Главная   А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Э  Ю  Я  Документы
Реклама:

БАЦЕТИЧ Ф. М.

ИЗ ПУТЕВЫХ ЗАПИСОК

Сербия и Турция

(Окончание. См. Русский Вестник, № 10)

V.

На другой день после схода сельчан меня разбудили очень рано к заутрене, и я пошел в церковь. Макарий позвал меня на клирос и дал мне церковную книгу, напечатанную мелким шрифтом и порядочно закапанную воском. Я с трудом мог разобрать, но отказаться было неловко, чтобы не подать повода сказать, что педагог не умеет читать. После богослужение Макарий пригласил к себе на черный кофе старосту монастыря, кмета и некоторых лиц, бывших в церкви, в том числе и меня, но уже не так ласково, как в первый раз: он мне просто сказал «иди и ты с нами». У самых дверей комнаты он снял свои туфли. Первый вошел староста и по приглашению Макария сел на почетное место; подле него поместился хозяин; прочие гости, в том числе и я, заняли также указанные места вокруг стены на старом вытертом ковре. Макарий захлопал в ладоши; явился слуга, неся на подносе кофе, и стал подносить. После угощение все закурили трубки.

Макарий завел речь о моем прибытии и об устройстве школы. [155]

— Это наш брат, — сказал он, указывая на меня и называя по имени, — родился здесь, но учился в Сербии. Он пришел на родину, чтоб быть учителем. Желаете ли вы открыть школу при монастыре и поручить ему воспитание ваших детей?

Все, кроме старосты, отвечали в один голос:

— Как же! Мы будем очень рады, только об этом надо будет потолковать на састанке.

Макарию, казалось, нравилось такое единодушное заявление селяков, но он часто посматривал на старосту, а тот упорно молчал и только выпускал изо рта густые клубы табачного дыма. Озадаченный монах задумался и, поглаживая свою черную бороду, украдкой взглядывал на своего молчаливого соседа. Наконец он опять заговорил:

— Но будете ли вы в состоянии платить жалованье учителю? Ему нужно одеться, обуться и прокормиться.

— Что тут толковать о жалованье! — сказал один из гостей. — Если мы даем подать туркам и владыкам, то можем платить и учителю. Тут прямая польза для наших детей; они не будут также слепы и глупы, как мы. Нам лучше иметь дело с своим человеком; он скорей поймет наши нужды, чем тот, кто нас не знает.

Последние слова простодушного селяка видимо не понравились монаху; он хорошо понимал, что на него смотрели как на чуждого пришельца.

Между тем староста, выкурив свою трубку, важно встал, простился со всеми и вышел из комнаты. Макарий. побежал за ним, и на лестнице послышался тихий шепот между ними. Поселяне с недоумением посмотрели друг на друга. Через несколько минут монах вернулся и, чтоб отвлечь общее внимание от странных выходок своего почетного посетителя, повел речь опять о школе.

— Вчерашний день я писал к сараевскому владыке об этом брате, и буду очень рад, если он уважит мою просьбу, потому что вы сами желаете иметь учителя из ваших земляков. Вот мы и заживем здесь, — прибавил он, обращаясь ко мне. — Ты будешь учить детей, а я займусь храмом Божиим.

— Дай Бог, чтоб было так! — отвечали присутствующие.

Макарий перешел к другому разговору и с улыбкой сказал мне: [156]

— Завтрашний день мы поедем с тобой в Новую Варош, чтобы представить тебя мудиру и ктиторам и поговорить с ними насчет школы. Только тебе надо взять царскую тескеру (турецкий паспорт), а сербский паспорт оставить у мудира. Такой нынче здесь порядок.

— Э! Совсем не нужно менять паспорта, — возразил один из селяков, мигнув мне глазом. — Все равно...

— Я лучше это знаю, — перебил его монах. — Сербский паспорт не имеет здесь никакой силы, а с царскою тескерой он пойдет свободно и безопасно, куда захочет.

Гости разошлись. Мы с Макарием пошли в поле, проходя по прежним границам монастырской земли. Дорогой Макарий жаловался на турок, что они очень много присвоили себе монастырских земель и совершенно разорили обитель; он прибавил, что намерен начать с ними тяжбу о возвращении отчужденной собственности.

— А ведь ты мог бы также быть полезен, — сказал он вкрадчиво, — если бы послушался меня.

— В чем? — спросил я.

— Да вот постригся бы в монахи, надел бы такую же шапку, как моя, и стал бы учить детей. Я занялся бы хозяйством и иногда помогал бы тебе в преподавании; насадили бы хороший виноградник, развели бы побольше скота и не вмешивались бы в мирские дела. Под такой одеждой нас никто не смеет тронуть. А какая радость владыке, когда бы он узнал, что здешний уроженец желает посвятить себя Богу!

— Я нисколько не желаю быть монахом.

— Напрасно, брат, меня не слушаешься. А какая честь не только между нашими, но и пред турецкими властями. Такой шапке скорей будет почет, нежели какому купцу или кмету. А что такое учитель? Хуже последнего слуги по понятию турок и наших купцов.

Разговаривая таким образом, мы наконец очутились на пашне. Мой спутник, идя вперед, подошел к пахарю и пожелал ему Божьей помощи; тот остановил своих волов и ответил ему тем же. Я также приветствовал его по туземному обычаю: «Помогай Бог!». Макарий велел ему отпрячь животных и отдохнуть, а сам пошел дальше осматривать поля. Я остался, набил трубку и закурил, посматривая на работника. Это был седой старик и, как [157] я заметил, магометанин. Последнее обстоятельство меня сильно заинтересовало, и я вступил с ним в разговор.

— Что, устал, амиджа (дядя)? Тяжело пахать? — спросил я.

— Да, сынок, тяжело и молодым выворачивать землю, а мне под старость и подавно. Посмотри, каковы глыбы!

Я предложил ему своего табаку; он вынул из-за пояса простенький ореховый чубучок, закурил и, садясь на глыбу земли, тяжело вздохнул. Потом спросил меня, откуда я и куда иду. Я сказал, но когда коснулся своего намерения остаться здесь в монастыре учителем, он покачал головой и молвил:

— Все это очень хорошо, но я советовал бы тебе поскорей убраться отсюда, пока цела твоя голова и не съели тебя бешеные собаки.

— Кто же эти злые псы?

— Конечно туркуши (азиатские турки и арнауты).

— А за что они меня съедят? Я их никого не трону.

— Все так, да они-то будут тебя преследовать и засадят в тюрьму; а раз попался в их руки — живую голову не вынесешь оттуда. Теперь не то время, когда турчин (отурченный серб) мог сказать доброе слово за рищанина (христианина), а рищанин за турчина. Нынче не смеешь молвить и за себя или за свою челядь (семейство). Такого несчастия и насилия, думаю, не было с тех пор, как Бог создал белый свет и человека на земле.

В это время к нам подошел Макарий и сказал старику:

— Не пора ли пахать? Волы отдохнули. Поработай еще немножко, пока не так жарко.

— Хорошо, — отвечал старик, — вот только докурю трубку. Сегодня непременно допашу поле.

Макарий пошел дальше; я тоже встал. Старик шепнул мне:

— Приходи сюда, сынок, часа чрез два, когда я пущу волов на полдень. Здесь недалеко; мы поговорим вволю, а теперь некогда.

Я дал слово придти и пошел в монастырь. После обеда Макарий сказал, что пойдет немного отдохнуть.

— А я погуляю и осмотрю здесь кое-что, — сказал я.

Но он заметил мне, что гораздо лучше, если я буду больше сидеть дома и меньше разговаривать с селяками. [158]

Я вышел из монастыря и лесом отправился в поле к старику. Он сидел в тени кустарника, волы отдыхали недалеко от него. Завидев меня, он закричал:

— Эй, эй! Овамо, овамо (сюда)!

Я сел против него на траве, дал ему своего табаку, и мы оба закурили. Поглаживая свою седую бороду, он спросил меня, когда я выехал из Шумадии.

— Я выехал три недели тому назад из Белграда и уже неделю живу здесь.

— Я знал твоего деда и прадеда, знаю и отца, и хлеб-соль вместе за одним столом ели. Хорошие люди были, и вот в память их хлеба-соли советую тебе возвратиться в Шумадию. Я желаю тебе добра как родному сыну, беги от стамбульских собак.

— Я их не боюсь, у меня есть паспорт.

— Какой у тебя паспорт?

— Сербский.

— Ну, это все равно, что ничего. Эй! Послушайся меня! Я не смотрю, какой кто веры, но мы все одного леса лист, все одним языком говорим, потому мне и жаль, коли ты пропадешь от этих пришлых собак. Как придет ночь, найди какого-нибудь верного человека, который бы провел тебя через межу за шумадинскую границу — и твоя голова спасена.

— Теперь поздно. Я должен завтра отправиться к мудиру в Новую Варош.

— Зачем тебе идти к мудиру?

— Макарий говорит, что нужно ему показать мой паспорт и выхлопотать от него разрешение быть учителем в здешнем монастыре.

— Говорю тебе заранее, сынок, что из этого не выйдет ничего хорошего. Можно ли верить вашим монахам и нашим дервишам? А стамбульских пришельцев и сувариев надо бояться как огня: у них на языке одно, а на уме другое. Ах, сынок! Много сделали нам зла разные обманщики, которые приходили к нам из Стамбула, а к вам от патрика (патриарха). По их интригам все лучшие люди избиты или сосланы в Анадол (Малая Азия).

— Скажи, пожалуйста, много ли народа пострадало от Омер-паши в Босне и Герцеговине? [159]

— Ты лучше спроси, много ли не пострадало. Он больше погубил обманом, нежели силой. Верил ли кто ему, не верил ли, все пропали: одни были убиты при свалке, другие умерли в тюрьме, а прочих отвели в цепях в Малую Азию. Имущества их разграбили, жен и детей предали насилию и бесчестию; много девиц нашего закона туркуши увели с собой.

— Скажи пожалуйста, амиджа, какой закон лучше: ваш ли магометанский, наш ли рищанский, или католический?

Мой вопрос озадачил его, и он немного задумался, потом спросил меня:

— Знаешь ли ты книгу (грамоту)?

— Свою знаю, — отвечал я, — а вашей не знаю.

— А я безграмотный человек и не знаю, какая вера лучше, но мне кажется, для тебя тот закон лучше, в котором ты и твой отец родились. Всякому своя вера мила. Бог один везде и как бы кто ни молился, никто не должен забывать имя Божие. Мы не должны также забывать, что по языку мы одного леса лист, одной земли дети. А в какой вере родились, в той и умрем, каждый по-своему. Не так ли?

— Если все веры одинаковы, — отвечал я, — так зачем же ненавидеть друг друга, как мы видим здесь и в былое и в настоящее время?

Старик покачал головой и со вздохом отвечал:

— Эх! Если бы мы все понимали так, давно бы наши враги перестали отнимать у нас вотчины и водить в цепях наших людей как скотов. Было время, и я имел дорогое ружье, дорогих коней и дорогую одежду и считался не последним юнаком, а теперь под старость обеднел и ни к чему не годен. Прошли наши добрые времена и для нас наступили злые дни. Туркуши все разорили, ограбили и отняли у рищан и у магометан.

Мне хотелось узнать его мнение о турецкой администрации, и я завел с ним разговор об этом щекотливом для турчина предмете.

— Я думаю, все-таки вам, туркам, гораздо лучше, нежели христианам. Царь вас больше любит и называет своими детьми. Я хотел и сам сделаться магометанином.

Старик гневно посмотрел на меня и сказал:

— Гораздо лучше будет, если ты бросишься в воду, [160] навязав себе прежде камень на шею во сто ок (около 10 пудов), нежели переменить свою веру. Слышишь ли? Захотел быть царским сыном! — прибавил он с насмешкой. — Посмотри на мою жизнь, сладка ли она? Не думай что мы, потурицы, желаем быть турками. Раз осунлетился (обрезался), больше не воротишь прежнего. Этим не шутят. Скажи-ка ты это при каком дервише, не скоро выпутаешься из его рук: или потурчись, или заплати своею головой. Однако пора запрягать волов и пахать, — примолвил он, — они довольно отдыхали; а мой отдых в могиле, там успокоятся мои старые кости.

Мы пошли в кустарник отыскивать волов. Животные покойно лежали в тени. Старику стало жаль их трогать, и он присел на небольшой пень и после краткого молчания спросил:

— Ты завтра едешь в Новую Варош?

— Да, завтра.

— Смотри, будь осторожен на словах и не со всяким говори. Не сказывай ни монаху, ни нашим, что ты был у меня и постарайся поскорей добраться до шумадинской межи и перейти в мирную и покойную землю.

