое имя и прозвание?

Я назвал себя.

— Ах! Так это ты? — и он бросился целовать меня. — Как же ты вырос! Настоящий мужчина! Сколько раз маленького я тебя на руках держал! Я знаю твоего отца, твою покойную мать и всю родню. Кириджия ничего мне не сказал, а только просил посмотреть, что с тобой будет, и приискать тебе проводника до монастыря Бани. Я обещался ему, как хорошо знакомому, и следил за тобой, чтобы, в случае нужды, замолвить за тебя пред турками доброе слово.

Я поблагодарил нового приятеля, спросил его об имени: оказалось, что я давно его знаю, и рассказал ему, как обошлись со мной турки.

— Значит, Аджи-Мустай Бегович добрый человек, — сказал он.

— А который из них Аджи-Мустай Бегович? Их было двое: один одет по-низамски, а другой по-туземному и говорил со мной по-сербски.

— Этот-то и есть он.

— По краям ковра сидели также и другие турки.

— Это — все наши люди, а в низамской одеже — настоящие кровопийцы и змеи: их-то и надо бояться. Берегись также сеймена (пешего) и сувария (конного полицейского), а то даром пропадешь.

— Я буду осторожен в разговоре, и если найду где-нибудь место учителя, то займусь своим делом. [62]

— Эти разбойники найдутся, к чему придраться. Нынче вышло такое время, что за медную пуговку убьют всякого в таком платье, как на тебе. В селе Радойне случилось такое происшествие: один молодой селяк шел с заработков из Шумадии домой и остановился у родной сестры ночевать. Пронюхали про него сеймены и ночью окружили дом. Сестра спрятала своего несчастного брата в кадку с житом, стоявшую в хате. Разбойники выломали двери и стали шарить по всем углам, ища будто бы дурных людей. Что ж ты думаешь? Ведь нашли бедняка, тут же отрубили ему голову, взяли все, что у него было, и потащили сестриного мужа в меджлис к ответу за то, как смел укрывать у себя вредных людей. Насилу выпутался человек из беды. Другой случай был в Новой Вароше: один злыковац (злодей) убил среди белого дня купца, и что же? Получил за это награду, и теперь назначен булюбашою (начальником нововарошских сейменов): эти-то разбойники и оборванцы и шляются по деревням, отыскивая вредных людей, тогда как их самих следует повесить, или живых побить каменьями. Ты идешь, брат, в монастырь Баню: там также берегись Михайла Лаптоша и монаха Макария или, как называют его в народе, полумонаха: это люди опасные! Помни мой совет! Хоть еще неизвестно, что за человек этот недавно присланный сюда монах, но он, как видно, в большей дружбе с Лаптошем, а тот уже всем известен, какова птица.

Я наконец встал и сказал:

— Мне пора идти; но я не знаю, что мне делать с моими вещами, как их нести.

— Оставь их здесь! — сказал земляк: — все будет цело, а завтра утром, или даже нынче, пришли кого-нибудь за ними; но тебе нужно взять с собой проводника.

С этими словами он вышел и через несколько минут вернулся с мальчиком. «Вот этот мальчуган тебя проводит, а за вещами ты пришлешь».

Я обнял доброго приятеля, и простился с ним.

— Мы опять увидимся, если ты долго проживешь в Бане, — сказал он.

— Я буду очень рад, — ответил я, — и пошел за мальчиком; но едва только мы отошли от корчмы, я увидал туземного турка из числа сидевших в присутственном месте по бокам правителей. Он стоял и курил трубку.

— Разве уходишь? — спросил он. [63]

Я отвечал утвердительно.

— Э! Добрый и счастливый тебе путь!

Я поблагодарил, и мы пошли далее. Придя к маленькой речке Годуше, я увидал налево кладбище и nурка, что-то рывшего около могилы: это было мухамеданское кладбище. Сделав еще несколько шагов, мы взяли налево, свернули с большой дороги через местность, называемую Паля Глава, спустились сосновой рощей к другой речке — Мала Речица, прошли через чужой огород и вышли на чужое поле. Не в дальнем расстоянии показались небольшие строения и я заметил женщину в турецкой одежде.

— Кто тут живет? — спросил я у мальчика. — Вот турчанка!

— Здесь давно живут турки.

— А чья эта земля?

— Была когда-то монастырская, а теперь ею владеют турки.

Я замолчал.

Перейдя поле, мы пришли, наконец, к речке. Мальчик остановился и сказал:

— Видишь ли ты эту дорогу налево? Иди прямо по ней, и выйдешь к мельнице. Мне не велено провожать тебя дальше.

