Главная   А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Э  Ю  Я  Документы
Реклама:

БАЦЕТИЧ Ф. М.

ИЗ ПУТЕВЫХ ЗАПИСОК

Сербия и Турция

(Право издания и перевода на другие языки автор оставляет за собою.)

I.

В 1858 году я поехал из Белграда в Турцию с тем, чтобы побывать в разных местностях между сербским народом и взглянуть на благодетельные плоды милостивого гаттигумаюна, обнародованного после Парижской конференции султаном, хотя и был твердо убежден, что эта бумага оставалась без действия и по старой привычке лежала где-нибудь под тюфяком восточного вельможи или самого падишаха. Европейские журналы и газеты (в особенности английские и французские) протрубили во все концы земли, что османы даруют христианам равные права с магометанами, что с одним паспортом можно свободно ездить по всей Турецкой империи и что, наконец, правительство везде заводит школы, допускает строить церкви и вешать колокола. Я горел желанием быть полезным моему народу, хотел поступить куда-нибудь учителем, и под влиянием такого патриотического чувства, в мае 1858 года выехал в Княжества, запасшись сербским паспортом. [662]

Доехав до карантина на Мокрой Горе, на границе Сербии, я нанял кириджию (извозчика) под мою поклажу, но он брался довезти мои вещи только до Вардышта и то лишь с условием, если в них не окажется ничего подозрительного; в противном случае отказывался везти меня далее. Я рассказал карантинному сербскому чиновнику о своем затруднительном положении, а он кое-как уговорил селяка взять мой багаж. Я простился с сербской границей и отправился в путь. Проехав полторы версты, мы очутились в Вардыште. На самой дороге я увидал хан (турецкий постоялый двор), а немного подальше, на горке, караул. Едва мы подъехали, с горки закричали: «Стой!». Я и мой проводник остановились, и к нам подошли трое вооруженных турок. Один из них спросил меня, откуда и куда я еду? Я отвечал: «Из Сербии, еду определиться учителем где-нибудь в турецкой провинции». «А имеешь йол-тескеру (турецкий паспорт)?». Я не понял слова «йол», но другой турок пояснил: «Пасош». Я подал ему сербский паспорт. Он посмотрел, кивнул годовой и опять спросил: «Не имеешь ли при себе в карманах писем?». Я отвечал: нет. Он велел своему товарищу, также вооруженному, обыскать меня и, не найдя ничего, спросил: «Где твой багаж?». Я указал на лошадь. «А что там у тебя?».

— Мое платье, белье и кой-какие книги.

Едва я выговорил последнее слово, как они с неистовством подбежали к лошади, схватили мои вещи и бросили их на грязную дорогу. К несчастию, мои книги не были переплетены; ветер помчал мой аттестат, выданный из Белградской гимназии; за ним полетела «Естественная История», а потом и другие книжки: латинский словарь, сербская грамматика и разные немецкие и латинские руководства. Один из турок погнался за моим аттестатом, летевшим по грязи, поймал его и стал рассматривать, но ветер и дождь беспрестанно вырывали его из рук. Я придерживал руками свои книги, чтоб они не разлетелись в разные стороны; но турецкий блюститель порядка безжалостно перебрасывал их, как сено или капусту, и ветер, перелистывая географический атлас и «Естественную Историю», разбросал по грязи вырванные листы. Рисунки зверей, птиц и пр. привлекли внимание турецкого полицианта; он [663] вытаращил глаза и сердито спросил; «Это что?». Я объяснил ему содержание книги. Он кивнул головой и велел собрать листы, валявшиеся в грязи и перенести под навес жилья. С помощью моего извозчика и хозяйского слуги я собрал все кое-как и положил на указанное место. Турецкие стражники с любопытством начали рассматривать зверей, удивлялись фигурам слона и носорога и с усмешкой смотрели на волка и лисицу. Я стал им объяснять ценность последней, но один из них возразил:

— Волки и лисицы везде такие же. Лисица везде лукава; а волк везде — волк: это наши зверки. Они нам знакомы, как двуногие, так и четвероногие, — прибавил он, усмехаясь.

— А вот это царь змей, — заметил я, указывая на удава.

Турок сердито посмотрел на меня и сказал:

— Разве может быть у змей царь?

Я промолчал; потом, отыскав льва, прибавил:

— А вот это царь зверей!

Он нахмурился и закричал:

— Не говори больше такого вздора; разве бывают у змей и собак цари? Ты знаешь, что один только Бог на небе — при этом он поднял ладонь к верху — и один царь на земле, наш султан Меджид. — Я промолчал. После того он спросил меня: — Ты это все учил и все знаешь?

— Да, знаю.

— А можешь ли сам все это сочинить?

Я отвечал, что этим занимаются ученые люди, учители, а ученики школ должны учить то, что написано в книгах и отвечать на предлагаемые им вопросы. «И этого достаточно», самодовольно произнес он. Географический атлас, в свою очередь, возбудил любопытство безграмотного турка. Я сказал ему, что по этой книге можно узнать, сколько земель находится во владении царей или королей. Карта Европы попалась очень кстати. «Покажи-ка, до каких пор идет земля нашего султана». Я указал на Европейскую Турцию, но он, по-видимому, остался недоволен, помолчал и потом спросил потихоньку: «А где Московия?». Я повел пальцем от Северного океана до Черного Моря и от Балтийского до Камчатки и сказал, что Московия имеет свои владения еще в Азии и Америке и что ей принадлежат все острова на Ледовитом океане. [664]

— А в каком городе сидит московский король?

Я указал на Петербург. Прочие полюбопытствовали видеть Францию и Германию, а один из них спросил с усмешкой: «Это что за крючок?». Я объяснил, что это Италия. Наконец дело дошло до «Инглезки». Я показал им царицу морей и прибавил, что вода отделяет ее от Франции «А! Я слыхал, там правит женщина».

— Да, у них королева.

Один из турок покачал головой и сказал:

— Несчастный тот дом, где жена управляет; еще несчастнее та земля, где повелевает жентина (Ж`еница – ласкательное; жен`етина – презрительное, бранное слово на сербском языке).

Его товарищ прибавил к этому очень любопытное суждение, выражавшее взгляд магометанского простонародья на Англию:

— Каков народ, такова и кралица. В Инглезкой земле люди выделывают одни только иголки; что заработают, тем и живут, оттого и называются они инглезами. А велик ли их барыш? Десять иголок стоят две, три, много четыре пары. Чем тут жить? Они все бедняки, оттого и делают иголки, чтоб было чем чинить свою худую одежду. Вот какой там живет народец.