— Нет, у меня другая мысль в голове. Если я не останусь здесь учителем, то отправлюсь далее, в другую нахию, или в Босну, в Старую Сербию, в Герцеговину...

— Зачем тебе идти в другую нахию? — сердито возразил старик. — Постарайся в целости вынести свою голову. Я и сам бы убежал отсюда и нанялся бы в пастухи или мельники у какого-нибудь шумадинского серба, чтобы спокойно дожить последние дни, но у меня семья и к тому же я турчин; сербы будут смеяться и скажут: «Вот балия потурица пришел к нам!». Было время, когда мы могли освободиться от наших врагов, да оплошали; одна только Шумадия сумела выгнать туркушей. Туркуша долго будет помнить Черного Георгия, Чулича, попа Луку, Милоша Обреновича, Янка, гайдука Велимира, Мичича и др. Страшное то было время! Вся эта местность между Лимом и Увацом девять лет была в таком запустении, что нельзя было днем пройти от волков и диких кабанов. Дороги заросли травой, дома сгорели, и только толпы гайдуков проходили через густые леса. Одному или вдвоем страшно было пуститься в дорогу. [161]

— Был ли ты на войне? — спросил я старика.

— Как же, несколько раз, и был даже ранен, но не опасно. Я знал лично многих воевод Карагеоргия и милошевых сердарей.

— Который из обоих вождей был лучше для народа?

— Как тебе сказать? Георгий был очень сердит, но честен, и наш народ уважал его за справедливость. Он судил по правде и строго наказывал всякого, кто дотрагивался до чужой жены или девушки. Так, говорят, правда ли, нет ли, он повесил своего родного брата за какую-то девицу; убил своего отца, который будто бы хотел донести дахиям, где скрывался народ от турок. Насколько справедливы эти слухи, не знаю, но они наводили страх на сербских христиан и магометан. Впрочем, строгость Карагеоргия была полезна Шумадии. Многие сербы отказались бы идти на войну по его приказанию или по призыву его воевод, а так как он был очень строг и не любил шутить, никто не смел его ослушиваться. Мне сказывали, что он своею рукой убивал непокорных в военное время и тем заставил сербов вынести отчаянную борьбу. И ваши, и наши люди, услышав про его жестокость к родным, просто окаменели от ужаса. Горе тому, кто не послушался бы приказа Георгия! Пистолет в грудь, и конец! Когда наши магометане, сделавшись сильными, стали притеснять и мучить христианский народ, Карагеоргий восстал против них с шумадинцами. У нас сначала смеялись над этим восстанием, а как шумадинцы стали не на шутку выгонять дахиев, аг и бегов и жечь их дома, магометане взялись за ум. Они обещались прекратить притеснение, старались помириться и говорили, что любят раий, как своих детей, но уже было поздно! Сербы помнили все их неистовства, помнили, как свирепые гонители силою обращали их в свою веру, а упорных сажали на кол, забивали за ногти гвозди, морили голодом, отнимали девиц и имущество и терзали страшными пытками. В это время леса переполнились гайдуками, и мирные жители искали спасение в горах. На ту беду сербы убили каких-то бродяг, живших на чужой счет. Черный Георгий, боясь мщения, ушел в лес, собрал большую дружину и стал открыто жечь постоялые дворы. Все бежавшие от насилия собрались около него, [162] выбрали его поглаварем и сговорились убивать всех, кто не пойдет с ними против лютых притеснителей, или будет отступать без приказания Георгия и его воевод. Так началось первое восстание. Сербы, оставя свои плуги, пошли против всякого магометанского сброда, вооруженного с головы до ног, и много погибло тогда народа обоего вероисповедания, но Бог не допустил истребить христиан, и наши старые люди часто говаривали, что сам Бог защищает раий от жестокости их врагов. Выведенные из терпения, христиане стекались со всех концов к дружине восставших шумадинцев и составили целый лагерь. Тогда они стали одолевать наших и мстить им за прежнее варварство. Злочестивцы бежали из сел в города, но Георгий преследовал их, окружал их убежища и не давал им пощады.

Я спросил старика, отчего Георгий Черный не докончил освобождение Шумадии от турок.

— Георгий Черный ушел к немецкому кесарю, неизвестно зачем, и тогда-то настали страшные времена. Вся турецкая сила пошла на Шумадию и заняла Белград. Чрез несколько лет Георгий вернулся назад, но его сонного убил кум его Вуйца. Так погиб он, за зло ли, за добро ли, про то один Бог ведает. Страшно вспомнить, сынок, что делали в Белграде делии, янычары и арабы. Наши потурицы даже говорили, что Бог накажет туркушу за его неслыханные злодейства. Грудных детей выхватывали из люлек, подбрасывали кверху и подхватывали на сабли; матерей, не дававших детей, тут же убивали; беременным женщинам распарывали животы. Такое неслыханное варварство заставило многих сербов-магометан бежать в Босну и Герцеговину. Они содрогались от таких поступков азиатов и готовы были сами восстать против них. Наши женщины плакали о несчастных шумадинцах, проклинали туркушу и его полчища и желали, чтобы Бог послал на них помор. Туркуши думали, что они совсем усмирили сербов, но не тут-то было. Сербы решились скорее все погибнуть, нежели сдаться своим врагам, и Бог послал им нового избавителя, Милоша Обреновича. Став во главе своего народа, он прежде всего строго запретил принуждать переменять веру и убивать пленных. Он отпускал последних на [163] свободу, возвращал им оружие и даже давал деньги на дорогу. Такие великодушные поступки Милоша расположили к нему потурченных сербов. Они даже тайно передавали в Шумадию порох, а женщины радовались при каждой победе шумадинцев над турками и все единодушно желали им добра. Он был умен и хитер и не терял головы в опасности. Расскажу тебе следующий случай: когда главнокомандующий сераскир пошел с турецкою армией на Чачак, у Милоша было очень мало войска. Он прибегнул к хитрости. Турки остановились на ночь в Чачке по сю сторону Моравы, а он, пользуясь темнотой, велел расставить в поле колья и одеть их в кафтаны. Утром сераскир, увидав большое войско в поле, призадумался, однако решился перейти Мораву с своею армией. Сербы начали стрелять врассыпную с разных сторон, но как турок было больше, Милош стал отступать. В это время прибежала его жена Любица. «Что вы делаете? — гневно вскричала она. — Куда вы отступаете? Стыдитесь! Когда так, я, женщина, пойду впереди вас. Лучше лечь на поле сражения, нежели дождаться врагов в своем доме и подвергнуться сраму и насилию». С этими словами она схватила саблю и пошла вперед. Тогда все сербы отчаянно бросились на турок. И что за резня была! Сераскир между тем последовал за армией и уже был на средине реки, как три серба, спрятавшись в воде под корнями прибрежных деревьев, выстрелили, и турецкий главнокомандующий как сноп свалился с лошади; волны помчали его труп, и турки, видя смерть своего вождя, дрогнули и побежали назад к Мораве. Сербы погнались за ними. Турки кидали оружие и бросались в беспорядке в воду, где их потонуло большое число. Остальные, которым удалось переплыть реку, бежали как бараны, но их встретил Милич Дринчич с своею дружиной и много побил. Эта победа была самая счастливая для Шумадии. Турки, разбитые наголову, признали Милоша шумадинским князем, а наши люди прозвали его великим Милошем за его человеколюбие к побежденным. Во время взятия Чачка все потурченные сербы дрожали от страха, боясь мщения за зверство турок в Белграде, когда Карагеоргий бежал в цесарскую землю; но Милош распорядился иначе: он грозил смертью всем, кто осмелится сделать зло и насилие нашим женщинам и [164] детям, и строго запретил убивать туземных магометан, которые объявят, что не хотят воевать с сербами. Через несколько времени он издал приказ, по которому все люди нашего закона с своими семействами могли спокойно идти из Шумадии куда пожелают, и велел отправить на даровых подводах в Сеницу всех женщин и детей под прикрытием честных людей. В это время из Стамбула приехал какой-то важный царский человек для осмотра вилаета. Его тронули женские рассказы про жестокость туркушей и великодушие Милоша и сербов. Он велел перевести их слова на турецкий язык и доложил обо всем правительству. Это так, говорят, поразило султана, что он назначил Милоша князем над всею Шумадией. Таким образом он все повышался, сделался известен всем королям и получил большую честь в Стамбуле при царе.

— А много ли погибло народа в это страшное время? — спросил я.

Старик покачал головой:

— Эй, эй, эй! Столько-то погибло людей обоего закона, что и вспомнить страшно. Всякий раз лихорадка берет. Нет ни одной возвышенности, долины, речки, где бы не лилась человеческая кровь. Да, и ваши и наши люди долго не забудут того времени, когда туркуша отнял у них оружие, ограбил и наложил тяжелую дань. Видишь, как мы все разорены!

— Что делать? Надо терпеть.

— Это я знаю и без тебя; а ты мне скажи что-нибудь получше, поутешительнее. Или боишься говорить об этом?

Я сказал ему, что не предвижу никаких средств к облегчению народной участи.

— Ну, так я тебе скажу, как помочь нашей общей беде. Всему нашему племени, говорящему одним языком, следовало бы соединиться, восстать против туркуши и выгнать его из нашего вилаета.

Я заметил старику, что многие на то не согласятся.

— В прежние времена, — отвечал он, — крупные землевладельцы не согласились бы восстать, а теперь едва ли кто из наших откажется идти против туркуши, если будут уверены, что каждый останется хозяином своей земли и вотчины, что беги и аги не потеряют своих мест и что [165] каждый может веровать и молиться по своему закону. Я не один так думаю, нужда многих заставляет желать того же. Когда ты вернешься в Шумадию, — продолжал старик, — скажи сербам, чтоб они нас не боялись. Мы скорее к ним пойдем на помощь, чем к нашим общим врагам. Мы все — свои люди, говорим одним языком, не одного только закона. Тебя поп крестил, а меня ходжа осунлетил. И то не беда! Мы не должны этим упрекать друг друга. Память осталась при нас, не так ли?

— Так, — отвечал я.

— Вот и время не видали в нашей беседе. Я так был рад поговорить сегодня откровенно.

Я встал, поблагодарил словоохотливого магометанина за его рассказы и добрые советы и простился с ним.

VI.

Рассказы старого магометанина произвели на меня скорбное впечатление, и я пошел в монастырь, раздумывая о горькой судьбе сербского народа. Да когда же, наконец, вздохнет свободнее это многострадальное племя? Откуда ждать ему спасения?

Дойдя до монастырской корчмы, я увидал пред нею толпу селяков и подошел к ним с обычным приветствием. В корчме я застал кмета, который уговаривал доставить прямо в Новую Варош продовольствие, принесенное в монастырскую корчму для турецкой армии, которая в то время выступила в поход против черногорцев; но селяки не соглашались и сильно шумели.

— У нас нет лошадей, — говорили они. — Те же турки взяли их для подвод. Мы отдали последние свои крохи; у нас нет больше ничего.

— Подумайте, братия, постарайтесь; а то ведь выйдет беда, — говорил кмет.

— Какая беда? — закричали многие. — Мы не прячем лошадей, их нет.

— Что же мне-то делать? Турки приказывают, чтобы к вечеру доставить иштиру.

— Чудной ты человек! Найди у кого-нибудь лошадь, мы заплатим ему за эту беду.   [166]

Кмет ломал руки и отирал пот с лица. Он был поистине жалок.

После долгих споров порешили, наконец, собрать деньги и заплатить за доставку подати. Один из селяков сказал в насмешку:

— Не навьючить ли царскую иштиру на петуха?

А другой подхватил:

— А если нет и петуха?

— На нет и суда нет.

— Не теряйте по-пустому время, кончайте скорее. Не возьмется ли кто из вас за деньги доставить иштиру?

Народ закричал:

— Между нами нет никого. Не прикажешь ли нам навьючить на себя и на своих жен? Пусть турки сыщут лошадей и присылают за податью; мы заплатим за провоз; им легче это сделать, нежели нам.

Таким образом, на сходке определили, чтобы кмет отправился к мудиру и передал ему решение народа.

Мне любопытно было слушать, как селяки давали разные наставления кмету. Наконец все разошлись по своим домам; побрел и я в монастырь, где встретил Макария гуляющего по двору с другим монахом.

— Добрый вечер! — сказал я, подходя к ним. Они отвечали на мое приветствие довольно холодно и как будто с сердцем.

— Где же ты пропадал сегодня? — спросил Макарий.

— Я гулял кое-где по окрестностям, потом немного посидел в корчме и слушал, что селяки говорили о доставке иштиры в Варош.