Я дал ему три гроша и пошел потихоньку один. Трудно было узнать знакомую окружность. На месте прежних столетних дубовых, ореховых и тополевых лесов торчали тощие кустарники, пни и колоды, поросшие травой. Я поднялся на горку к мельнице новой постройки, стоявшей на противоположной стороне прежней монастырской мельницы. Сделав еще несколько шагов вперед, я увидел, наконец, цель моего странствования — монастырь, заслоненный каким-то новым незнакомым зданием. Сердце мое сильно забилось при виде места моего рождения; но как оно изменилось в двенадцать лет! Уцелел один только столетний развесистый дуб, росший посреди кладбища на возвышенном месте и осенявший своими ветвями прах многих честных сербов, умерших в окрестностях; припомнил, что под этим дубом покоится прах моей родной матушки, моих дедов и прадедов, бабушек и прабабушек, сестер и братьев, моих близких и знакомых из всей окрестности. Я стоял в раздумье, а на монастырском куполе не росли более старинные сосны, орешники и березы, и кругом обители исчезли прежние огромные деревья и рощи. Едва узнавая в раздумье знакомые мне места, я очутился у монастырской корчмы и, войдя в нее, встретился неожиданно с Лопашем, с полумонахом Макарием и с другими личностями, с которыми познакомлю читателя в следующих главах. [64]

III.

Кому не понятно чувство радости при виде родных, знакомых мест, когда, после долгого отсутствия, возвращаешься к своим домашним? Забываешь все лишения и опасности скитальческой жизни и мечтаешь о сладком отдыхе среди своей семьи. Приближаясь к монастырю Бане, я перебирал в уме всех своих родных и знакомых, и задавал себе вопрос: всех ли застану их в живых? Сон и усталость одолевали меня; я торопился дойти до монастырской корчмы, чтоб отдохнуть, но совершенно незнакомая местность рассеяла мою дремоту: мне показалось, что я зашел в какое-то новое место. Так все изменилось в мое двенадцатилетнее отсутствие.

В прежнее время обитель была окружена густыми лесами, и что за разнообразие теней и красок представляли эти дремучие боры! Чего в них не было! Столетние дубы, яворы, орешники, груши, яблони, тополи, клены и пр. гордо возвышали свои кудрявые вершины, а длинные, толстые лозы, одичалые остатки старинных монастырских виноградников, красиво обвивались около их крепких стволов. Такими рощами поросла вся юго-западная сторона монастыря; теплые источники, огибая каменную ограду, текли наискось к западу в разных направлениях и сливались в одну реку, на которой были издавна устроены монастырские мельница и сукновальня. За этими лесами струились зеленые водны Лима; но чтоб им любоваться из монастыря, надо было подняться на возвышенность, служившую кладбищем: отсюда Лим виднелся сквозь верхушки высоких дерев. В лесных чащах водились в изобилии дикие кабаны и куницы, привлекая туда в праздничные дни большое число охотников. К монастырю вели три дороги, с восточной, южной и северо-западной стороны.

Туземные сербы, христиане и магомедане, не рубили этих лесов, считая их, наравне с монастырскою землей, собственностью обители. Все эти земли и лесные дачи, до обновления и приведения монастыря Бани в прежний порядок, принадлежали монастырю Св. Троицы в Таслидже или Плевле в Герцеговине, который в продолжение всего этого времени получал доходы вышеупомянутой обители. Он пользовался десятиной и сходом с мельницы, и отдавал землю под чесим иди под ссуду туземцам христианам и магомеданам, которые равно оберегали леса и прочую монастырскую собственность и честно платили за откуп, считая грехом делать вред Божиему дому. [65]

Что же представилось теперь моим изумленным глазам? Совершенно голая местность, на которой кое-где торчали пни столетних великанов и валялись рядами ободранные колоды; о виноградных лозах не было и помина. На всем лежала печать запустения! Вода теплых ключей была вся отведена в противоположную сторону, к северо-западной части монастыря, и река не пряталась за деревьями: она вся была открыта. С досадой смотрел я на варварское искажение природы. Стамбульское правление не удовольствовалось конечным разорением народа: оно наложило свою святотатственную руку на невинную красу столетних лесов, которые сделались жертвой дикого произвола стамбульских чиновников-просветителей.

Задумчиво подошел я к дверям постоялого двора, около которых толпилось много разговаривавших мужчин и женщин. Пройдя мимо их, я, по народному обычаю, произнес: «Бог помочь вам, братья!». Сидевшие привстали с словами: «Всякого благополучия от Бога!».

С таким же приветствием я вошел в корчму и находившиеся там ответили мне: «Бог помочь тебе!». Хозяин встретил меня словами: «Добро пожаловать, брате!».