Я думал, что этим кончится мой экзамен, но один турок спросил меня:

— Правда ли, что хлеб не родится у инглеза, и он там за редкость? У нас говорят, что тамошние люди умерли бы все от голода, если бы наш милостивый султан не давал им хлеба.

Я отвечал, что мне неизвестно, сколько родится в Англии хлеба, но все-таки он у них есть, потому что их земля хороша. Мой суровый собеседник дико посмотрел на меня и с гневом сказал:

— Я не стану лгать; я все это слыхал от многих ходжей и дервишей, которые учили глубокие книги; они, конечно, больше знают, что написано в нашем Алкоране. Там больше правды, чем в этих влашских гяурских книжонках. Мудрые люди не станут говорить наобум, а как сказано в их книгах. Турку не позволяет его вера лгать, и он не имеет в том нужды, а говорит так, как оно есть вправду. [665]

Тут только я вспомнил совет сербского карантинного чиновника одобрять всякую чепуху и во всем соглашаться. Турок то и дело ощупывал рукой кинжал и пистолеты и посматривал то на меня, то на своего товарища. Я смекнул, что у них кроется что-то недоброе на уме, и тотчас же стал поддакивать и говорить в их тоне. Он, как будто сделался со мной поласковее. В это время третий турок, сидевший на пороге постоялого двора и перелистывавший мой атлас, заметил, что я стал соглашаться с словами его товарищей и, когда я начал собирать свои разбросанные книги, он сказал мне: «Покажи-ка еще раз, как велика Турецкая земля?». Я хотел было по-прежнему очертить величину Турции, но мой проводник взглядом напомнил мне быть осторожным. Я стал обводить пальцем границы владений падишаха, начиная от Молдавии, Сербии, Герцеговины, Албании, Эпира до самого Константинополя, туда же поместил Ионические острова, Грецию, все Черное море и, простите, снисходительный читатель, у страха глаза велики, захватил даже Крым и Одессу. На карте Азии я очертил Китай, Японию, Индию, Персию и Аравию, и сказал что все это Турецкая земля, что некоторые страны управляются своими владетелями, как, например Персия, но все они подчинены султану и жители их магометане.

Турецкие блюстители, по-видимому, остались довольны моим объяснением, а сидевший на пороге спросил меня:

— Почему же ты прежде не говорил правды, как теперь?

— Я хотел показать вам, как думают те, которые не знают турецкой силы и только марают бумагу, не понимая сами, что говорят и пишут.

Турки засмеялись и сделали одобрительный знак рукой, а сидевший внушительно прибавил: «Вот это так!».

Не зная, как освободиться от безграмотных экзаменаторов, я начал опять собирать свои вещи, но они зорко смотрели за мною, и один из них, сойдя с своего места, потягиваясь и зевая, сказал что-то по-арнаутски. Сидевший турок опять спросил меня: «Что же ты нам не показал, где Мисыр (Египет)?». Я взял карту Африки и сказал: «Вот Мисыр», потом обвел всю эту часть света и объявил, что на всем ее пространстве живут арабы, магометане, и другого народа нет. [666]

Глупые турки предложили мне новый вопрос: во сколько времени можно обойти всю царскую землю? К счастью, я вспомнил россказни дервишей и отвечал:

— До сих пор никто еще не мог обойти царскую землю, потому что ей нет конца. Кроме Бога никто не знает, сколько магометан на свете. От восхода и до заката солнца все Турецкая земля, а может ли человек в одно время быть там, где рождается солнце и где оно заходит? Про то знает один Бог и старые люди, читающие глубокие божественные книги. Влахи не могут этого знать; нас учат только, как подписывать свое имя и фамилию и вести приходо-расходные книги. Наше дело только слушать, что говорят ходжи, софты, дервиши и другие умные люди.

Мои слова, как видно, очень понравились туркам, потому что они угостили меня чашкой кофе. Между тем мой кириджия беспрестанно подмигивал мне, скрипел зубами и пожимал плечами, давая знать, что пора уже отправляться в путь. На дворе стемнело и шел маленький дождь. Не совсем было приятно стоять несколько часов на пороге под навесом, а в жилье нельзя было войти по бесчисленному множеству насекомых. Хозяин и проводник, соскучась моим экзаменом, развьючили лошадей и пустили их на волю. Я поспешил наконец выбраться вон и хотел заплатить за кофе, но турки не допустили и спросили: «Который король сильнее, французский или московский?». Я отозвался незнанием.

— Где же ты был, когда шла война с московом в Крыму?

— В Шумадии, то есть в Княжестве Сербии.

— А теперь ничего не слышно о москове?

— Ничего.

— Должно быть, его далеко загнали, и уж нет его в живых?

— Вероятно, так, — отвечал я.

— А ты не знаешь, много ли еще осталось у него земли?

— Нет, не знаю; нас этому не учили.

— А! Но что же нибудь ты слышал в Шумадии?

— Мне некогда было слушать, я учился.

— А! — Повторили они с удивлением, и тут же один из них прибавил: [667]

— Когда гяур зазнается, то думает, что он сильнее и умнее всех. Москов и его король перестали слушаться нашего султана Меджида, а он и напустил на них столько францеза и инглеза, что они их загнали и почти всех перебили. Какие земли нужны были султану, он их отнял у москова, а похуже ему оставил и то когда москов попросил прощенья у Абдул-Меджида и дал слово никогда не зазнаваться пред ним. Султан простил его и приказал францезу и инглезу, чтобы перестали воевать и отправились в свои земли, а с москова взял большой харач в уплату за военные издержки. Много вышло султанской казны на голодных гяуров: Францез и инглез получали в срок жалованье, пили и ели досыта в Турецкой царевине и никогда так не одевались и не обувались у своих королей, как у нашего султана. Некоторые даже остались у нас. В царском войске много всякого народа. Они околели бы с голоду, если бы не было Турецкой царевины.

После подобных рассказов я, наконец, освободился от моих мучителей и стад собираться в путь. Увязав наскоро свои вещи, я отдал их извозчику, заплатил пошлину за свой багаж, четыре гроша (20 коп. сер.), и оставил постоялый двор. Хозяин, видимо, сердился на меня за мой продолжительный разговор с турками и за географические объяснения. Дождь не переставал идти, и мы отправились пешком. Мой спутник хранил упорное молчание, но через полчаса попросил у меня огня. Я высек огня и мы оба закурили.

— Где ты будешь ночевать? — спросил он.

— Не знаю.