Он рассердился и, пожимая плечами, с досадой сказал:

— Я советовал тебе для твоей же пользы не путаться с ними и не ходить на их састанак, а ты все делаешь наперекор. Вот намедни отправился на сходку, сегодня утром разговаривал с турком, а теперь слушал деревенские толки об иштире.

— Я не один был на сходке; там сидели и слушали другие посторонние лица.

Монах задумался немного и потом сказал:

— Слушай. Тебе известно, что эта обитель находится в ведении боснийского владыки; я уже писал к нему, что у меня в виду учитель, именно ты. Итак, если он [167] разрешит устройство школы, ты останешься здесь, а если я не получу скоро от него ответа, по возвращении из Новой Вароши, ты отправишься с моим письмом прямо в Сараево; владыка тебя увидит и благословит сюда в учители. Советую тебе не говорить мудиру о Новом Пазаре или о другой местности и не просить паспорта для проезда в эти края.

— Отчего?

— Потому что здесь все настороже. Ты вот хочешь быть учителем, а это, быть может, не понравится властям, и тебя сочтут подозрительным человеком. Другое дело, когда ты скажешь что идешь к владыке в Сараево — он все-таки царский человек, и тогда тебе нечего бояться.

На другой день, отслушав заутреню и обедню, мы выпили кофе, позавтракали и стали сбираться в путь. Мой багаж состоял из нескольких книг, белья и пары крепких сапогов; другие, порядочно сбитые, были на мне. Я спросил монаха, с кем бы отправить мои вещи вперед в Новую Варош.

— Это лишние хлопоты, — сказал он, — оставь их здесь; ведь ты опять вернешься сюда.

Когда кончились все сборы к отъезду, мы вышли из монастыря. Макарий поехал верхом, а я поплелся пешком, но так как я был здоров и крепок, то шагал вперед его.

Через несколько времени мы достигли села Кратова, столь известного в истории Сербии.

Мы зашли на постоялый двор. Пока мы отдыхали, подошли еще кое-кто из этих местностей и кмет из Бани, который также шел в Новую Варош к мудиру с объявлением об иштире, лежавшей в монастырской корчме за неимением лошадей для доставка к нему.

Поздоровавшись с пришедшими людьми, мы отправились опять в дорогу. К нам присоединились еще некоторые лица, и один из них спросил меня, куда я иду. Я рассказал ему цель моего странствования.

— Да, хорошо бы тебе остаться где-нибудь учителем, — сказал он, — но ты пришел не впору.

— Отчего же? — спросил я с удивлением.

— Потому что турки после войны с московом так озлобились на весь наш народ, что просто житья нет. А [168] тут еще воюют с ними черногорцы, говорят, разбили наголову царских солдат. Эти бешеные собаки грозят нам теперь, говоря: «Вы, собачья вера, все знаете, что делается, и передаете это нашим врагам». Они отыскивают подозрительных людей и за тем шляются по нашим деревням. Они на все способны: у них нипочем убить, оклеветать, сделать ложное показание; но дай денег, и тогда можешь всякого, кого желаешь, сделать невинным. Вот видишь, как здесь живется.

Пройдя несколько шагов, мой новый товарищ указал мне в стороне от дороги место.

— Вот течет речка, называемая Годин-Поток. Я никогда не забуду этого места. Раз я шел по делу в село Орашац к одному приятелю. Дорогой ко мне пристал прохожий. Миновав село Рутоши, мы вышли немного повыше на эту самую дорогу; слышим, стадо страшно ревет. Что за диво? Подходим ближе, и нашим глазам представился человеческий труп, покрытый каким-то грязным отрепьем. Кругом тела стояла огромная лужа крови. Мы приподняли лоскут и с ужасом увидали обезображенный труп без головы; она была отрублена и шея между плечами совершенно ушла в туловище. Мы прикрыли опять тело несчастного незнакомца, и пошли прочь от этого ужасного зрелища. Вечером пастухи, возвратясь домой, рассказали, что они видели толпу вооруженных турок, которые провели Петра Дёновича со связанными назад руками. Злодеи давно собирались убить его и, узнав, что он пришел к одному своему знакомому, окружили тот дом, схватили и связали несчастную жертву и, приведя к этой речке, отрубили ему голову. Вот его могила. С тех пор эта речка стала называться вместо Годин-Поток — Петров-Поток.

— А за что турки убили его?

— Бог весть за что. Настоящая причина неизвестна. Вероятнее всего, разбойники убили его за то, что он не хотел перейти в магометанство. Пастухи, очевидцы этого злодейства, увидав, что турки ведут связанного человека, спрятались в кусты и смотрели, что с ним будет. Проведя его чрез речку, булюбаша спросил, не хочет ли он пить. Несчастный, томимый жаждою, попросил воды. Один из сейменов снял с его головы шапку, зачерпнул ею воды и дал ему напиться. После того турки [169] спросили, что лучше хочешь, умереть или с нынешнего дня сделаться турком? Петр отвечал; бейте меня, как хотите, но я в какой вере родился, в такой и умру. Турки несколько раз делали ему тот же вопрос, наконец, один из них принес сук, переломил его пополам, скрестил и сказал: «Плюнь на это или стань ногой». Петр не слушался и повторял одно: в чем родился, в том и умру. Они стали бить его прикладами длинных ружей в спину и грудь, и несчастный кричал от невыносимой боли, умоляя убить его поскорей, но мучители говорили одно: «плюнь на это», показывая ему сложенный крест-накрест сук. Наконец, один выхватил свой кинжал, схватил его за длинные волосы и до трех раз наносил ему удары; в четвертый только раз голова отделилась от туловища. Злодеи преспокойно обмыли в речке кинжал и обтерли его; потом сняли с трупа одежду и накрыли его грязным лохмотьем, а голову воткнули на длинную палку и пошли большою дорогой. Проходя селом, они пели арнаутские песни, стреляли из пистолетов и хвастались, что убили гайдука.

В разговорах мы не заметили, как отстали от нашего каравана, прибавили шагу, чтобы догнать его. Все верховые остановились в селе для отдыха и пустили лошадей на траву.

После краткой остановки, опять пустились в путь, не спеша, большою дорогой. Я с товарищем шел впереди; позади нас послышалось много голосов, и когда верховые обогнали нас, я заметил несколько новых лиц. Один из них насмешливо спросил, указывая на меня:

— Кто это идет впереди с грибом на голове?

Монах отвечал:

— Наш будущий учитель; я хочу с тобой поговорить об нем.

Незнакомец спросил меня, откуда я и что за человек. Я удовлетворил его любопытство.

— А сколько ты нам дашь, чтоб остаться учителем в монастыре?

Такой вопрос озадачил меня.

— Я не так богат, — сказал я, — чтоб учить даром ваших детей и еще платить за свой труд? [170]

— А нам не нужно таких учителей, которые требуют платы за учение; заплати нам, и учи сколько угодно.

Я рассердился и замолчал; но он все старался втянуть меня в разговор, тогда один из верховых заметил, что нехорошо так надоедать человеку, уставшему от ходьбы.

— Я хочу, чтоб он говорил со мною.

— Мало ли чего ты хочешь. Попробуй-ка сам идти пешком, так не захочешь говорить.

Всех верховых было шесть человек; четверо из них, в том числе и пристававший ко мне, поехали вперед, а двое примкнули к нам и один из них сказал мне:

— Ты, верно, устал?

— Да, порядочно.

— Садись на моего коня, а я пойду немного пешком.

Я отказался.

— Не сердись, пожалуйста, на нас, — продолжал верховой. — Ты сам видел, что мы все молчали, потому что нам было неприятно видеть его дерзкое обращение с тобою.

— Я не сержусь; но и не желаю говорить с подобными людьми.

— Ты хорошо сделал, что замолчал.

— Да что он за человек?

— Кмет села Штербцы.

Мы уже миновали поле, перешли речку и достигли леса, как вдруг поднялась сильная буря с проливным дождем, и дорога разгрязнилась. Мой пеший товарищ простился со мной, советуя скорее возвратиться в Сербию, и другою дорогой, а я остался с верховыми. Пройдя лес, мы повернули на юг и поднялись на возвышенность. Тут нам встретилась почта. Вестовой скакал вперед во весь опор, стегая кнутом лошадь и таща за собою еще двух лошадей без седла. Позади его ехал какой-то толстый господин с азиатскою физиономией, в клеенчатом плаще и с таким же башлыком для защиты от дождя. Он также держал в правой руке кнут и беспощадно бил, но без крика, своего коня и двух лошадей, скакавших впереди; измученные животные мчались изо всех сил. Наши люди остановились, выжидая, когда проедет почта. На беду у вестового споткнулась лошадь, и в ту же минуту послышался крик: Ай, ай! Аман, аман! Я оглянулся и увидал, что ехавший [171] позади господин бил кнутом по спине своего проводника, старавшегося ускакать вперед.

Отдохнув немного, мы продолжали свой путь. Одни отправились вперед, а другие ехали шагом; я шел один пешком, стараясь быть ото всех подальше и храня упорное молчание, сколько от усталости, столько и из осторожности и досады на штербцкого кмета за его грубую выходку. Однако товарищи, должно быть, заметили, что я не в духе, и один из них, спрыгнув с лошади, пошел со мной пешком, говоря:

— Ты, кажется, сердит на всех нас за то, что один негодный изрод оскорбил тебя. Мы ни в чем не виноваты; уверяю тебя.

— Зачем же выбрали в кметы такого человека?

— По милости турок, которые не допускают сменить его. Теперь не то время, когда народный голос имел силу, и люди выбирали старейшин по душе. Попробуй-ка что-нибудь сказать о приятеле турок, он де дурной человек; мы не хотим, чтоб он был кметом. Турки сейчас скажут: «Райя бунтует против царя!». Этот негодяй все это очень хорошо знает и старается нарочно угождать своим благодетелям, чтобы только удержаться на своем месте. Ты не смотри, что он осеняется честным крестом; в душе и по нраву он хуже некрещеного. Ты видишь, сколько нас идет в Новую Варош; мы хотим исходатайствовать у турок облегчение нашему бедному народу, а между тем мы ничто пред этим отступником, его голос имеет больше веса.

— О чем же вы хотите просить турок?

— Чтоб они сколько-нибудь пощадили христиан, дали им вздохнуть посвободней от ежедневных поборов. Наши люди до того обеднели, что не только налоги платить, скоро им нечего будет есть, нечем прикрыть грешное тело — вконец разорились. Мы ничем не можем помочь народу, а между тем он обвиняет нас в изобретении разных новых налогов и требует, чтобы мы говорили кому следует, что он не в состоянии их платить.

— Что ж вы не исполняете его справедливых требований?

— Все это легко на словах, а не на деле. Не раз наши люди посылали кметов, в том числе и меня, к ходжи-башам просить их заступления пред турками. Дорогой, [172] бывало, и рассуждаем, как бы лучше представить им бедственное положение народа; придем в Сараево, явимся к нашим благодетелям и передаем народные слова. Они сперва пообещают нам свое ходатайство перед царскими людьми, а потом и водят до тех пор, пока проживешь последний грош. Нынче да завтра, а там и скажут, что так нельзя говорить с царскими людьми. Турки уважают сараевских купцов за их лесть, считают их самыми верными подданными султана и вместе с ними подсылают шпионов, чтобы следить за кметами и селяками.

— Давно ли ты кметом в своем селе?

— Давно. Я несколько раз отказывался от выборов, так мне надоела эта должность, но, жалея своих односельчан, уступал их просьбам и брал на себя это бремя. Вот не знаю, что-то будет завтра у мудира. Мы собрали иштиру, да не знаем, как доставить ее в Варош; как ни бились, ничего не сделали; в селах нет ни одной лошади.

Наши верховые товарищи опять уехали вперед. Выйдя из леса на долину, я заметил с обеих сторон возвышенности. Мой пеший спутник показал мне герцеговинскую границу, обозначенную горным хребтом и отделявшую Старый Влах от Герцеговины.

Я спросил, какими местами пролегает граница?

— Сама дорога, — отвечал кмет, — служит естественною границей между обеими областями. Правая ее сторона до самой Новой Вароши — герцеговинская, а левая — старовлашская. На горе, которую мы прошли, есть также камни, служащие межевыми знаками. У нас считается большим грехом трогать или перемещать пограничные знаки, как могильные камни. Из здешних христиан и магометан никто не решится на такое преступное дело. Народ говорит, что следует отрубить руку тому, кто сдвинет камень или срубит дерево, служащие знаком на границе.