— Еще приятнее видеть тебя, — отвечал я.

— Чай устал с дороги?

— Порядочно.

— Откуда идешь?

— Из Шумадии.

Наш разговор прервал один из турок, сидевших вдвоем в углу жилья и пристально посматривавших то на нас, то друг на друга. Он обратился ко мне, должно быть, с приветствием.

Я поклонился, но ничего не сказал.

— Имеешь ли йол-тескеру?

— Имею, — и показал ему паспорт.

— Это хорошо, — отвечал он, но не обратил на паспорт никакого внимания и только пожелал узнать, пересматривали ли его в Прибое? Я удовлетворил его любопытству, и он опять повторил: «Хорошо!».

— Ну, а все ли теперь спокойно в Шумадии? — спросил он, как бы спохватясь.

— Все мирно и спокойно, — отвечал я.

В продолжение нашего разговора селяки сидели молча на [66] лавках и стульях. Турецкий правитель сказал, чтоб я сел, и я занял пустое место на одном конце давки. Хозяин подал мне чашку кофе. Турки сидели и курили трубки; я попотчевал их своим табаком; один взял и сказал: «Благодарю, друг!» — «Эй вала!». Допив свой кофе, я заказал еще три чашки, для себя и для блюстителей порядка. Они опять поблагодарили меня по-своему: «Эй, вала досту!» — «На доброе здоровье!». Они отвечали: «Эй вала Алах бимберитьярсен!», чего я, впрочем, не понял. Взяв от меня чашку, кафеджия промолвил: «На здоровье! » — «Благодарю!» — ответил я.

После этого турки собрались в дорогу и вышли из корчмы, довольные, по-видимому, моими словами и угощением, что я заключил из их приветствия, обращенного ко мне. Я не хотел уступить им в вежлииостии, и знаками дал понять, что я очень рад, сделав им удовольствиё. Они сели на коней и уехали.

Немного времени спустя после их отъезда я опять заговорил с корчмарем. Сидевшее общество хранило упорное молчание и как-то подозрительно смотрело на меня; некоторые потихоньку разговаривали между собой. Им, конечно, в голову не приходило, что я когда-то жил здесь и по рождению принадлежу этой местности; иные из них, может быть, знавали меня еще ребенком и считали уже давно умершим. Мне было как-то неловко. Между тем в корчму вошел еще туземец. Окинув взглядом все собрание, он стал пристально всматриваться в мое лицо и назвал меня по имени. Тут-то многие узнали меня, начали со мной целоваться и поздравлять с благополучным возвращением; некоторые из них оказались самыми близкими моими родственниками. Как изменяются люди, когда встретишься с ними после долгого отсутствия! Одни в двенадцатилетнюю мою отлучку состарились, другие выросли и поженились. Да и я сам, уйдя в Сербию еще мальчиком, возвратился на родину взрослым человеком.

Наши обниманья были прерваны приходом нового лица, в монашеской одежде, красивой наружности и с окладистою бородой. На вид этому человеку казалось не более тридцати лет, и мягкое выражение какой-то необыкновенной доброты покоилось на его лице.

Незнакомец прямо обратился ко мне с вопросом:

— Ты здешний?

— Да, — отвечал я.

Тогда он кинулся меня обнимать и целовать. Мы сели на лавку и спросили друг друга об имени. Эго был монах Макарий. Он показался мне таким добрым человеком, что я забыл и [67] родных, и знакомых, и занялся с ним разговором. Во все время держа меня за руку, он расспрашивал, кто мои родители, что я делал в Сербии, как там живется и все ли спокойно? После того он велел хозяину корчмы отвести мне комнату во втором этаже, и мы пошли туда. Нам принесли две чашки кофе, и началась наша беседа. Добродушный калугер пожелал, между прочим, узнать, долго ли я здесь останусь и чем намерен заниматься. Я рассказал ему, что хочу открыть школу для детей в здешнем монастыре и быть учителем. Он хвалил мое намерение и прибавил: «Очень рад! Мне это весьма приятно». Я объяснил ему, что мои вещи остались в Прибое; он тотчас же позвал одного знакомого и просил послать кого-нибудь за ними; тот сказал, что сам имеет надобность идти в Прибой и постарается захватить мои мешки, и я их получил к вечеру того же дня. Посидев еще немного и выпив кофе, инок ушел в монастырь, а я вошел в общую горницу, и поспешил лечь отдохнуть, потому что сон смыкал мои глаза; я лег на ковре, раскинутом на полу, положил под голову подушку, набитую сеном или соломой, которую мне дал корчмарь, и заснул, во вскоре был принужден встать, мучимый множеством насекомых: я ощупал что-то на шее и увидал отвратительное белое насекомое. Я расстегнул жилет и стал отряхивать рубашку, и что же? По ней бесцеремонно прыгали черные и лениво ползали белые букашки. Я вскочил с полу и сошел вниз в корчму, подергиваясь от зуда плечами. Посетители еще не расходились и пришли новые, которые здоровались со мной, приветствуя по народному обычаю; но мне не сиделось на месте; я то вставал, то садился, то выходил из корчмы, думая твердо об одном: скоро ли принесут мой багаж, чтоб переодеться в чистое белье. Я велел подать водки и угостил кофеем некоторых из земляков. Между поселянами в это время происходил спор: один говорил, что вечерня давно кончилась, а другой утверждал, что она еще не начиналась. Я вмешался в разговор и спросил, о чем они спорят.