— Зачем же ты задерживал меня по милости своих книг и этих дурней турок? Не могу надивиться, как ты играешь своею жизнью. К чеку такая откровенность с этими кровопийцами? Послушайся меня, брось прежде всего эти книжонки в воду, если не хочешь погибнуть. Ты месяца не проживешь в Турции и как раз потеряешь свою голову.

— Да разве мои книги кому мешают? В них нет ничего ни против турок, ни против правительства; это учебники, которые, вероятно, находятся в Царьграде во всех турецких школах.

— Э! Ты, как видно, учился в Белграде на свою [668] погибель; там бы и оставался жить, а здесь тебе не место. Я ничему не учился и ничего не понимаю, но предвижу, что тебе не миновать беды на этом пути. Ты еще не знаешь турецких ловушек и откровенно рассказываешь дурням, чему тебя учили в Сербии. Ты забыл, что здесь христианская голова ценится не дороже воробьиной и висит на ниточке. Понял ли ты, что один из разбойников сказал по-арнаутски.

— Нет. А ты?

— Кое-что, но не все. Я пошел в хан с каким-то молодцом, который после нас заехал вылить рюмку водки. Он спросил, откуда ты? Я отвечал, из Сербии, едет искать места учителя в Турции. Он махнул рукой и сказал, что турки очень озлоблены твоими словами и что один из них говорил про тебя: «Хорошо, что он проговорился; мы покажем ему, что мы также умеем брить за ушами, и этот гриб далеко полетит с его головы; а если мы его не побреем, то найдется кто другой из наших, лишь бы только он подальше ушел от влашской границы».

Я действительно вспомнил, что турки говорили на непонятном для меня арнаутском языке и спрашивали, знаю ли я по-арнаутски, но я отвечал им отрицательно. В моем простодушии мне казалось, что у них не было никакого злого намерения, и не приходило в голову, зачем они так часто посматривали друг на друга и допытывались, где я буду ночевать; но я им отвечал, что это дело моего проводника. Они делали и ему тот же вопрос, но он отговаривался незнанием: «Теперь лето; где найду поболее и получше травы, там и ночую; а может быть доеду до села Штербцы, хотя и запоздаю, только бы лошади не устали; у меня нужные дела; завтра вечером мне надо непременно быть дома». Теперь только я понял, отчего он молчал дорогой и сердился на меня. Ускользнув от опасности, он стал мне толковать, как не поддаваться хитрости турок и выпутываться из беды. Простой человек из народа имел более опытности и осторожности, нежели я, воображавший в своем учительском тщеславии, что турки оценят мою ученость и отнесутся ко мне с уважением.

По словам моего проводника, все турецкие начальники, начиная от паши до последнего чиновника, были разбойники и грабители. [669]

— Пусть так, — отвечал я, — но за что они меня убьют? Я не беглец, имею сербский паспорт и ищу учительского места; найду — хорошо, а не найду — возвращусь обратно в Сербию.

— Ну, еще не известно, доживешь ли ты до того времени.

— Почему же? Я читал в сербских газетах, что с паспортом можно свободно жить в Турции, что султанский гаттигумаюн ручается за равноправность христиан с магометанами и что никто не смеет тронуть чужих подданных; они могут жаловаться.

Товарищ насмешливо посмотрел на меня и сказал:

— А когда и кому ты будешь жаловаться?

— Турецким властям.

— Что ж ты не жаловался теперь, когда еще на пороге Сербии они хотели побрить тебя за ушами и сбить с твоей головы этот гриб (круглую шляпу), несмотря на твой паспорт. Нет, мой дорогой, ты думаешь одно, а турок — другое, и ты очень ошибаешься, если веришь турецкому гаттагумаюну. Я пятьдесят лет живу на свете и не помню, чтобы турки когда-либо исполняли свои обещания на бумаге. Они те же волки: волк каждую весну меняет свою шерсть, а привычку — никогда. Итак, сынок, если ты глуп — верь их словам и надейся на их защиту и правосудие; только навряд ли увидишь ты Сербию, и никто не узнает, где твоя могила. Однако помолчим, нас догоняют какие-то верховые. Брось или спрячь свой грибок, у тебя в белье красный фес, надень его, да накинь на себя это чебе (одеяльце), оно будет безопаснее. Кто знает, может турки отправились за нами в погоню, чтобы убить тебя, а твой паспорт привяжут кошке на хвост?

Я послушался совета осторожного селяка. Уже наступила ночь, а верховые были от нас в полуверсте. Мой спутник опять сказал мне:

— Ступай вперед по опушке леса, а я между тем посмотрю, что это за люди. Когда я закричу «Ди!», не выходи оттуда; если начну петь потихоньку, ступай вперед по дороге, а если громко скажу «Погоди!», значит, нет опасности, и ты остановись, чтобы нам опять вместе сойтись!».

Его совет идти украдкой лесом мне не понравился, и я решительно отвечал: [670]

— Я не пойду в лес; завтра же я буду на большой дороге и если тут в самом деде так опасно, как ты говоришь, то те все ли равно попасть где бы то ни было в руки турок. Мне нельзя идти по-твоему; учительского места ищут в городах, а не в лесах.

Спутник оскорбился моими словами и возразил с неудовольствием:

— Я, как человек и христианин, оберегаю тебя от зла; потому что ты осеняешься по-нашему честным крестом, и указываю тебе более безопасный путь, но если ты не хочешь слушаться, делай, как знаешь, твоя голова — твоя воля, а если ты добрый человек, подумай и обо мне. Оберегая тебя, я берегу и себя; ты один, и погибнешь один, а у меня дом и семья; они погибнут вместе со мной. Пожалуйста, ступай немного вперед и молчи: нас догоняют.

Мне стадо жаль боязливого селяка, и я пошел вперед опушкой леса. До меня донеслись родные звуки:

— Бог вам на помочь!

И пошли обычные расспросы: «Откуда и куда едешь?».

— С карантина.

— Что там покупал? Почем нынче соль, водка, мука, зерновой хлеб? — И т.п. Наконец, стали спрашивать, что делается в Сербии? Нет ли чего нового? Правда ли, что сербское войско идет на границу дать царю помощь против Карадага (Черной Горы)? Кириджия отвечал отрицательно и крикнул мне: «Полакше!». Я шел по боковой тропинке молча, в нескольких шагах от товарных лошадей и за ночною темнотой новые спутники не могли меня разглядеть. При последнем их вопросе о сербских делах мой попутчик указал на меня, как на человека, только что приехавшего из Сербии, который может удовлетворить их любопытству. Они закричали мне, чтоб я остановился и, поравнявшись со мною, приветствовали по народному обычаю: «Добар вече», я отвечал: «Бог вам помогао!». Обменявшись вопросами о здоровье, мы перешли к другому разговору; но прежде всего набили трубки; я высек огня и все закурили. Тогда один из спутников сказал мне: «Ты устал, не хочешь ли сесть на моего коня?».