Я не видал, как прошло время в разговоре. Наши верховые товарищи, приближаясь к городу, остановились на дороге и поджидали нас.

Когда мы подошли, Макарий остановился, простился с дорожными приятелями и велел мне следовать за ним. Мы повернули к какому-то маленькому домику; оттуда выбежал мальчик, поцеловал руку монаха и взял его коня. За ним вышел молодей парень и тоже хотел поцеловать руку, но [173] Макарий не допустил его до этого. После приветствия он стал снимать с лошади багаж и обратился к нам с приглашением войти в комнату; но калугер не трогался с места до тех пор, пока услужливый парень не снял и не разобрал всех вещей. После того мы пошли за ним и очутились в убогой комнатке, обмазанной смесью из глины и белой извести. Все ее убранство состояло из двух маленьких стульев, стоявших по углам. Молодой человек суетился изо всех сил, чтобы нам угодить, притащил кой-какие подушки, два коврика и сено, разостлал все это на полу, и мы сели отдохнуть. Я порядочно устал и промок до костей от дождя. Молодой хозяин о чем-то хлопотал в своей кухне; я позвал его и дал денег купить мне табаку и чего-нибудь съестного, но он не взял их, вышел и через несколько минут принес мне табаку, чашку горячего черного кофе и хлеба. Во всю свою жизнь я, кажется, не выпил с таким удовольствием кофе и не съел куска хлеба, как теперь. Немного согревшись, я закурил свою маленькую трубку. Макарий между тем куда-то отлучился. Мне скучно стало сидеть одному и молчать; я кликнул опять хозяина, чтобы поболтать с ним, но он все что-то мешкал и возился в своей кухне, наконец, решился войти ко мне. Из расспросов оказалось, что он учитель в здешней местности, а убогий домик – школа.

— Отчего же ты, брат, не шел побеседовать со мной? — спросил я.

— Я был занят.

— Что же ты делал?

Бедняк как будто совестился отвечать.

— Сядь, пожалуйста, брат!

— Ничего, я постою.

— Зачем же стоять? Садись.

— Не равно войдет господин духовник (т.е. Макарий) или другой кто из здешних.

— Ну так что ж? Ведь ты сам учитель? Хорошо! Если ты не сядешь, я также встану, несмотря на то, что у меня болят ноги!

Бедный учитель сел, и я стал допытываться от него, почему он так церемонится.

Ах, господин! — отвечал он со вздохом: — я здесь живу не так, как бы хотел, а как велят. Я здесь [174] всех ниже; всем должен угождать, слушаться и беречься лишних слов: иначе мне скажут, что я должен молчать, что моя обязанность учить детей, читать и петь в церкви, писать книги и считать себя младшим. По-здешнему неприлично, чтоб учитель ходил в гости; одним словом, мое звание и моя должность самые последние в городе. Теперь видишь, господин, почему я не хотел садиться при тебе.

Я внимательно слушал и внутренне задавал себе вопросы: достанет ли у меня терпенья переносить подобное унижение? Буду ли я такою смирною овечкой? Самолюбие давало отрицательные ответы.

Поговоря еще немного с учителем, я попросил его сходить за моими сапогами, отданными в починку. Бедняк поспешно вышел и скоро вернулся назад с кое-как зашитыми сапогами. Я обрадовался им как дорогой находке, оделся и собрался идти, пригласив учителя, но он отказался и я пошел один. Через несколько минут я очутился на базаре и увидал незавидные лавки, где сидели торговцы в разнородных костюмах. Магометане искоса посматривали на мою круглую шляпу, но ничего не говорили.

Между тем уже стемнело; купцы запирали свои лавки, и послышался крик ходжи на минарете. Я прибавил шагу и через несколько минут был на своей квартире, где застал Макария с каким-то туземным купцом. Последний пригласил нас обоих к себе на ужин, и мы отправились.

При входе в дом нас встретила очень радушно его жена и подошла поцеловать у нас руку, но я не дал своей. По вымытой лестнице мы вошли в чистое, опрятное жилище. Хозяин и гость сели, поджавши ноги, и повели между собой разговор. Через несколько времени купец вышел в другую комнату и опять вернулся к нам; за ним вошла его жена, неся в одной руке медный таз, а в другой такой же рукомойник; чистое, изукрашенное шитьем полотенце было красиво переброшено через руку. Она поставила таз на пол пред монахом и, когда он вымыл руки, подала ему конец полотенца, чтоб их обтереть, потом подошла ко мне. Я точно также вымыл руки и поблагодарил ее. После нас умыл руки и хозяин. Хозяйка, молодая, красивая женщина, была одета по-туземному, довольно красиво и богато. Я заметил на ней ценный [175] золотой браслет, такие же серьги и ожерелье. Но она насколько не стеснялась нам прислуживать и после обряда умыванья сама же вынесла таз и умывальник.

По ее уходе хозяин предложил нам помолиться пред ужином, приказал подать кадильницу, ладан и огонь, зажег восковую свечу и поставил ее на киот пред иконами. Макарий стал впереди нас с книгой и зажженною свечой и начал читать вслух молитвы. Позади нас стояли все домашние.

По окончании молитвы мы сели на свои места. Вошедшая хозяйка принесла круглую софру (столик на ножках), покрыла ее чистою скатертью, положила пред нами чистые полотенца и поставила прежде всего хлеб и соль, а потом разные постные закуски (эго было в Петров пост). Купец предложил монаху, как почетному гостю, разломить погачу (пресный домашний хлеб из пшеничной муки), а сам стал потчевать нас водкой, начиная с Макария; при этом он провозглашал здравицу за счастливый ужин, честное знакомство и благополучный путь. Пили также за здоровье гостей, хозяина и его семейства и за успешную торговлю.

Хозяйка, несмотря на наши просьбы, не хотела сесть за стол. После ужина она собрала все со стола, принесла опять воды и по-прежнему подала нам умыть руки. Мы поблагодарили радушных хозяев за угощение, посидели еще несколько времени, выпили по чашке кофе и поговорили о состоянии монастыря и о новостроящейся церкви в их городке; коснулись также слегка школы и моего желание быть учителем. Наконец мы встали и, поблагодарив еще раз хозяев, отправились домой в сопровождении их слуги.

На квартире мы застали какого-то священника, но как уже было поздно, он только поздоровался с нами и ушел. Мы остались одни и легли спать.

VII.

На другой день утром мы отправились к мудиру. Нам следовало идти через базар. Макарий, подобрав свою рясу и длинные турецкие шаровары, шагал впереди меня в своих красных туфлях и почтительно кланялся на обе стороны купцам, которые кричали ему приветствия. [176]

В конце базара мы повернули налево и очутились пред зданием меджлиса. Войдя на двор, я увидал людей, вооруженных пистолетами и кинжалами; все они как-то искоса посматривали на нас. Это были пандуры из арнаутов магометанского вероисповедания, служившие турецким властям, ленивые, жадные до денег и бесчеловечные.

Макарий шел вперед, а я следовал за ним, с любопытством осматривал сейменов, заптиев и сувариев. Все она были вооружены пистолетами и кинжалами, а некоторые держали в руках палки. Мне как будто послышался звук цепей на дворе, и какое-то неприятное чувство овладело мною. Мы прошли скорым шагом мимо всей этой ватаги и, поднявшись по лестнице, вошли в небольшой коридор, где стояли в глубоком молчании наши дорожные приятели кметы, ожидавшие представиться мудиру. Тут же взад и вперед сновали гордые, свирепые арнауты, положа правую руку на кинжал; двое из них стояли у дверей присутствия. Макарий подошел к ним и попросил доложить о нем мудиру.

Мы вошли в присутствие. Прямо против дверей на подушке сидел человек небольшого роста, с худощавым лицом и черными усами — чисто азиатский тип. На нем был военный мундир европейского покроя и красная феска на голове; он держал в руке какую-то бумагу. Ковры покрывали пол только с одной стороны комнаты. Пред военною особой стоял на коленах купец и что-то говорил по-турецки, усердно размахивая руками.

Когда мы вошли, купец встал и с низкими поклонами начал пятиться к двери, держа одну руку на груди, а другую прикладывая попеременно то к губам, то ко лбу. Монах подходил к мудиру с такими же знаками уважения, тот пригласил его сесть по левую сторону комнаты. Когда мы сели, мудир обратился к Макарию по-турецки. Тот немного привстал и отвечал также по-турецки, прикладывая руку к губам и ко лбу в знак благодарности. Я внимательно смотрел на все происходившее. После обычных приветствий, администратор спросил моего спутника, кто я, откуда и куда иду? Между тем слуга подал нам чубуки и кофе. Макарий закурил только для формы, но вылил кофе с удовольствием. После обмена любезностей мудир стал подробнее обо мне [177] расспрашивать. Макарий, насколько я мог понять, объяснял ему по-турецки, что я здешний уроженец, приехал сюда, чтобы быть учителем и имею сербский паспорт. На лице мудира выразилось неудовольствие, и он потребовал мой паспорт. Я вынул его и подал, но в этот раз его не взяли у меня, а только спросили, куда я еду и что намерен делать? Макарий служил переводчиком. Я отвечал, что желаю быть учителем в монастыре Бане, а если это невозможно, то в Сенице или в Новом Пазаре, словом, в каком-нибудь городе Старой Сербии. Мудир отказался подписать мой паспорт и выдать мне тескеру на проезд в эти местности. Я возразил, что в таком случае желаю ехать в Сараево; ему, как видно, понравилось это.

Кроме мудира в присутствии находилось еще трое турок, принадлежавших, по-видимому, к разряду официальных лиц. Один из них, старик с белою бородой, в зеленом кафтане и белой чалме, сидел по правую сторону мудира и молчал во время нашего разговора. Немного подальше от него, выдавшись вперед, сидел другой чернобородый турок, лет тридцати, не более, и довольно приятной наружности; он преспокойно брился, когда мы вошли. Цирюльник вертелся около его головы, натачивал бритвы на ремне, мочил из таза голову своего пациента, сидевшего на полу с поджатыми ногами, и опять продолжал брить. Дальше всех в угле сидел третий турок: этот, казалось, был не очень важное лицо. Он возился с какими-то мешками и ящиками, вынимал из них бумаги, пересматривал их и клал обратно на прежнее место или писал что-то, положив бумагу на колено вместо стола.

Цирюльник между тем кончил свою работу и поздравил господина со счастливым бритьем; его примеру последовали все присутствующие, поднимая руку ко лбу. Впоследствии я узнал, что это был кади, главный судья и турецкий законовед. По окончании этой церемонии мудир захлопал в ладоши; в дверях показался вооруженный турок, которому он что-то сказал, и в то же время в присутствие вошли кметы, в числе шести человек. Впереди всех шел кмет из села Штербца и кланялся почти до полу, держа руку на груди. По указанию мудира они все стали рядом. Он сердито взглянул на них и что-то сказал старику. [178]

— Спокоен ли народ? — спросил тот по-сербски.

— Слава Богу, отвечали кметы.

— Все ли вы привезли иштиру? — начал спрашивать старик каждого кмета.

Одни отвечали что привезли, другие сказали, что иштира еще в дороге, а некоторые объявили, что везут только половину, так как негде достать лошадей и подвод.

Старик одних хвалил, других уговаривал доставить остальное. Как туземец, он понимал горькое положение народа и старался добрым словом ободрить кметов и склонить к исполнению возложенной на них обязанности. Зато мудир беспрестанно вертелся на своем месте и сердито следил за каждым словом. Он понял из некоторых выражений, что народные представители жаловались на усиленные поборы и налоги и, узнав в чем дело, злобно закричал на одного кмета, который сказал, что иштира осталась в монастыре Бане. Турок, рассерженный таким ответом, покраснел, встал с своего места и громко стал браниться.

Старик уговаривал расходившегося администратора. Мудир сел, но все что-то бормотал по-турецки. Я и Макарий сидели как на иголках и не знали, что делать, оставаться или уйти. Наше положение было крайне затруднительно.

Между тем старик продолжал кротко давать советы кметам и, обратясь к их товарищу, возбудившему гнев мудира, сказал:

— Надо отправить службу нашему славному царю и доставить иштиру сюда хотя бы на спине и на плечах. Я уже стар, но готов идти на царскую службу, ползать на ногах и на руках, лишь бы волю царя исполнить.

Кметы молча переглянулись между собою.

Один из них сказал:

— Мы всегда верно служили царю и, пока имели средства, никогда не роптали, давали подводы и ходили на царскую работу, но теперь народ наш так обеднел и оголел, что не только нечем будет иштиру платить и ее доставлять, скоро придет время, что за деньги не достанешь лошадей, и земля останется невспаханною. Вся скотина продана для уплаты царских податей. Я обобрал последние пожитки у своих сельчан, но доставить их не могу: [179] лошадей нет и негде нанять. Вот деньги; делайте, как знаете; вам легче отыскать лошадей; я не могу больше ничего исполнить; хоть голову рубите!