— Вот видишь ли, брат, — сказал один селяк, — сегодня праздник; мы пришли помолиться Богу и просидели так целый день, потому что не отпирают монастырской церкви. Монах, с тобой сидевший, сказал нам сначала, что обедня начнется позже, а потом объявил, что она будет заодно с вечерней. Мы прождали понапрасну; службы, как видно, совсем и не будет.

— Отчего же?

— Оттого, что некому служить. [68]

— Разве он монах? — возразил другой селяк, смеясь. — Он полумонах.

— Как полумонах?

— Да потому что он служить не может, а отрастил себе бороду, надел монашескую рясу и шапку и воображаёт: себе, что он монах.

Какой-то рослый туземец прибавил:

— Об этом калугере ходит молва, что владыка послал его сюда на епитимию за какой-то проступок; а другие говорят, что он его подослал выпытывать, как судит народ о владыках и турках.

Стоявший налево от меня селяк стал моргать ему глазами, давая знак не говорить об этом, и мы замолчали. Но я все-таки спросил:

—-Неужели у вас нет больше монахов?

— Есть еще два, но их куда-то разослал по делам этот полумонах.

— Как же прежде было?

— Тогда игумен Дионисий, бывало, сам служил, но сараевский владыка вызвал его к себе, будто бы по делу, а когда он явился к нему, сослал его куда-то далеко, в Крайну, что в Босне, и заместил его этим полумонахом.

— В первый раз случилось, что вы без обедни?

— Какой в первый? При этом новопришельце мы часто без обедни. Недаром пословица говорит: «Нас триста, без попа ништа».

— Пусть бы какие сельские священники, в случае нужды, совершали у вас богослужение.

— Мы ждем, пока: по слухам, сын игумена Дионисия будет священником, а до тех пор мы без пастыря.

— Кто же у вас крестит, венчает, хоронит?

— Да никто. Хорошо, если есть время нашим духовникам, а то и так пройдет, как сегодня.

— Ах! Как это дурно!

— Что ж делать? Сила Бога не молит. Я скажу тебе по правде: если б монастырь еще на 50 лет оставался таким, как прежде, то он был бы гораздо лучше, нежели как его обновили теперь.

Рассказы селяков сильно подстрекали мое любопытство, и мы вышли из корчмы, чтобы поговорить свободнее. Словоохотливый собеседник продолжал: [69]

— Прежде, бывало, каждый мог войти в храм и помолиться Богу, в какое бы то ни было время, и даже без монахов, а теперь жди, когда отопрут монастырь. Мало того: придешь помолиться Богу, а вместо того наткнешься на беду. Ты видишь, как близко построена корчма. В ней собирается всякая дрянь — змеи и вороны («ала и врана»). Куда деваться, пока отопрут монастырь? Поневоле просидишь в этом нечистом месте. Такие здесь нынче порядки.

—Делать нечего, — перебил другой, — если не подали какой-нибудь монетки в Божий дом на честный Крест; зато сегодня будет больше прибыли в кармане корчмарю.

— Почему же так?

— Народ пришел сюда еще с утра и кружится около церкви в ожидании службы, а между тем уже смеркается. Многие проголодались и разошлись по домам, а другие пошли в корчму, встретились с знакомыми, и ну угощать друг друга; если денег недостало, то в долг: значит, механджия богатеет, а селяк беднеет, потому что вместо одного гроша часто положит два и три.

— А хорошо ли поправили монастырь?

Рассказчик потупил глаза в землю и сказал со вздохом:

— Говорят, что его исправили; но ты сам увидишь, таков ли он теперь, как был прежде. Я хоть и простой человек, а скажу по совести, что его просто изуродовали.

— Как же это так?