Я поблагодарил его и отказался. Тут посыпались вопросы: когда я выехал из Белграда? Что там делается? Я [671] по порядку рассказал им, как сербские поглавари ссорятся между собой и как их мирят иностранные консулы и турецкие паши, нарочно для того приезжающие из Царьграда.

— Что они делят между собой? — возразил один из спутников. — Чтоб их проклятое семя исчезло с белого света! Зачем они ссорятся и губят народ? Чего им недостает в полном доме и мирной земле? Чтоб их ржавчина убила! Зачем им турки, чтобы мириться? Разве они забыли, что терпели? Разве они не видят, что мы терпим? Проклятое несогласие наших поглаварей довело нас до такого рабства; не народ виноват, а изменники и льстецы. Кстати, правда ли, что сербское войско вместе с турками идет против Черной Горы, чтобы покорить ее турецкому царю?

— Не знаю; я этого не слыхал.

— А что говорит народ о черногорцах? Одобряет ли их за то, что они разбили турок на Грахове?

— Не только одобряет, но и радуется их победе, и сам бы желал идти им на помощь, но поглавари этого не желают.

— Чего же они хотят?

— Получать побольше жалованья, господствовать над народом и жить так, как они теперь живут. Они говорят: мы освободились от турок; нам остается только хорошо пожить; а кому тяжело на этом свете, пусть сам хлопочет и проливает свою кровь по примеру наших предков. Когда они бились, нам никто не помогал. Мы освободились благодаря юначеству наших дедов и отцов, которые гибли, но все-таки завоевали нам свободу. Если кому нужна свобода и мало места на земле, пусть сам дерется, а нам и так хорошо.

— Разве она так думают о сербском народе?

— Да, так. Сербские чиновники не лучше турок: они забоятся только об увеличении своего жалованья и доходов и о средствах, как бы попасть в милость к какому-нибудь высокопоставленному лицу, а через него получить выгодное место у попечителя. Это обыкновенно достигается родственными связями, женитьбой и пр., и таким образом они во всем поддерживают друг друга, а что касается до [672] народа, то они не думают об его благосостоянии и говорят так: «Что нам за дело разбирать, кто страдает в Турции, что черногорцы дерутся с турками? Кто что делает, пусть делает, а нам и так хорошо».

Мой спутник несколько минут помолчал и сказал со вздохом:

— А я думал, что в Сербии нет более Бранковичей, и что турецкое иго дало Сербам понять, до чего довела царя, народ и всю землю сербскую измена их поглаварей. Они все продали в турецкое рабство, они забыли свою родину, свое племя и хотят взять верх над несчастными братьями, которых они же отдали во власть варваров. Напрасно ждем мы от них помощи, как иззябший тепла от солнца, они, как видно, и не думают о нас, лишь бы им было хорошо. Забыли они, что делали до сих пор турки в Шумадии? Как они сажали на кол христианских людей, рубили им головы, забирали в рабство их жен и детей? Забыли они, как весь сербский народ собирался со всех концов в Шумадию под знамена Карагеоргия и Милоша Обреновича, как жертвовал всем своим имуществом и дрался с турками? В то время в Шумадии не было ни пушек, ни солдат; зато гайдуки были первые в бою воины: они внезапно появлялись там, где их не ожидали турки и наводили на них страх. Вся сербская земля была ими переполнена. Как горные соколы слетались они из Босны, Герцеговины, Старой Сербии и с Черной Горы на защиту своих братьев. Прежние шумадийские сербы были не то, что нынешние их поглавари: они делились всем и помогали друг другу, не спрашивая, кто откуда родом, чей сын, чем занимается, богат или беден. Требовалась только правда, честность да юначество. При Милоше шумадийским поглаварям не приходило в голову, как теперь подавать помощь врагам своего народа.

— Они не посмеют и теперь, — сказал я, — помогать туркам против Черной Горы, потому что побоятся восстания в Сербии. Они знают характер сербского народа и поберегут до времени свои головы.

Между тем мы очутились на перекрестке, где нам следовало расстаться с нашими попутчиками. Их дорога лежала направо, а наша налево. Мы все время шли пешком [673] и не видали, как быстро пролетело время. Наконец наступила пора прощаться; они упрашивали моего извозчика переночевать в их селе, но он отказался, и мы повернули в сторону. Тогда один из собеседников сказал:

— Ну так я поеду с вами, мы ночуем вместе, а завтра расстанемся.

— Прекрасно! — отвечал я. — Чем больше друзей, тем веселее.

Итак, простясь с его товарищами, мы втроем направились нашею дорогой. Шел сильный ливень, и было так темно, что мы беспрестанно натыкались то на пни, то на кусты. Дорожный предложил мне свою лошадь, и я поехал шагом, а оба мои товарища пошли пешком. Раздавались сильные раскаты грома и частые молнии освещали наш путь. Мы молчали, пока не выбрались из леса в поле. Тут путник спросил меня:

— Что, брат, озяб?

— Нет, но я промок до костей.

— Ничего, мы скоро остановимся на ночлег.

Через четверть часа мы очутились в долине. Новый товарищ велел нам остановиться, а сам пошел искать пустой пастушьей хаты и скоро вернулся с радостною вестью, что нашел приют для ночлега. Пройдя несколько шагов, мы остановились.

— Слезай, брат. Приехали. Слава Богу! Мы здесь отдохнем.

Я слез с коня. Лошадей разнуздали и привязали длинными веревками к забору и к хате.

— Смотрите, — сказал я, — как бы нас не потащили завтра к ответу за то, что лошади истопчут и съедят траву.

— Не бойся, — отвечал незнакомец, — я за все буду отвечать. Надо только заткнуть колокольчик у лошади, а то, пожалуй, он приманит к нам немилых гостей.

Он отыскал впотьмах под навесом хаты сухое сено, чтобы развести огонь, и, оборотясь ко мне, сказал:

— Пойдем, брать, в хату.