Старик медленно поглаживал свою седую бороду и по приказанию мудира перевел ему слова кмета. Тот опять озлился и произнес диким голосом несколько бранных слов, потом немного приподнялся с своего места, вытащил из-под подушки какую-то бумагу, и, пробежав ее глазами, что-то сказал старику. Тот опять обратился к кмету:

— Бег говорит, что в Бане имеется налицо двадцать пять подвод; у него записано в бумаге.

— Это было десять лет тому назад, — отвечал кмет. — Тогда можно было найти пятьдесят подвод, а теперь нет ничего. Ты видишь, мы почти совсем нагие.

— Знаю, сынок, — возразил, улыбаясь, старик. — Я и сам ношу одежду с заплатами.

— Зато она у тебя не одна. Придешь домой, наденешь крепкую. А у меня все тут; изношу, останусь наг.

— Хорошо, сыночек! Когда износишь старую одежду, Бог даст тебе опять новую, был бы только здоров.

— На что мне здоровье? Что ни заработаешь, все отнимут для царских податей.

— Что же делать? — говорил старик, пожимая плечами. — Как помочь, когда настало такое тяжелое время? Постарайтесь, дети мои, как-нибудь все это уладить и привезти иштиру на место. Земля царская и мы должны исполнять царские указы. Придет время, водворится мир в царской земле, и нам будет лучше и легче. Вы сами знаете, что после зимы настает весна и лето, а там опять наступает осень: лист валится, дождь идет, а там — опять зима. Как в природе, так и в жизни все меняется. Будем надеяться, что пройдет это тяжелое время, и нас согреет солнце царских очей. Не так ли, дети?

— Так-то так, — заговорили кметы; — мы бы и сами рады исполнить волю царя и его людей, да ничего не поделаешь; хоть головы рубите. Народ так разорен, что скоро нечего будет сбирать с него в царскую казну. Лошадей нет и негде взять. Не из камня их вышибать или из воды достать. Мучайте, рубите, вешайте нас! Мы и без того между двух огней: общины требуют от нас, [180] чтобы мы представляли начальству все их нужды и ходатайствовали об облегчении податей, а начальство угрожает нам розгами, тюрьмой и цепями. Лучше один раз принять смерть, нежели смотреть на страдание наших братьев и ежедневно подвергаться таким угрозам.

Боже мой! Как озлился турок, когда старик на его вопрос что-то сказал ему. Он топал ногой, скрежетал зубами и, задыхаясь от бешенства, кричал на кметов, но они смотрели на него без страха; им, как видно, не в диковину были грозные выходки мудира.

Сцена выходила довольно серьезная. Примирителем между сердитым администратором и бедными селяками был старый туземный магометанин. Ему удалось, наконец, успокоить свирепого турка, который как будто повеселел и с улыбкой что-то говорил по-турецки. Штербцкий кмет хранил упорное молчание во время этих жарких прений.

Впоследствии я узнал, что старик подал мудиру совет послать сувариев на базар нанять лошадей и подводы, а кметы заплатят за наем.

После обоюдного соглашения мудир спросил кметов поодиночке, на сколько лет они выбираются сельчанами. Когда очередь дошла до штербцкого кмета, тот отвечал, что он уже тридцать лет состоит в этой должности, несколько раз был в отставке, а теперь в благополучное царствование его величества опять занимает это место. Старик служил переводчиком в этом разговоре. Наконец кметам приказали выйти из присутствия; они поклонились, положа руки на грудь, и удалились.

По выходе кметов Макарий попросил позволения также удалиться и подал мудиру мой паспорт. Турок осмотрел его с обеих сторон и передал его писцу, что-то говоря монаху. Я понял, что речь шла о Сараеве. Макарий кланялся почти до полу, прикладывая руку к губам и ко лбу; мудир тоже сделал ему прощальный знак рукой. Я просто поклонился, и мы вышли, а мой паспорт остался в присутствии.

На базаре какой-то купец пригласил нас в свою лавку и угостил черным кофе. Макарий остался у него, а я пошел отыскивать другого купца, о котором я слышал много хорошего. Мне указали его лавку. Я вошел и назвал его по имени, но сидевший там человек сердито [181] сказал мне, что его нет дома.

— Куда он уехал? — спросил я.

— А я почему знаю? Мне некогда с тобой говорить; у меня своего дела много. Ступай отсюда!

Вечером он пришел ко мне, извинялся в своей мнимой грубости, объясняя, что турки строго следят за ним, и просил меня к нему не ходить.

Дорогой я услыхал детский крик в одной лавке и увидал, что мальчика били по пяткам, а он кричал: «Не буду! Не буду!», отвернулся от этого зрелища и пошел на квартиру, где застал хозяина дома. Я рассказал ему все виденное и слышанное мною.

— Если ты побольше поживешь в Турции, то много увидишь таких бед.

— Почему христианские купцы противодействуют народному воспитанию?

— Они говорят, что если все выучатся читать и писать, то перестанут их уважать; кроме того, каждый боится высказать свое мнение в пользу школ, чтобы не попасть в беду. Вот как здесь живется, господине! Я слыхал, что сюда прихаживали хорошие учители и с любовию принимались за свое дело, но по проискам негодяев бросали свои занятия и едва уносили в целости свою голову. А как презрительно обращаются купцы с нашим братом! Иной раз так закричат на меня, и выругают такими словами, что бежал бы куда глаза глядят!

— Не завидное же твое положение, брат!

— Что делать? Надо терпеть. Кстати, завтра будет здесь совещание о. закладке городской церкви, и ты увидишь всех купцов, молодых и старых. Наблюдай внимательнее, что они будут делать. Если хочешь, я тебе укажу и добрых, и злых.

После нашего разговора мы пошли немного прогуляться и едва только вышли из дому, как наткнулись на возмутительное зрелище. Суварий отнял двух вьючных лошадей у какого-то селяка и, не снимая с них товара, повел их к подводам; бедняк умолял его оставить лошадей, но тот не обращал внимания на его просьбы и гнал их в назначенное место.

На других улицах турки точно так же ловили сельских лошадей под иштиру и отводили их в беглук (городская управа). Насмотревшись на эти сцены насилия, мы [182] вернулись домой, где застали Макария и некоторых купцов, разговаривавших о предстоявшей закладке нового храма; между ними был и старый монах Неофит, нарочно приехавший к этому торжеству.

Вечером я взялся с Макарием сочинять речь, которую ему следовало произнести православному люду после закладки. Долго мы ее составляли, но дело все как-то не клеилось: монах боялся, что речь не понравится купцам, или турки дадут ей превратный смысл. Я писал, лежа боком на полу вместо стола, под диктовку будущего оратора; несколько раз мы ее изменяли, вычеркивали, прибавляли и, наконец, порешили, что лучше сказать приличное слово без приготовления. Однако Макарий взял мое писанье, свернул его в трубку и положил в карман, Мы отправились спать.

На другой день утром послышался стук в клепало (доска, висящая около церкви вместо колокола), дававший знать, что началось богослужение в старой деревянной церкви. Макарий ушел прежде, а через несколько времени отправился и я посмотреть на духовное торжество. Народа обоего пола и всех возрастов собралось довольно много. Из ветхой убогой церкви, похожей на старый сарай, все пошли на место закладки; дети пели церковные стихиры; за ними чинно следовали священники в чрезвычайно бедных облачениях, с кадилами и с зажженными свечами. Когда все пришли на место закладки, началось молебствие; в это время подошедшие два турка стали придираться, говоря, что захвачено земли под постройку больше, нежели сколько дозволено царским фирманом. Поднялся спор, однако все прошло благополучно, и турки удалились, Пришедшие вслед за ними подобные оборванцы стали в виду народа, и один из них плюнул в ту сторону, где происходило богослужение.

Впрочем, меня не столько интересовали поступки турок, сколько бесцеремонное обращение некоторых купцов-стариков с учителем и духовенством. Учитель поставил учеников пред собой в ряд и назначил, кому из них читать Апостол и петь после возгласов священника, но какой-то купец лет пятидесяти схватил книгу и стал читать, чтобы похвалиться своим званием церковной службы.

По окончании молебствия Макарий произнес свою речь, из которой я запомнил несколько слов, относившихся [183] к султану. Он называл его светилом всей земли, царем царей и королей, повелителем всех государств, властелином непобедимого бесконечного Оттоманского царства.

Наконец настало время закладки церковного фундамента, причем произошло небольшое столкновение между купцами: кому положить первый камень в землю. Каждый хотел положить своею рукой первый камень. Один молодой купец, стоявший подле меня, сказал:

— Вот каковы наши старые мироеды! Нашли о чем спорить!

— А как ты думаешь, — спросил я, — кому первому следует положить камень?

— Здесь найдутся люди постарше, — отвечал он, и показал на старого иеромонаха Неофита, священствовавшего в этом городке несколько десятков лет и принявшего под старость иноческий сан.

Когда один купец хотел спуститься вниз, чтобы положить камень, народ закричал: «Мы не хотим, чтобы купцы клали основание храму; пусть наш старый поп Нешо (Неофит) заложит своею рукой фундамент!». Купцы опустили глаза и покраснели от стыда и досады.

Старик, по народному желанию, вместе с другими священниками спустился в вырытую яму и положил по камню в четырех углах при благословении и молитвах иереев. По окончании обряда все стали поздравлять его, и он с радостными слезами благодарил за честь, которою почтили его долголетнее служение и старость. На лицах некоторых тузов выразилось неудовольствие; им было досадно, что выбор народа взял перевес над деньгами и богатством, и многие из них сейчас же ушли, чтобы не потерять кредита и уважения в глазах турецкой администрации и показать, что они настоящая царская раия, которая не интересуется ни торжеством закладки, ни постройкой храма. Не в дальнем расстоянии были приготовлены закуски, водка и красное вино. Священники прочли молитву и благословили пищу, после чего все сели, кто на камнях, кто на траве, расставив скамейки вместо столов, и принялись закусывать.

Подкрепив свои силы, молодежь начала петь песни и веселиться, а священники и прочие люди разошлись. Я [184] вступил в разговор с молодцами и коснулся устройства школы. Навеселившись вдоволь, все стали прощаться и расходиться по своим домам.

Утром мы стали собираться в обратный путь. По совету Макария я пошел за паспортом; в присутствии никого не было, кроме турка, рывшегося в висевших на стене мешках с бумагами. Я спросил его о моем паспорте, но он сказал: «Пусть придет поп». На другой день мы пошли оба и застали все начальство, но меня уже не приглашали сесть и не потчевали, как в первый раз. С монахом обошлись с прежнею вежливостию и предлагали кофе, но он отказался. После непродолжительного разговора на турецком языке мудир сурово взглянул на меня и велел сказать, чтоб я шел в Сараево и завтра же явился за получением йол-тескеры, отговариваясь недосугом выдать ее теперь. Мы вышли из меджлиса.

На квартире собрались некоторые знакомые, кметы и священники. Последние отличались от мирян только бородой и длинными волосами, которые они подбирали под шапки, потому что не смели распускать их, выходя на улицу; одевались они в длинные кафтаны из грубого сукна. С некоторыми священниками я был знаком, а с одним из них встретился в первый раз. Обменявшись со мной обычными приветствиями, он пригласил меня посмотреть дом, который строил для себя. Мы пошли. В недальнем расстоянии я увидел кучу бревен, сложенных на дворе и начатый сруб.

— Где же рабочие? — спросил я, не видя ни одного плотника.

Священник положил руку на грудь и сказал:

— Я сам хозяин, сам и плотник.

— Разве ты умеешь плотничать?

— Нужда всему научит. Я присматривался, как люди работают, и вот строю домишко для себя и для своей семьи, чтобы не остаться под открытым небом; авось к зиме он будет готов.

— Хорошо, что ты знаешь это ремесло; а ведь оно трудно?

— Посмотри на мои руки, и ты увидишь, легко ли строить.

При этих словах он показал мне свои руки, покрытые мозолями, язвинами и царапинами.