— Так! Внутри церкви в алтаре и перед ним на стене нет ни прежних живописных стенных изображений святых, ни надписей, кое-где только уцелели малые остатки: все стерто и испорчено; прости, Господи! Монастырь походит больше на пещеру, нежели на дом молитвы.

К нам подошел еще кто-то и приветствовал меня словами: «Добро пожаловать!» и поцеловался со ягной. Я узнал в нем своего близкого родственника. Мы пошли поговорить наверх, и я рассказал ему свои путевые приключения.

В это же самое время возвратился из Прибоя посланный за моими вещами. Я поспешил поскорей пёреодеться, заметя своему родственнику, как мало заботятся корчмари о чистоте жилья, подвергая постояльцев нападению отвратительнейших насекомых.

— О! Здесь много водится этого гада; — сказал он, — и не мудрено, потому что всякий сброд останавливается и ночует в этой корчме. Попроси хозяина, чтобы распорядился вычистить комнату получше.

Итак, мы сошли вниз. Многое нужно было расспросить, [70] передать друг другу, но вышла опять помеха. В корчму вошел человек среднего роста, с черными усами; он держал длинный чубук, обтянутый красным сукном и с янтарным мундштуком. Назвав меня по имени, он также поцеловался со мной, сел на скамью и закурил трубку. Я кого-то спросил, что это за личность.

— Милан Лаптош, — отвечали мне. Тут я припомнил себе все, что мне говорили и прежний дорожный товарищ, и встреченный знакомец в Прибое, советовавшие мне быть осторожным при свидании с некоторыми лицами.

Лаптош сейчас же спросил меня, что делается в Сербии, все ли там спокойно и как живется? Я отвечал ему так же, как и туркам в начале моего странствия. На его лице как будто выражалось какое-то неудовольствие. Он мало разговаривал и все задумывался, как прежние турецкие суварии, выпуская дым из трубки. Своими манерами он походил более на турецкого правителя, нежели на сербского селянина. Поигрывая своим красным чубуком, он представлял из себя какого-то начальника, нехотя отвечал на слова селяков и задумывался для большей важности. Я замечал каждое движение этой особы, обдумывал заранее свои слова, внутренне раскаиваясь в своей откровенности с добродушным на вид монахом Макарием.

Наконец народ стал расходиться: родные и знакомые приглашали меня к себе на ночлег, но не слишком настойчиво. Я понял причину их притворного равнодушия и отказался. Когда все ушли, вернулся монах и пригласил меня к себе ужинать, с таким радушием и любезностию, что я охотно согласился и пошел с ним. К ужину явились староста монастырский и корчмарь, и между нами зашел разговор о разных предметах. Больше всех говорил монах: он с сожалением отзывался о бедности обители, о недостатке средств к пропитанию и сильно порицал прежнее монастырское управление.

По его словам, в монастыре не имелось приходо-расходных книг, и при этом он показал мне две ничтожные сшитые кое-как связки из нескольких листов белой бумаги.

— Я хочу, — сказал он, — завести настоящий порядок: в одну тетрадь буду выписывать приход, а в другую расход, чтоб привести в известность денежные средства обители. Авось, она даст побольше прибыли.

Поблагодарив за ужин, я вышел с корчмарем и отправился на свой ночлег, где заснул крепким сном. [71]

На другой день рано утром хозяин разбудил меня к заутрени, и мы пошли вместе. Войдя в церковь, я увидал на правой стороне, в темном углу, старого седого монаха, с трудом тащившего, кажется, железный подсвечник. На этой же стороне, за клиросом, стоял уже добродушный отец Макарий, исподняя зараз должность певца и дьякона. Богомольцев было очень мало: монастырский староста, корчмарь, какой-то старик, я и еще кое-кто. Притворяясь молящимся, я между тем осматривал стены храма, когда-то украшенные иконописью, но в настоящее время все было почти уничтожено и замазано смесь глины с известкой. Выходя из монастыря, я отыскивал прежние надписи, некогда красовавшиеся на его наружных стенах, и в особенности одну из них над входными дверьми, вырезанную на довольно широком камне красными и синими буквами, и, не найдя ее, спросил, где же этот камень? Мне отвечали, что его вынули и разбили при перестройке монастыря. Я вспомнил также, что на левой стороне стены пред церковью было углубление, в котором приходившие и приезжавшие сербы, входя во храм, оставляли свои пистолеты, кинжалы и ружья; но ни этого места, ни прежних каменных столбов пред церковью я не нашел, и мне невольно пришли на память слова моего спутника, что монастырь скорее изуродовали, нежели исправили.