Приблизясь к двери, он шутя стукнул и закричал:

— Эй, хозяин! Дома ли ты? Если рад гостям, отворяй дверь. — И, засмеявшись, прибавил: — Вот как крепко спит! — Потом обшарил дверь, просунул руку в щель и засов стукнул; он толкнул ногой, и дверь отворилась настежь. [674] Войдя внутрь жилья, он положил клок сена, высек в трут огонь, завернул его в сено и велел мне махать им, чтобы раздуть пламя. При свете вспыхнувшего сена он набрал щепок, зажег их и хижина осветилась. Не довольствуясь этим, он отыскал в темноте дрова, притащил их большую охапку и наломал еще разных палок около огорода и забора.

При свете огня я рассмотрел внутренность хаты: земляной пол и бревенчатые стены были вычищены; в трещины прорастала трава. Убранство хаты состояло из двух дощатых кроватей, стульев и скамеек по углам, а в стене висела небольшая круглая софра (столик) на четырех ножках. На краю очага стоял столбик с висевшей палкой, на которой было несколько зарубок. Это шкрит (?неразб. – прим OCR) (крюк) на который вешают котел. Когда нужно изготовить наспех, котел спускают на нижнюю зарубку ближе к огню, а если время терпит, то поднимают его повыше, чтобы варилось исподволь.

В трех углах хижины висели лодки, а ниже их деревянные клинья, вбитые в стену вместо вешалок. На одной полке стояли два горшка. Рассматривая с любопытством импровизованный ночлег, я увидел в одном углу гусли и указал на свою находку. Спутник взял их и притащил к огню, и, осмотрев, сказал:

— Гусли хороши, но кожа изорвана и гудала нет; их надо прежде починить. Кто здесь будет жить и кому они понадобятся, тот их и поправит, а нам еще нужно кое-что приготовить для ночлега.

— Тут, кажется, все есть, — сказал я, — вот и две кровати; остается только лечь и заснуть.

— Нет, мы еще долго не ляжем спать. Я рад нашей встрече и желаю с тобой побеседовать. Твой товарищ не хотел ночевать в нашем селе; оно и лучше, потому что мы поговорим здесь на свободе. Мне досадно было слушать, как поступают в Белграде сербские поглавари, старшины и даже сам князь. Ты кое-что еще порасскажешь, а после я тебе сообщу то, чего ты не знаешь; но прежде надо приготовить постели, потом повечерить, а там уже наговоримся досыта.

В это время вошел мой проводник, приветствуя нас:

— Добрый вечер, братья! [675]

— Бог тебе на помощь, — отвечали мы, — счастливый ночлег дай тебе Боже вместе с нами.

Он спросил, вносить ли товар в хату, но дорожный посоветовал положить его под навес.

— Пусть лежит там до завтра, его никто не тронет. Здесь одни только волки да зайцы рыщут. Разве гайдук найдет выпить и налить водки в свою чутуру, так он не обидит христианина, особенно селяка, и что возьмет, заплатит золотом или серебром.

— А если турки нахлынут сюда? — спросил я.

— Нет, — отвечал он, — деньги давай, не пойдут; они и днем не показывают носа в этих трущобах, а не то возьмут проводника из селяков.

— Кого же они боятся?

— Конечно, гайдуков.

— В таком случае, какая им польза от селяка?

— Гайдуки не тронут турок, если их провожает серб, потому что в случае нападения на них они прямо скажут, что проводник нарочно завел их в западню, и тогда бедняку будет беда.

— Случается ли теперь, что гайдуки убивают?

— Как же! Вот недавно в селе Штербцы они застрелили двух наповал, а в прошлом году одного убили, а другого ранили на Рудине, недалеко от Кратова.

— За что они убивают турок?

— За то, что турки, как бешеные собаки, не знают границ своему зверству. Они, когда вздумается, нападают и отнимают все, что им понравится; бесчестят женщин и девиц, и убивают невинных людей. В былое время, когда христиане также носили оружие, турки боялись, чтобы сельчане опять не восстали против их ига, как было в Шумадии при Карагеоргии и Милоше Обреновиче, когда сербский народ вел многолетнюю борьбу, проливал кровь и умирал на кольях, но не хотел сдаваться живым. Наши потурицы и всякий здешний сброд очень хорошо это помнили и удерживали свое неистовство. Теперь не то, и если бы не гайдуки, то плохо пришлось бы нашему брату.

— Отчего же вы не жалуетесь на этих разбойников? По султанскому гаттигумаюну все равны на суде и пред законом.

Приятель с улыбкой взглянул на меня и, не отвечая на мои слова, сказал: [676]

— Погоди, брат, я прежде устрою постели, чтоб было помягче и получше лежать, потом помолимся и поужинаем, чем Бог послал, а там, если тебе не будет в тягость, проговорим до самого утра.

Он подошел к другой кровати и стал будить моего возницу, уснувшего под наш разговор.

— Эй, побратиме, вставай! Посиди немножко с этим братом, а я поищу, что постлать на кровати, чтобы вам обоим мягко было спать.

С этим словом он вышел из хаты, а дремавший товарищ спросил меня:

— Хвала Богу! Какой теперь час ночи?

— Должно быть за полночь, — отвечал я.

Он вышел посмотреть лошадей и, вернувшись, сказал:

— Дай-ка, брат, твоего хорошего табачку, покурим от скуки.

Я подал ему кисет. Он набил трубку, и мы закурили.

— Откуда ты, брат? — спросил я его.

— Из села Тоци, в Герцеговине.

— Как тебя зовут?

Он сурово посмотрел на меня и сказал:

— А на что тебе знать? Я не спрашиваю про твое имя; с меня довольно знать, что ты христианин, одного со мной закона.

Пока я с ним разговаривал, дверь хаты отворилась, и наш попутчик втащил большую охапку сена, разостлал его на обе кровати и накрыл попонами.

— Теперь хорошо будет спать; сено только немножко сыровато, зато лучше будет пахнуть. Теперь умоем руки, помолимся Богу и поужинаем, а после того, брат, побеседуем.

Но в хате не было воды; он взял с полки горшок, вышел и скоро вернулся с водой.

— Чисть ли горшок? — спросил я. — А то бы я напился воды.

— Пей, сколько угодно, — отвечал он, подавая мне горшок. — Я ручаюсь за его чистоту. Тут все постная посуда, которая осталась после пастухов. Переходя на другое место, они, обыкновенно, чистят хату и моют всю посуду; [677] нечистую они разбили 6ы, чтобы кого не опоганить, потому что это грех. Не бойся, я все-таки вымыл горшок прежде, чем налил в него воды. Пей свободно! — При этих словах он плеснул немного воды на огонь, приговаривая что-то про себя.

— Зачем ты это делаешь? — спросил я его.