— Да, тяжела эта работа, — сказал я. [185]

— А было время, — прибавил он со вздохом, — что я жил хорошо, но, видно прошлого не воротишь; страшное время настало для нас. Подати разорили всех, а наши торговцы потеряли стыд и совесть и дерут огромные проценты, наживаясь при каждом удобном случае на счет бедных сельчан. Когда турецкое правительство разошлет указ о новой подати, купцы сговорятся между собой не давать поселянам денег под залог скота, хлеба, кожи и пр. В старину честные купцы помогали селякам в трудных обстоятельствах и снабжали их деньгами для уплаты харача, пореза и других повинностей. В настоящее время прибавились новые подати. Народ оголел, как липка от этих бесчисленных налогов, а купцы тому и рады. Они скупают за бесценок последний скот и имущество поселян. Турки это знают и прижимают еще более бедняков, угрожая им тюрьмой и пытками. Турки, владыки и купцы всеми неправдами тянут в свой карман последние народные пожитки.

— Неужели и владыки так же поступают?

— Еще хуже. Они отдают нурии (приходы) за деньги; священник служит, пока в состоянии платить, а как сделался несостоятельным, его тотчас лишают места и ссылают куда-нибудь под эпитимью, а на его место определяют того, кто даст больше денег, и держится он до поры до времени, пока не обеднеет и не попадет точно так же под эпитимью. У нас редкий священник не раскаивается, что принял на себя иерейский сан, который навлекает на него ненависть турок, действующих заодно с владыками; их протосингелы все равно, что слуги турецких пашей: они берут взятки, портят нравственность и за деньги разводят мужей с женами, позволяя им вступать в другой брак. Нередко сами отнимают у мужа красивую жену, держат ее у себя будто для покаяния и исправления, а на самом деле живут с ней до тех пор, пока не надоест; тогда отправляют ее назад к мужу, говоря, что она исправилась, и владыка ее прощает или же благословляет выйти за другого. Я сам, чтобы не попасть в беду, заблаговременно отказался от своего прихода и приискиваю для себя другой род занятия.

— Что ж ты намерен делать?

— Буду жить, как и прочие безместные попы. Так, один [186] здесь портняжничает, другой служит поденщиком, складывает кожи и увязывает купеческие тюки. А между тем иногда их тайно приглашают прочесть молитву над больным, соборовать и дают что-нибудь за труд; так и перебиваются они кое-как со своими семействами, не боясь, по крайней мере, гнева владыки.

— Как же прихожане могут оставаться без священников? Кто будет отправлять требы?

— Наши люди привыкли к этому и по нескольку месяцев остаются без священников в ожидании, когда владыка пришлет им пастыря. Учености от священника не требуется. Достаточно, чтоб он знал кое-как читать и писать, лишь бы только хорошо платил за нурию.

— Разве ваши священники не изучают богословских наук и не говорят поучений к народу?

Священник махнул рукой и признался, что в первый раз слышит о существовании богословских наук.

— А как тебя поставили в священники?

— За деньги, как и прочих.

— Сколько ты заплатил?

— Я отдал все, что имел, задолжал и просил помощи у народа. Несколько лет я платил, наконец, выбился из сил и отказался от нурии. Придет время, что пропадет наша вера, и никто не захочет быть священником, потому что цареградские киседжии так унизили этот сан в глазах турок, что те при встрече с попами плюют им в лицо, как это не раз случалось со мной.

Тяжело было слушать этот скорбный рассказ. Я простился с бедным священником и печально побрел домой.

На другой день монах пошел на базар, а мне велел идти за паспортом и готовиться в обратный путь в монастырь Баню. По его уходе пришел учитель и пригласил меня в школу, помещавшуюся в небольшой комнатке. Я внимательно слушал ответы учеников и просматривал их тетради, которые были в большом порядке. В это время вошел купец в красной феске и с длинным чубуком и грубо закричал на учителя, как он смел не пустить его мальчика погнать корову в поле и также грубо велел последнему идти из школы.

Я отправился в меджлис за своим паспортом, который через два часа визировали в Сараево. Мудир искоса [187] посмотрел на меня; я отдал 6 грошей (30 к.), взял паспорт и пошел прямо на квартиру, куда собралось несколько кметов: одни с иштирой, а другие с деньгами для найма подвод. Макарий суетился и собирался в дорогу.

 

VIII.

Невелики были наши сборы в обратный путь. Позакусив немного, мы пустились в дорогу. Макарий, один священник и старый монах Неофит поехали верхом, а я опять пошел пешком; ко мне присоединился один кмет.

— Ты, кажется, приехал верхом? — спросил я, — а теперь идешь пешком; где же твой конь?

— Вот он, — отвечал путник, указывая на свою палку.

— Такой конь и у меня.

— Что делать! Многие лошади попадали от усталости; на мою турки навьючили иштиру и погнали в Сеницу, а может быть, и дальше, в Новый Пазар.

Пройдя несколько времени, вышли на небольшую возвышенность, и я увидал сербскую границу; невдалеке слышался шум реки Уваца, протекавшей направо от дороги по глубокой долине. На противоположной стороне реки виднелся дом на гористом месте.

— Что это за одинокое здание? — спросил я.

Кмет как-то печально отвечал:

— В нем живут шумадинские стражаре и пандуры, потому что здесь граница и межа между шумадинцами и турками. Она идет по реке Увацу: один берег принадлежит нашей стороне и называется турецким, а другой — шумадинский.

— Расскажи, пожалуйста, как происходило пограничное размежевание?

— Турки, заключив мир с Милошем Обреновичем и обязавшись по договору не мучить христианский народ, объявили бежавшим отсюда во время войны в Шумадию, чтоб они возвращались на прежние места своего жительства и принимались за свои занятия. Народ считал себя уже свободным и радовался прекращению кровопролития; пограничная стража была расставлена по тем межам, до которых доходил покойный вождь Георгий Черный. Однако б`ольшая [188] часть выселенцев не верили прочности этого мира и остались в Шумадии, где приобрели себе усадьбы. На их опустевшие земли переселились сербы из Боснии и Герцеговины; но жители Старого Влаха продолжали по ночам уходить с своими семействами в Сербию, чтоб избавиться навсегда от турецкого владычества. Турки начали жаловаться, что царская земля остается необработанной и что райи бегут в Шумадию. Тогда оба правительства порешили пригласить царских и королевских людей для точного определения границ их земли. Милош назначил от себя какого-то проклятого изрода Васу Чачанина. Турки его подкупили и он, проводя межу, повернул совсем в другую сторону и оставил половину Старого Влаха и часть Герцеговины в турецких руках. По окончании межевания мы сильно роптали и проклинали Чачанина, как продажника, но влиятельные лица успокоили нас, говоря, что граница проведена только на время, что Милош мирным путем уладит дело, и что весь Старый Влах отойдет к Шумадии до реки Лима. В народе рассказывали, что после межевание проклятый изменник явился к Милошу и указал ему на карте проложенную межу. Князь сильно рассердился. Чачанин, думая его успокоить, показал ему четыре мешка червонцев, полученные от турецких агов и бегов; но Милош велел расплавить монеты и влить в горло изменнику, говоря: «Пей золото, если ты ценишь его выше свободы и чести своего народа и отечества!». Итак, стража была снята с берега Лима, и мы остались на произвол судьбы. Турки тотчас же возвратились на свои прежние места и начали жестоко гнать туземцев, участвовавших в походах Георгия и Милоша. В эти тяжкие времена б`ольшая часть жителей бежали в Шумадию; а другие, покинув свои дома и семейства, искали спасения в горах и лесах и присоединялись к гайдукам, но турки беспощадно преследовали их. Мы все надеялись на помощь Милоша. Он несколько раз приказывал нам через торговцев, чтобы мы успокоились и как-нибудь ладили с магометанами до счастливой поры освобождения. Но ожидания наши не сбылись: Милоша выгнали его поглавари; сын его Милан, едва сделался князем, как вскоре умер; другого сына, Михаила, также выгнали поглавари, и мы остались не при чем. После того выбрали в князья Александра, сына [189] Георгия Черного. Нас опять стали обнадеживать, что он непременно проведет свои владения до тех границ, до которых доходил его отец; и вот мы все ждем, но, кажется, скоро погибнет наша вера и разоренный народ или умрет с голода, или убежит, не зная сам куда.

— Вы решитесь оставить в руках врагов свои дома и земли?

— Что ж делать? Сербам, живущим по соседству с Шумадией и с Черною Горой гораздо хуже тех, которые живут в отдаленных местах.

Мы прекратили разговор и поспешили догнать верховых товарищей, которые дожидались нас на постоялом дворе. После краткого отдыха мы отправились далее и достигли села Кратова, но едва только поравнялись с корчмой, как на дорогу выбежал какой-то старик лет 70, в белой чалме, покрытой разными листьями и травой. Он громко закричал: «Эй! Попы-скоты! Дайте Муию табаку, если не хотите, чтобы ваши бороды остались в моих руках!». Заметя, что священник струсил, он подступил к нему и еще громче закричал: «Дай мне, поп, носки, если не желаешь, чтоб я вырвал тебе бороду». Макарий и кмет вступились за своего товарища и, чтоб отвязаться от полоумного турка, дали ему табаку. Однако он не удовольствовался табаком и потребовал у иеромонаха Неофита его коня, чтобы доехать до монастыря Бани. Как ни отнекивался наш старик, а должен был уступить ему свою лошадь. Муия-ага поехал и затянул песню; Макарий сжалился над Неофитом и отдал ему свою лошадь, а сам пошел пешком. К вечеру мы прибыли в монастырь, где нас встретили монахи и некоторые из туземцев. Муия-аге подали черного кофе, но в это время показались на дороге какие-то военные; он схватил свою палку, не допил кофе и побежал без оглядки в Прибой к своей дочери, которая была замужем за каким-то тамошним важным магометанином.

Мне много порассказали кое-чего о проказах этого чудака: он уже давно прикидывался сумасшедшим и безнаказанно захватывал чужие вещи, жил на чужой счет и уводил лошадей, так что хозяева зачастую выкупали у его семейства свое добро. По словам людей, он даже совершал убийства, но его никто не смел тронуть по той [190] причине, что Бог наказал его болезнию, и что сумасшедшему все прощается. Иногда его сажали под арест, будто бы для того, чтобы дервиши отчитывали его, и потом через неделю выпускали на свободу.

На другой день после церковной службы все собрали опять к Макарию. Разговор зашел о школе. Монах молчал, но староста прямо объявил, что пока он управляет монастырем, школе не бывать.

— Прошлое лето, — прибавил он, — мы едва не попали в беду, когда игумен стал звонить в алтаре в маленький колокол, а тут еще затеваете школу, чтобы турки совсем разрушили монастырь.

Потеряв надежду быть учителем на родине, я напомнил Макарию его обещание выдать мне метрическое свидетельство.

— Хорошо, — отвечал он, — отыщи только своего крестного отца и других свидетелей, бывших при твоем рождении и крещении.

Я на другой же день отправился на поиски, употребил на это дело два дня, и узнал наконец, что мой крестный отец и священник давно умерли; зато я отыскал своего крестного брата и кормилицу. В назначенный день они пришли в монастырь и подтвердили действительность моей личности. Макарий записывал все показания в книгу, но к несчастию, некому было подписать метрическое свидетельство.

Макарий сказал мне, что как только приедет отец Неофит или отец Христофор, то они приложат свою подпись, а монастырскую печать вытребуют от старосты.

Между тем черные тучи покрыли небо, и хлынул сильный дождь. Толпа турок в разных костюмах бросилась на монастырский двор, и одни побежали под навес странноприимного дома, а другие направились к пустым кельям. Макарий послал слугу отпереть их, в то же время в переднюю вошел молодой человек 22-23 лет, среднего роста, в длинных сапогах, клеенчатом пальто и в таком же башлыке. Когда он снял мокрую одежду, я увидал на нем военный офицерский мундир и красную феску. Макарий приветствовал его, и незнакомец вежливо извинился, что вошел без позволения в чужой дом с такою толпою людей. [191]

Войдя в комнату, офицер точно так же учтиво поклонился, что меня крайне удивило, потому что я впервые увидал вежливого турка. Монах отрекомендовал меня. Посетитель спросил, знаю ли я турецкий или греческий язык и, получив отрицательный ответ, просил хозяина быть между нами переводчиком. Узнав, что я из Сербии, он тотчас же закидал меня вопросами; между прочим он похвалил мое намерение открыть школу и быть учителем и прибавил, что царь желает устроить побольше училищ в своих владениях. Вошедший слуга подал ему черного кофе и чубук, а вслед за ним вошел в комнату какой-то туземный магометанин высокого роста и, увидав военный мундир, смутился и покраснел. Офицер что-то спросил у него по-турецки. Туземец совершенно растерялся и не знал, что отвечать. Макарий сказал ему: «Бег желает знать, говоришь ли ты по-турецки».

Бедняк, краснея, пробормотал:

— Ей Богу, добрый человек, я знаю только по-своему, а другого разговора не понимаю.