Приветливый отец Макарий пригласил меня опять к себе. К нему пришли еще некоторые из туземцев, и между ними первое место занимал староста монастыря, Лаптош. Мы уселись на коврах, и нам подали сначала по рюмке водки, а потом по чашке черного кофе. Староста корчил из себя какую-то высокопоставленную особу. От него, как видно, зависела судьба самого настоятеля, потому что последний старался угождать ему и с подобострастною улыбкой заговаривал с ним, но тот больше молчал и только вслушивался в наш разговор. Быв предупрежден еще дорогой насчет этих личностей, я соблюдал большую осторожность в своих словах; однако у меня невольно срывались с языка некоторые замечания, на которые староста тотчас же делал свои возражения.

Ознакомившись поближе с своими собеседниками, я стал следить за ними и раздумывать, удадутся ли мои пианы? Безграмотная личность Лаптоша, от которой зависело монастырское управление, мало обещала хорошего. По его физиономии и по некоторым отрывистым словам можно было заметить, что он с ненавистью относился к школьному делу. Под конец завтрака явились [72] родственники, которых я прежде не знал, тетки, невестки и пр., и беседа наша прекратилась.

На другой день я отправился к отцу Макарию и завел с ним речь о школе. Он как будто одобрял мое намерение, хвалил мои планы и обещался писать к сараевскому владыке. В случае согласия последнего он не замедлит объявить туземцам, что последовало разрешение митрополита на устройство училища, которое он и постарается открыть при монастыре. При этом он объявил мне, что, по приезде сюда, он тотчас же хотел озаботиться образованием народа, но не довольно еще с ним ознакомился, а главное, бедность монастыря препятствовала ему исполнить свое желание, потому что не имеется средств платить жалование учителю, который может только пользоваться общею братскою трапезой.

Во время нашего разговора пришли к монаху кое-какие гости: я познакомился с некоторыми из них, но их посещение продолжалось недолго, и после их ухода Макарий предложил мне осмотреть местность, где он хотел развести сад. Спустясь по лестнице и пройдя несколько шагов, мы очутились в указанном месте, и монах принялся мне рассказывать, где он что посадит, что посеет. Я был просто очарован его словами, и представил себе будущий сад земным раем. Но все эти планы рисовались еще только в его воображении, а на самом деле в усадьбе кроме нескольких кустов хлопчатника и огородной зелени ничего не было. Выйдя из сада, мы пошли кругом монастыря, осмотрели плохой деревянный дом для приезжающих богомольцев и, пройдя через калитку, очутились вне ограды. Мы поднялись на гору и увидели несколько ульев. Возле них сидел седой старик и делал из дикой лозы новые ульи. Мы подошли и по обычаю поздоровались с ним, но он молчал (был немножко глух). Макарий сделал несколько шагов вперед, но вдруг закричал и побежал прочь… Пчела ужалила его в лицо, старик посмотрел на нас и что-то прошептал про себя. Почтенный отец поднес камешек и стал им натирать больное место, а потом вынул из кармана и приложил медную монетку.

Это маленькое приключение не помешало нашему обзору. Мы пошли далее вниз, и Макарий показал мне, где он предполагал выстроить новые купальни для приходящих больных; он даже определил место для будущей школы. Тут мы расстались. Мой словоохотливый собеседник пошел далее, а я остался осматривать окружность, припоминая некоторые места, когда-то покрытые густыми [73] деревьями, куда собирался народ в годовые праздники, как то: Благовещение (Цветьи), Лазареву Субботу, Светлое Воскресение, Петров день, Ильин день, Успение Богородицы, Покров Богородицы, и Задушницы (родительская суббота). В этот день хороводы не велись, песни не пелись, стрельбы никакой не позволялось, ни увеселения, только собирались на молитву об усопших, каждый нес свою книжку (читулу) или поминальник, в котором были записаны умершие члены его рода. Сколько было в книжке имен умерших, столько нужно было зажечь свечей, которые приготовлялись каждым семейством у себя дома, своею домашней работой. В этот день молодые люди и девицы не ходили, а преимущественно старики и старухи, чтобы помянуть усопших родителей и прочих родственников. В этот день не приобщался никто, точно так же и на Святого Илию (20 июля). В Родительскую и Богородичин Покров поминались умершие: эти дни назывались Задушницами. Сколько бы у кого свечей ни было, каждый зажигал своею рукою все, и поминал своих усопших. Остатки огарков отдавал каждый священнику; считалось за грех возвратить допой из церкви какой-нибудь огарок.