— Так надо, — отвечал он. — Теперь глухое время, и когда берешь воду впотьмах, надо налить ее немного на огонь. Пей, брат, здесь вода хороша.

После этого мы подали друг другу умыть руки из горшка и начали молиться. Мой проводник, как старший летами, стал впереди нас, обратясь к востоку, и каждый про себя прочел молитву, какую знал. Наконец мы уселись пред горящим огнем.

— Слава Богу! — произнес встречный товарищ. — Мы сделали главное дело, помолились.

— Не выпить ли нам теперь по рюмочке? — сказал проводник.

— Я давно об этом думаю; — возразил дорожный, и вытащил из угла свои мешки. — Посмотрим, братья, что мне наклала женина родня. Коли Бог привел нам вместе ночевать, то вместе и поужинаем, чем Бог послал.

Мой проводник также взял свой узелок, но дорожный остановил его. — Ты, побратим, побереги свое на завтрашний день; твой путь далек. — И стал вынимать из мешка чутуру (Чутура, круглая фляга с высоким, узким горлом, которое плотно закрывается винтовою крышкой), погачу (пресный хлеб) и вкусную сушеную рыбу.

— С нас и этого довольно, а не достанет, так поищем еще. Моя пуница (теща) много всего наклала жене и детям; но не тот, кому сказано, а тот, кому суждено пусть и кушает. Нам пришлось вместе ночевать, вместе и закусим по-братски, чем Бог послал.

Напрасно мы уговаривали его поберечь гостинцы, назначенные его семейству: он снял висевшую на стене софру, поставил ее посреди хаты, положил на нее хлеб, рыбу и флягу с водкой и, расставив кругом стульчики и скамейки, сказал: «Пожалуйте, братья, присядьте к столу Мы было отказались, но он заметил, что от хлеба и соли грешно отказываться. Мы перекрестились и сели по старшинству: [678] проводник на первом месте, я возле него, а потом и сам хозяин, угощавший нас. Он предложил моему попутчику разрезать или разломать хлеб. Последний долго отказывался, но, по убедительной просьбе вынул из-за пояса нож и сказал: «Помоги Боже, в добрый час», перекрестил хлеб ножом и отрезал кусок сперва мне, потом добродушному сотоварищу, а напоследок себе.

По обычаю сербских поселян, из уважения к гостю, ему подавали непочатый хлеб, чтоб он его разрезал и разделил всем сидящим за столом. Гость за трапезой считался первенствующим лицом: он первый брал кушанье и первый выпивал рюмку вина, а за ним уже и прочие по старшинству. В семейном быту это право первенства принадлежало, по народному понятию, старшим детям или старшине семейства; резать мясо уступалось тому, кто был половчее. Наш собеседник занялся рыбой и, когда все было готово, предложил моему попутчику чутуру. Тот опять стал отговариваться, наконец, взял ее, перекрестился и сказал:

— Пусть так идет на десную руку. — Потом опустил сосуд на стол, говоря: — итак, мне надо первому пить?

— Распоряжайся, брате, как у себя дома, — промолвил дорожный.

Попутчик взял опять чутуру и стал приговаривать:

— Помоги нам Бог и Святая Богородица, чтобы счастлив был наш вечер, счастлива наша встреча и знакомство, счастлив наш ночлег! Как мы во здравии повечерим, так дай нам Бог и Пресвятая Богородица и света дождаться во здравии. Да сохранит нас Бог от всякой беды и напасти, видимой и невидимой, и от всякого дьявольского наваждения. Да не даст милосердый Бог я Пресвятая Богородица власти дьяволу над нами грешными. Да покроет нас Бог и Святая Богородица покровом Своим на всяком месте и защитит нас щитом Своим. Да сохранят нас ангелы, Божии слуги, своею милостью от злодея, нечистого духа и от всякой муки и неволи, и да избавят нас от всякого зла и напасти!

При каждом возгласе мы произносили: «Аминь! Дай Бог и Пресвятая Богородица!».

После этих слов, он повернулся ко мне направо и сказал: [679]

— Пусть здравица обходит нас с правой руки, при помощи Бога и Святой Богородицы. Будь здоров, дорогой брат!

— Бог да пошлет тебе здоровье, — отвечал я.

Он поднес чутуру к губам и выпил. Дорожный товарищ, положа руку на грудь и слегка наклоня голову, сказал:

— На здоровье, брат.

Я то же повторил за ним. Проводник поклонился и, подавая мне вино на правую сторону, сказал:

— Дай Бог вам и всей братии христианской много лет жить и здравствовать.

Я взял флягу и извинился, что не знаю никаких приличных случаю приветствий. Оба товарища рассмеялись и сказали:

— Если не умеешь приговаривать, то наверно умеешь пить. Как знаешь, так и говори.

Я повернул чутуру и произнес:

— Помоги Бог в добрый час! Счастливый вечер!.. Братская любовь да будет между нами!

Потом продолжил, обращаясь поочередно к тому и другому:

— Будь здоров, брат!

А они отвечали:

— Дай Бог тебе много лет жить и здравствовать.

Когда я выпил, они оба вскричали:

— На здоровье!

А я сказал по народному обычаю:

— И вам дай Бог здравствовать, — и передал чутуру на правую руку, хозяину стола.

Он принял ее и сказал мне:

— Как же ты говоришь, что не умеешь пить здравицу, а между тем ты получше меня знаешь наш обычай? Нам трудно выучиться тому, что ты знаешь, — прибавил мой попутчик: — пусть этим займутся наши младшие; но если Бог тебе приведет пожить с нашими братьями, ты выучишься тому, что мы знаем.

Встречный приятель, приняв от меня чутуру, извинился тоже, что не умеет красноречиво говорить, но хвалился в шутку своим искусством пить, упрекал нас в излишней церемонии, и сказал: [680]

— Бог привел нас провести вместе нынешнюю ночь, завтра мы расстанемся; по крайней мере, оставим друг другу добрую память о себе. Я так рад, что мы сошлись в безлюдном месте; зато поговорим свободно обо всем, что близко нашему сердцу.