Когда Макарий перевел ответ туземца, военный сердито закричал:

— Пошел вон, сумасшедший босняк, скот!

Рослый магометанин струсил больше прежнего и не знал, что делать.

Монах сказал ему:

— Уходи теперь, после придешь опять.

Офицер сильно негодовал на то, что в здешних местах сами мусульмане не знают турецкого языка, на котором в Румелии говорят все христиане, и дивился, что я, прожив столько лет в Белграде, где живет паша и большое число турок, не умею объясняться по-турецки.

Погода, наконец, прояснилась и офицер, поблагодарив за гостеприимство, скомандовал солдатам стать во фронт, простился с нами, подав руку, и что-то сказал мне по-турецки. Макарий, после его ухода, перевел мне, что он желает полного успеха моим предприятиям по школьному делу и надеется опять увидеться со мною на возвратном пути. Он провожал рекрут в Сараево.

Когда солдаты вышли из монастыря, я пошел в монастырскую корчму и нашел там туземного магометанина в сильном раздражении на турецкого офицера. Он [192] тотчас велел подать две чашки черного кофе и одну предложил мне.

Я поблагодарил его, выпил кофе и пошел из корчмы. Он последовал за мною. Отойдя несколько шагов от постоялого двора, он спросил меня, откуда я приехал.

— Из Сербии, — отвечал я.

— Как там теперь живется?

— Хорошо.

— Эх, хвала Богу! Везде лучше живется, чем здесь, у нас.

— Чем же вам дурно?

— А разве ты не слыхал, как изругал меня туркуша за то, что я говорил на своем материнском языке? Вот мы с тобою оба говорим нашим языком. Вера у нас разная, а язык один. А этот туркуша бросился на меня как бешеный пес за то, что я не умею болтать по-ихнему. По-настоящему, он должен знать наш язык, потому что он пришел в мою землю, а не я в его Стамбул или Анадол.

Я простился с магометанином и отправился осматривать окрестности.

Пока я бродил, начало темнеть и я, порядочно устав, отправился ночевать в монастырскую гостиницу и спал богатырским сном. Утром хозяин разбудил меня и объявил, что меня требуют сеймены. Я поспешил сойти вниз и приветствовал вооруженную толпу турок. На большом столбе, посреди корчмы, висели длинные ружья.

После нескольких минут молчания булюбаша (начальник) спросил меня: Кто я? Откуда пришел? Где родился и имею ли тескеру? Я отвечал на все его вопросы и подал паспорт, но, как видно, сеймены не умели читать: рассматривали только приложенную печать и что-то говорили по-арнаутски. Наконец булюбаша встал и, вызвав меня из корчмы, вышел на двор. Тут он спросил меня:

— Знаешь ли ты, зачем я тебя позвал сюда? Здесь строго следят за всеми и мне приказано доставить тебя живым или мертвым куда следует, но, зная, из чьего ты дома, я не сделаю тебе никакого зла, потому что я там много ел хлеба-соли. Советую тебе как можно скорее отсюда удалиться куда знаешь. Теперь тебе нечего бояться моей дружины, но я не ручаюсь за нее вперед. Вот тебе [193] два дня срока и чтобы твоего духа не было здесь, а то тебе несдобровать.

— Я собираюсь ехать в Сараево, — отвечал я, — но жду, когда будет готово мое метрическое свидетельство.

— Это твое дело; только после двух дней уезжай.

Возвратясь в корчму, я велел подать черного кофе булюбаше и его дружине. Некоторые из турок отказывались, но по приказанию своего начальника выпили по чашке. После угощения все вышли на двор; вдруг поднялся сильный шум и крик; я и булюбаша выбежали из корчмы и увидали большую черную змею под кустом. Все бросились к ней с кинжалами, булюбаша также вынул свой кинжал и закричал:

— Не тронь! Я сам отрублю ей голову.

Между тем змея, подняв голову и шипя, быстро поползла по траве; булюбаша побежал за ней и со всего размаха ударил ее по шее; голова отскочила в сторону, а туловище свернулось в клубок.

Булюбаша остался очень доволен своею победой, велел тут же в канавке вымыть свой окровавленный нож и стал сбираться в дорогу. При прощаньи он опять повторил мне, чтоб я скорей удалился из этих мест.

Я пошел в монастырь и, придя к Макарию, пересказал слова булюбаши.

— Ведь я предупреждал тебя, — прервал он, — чтобы ты не со всяким разговаривал; вот и навлек на себя подозрение. Смотри, как бы не случилась с тобой какая беда.

Мы вышли из кельи, и в это время к нам подошел селяк, прося Макария окрестить поскорей его больного ребенка.

— Вот сегодня вечером приедет Неофит или Христофор; так я пришлю к тебе кого-нибудь из них.

— Да ты бы сам окрестил.

— Я не могу, — отвечал монах, и вернулся в свою комнату.

От нечего делать я отправился в корчму; туда же пришел и селяк. Он сердился на Макария и жаловался на него посетителям корчмы.

— Этот монах только обманывает нас. Мой ребенок при смерти, а он до завтра откладывает крестины. Не нести же мне свое дитя к турецким ходжиям, чтоб они [194] привели его в свою веру. Мы платим и владыкам, и попам, а когда нужно — их нигде не найдешь.

По возвращении в монастырь, я передал Макарию как селяк обиделся его отказом.

— Бедняк, — отвечал он, — имеет полное право сердиться, только не на меня. С него берут за все деньги, а между тем его дитя может умереть некрещеным. Грех. Сараевский владыка назначил меня настоятелем здешнего монастыря, но запретил мне отправлять церковную службу и духовные требы. Срам, да и только. Я желал сблизиться с народом, принести ему пользу, хотел устроить школу, но после таких поступков бросил свое намерение. Если так поступают со священным саном, то будут ли церемониться с учителем? Уходи скорее отсюда; турки уже начали следить за тобой.

Я пошел в село к одному знакомому и пробыл у него два дня, а на третий отправился в корчму. На дворе были привязаны две лошади, а в горнице сидели два вооруженных турецких сувария. Турки молчали, переглядывались между собой и исподлобья косились на меня. Вдруг один спросил меня, откуда я? Что тут делаю и куда иду? Я спокойно отвечал на его вопросы.

— А где тескера? — крикнул он.

Я вынул из кармана паспорт и подал его оборванцу; он взял бумагу, повертел ее со всех сторон и, увидав сербский герб и крест, плюнул на них, выругал непристойными словами сербского князя и 6росил паспорт в грязь; этого мало, он выхватил из-за пояса большой нож и хотел броситься на меня.

Хозяин стад уговаривать, чтоб я ушел, но я не вставал с места. Турок пришел в бешенство и Бог знает, чем бы все это кончилось, если бы не вошел в корчму турецкий солдат в дорожной форме низама (регулярного войска). Едва он показался в дверях как мой герой присмирел, переглянулся с товарищем, что-то сказал ему потихоньку, и оба вышли из корчмы. Я пошел за ними и увидал на дворе порядочное число солдат.

Первые два посетителя отвязали своих коней и уехали. Я спросил корчмаря, что они за люди.

— Они оба полицейские суварии. Счастие твое, что пришли эти низамы (солдаты): их не очень долюбливают и даже [195] побаиваются эти оборванцы, полицейские крючки и головорезы.

Вечером приехал Христофор и на другой день мне выдали мою метрику. Я пошел кой с кем повидаться и проститься, а утром, идя в монастырь, зашел в корчму и нашел там шесть сейменов. В числе их находился знаменосец, приходивший сюда три дня тому назад с булюбашой и его дружиной. Едва я вошел в горницу, как он обратился ко мне с вопросом.

— Ты еще не уехал?

— Нельзя было: вот на днях уеду.

— Ты куда думаешь ехать?

— В Сараево.

— И прекрасно. Мы завтра будем в Прибое; не хочешь ли к нам в товарищи?

— Хорошо, очень буду рад.

— Так я буду ждать тебя в Прибое.

И мы простились. Я ушел по своему делу, а они пробыли еще несколько времени и отправились дальше.

Когда я возвратился в корчму, один туземец предупредил меня, чтоб я отнюдь не шел с турками и обещал мне узнать на другой день, можно ли перейти вброд через реку Увац, чтобы не встретиться с турками и перебраться ночью в Сербию.

Я решился последовать его совету и остался еще на день, но он принес мне неприятное известие, что вода в реке от сильных дождей поднялась, и нет возможности перейти ее вброд. Я совершенно упал духом.

— Не горюй, — сказал он, — есть средство пройти мост на Уваце и Прибой, не быв замеченным турками. Ночуй сегодня где-нибудь в деревне, а завтра приходи сюда и жди; как только покажется табор (толпа) солдат, ты вотрись в самую средину и ступай, где потише, где поскорей. Вещи свои отправь с кем-нибудь на постоялый двор в Штербцах; а когда перейдешь через реку, возьми их и ступай какою хочешь дорогой, только бы скорей перебраться ночью в Сербию; оттуда недалеко стоит сербская стража, которая от караула до караула проведет тебя на Мокрогорский карантин.

Добрый селяк простился со мной, и я пошел в село с полною решимостию отказаться от своего учительского [196] плана, который был немыслим в турецкой земле, где царствует такой произвол и самоуправство. Последнюю ночь на родине я провел не в доме, а в шалаше, где сушат кукурузу. Как только занялась заря, я встал, оделся и пошел прогуляться. Домашние тоже встали. Хозяин пришел узнать, хорошо ли я провел ночь и обещал угостить обедом, но я торопился в дорогу и отказался от его приглашения. После завтрака я простился со всеми и отправился в монастырь.

Прощаясь с Макарием, я объявил ему, что сегодня же уезжаю в Сараево, или куда-нибудь в другое место.

— Мне очень жаль тебя, но я не могу ничем тебе помочь. Я сам здесь живу, как другие приказывают, а не так, как бы желал. Я считаюсь настоятелем обители, в самом же деле я ничто. Владыка послал меня сюда на покаяние и запретил совершать божественную службу и церковные требы; между тем христианский народ, ничего этого не зная, ропщет и говорит, что я ни к чему не способен. Поверь мне, брат, я честный человек и желал бы от души, чтобы ты остался учить детей, но я здесь моложе всех; все зависит от некоторых купцов и от старосты, которые слышать не хотят о школах. Не сердись на меня, если я тебя обидел, и не поминай злом. — При этих словах он встал, поцеловался со мной и заплакал. — Желаю тебе всякого счастия и блага, — прибавил он, — но не советую возвращаться, пока здесь царствует такой беспорядок.

 

Итак, изгнанником уходил я из своей родины! Все мои мечты быть ей полезным обратились в прах; ни родные, ни знакомые не смели принять меня в свои дома; провести со мною время в задушевной беседе, они боялись, потому что меня считали опасным человеком. Турки, которые действительно не могут рассчитывать на преданность своих христианских подданных, свои единоземцы, богатые купцы и некоторые кметы, продающие счастие своего народа за дружбу с его врагами, искали случая погубить меня.

Распростившись с Макарием, я зашел в корчму за [197] некоторыми своими вещами и, простившись с знакомыми, которых тут нашел, я вышел на двор и увидал на большой дороге густую толпу народа — то было войско. Я поспешно вбежал в верхнюю горницу корчмы; надел военную куртку, купленную в Белграде, и красную феску. Подходя к большой дороге, я пошел кустарником и оттуда незаметным образом юркнул в толпу солдат.

Войско шло свободно, без фронтового порядка; кто впереди, кто сзади; одни были вооружены, другие нет; некоторые пели по-турецки и никто не обращал на меня внимания, полагая, что я иду с их табором по делам службы. Помня совет селяка, я то опережал, то отставал от них. Таким образом мы прошли Прибой. Тут офицер, шедший с войском, спросил у меня что-то по-турецки, но я промолчал, как будто не зная, с кем он говорит.

Пехота и кавалерия смешанными толпами проходили через новый мост. Я шел вместе с ними и не видал никого, кто бы осматривал проходящих. Слава Тебе Господи! — подумал я, что меня никто не заметил, и тотчас же повернул налево к постоялому двору, выстроенному недалеко от моста. Посереди был разведен огонь и в маленькой жестяной посуде, приставленной сбоку, варился кофе; на скамье подальше от огня сидели два человека в туземном костюме: в одном из них я узнал штербцкого кмета. Я поздоровался с ним и сел на скамью. Он спросил меня, куда я отправляюсь и отчего так мало пожил здесь в монастыре. Когда мы выпили кофе, кмет сказал мне:

— Если будешь в Сараеве, поклонись от меня владыке; он меня очень хорошо знает, да и немудрено — я знаком со многими тамошними важными лицами. Вам, учителям и даже калугерам, и во сне не видать такого знакомства.