В эти дни можно было видеть многих стариков или старух с большими снопиками свечей в руках перед написанными образами по стенам храма, которые усердно молились и свечки зажигали. В эти праздники люди причащались, а в Ильин день после обедни веселились: водили хороводы, пели песни, стреляли из ружей и пр. Разные торговцы приходили также на эти праздники и беспрепятственно продавали городские произведения: водку, красное вино, медовину (медовый шербет), соль, мясо и пр. Селяки, сами делавшие порох, сбывали его тут же. Молодые люди испытывали свою силу: бросали камень с плеча, прыгали, чтоб узнать, кто сильней и ловчей; притягивались пальцами, я кто первый пускал палец, тот был малосильнее, одни боролись, взяв друг друга одной рукой за плечи, а другой подмышку, и тот, кто сваливал товарища до трех раз, считался сильнее. Отличившихся ловкостью и силой называли «юнаками» (молодцами). Все эти увеселения и торговля происходили под открытым небом.

Немного наискось к северу стояли два большие клена, на которые молодые люди вешали свои длинные ружья, а у корня складывали пистолеты во время своих телесных упражнений. Вся эта местность была покрыта камнями разной величины и вбитыми в землю колышками, которые свидетельствовали о ловкости силачей. Припоминая былое, я отыскивал места, где стреляли в цель, но [74] теперь ничего этого не было. Не уцелели и старые деревья — все пропало! Самый монастырь, со своим развенчанным куполом показался мне и меньше и хуже против прежнего. Все старинные внутренние и наружные украшения были уничтожены, и на всей окрестности лежала печать разрушения.

Жаль мне стало наших старинных народных памятников, уничтоженных святотатственною рукой корыстолюбивых невежд, и я направился к приделу Св. Илии, чтобы взглянуть на живописные изображения святых и на надписи, когда-то украшавшие его стены, но и они точно так же исчезли: Этого мало: в некоторых местах не осталось даже и следов прежнего основания, а только с южной стороны торчал обезображенный столб, похожий на крепостную развалину: о прежней каменной крыше не было и помина. Я вспомнил, что на противоположной северной стороне был пригорок под тенью разросшегося орешника, обвитого толстой виноградной лозой до самой верхушки. Под этим большим тенистым деревом, на этой прекрасной возвышенности, во время народного гулянья обыкновенно помещались турецкие сеймены, наблюдавшие за туземными и приходившими мухамеданами, чтоб они не вмешивались в дела и забавы христианского населения, не пили водки и не нарушали общественного порядка. Ослушник подвергался наказанию: булюбаша или баряктар (начальник) посылал двух вооруженных сейменов и допрашивал его, зачем он пришел. В случае сопротивления виновного связывали и силой тащили к привязи, где с ним распоряжался начальник отряда по своему усмотрению. Я не нашел ни возвышенности, ни орешника, от которого остался один только кривой согнутый пень, повалившись на бок. Местность была разрушена и вся испорчена, только в беспорядке валялись кучи камней.

Пред входными дверьми храма Св. Николая возвышались три каменные столба вроде башен; в былое время, по рассказам людей, на них висели колокола: и все это подверглось беспощадному истреблению. За этими столбами, прямо против церковных дверей, в нескольких шагах лежал большой камень, на который ложились больные. По народному поверью, кто засыпал на нем, тот выздоравливал. Я пошел отыскивать этот камень. Слава Богу! Он уцелел, и какая-то женщина убаюкивала на нем своего ребенка (вероятно, больного), чтоб он заснул. Я пошел прямо к кельям и встретился с двумя незнакомыми лицами из братства: то были монахи, ездившие по деревням для отправления церковных [75] треб. Мы, по обычаю, раскланялись и поцеловались; они обрадовались нашей встрече и расспрашивали, что делается в Сербии и как там живется. Поговорив немного, я вошел в келью отца Макария и застал его за чтением какого-то письма, полученного из Сараева, как я узнал впоследствии; вслед за мной пришли и оба монаха. Когда Макарий кончил чтение письма, явился слуга и доложил об обеде. Монах удостоил меня своим приглашением, и мы все пошли вниз. Он; стоя на своем месте, прочел молитву и, обратясь к старшему из монахов, сказал: «Благослови, отче!». Тот крестообразно осенил трапезу и мы сели. За столом начался разговор:

— Как вы думаете, — спросил Макарий, обращаясь к собеседникам: — не худо бы нам устроить школу? Учитель готов (при этом он показал на меня), нам следует удержать его, чтоб он занялся обучением здешних детей.

Монахи немного помолчали, посмотрели друг на друга и один из них сказал:

— Да, это было бы недурно: и, в ожидании другого помещения для школы можно было бы отвести на время эту комнату; но ведь учителю следует давать хотя небольшую плату за его труды.

— Да, недурно, — подхватил другой: — но как это понравится тем, кто должен озаботиться этим делом?