Пра этих словах он глубоко вздохнул и продолжал:

— Что делать! Пришло такое время, что опасно принять в свой дом хорошего человека. Душа жаждет поговорить о своем народном горе, разделить по-братски время и угостить по старинному обычаю, а между тем боишься за свою голову. Вот какое настало проклятое житье! Сам не знаешь, останешься ли цел. Приедешь ли вечером домой, усталый с дороги, или придешь с полевой работы, а сердце дрожит, все ли в доме благополучно. Так и боишься, как бы дорогой не наткнуться на беду и не застать у себя незваных бешеных турок и других бродяг. Иной раз все спокойно, весело, здорово и думаешь: Слава Богу! Нынче нет пексияна (нечистого); сядешь, начнешь разговаривать с челядинцами (семейством), как вдруг услышишь конский топот, стук оружия и незнакомые голоса. Не успеешь выйти из дома, а толпа уж окружила его. Турки бормочут по-своему. Если скот дома, бросаются на него как волки, в загон тащат и режут его, или ломают двери у клетей, где спят женатые со своими семействами... Вот как живут люди, где царствует турок; никто еще в прежнее время не переживал в Сербской земле такого насилия, как теперь. Я боялся, дорогие братья, пригласить вас к себе и решился скорее ночевать с вами здесь, в пустом поле, нежели подвергнуть опасности вас и себя с своим семейством. У меня нашлось бы чем получше угостить вас, несмотря на то, что турки то входят, то выходят из дома и тащат, что ни попало; но «Сила ломит, Бога не молит».

— А что ж бы мне сделали турки, — спросил я, — если б увидали меня в твоем доме, или у кого другого в вашем селе?

— Ничего хорошего, да и мне, пожалуй, пришлось бы плохо.

— Отчего?

— Турки, нахлынув ко мне ночью и увидав тебя, спросили бы, что ты за человек, откуда? Узнав, что ты из [681] Сербии, они сейчас бы тебя схватили и повели к своему старшему, а мне велели бы явиться туда на другой день или идти с тобой. Едва бы они вывели тебя за какую горку, так бы и свалилась с плеч твоя голова, а разбойник, тебя убивший, получил бы большую часть из твоего имущества и был бы награжден чином. Твоего товарища также бы взяли и засадили в тюрьму, а лошадей и товар забрали бы в казну. Меня связали бы и послали к мудиру, а тот куда-нибудь еще подальше, и тогда прощай мой дом навсегда! Но довольно говорить об этом: сам увидишь, когда поживешь в Турецком царстве. Выпьем-ка во имя Божие! Если Бог поможет, нам никто ничего не сделает. Не так ли, дорогие братья?

Извиняясь, что долго задержал нас своим разговором, он взял чутуру и начал также в свою очередь приговаривать очень складно, рифмами, что продолжалось более четверти часа:

— Вы, братья, молились Богу, как умели, теперь мой черед исполнить этот долг; извините, если буду нескладно говорить: Помоги Боже и Святая Богородица в добрый час нам повечерить! Да будут счастливы наша встреча и наш ночлег, наше знакомство и беседа, да будет счастлив наш ужин, и т.д.

Мы приговаривали: «Аминь! Помоги Боже и Мати Божия!».

А он, передавая водку товарищу, отвечал:

— Дай вам Бог много лет жить и здравствовать.

Вылив по разу, мы, по просьбе нашего радушного приятеля, немного закурили. Он стад опять потчевать водкой по старшинству, и мой товарищ предложил тост, также в рифмах, за здоровье хозяина, его семейства, дома, поля, скотного двора.

— Благодарю, брат хозяин. Как мы молились, так да услышат нашу молитву милосердый Бог и Пресвятая Богородица. Дай Бог, брат, чтобы ты всегда угощал в своем доме гостей и весело их принимал. Да умножит Бог и Пресвятая Богородица своею милостию все, что ты здесь на нас потратил в нынешний вечер. Пусть все будет весело и здорово в твоем доме, на скотном дворе прибыльно, в поле плодородно и обильно. Да даст тебе Бог и Пресвятая Богородица во всем счастие и успех; да [682] утвердятся в твоем доме добрый пример, согласие и такая же любовь, как между хлебом и солью. Да сохранит Бог тебя и весь твой род от пожара в доме, от злодея и нечистого на всяком месте, и да будет Он в помощь тебе днем и ночью с твоими домашними, чтобы ты хвалился и величался между христианами-братьями. Да пошлет тебе Бог и Пресвятая Богородица здоровье и всякое благополучие в доме, но более всего любовь, согласие и послушание между домашними. Да хранит твой скот от хищного зверя и злого человека, а полевой урожай от непогоды, солнечного жара, наводнения и градобития. Да спасет Бог тебя и твоих домашних от супостата и нечистого в доме и в поле, на пути, на суде и на всяком месте. Да сбережет Бог и Пресвятая Богородица твое стадо от волков и турок, на дворе, на пастбище, в лесу и в долине, на корму и на равнине.

Окончив свою безыскусственную речь, обильную душевной теплоты, кириджия взглянул на меня, поднял чутуру и сказал:

— Будь здрав, брате! В добрый час! Пусть чаша идет на правую руку своим чередом и порядком, как и всегда она обходит счастливых и доблестных братьев. За здоровье нашего хозяина! Мы пьем эту здравицу за его дом и за благополучие его семейства, его стада и всего имения. Да хранят его на всяком месте и да будут ему в помощь Бог и Пресвятая Богородица!

Я отвечал:

— Аминь.

Он приподнял чутуру, выпил при обычном возгласе: «На здоровье! Дай Бог вам и всей христианской братии на много лет жизни и здоровья!», и после того передал ее мне. Я задумался немного, не зная, что говорить; наконец ограничился простым пожеланием: «3а твое здоровье, хозяин, и всего твоего семейства!» и, прихлебнув немного, возвратил ему чутуру. Он выпил сперва за здоровье моего попутчика и его семейства, потом за мое и за благополучное окончание нашего пути, и передал опять водку товарищу. Мы принялись закусывать, после чего дорожный предложил новую здравицу, во имя Бога и Святой Троицы. Селяк осенил себя крестом и произнес:

— Мы уже выпили две здравицы; третью выльем во имя [683] Божие и Святой Живоначальной Троицы, и помолимся, чтоб Она помогла нам в лесу, в горах, на суше, на море и на всяком месте, и услышала нашу молитву, где бы мы призвали Ее пресвятое имя!

Мы по обыкновению ответили: «Аминь, Боже и Святая Троица!».

Я отказывался выпить на этот раз, но они оба заметили, что я не должен отступать от народного обычая пить здравицу во имя Святой Троицы. Делать было нечего; я выпил немного и отдал чутуру ее владельцу. Когда пришла его очередь, он стад при этом перечислять монастыри, пустыни, церкви, все Божии храмы, разоренные и оскверненные турками, просил, чтобы Бог и Живоначальная Троица сохранили, обновили и очистили их от врагов, молился за весь Сербский народ, за старцев и младенцев, и потом, немного помолчав, сказал:

— За здоровье черногорского князя Зека-Даниила! Да поможет ему Господь и его войску сокрушить пексияна, и да соединятся все сербские племена под знаменами своих предков! — Тут он очень кстати помянул и сербских юнаков, гайдуков и всех храбрых витязей.