— Что ж мудреного? — отвечал я, — тебе счастье, а нам другое.

— В том-то и дело, что я, хотя безграмотный, а умел расположить к себе важных царских людей, и они скорей поверят мне одному, нежели десяти или двадцати прочим. Я ко всем имею доступ: и к турецким властям, и к владыке, и к купцам, ты сам видел намедни в [198] меджлисе, что на меня смотрят как на самого умного человека и во всем мне верят; разве это дурно?

— Нет. А есть ли между вами грамотные кметы?

— Нет ни одного; но есть люди, которые поважнее меня по своему положению, только и им трудно со мной бороться.

— Кто же это такие?

— А вот, например, монах Макарий, бывший намедни с тобой у мудира. Он зазнался и стал умничать, то нужны школы, то нельзя туркам проезжать верхом через монастырский двор и провел даже новую дорогу вокруг монастырской ограды; так что многие турки жаловались мне на далекий объезд. Я собираюсь на днях съездить в монастырь и дать ему почувствовать, что есть люди постарше и поважней его пред царскими людьми. Его дело молиться Богу и исполнять приказания владыки. Мы здесь хозяева и тебе следовало обратиться к нам, а ты погорячился, еще когда я тебе сказал, что ты должен нам заплатить за право учить. Ну, и что же выиграл? Пришел да и ушел!

Я встал наконец, попросив корчмаря дать мне кого-нибудь донести мои вещи до другого хана и вышел. Парень с моими вещами ушел далеко, и я насилу догнал его. В разговоре я не заметил, как мы пришли к другому постоялому двору. Уже стемнело; солдаты развели огни в открытом поле; отовсюду раздавались звуки балалайки и военной музыки, песни и оклики. Я вошел в хан. Через несколько минут пришел один из знакомых мне туземцев и, не говоря ни слова, поманил меня рукой. Я взял вещи и вышел за ним.

— Где ты был все это время? — спросил он. Я рассказал ему свои приключения.

— Турки ждали тебя вчера в Прибое, а сегодня на мосту; они где-нибудь тут ночуют и злятся на тебя за то, что ты обманул их и не пришел в Прибой.

— Я не виноват, что по делу остался лишний день в монастыре.

— Ты куда же теперь идешь?

— И сам не знаю. У меня осталось только три гроша (15 коп. сер.), с ними далеко не уйдешь.

— Иди обратно в Сербию, пока твоя голова на плечах. Теперь не время думать об учительстве. Турки, пожалуй, [199] тебя схватят и засадят в тюрьму или убьют; они недаром тебя поджидают.

— Как же бы мне уйти скорее в Сербию? Я не знаю отсюда дороги. Нет ли у тебя кого-нибудь провести меня до сербской межи, а там я один дойду до сербского караула; мне бояться нечего, у меня сербский паспорт.

— Поедем отсюда к моему знакомому, там мы переночуем, а завтра рано отправим тебя с кем-нибудь до сербской межи.

Туземец сел на коня: его товарищ, не входивший в горницу, отдал мне свою лошадь, а сам пошел вперед. Через полтора часа мы приехали в назначенное место.

Хозяин дома приветствовал нас; я уже считал себя в безопасности, но, видно, еще не кончился срок моего испытания. К нам неожиданно подошли три турка и обратились ко мне: Куда отправляешься? В Шумадию вместо Сараева? Это разве по дороге?

Я придумал, как вывернуться из беды и спокойно отвечал:

— Я и не думаю ехать в Шумадию, но мне должен один человек в Белграде и выслал деньги на карантин. Я иду их получить, а завтра через Вышеград отправлюсь прямо в Сараево.

— Мы тоже идем в Вышеград; значит, пойдем вместе.

— Хорошо.

— А много ли тебе выслали денег из Белграда?

— Не знаю, завтра увижу. Думаю, не менее 100 цванцика (20 руб.с.), а может быть, и больше.

Турки отошли в сторону и начали что-то говорить потихоньку. Этим временем мой знакомец сказал хозяину дома:

— Скажи-ка, брат, этим гостям, что ты слышал от меня, будто гайдук Варница с своею дружиной перешел нынче вечером из Герцеговины реку Лим в Старый Влах и, пожалуй, явится ночью в здешней стороне и сделает на них нападение.

Хозяин тотчас же сообщил эту новость туркам и прибавил, что гайдуки захватили какого-то турка и силой заставили указывать им дорогу. Храбрецы сильно струсили. Как нарочно, в это время собаки громко залаяли в другой стороне. Надо было видеть ужас моих преследователей! [200] Они вбежали в дом, заперлись изнутри и погасили огонь.

Мы развели огонь недалеко от дома и расположились вокруг него поужинать. После ужина мы тут же легли спать; оба знакомца положили меня посредине, но хозяин не спал, я тоже придумывал, как бы мне счастливее выбраться из Турции и чем кончится надзор глупых турок, которым я не сделал никакого зла.

Но вот занялась предрассветная заря; по дворам запели петухи. Встали домашние, поднялись и турки, вышли из своих затворов, и потребовали есть. Хозяйка поспешила удовлетворить незваных гостей и стала готовить прежде для них скоромное на тагане. Это было в среду. Когда насытились сеймены, то начали собираться в путь и взяли с меня честное слово, что я приду, взвалили на плечи свои длинные ружья и ушли. Я тотчас же взял лист бумаги и карандаш и написал к самому себе письмо будто от Милана Лекича, чиновника Мокрогорского карантина, что мне выданы деньги из Белграда в уплату долга и чтоб я лично явился за их получением.

Окончив дорожные сборы и выпросив у хозяина мальчика, который бы донес мои вещи, я отправился в дорогу, не зная сам, что со мною будет.

После долгой ходьбы я увидел, наконец, на горе постоялый двор, в котором меня экзаменовали безграмотные магометане в первый день моего выхода из Сербии. До меня доносились ружейные выстрелы: блюстители порядка упражнялись в стрельбе в цель. Раздумывая о своем незавидном положении, я пошел к постоялому двору, думая пробраться потихоньку, чтобы не заметили турки, но едва я вышел из-за стены, как услышал крик:

— Эй, эй! Стой! Воротись назад!

Я вернулся, бросил свои вещи на небольшое возвышение и притворился, будто очень доволен встрече с ними. Турок спросил меня:

— Как же ты сказал нам, что пойдешь в Сараево, а идешь, как кажется, в Шумадию? Мы люди царские, должны следить за всем, что делается в царской земле и кто куда ходит. Мы за то едим царский хлеб. Понял, что я тебе говорю?

Видя недоверчивость турок, я стал порицать сербские [201] порядки и перенимание чужих обычаев, я сказал, что для меня гораздо лучше жить в великом царстве Оттоманском, нежели в таком маленьком княжестве, где все делается на швабский манер.

— Лишь бы только мне развязаться с этими людьми, — прибавил я, — и получить поскорее свои деньги.

— От кого же ты их получишь на карантине? — спросил он.

— Чрез Милана Лекича, к которому их выслал мой должник.

— Да ты как знаешь, что твои деньги у Лекича?

— Он мне прислал письмо с каким-то человеком в то время, когда я уже вышел из монастыря.

— Покажи письмо.

Я подал приготовленную заранее записку. Он вертел ее со всех сторон, но не мог добраться толку и велел мне самому прочесть. Я показал вид, что с трудом разбираю полусербские, полулатинские буквы.

Туркам не очень хотелось, чтоб я шел за деньгами в карантин, а между тем время уходило, и надо было на что-нибудь решиться. Поговорив по-арнаутски с своими товарищами, старший из них сказал мне:

— Вот что. Оставь здесь свои вещи и паспорт, а сам ступай в карантин. Когда получишь деньги, приходи сюда обратно, и мы проводим тебя до Вышеграда, а оттуда в Сараево или куда еще подальше.

Селяк, бывший в корчме, делал мне знаки глазами, чтоб я не возвращался.

Показывая вид, что соглашаюсь, я отвечал:

— Это все очень хорошо, но только я боюсь, что без паспорта и вещей, которые все записаны на карантине, не поверят моей личности и не выдадут денег.

Турок сомнительно покачал головой и приказал одному сеймену идти со мной и прибавил, чтобы мы поскорей возвратились назад. Я взял свой багаж и паспорт, и пошел вперед, а вооруженный турок, с длинным ружьем на плече, следовал за мной. Разговаривая дорогой, мы прошли поле и вошли в небольшой лесок. Сеймен сказал мне:

— Ступай потихоньку, я тебя догоню!

Само Провидение указывало мне путь спасения. Не чувствуя тяжести багажа и не помня себя от страха и [202] радости, я бросился стремглав к горе, на которой был расположен сербский караул. Добежав до ворот на самой сербской меже, я просунул руку и отворил их. Часовой, ходивший взад и вперед, закричал:

— Стой, стой!

Я крикнул чтоб он замолчал, сбросил свои вещи на сербскую территорию и, обратясь к догонявшему меня турку, объявил, что не пойду больше назад.

Чудно было мое спасение, так сказать, из-под дула турецкого ружья! Легко и свободно вздохнул я полною грудью! Я взглянул на собравшихся вокруг меня людей и первое лицо, бросившееся мне в глаза, был мой дядя, начальник сторожевой дружины. Меня закидали разными вопросами, и я едва успевал отвечать. Более всего интересовались положением сербского народа в Турции. Будучи в безопасности, я не стеснялся в своих рассказах о глупости и жестокости турецких администраторов. Мне также сообщили много новостей, и я между прочим узнал, что сербский народ требует скупщины и даже грозит в случае отказа собраться самому для исследования вражды между князем и его советниками, которые призывают турок в Сербию и делают их судьями своей распри.

Наша беседа продолжалась далеко за полночь; наконец я лег и заснул богатырским сном, забыв и турок, и грозившую мне за несколько часов смерть.

На другой день мои друзья и дядя с теткой угощали меня всем, что было у них лучшего. После всех необыкновенных событий, случившихся со мной в Турции, мне не верилось, что я нахожусь вне опасности. Мне все чудились еще сеймены, суварии и грозный нововарошский мудир.

После обеда мы пошли погулять и направились к перегородке карантина. Шесть вооруженных турок шли к нам навстречу, с ними был и их начальник. Они призвали Божию помощь, мы им ответили тем же и сели на лавках по ту и по сю сторону разделявшего нас забора. Турецкий начальник с видом упрека спросил меня:

— Так-то ты держишь свое слово? Хотел идти в Сараево, а возвратился в Шумадию?

— Что же делать, — отвечал я, — когда вы все, суварии и заптии, подозреваете нас в чем-то и преследуете, когда мы приезжаем в Турцию. [203]

— А я тебе скажу одно, что если бы ты вчера не ушел сюда двумя часами раньше, тебе не миновать бы Сараева. В Боснии восстала райя против турок, и мы получили вчера приказ ловить всех приезжих из Сербии и отсылать в Сараево, а там как знают, так пусть и поступают с ними. Наше дело исполнять приказания начальства. Я нахожусь на этой службе и не только тебя или кого другого отведу, куда назначат, отца, брата родного представлю; я за то получаю жалованье; велят, так и голову сниму. Вот что теперь у нас делается!

— Но какое право имеете вы, турки, — перебил его один из наших, — обижать людей, которые ездят по делам в вашу землю с нашими паспортами? Вы можете препровождать их к нашим властям, к нашему суду, а не сажать их в тюрьмы и убивать. Такое нарушение народных прав не может быть долго терпимо, и между нами может выйти большая неприятность. Так ли мы поступаем с вашими людьми, которые свободно разъезжают по Сербии, и никто их пальцем не тронет?

— Мы это очень хорошо знаем, — отвечал турок, — и ни в чем не виноваты. Мы должны исполнять приказания старших. Нам скажут: убей! – и мы повинуемся против воли, потому что находимся на службе. А ты счастлив, что вовремя ушел сюда! Не возвращайся опять в нашу сторону, пока не утихнут все эти смуты, а если и приедешь когда в Турецкую землю, то ступай в другое место, где тебя никто не знает.

От радости, что так счастливо кончились все мои беды, я угостил турок кофеем. Они купили табаку и несколько дюжин пороховых патронов и ушли обратно за сербскую границу.

Ф. Бацетич

Текст воспроизведен по изданию: Из путевых записок. Сербия и Турция // Русский вестник, № 11. 1875

© текст - Бацетич Ф. 1875
© сетевая версия - Thietmar. 2013
© OCR - Анисимов М. Ю. 2013
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русский вестник. 1875