Эти слова, как видно, не понравились Макарию: он покраснел и сердито отвечал:

— Мне до них дела нет. Если я захочу, у меня найдутся средства. Спрашиваться я также ни у кого не стану, кроме владыки; я никому не позволю мешаться в монастырские дела; заведу школу, и сам буду помогать учителю. Кону нравится — присылай своих детей; не нравится — как хочет. Монастырь зависит только от владыки да от нашего братства.

Старик с улыбкой посмотрел на монаха и спокойно отвечал:

— Хорошо, если бы было так. Здесь давно бы устроилась школа, как прежняя. Учитель пользовался бы нашею трапезой, а за труды получал бы от селяков натурой: баранами, хлебом, шерстью и пр. Продавая эти вещи, он мог бы одеться и обуться. Добрые люди жертвуют же на монастырь: они могли бы помочь и школе. Я помню, русский консул в бытность свою здесь в прошлом году обещал выхлопотать у своего правительства пособие на устройство училища. Стоит только в первый же праздник поговорить с [76] кметом и народом об этом предмете. Я уверен, что они будут согласны, но что скажут турки? Как взглянут на это дело торговцы и купцы? Успех и неуспех от них зависят. Не забудь также и монастырского старосту Лаптоша.

Макарий немного позадумался, потом сказал:

— Я сам поеду в Новую Варош и поговорю с купцами. Скажу также мудиру, что нам нужна школа.

— Как знаешь, так и делай, — отвечал старик: — только берегись, чтоб не вышло хуже.

— От чего же? — возразил я. — Ведь милостивейший султан позволил христианам заводить школы, строить церкви, обновлять монастыри и прочее.

— Мало ли что царь разрешал и обещал нам, да остальные турки-то не исполняют того, что написано на бумаге, и делают все по своему старому обыкновению. Хоть сам султан сидел бы в каждом присутственном месте с его бородой, и то ничего не сделает: пока правосудие в руках у турок, всегда так будет. Вот мудир объявляет, что царь велит всем оказывать правосудие, а попробуй-ка пожаловаться на сувария или на сеймена, так и будешь сам виноват. Мне уже 70 лет, я довольно видел на своем веку и знаю наших купцов прежних времен, теперешних крещеных и не крещеных. Мой совет ничего не начинать, а ты, момче (молодой человек), отправляйся в Новую Варош, предъяви мудиру паспорт, и ступай опять туда, откуда ты пришел!

Макарию, как видно, не по сердцу был этот разговор: он беспрестанно менялся в лице.

Макарий сообщил тут же, что он часто видит рано поутру или поздно вечером с правой стороны около клироса маленький огонек, как бы от зажженной восковой свечки. — Нет ли тут, — прибавил он, — какой святыни или тела праведного человека? И, странное дело, как только подойду поближе, огонек пропадает.

— Вам следовало бы откопать это место и посмотреть, не зарыто ли там чего драгоценного.

— Копали и нашли какой-то сгнивший сундук с книгами и бумагами, лежавшими в беспорядке. Они до того с землей смешались, что ничего нельзя было разобрать и понять.

— Что же с ними сделали?

— Опять зарыли на том же месте. Когда-нибудь покажу тебе этот свет, а теперь я хочу немного отдохнуть.

После обеда мы опять пошли наверх, выпили по чашке кофе, [77] и монах предложил мне отдохнуть, но я объявил, что желаю еще кое-что осмотреть и сравнить настоящий вид монастыря с тем, как он остался у меня в памяти.

Я простился с Макарием и пошел к корчме, где застал большую толпу народа и кмета (сельского старшину), который назначил на другой день састанак (сход). Познакомившись с кметом и с другими туземцами, я спросил их о причине предстоящего схода:

— Надо собирать иштиру (подать натурой) и коморе (подводы), — отвечал он.

— Что такое иштира?

— Приходи завтра на сход и узнаешь!

— А где соберется сходка?

— На Цветковой равнине.

Эта местность отстояла на 5-6 верст от монастыря. Мне любопытно было сельский мир и суд послушать, узнать, что за новая подать, и по возвращении в монастырь я объявил Макарию о своем желании видеть сходку. В тот же вечер я отправился с одним знакомым, и ночевал недалеко от этой местности.

Текст воспроизведен по изданию: Старая Сербия, ее прошлое и настоящее // Чтения в императорском обществе истории и древностей российских, Книга 1. 1876

© текст - Бацетич Ф. М. 1876
© сетевая версия - Тhietmar. 2013
© OCR - Анисимов М. 2013
© дизайн - Войтехович А. 2001
© ЧОИДР. 1876