Мне всего удивительнее было услышать в здравице имена князя Милоша Обреновича и его сына и наследника Михаила. В независимой Сербии или Шумадии, где в то время княжил Александр Карагеоргиевич, строго за это взыскали бы. Тот, кто по нечаянности или по незнанию произносил имена Обреновичей, подвергался жестокому преследованию со стороны властей и чиновников Карагеоргиевича, и хотя всем известно было, что Милош и сын его живы, однако сербской администрации выдавали их за умерших. Не так думали сербы, живущие на юго-западной границе Княжества и в турецких владениях. Находясь в тесных между собой сношениях и одинаково страдая от турецкой и сербской администрации, они знали и передавали друг другу все, что делалось в Турции и в Сербии. Так и я в этот вечер узнал от селяков многое, о чем не слыхал ни в Белграде, ни в другом сербском городе.

Когда дорожный предложил здравицу за Милоша и Михаила Обреновичей, я ему заметил, что их нет в живых.

— Как нет? — возразил он с живостью. — Неправда! Карагеоргиевич с Вучичем убили много честных [684] сербов, а других выдают за умерших, но они все-таки живут им назло. Не всегда так бывает, как злые люди думают, а как хочет Бог. Ты увидишь, что Милош скоро опять будет князем в Шумадии.

После ужина наш собеседник вымыл столик водою, вытер его сеном и повесил на прежнее место, а крошки вымел метлой. Мы, по народному обычаю, перекрестились и поблагодарили нашего радушного приятеля. Я закурил трубку, а попутчик пошел посмотреть своих лошадей. Немного времени спустя он вернулся назад и сказал:

— Дождь все еще идет; неизвестно, какое теперь время ночи; нигде не слыхать петухов. Здесь и не услышишь их, и надо ждать белого дня. Впрочем я желаю, чтобы нынешняя ночь была подлиннее: мне хочется поговорить побольше с этим братом.

И он указал на меня.

— Ну, а мне надо немного уснуть, — возразил кириджия, — чтобы выехать завтра пораньше и скорее перебраться через реку Лам в Герцеговину. Я три ночи не спал; голову так и тянет к земле, а сон одолевает. Побеседуй ты, пожалуйста, с нашим братом и научи его, как надо вести себя с турками.

При этом он рассказал ему приключения мои в Вардаште. Тот с удивлением покачал головой и обратился ко мне с упреком:

— Ну, брат, если ты так будешь разговаривать с турками, то не сберечь тебе своей головы. Они хуже зверей, и в своей глупости ничего не понимают. И была же тебе охота им показывать и объяснять свои книги, когда они терпеть не могут не только читать, даже видеть книги. Особенно они ненавидят христианские книги; по их мнению, их писал шайтан, и они считают добрым делом убить человека, у которого их найдут. Послушайся меня, брось свои книги или возвратись в Шумадию, не то тебе будет худо.

Пока мы разговаривали, мой проводник задремал и лег спать; словоохотливый товарищ предложил мне также лечь на другую постель, прибавил в светец еще лучины, чтоб ярче горела, пододвинул стул поближе к кровати и сказал:

— Мы целый вечер провели вместе; я не спросил тебя, [685] где ты родился, но по разговору вижу, что ты из наших мест. Кто твой отец?

Я ему сказал.

— Знаю, знаю. Давно ли ты ушел из своего дома?

— Двенадцать лет я не видал своих и теперь иду к ним.

— Так вот что я тебе скажу по-братски: завтра же ступай назад, чтобы своим приходом не погубить отца и всей семьи. Ты не поверишь, как теперь опасно здесь, и беда тому, с кем ты поговоришь или у кого ночуешь. Я знаю твоего отца и всю твою родню; пойду к ним и сказку, что виделся с тобой.

— Не трудись, брат; я останусь здесь. Я не буду вмешиваться в турецкие дела, займусь где-нибудь учением детей, и меня никто не тронет. Я двенадцать лет прожил в Сербии и не здешний подданный; значит, могу возвратиться туда во всякое время. Турки не посмеют притеснить меня; я имею сербский паспорт...

— Который ни к чему не годится. Его возьмут и разорвут, а с тебя голову долой и получат за то бакшиш (подарок) от мудира; скажут, что там-то поймали и убили гайдука, который двенадцать лет скрывался в лесу. Этого мало: обвинят в твоем укрывательстве родных, потянут их в меджлис, и тогда беда! Я вижу, ты упрям и решился играть своею головой; иди, куда тебя зовет судьба; ночуй, по крайней мере, постоянно в хане (на постоялом дворе). Не вовлекай других в беду, и если пострадаешь, люди не проклянут тебя мертвого.

Я задремал, почти не сдыхал последних слов товарища, который вышел из хаты. Немного погодя он вошел и сказал:

— Уже занимается заря от востока; пора будить этого брата. Эй! Побратиме! Вставай! Заря забелела; скоро утро; уже светает.

Помолясь на восток, мы приветствовали друг друга: «С добрым утром! Бог в помочь тебе! Счастливый день! Аминь. Дай Боже!».

Кириджия привел своих лошадей с водопоя, привязал к забору и оглядел, все ли у них подковы на ногах. Я смотрел на его приготовления, а дорожный, войдя в хату, вынул из своих мешков хлеб и чутуру и стал опять [686] нас потчевать. Мы отговаривались ранним временем, но он усердно убеждал нас, говоря: «Пожалуйте, пора позавтракать. Кто раньше завтракает и раньше женится, тот никогда в том не раскаивается». Мы уступили его просьбе и вошли за ним в дом. Столик опять стоял по-прежнему; мы уселись и немного закусили, но без всяких приговорок; только выпили за счастливый день, за счастливый путь и за счастливое возвращение встречного приятеля в его село. По окончании завтрака он опять вытер столик и повесил на место, подмел хату, залил со всех сторон огонь водою, замел очаг и поставил горшки и прочие вещи на их прежние места.

— Довольно убирать, — сказал я, — кто придет ночевать, тот и приберет.

— Нет, — возразил он, — нам приятно было найти все чистым и на месте. Пусть и другой, кто придет сюда на ночлег, скажет, что здесь ночевали хорошие, чистоплотные люди. У меня не убавится силы в руках, а лучше, когда помянут добрым словом и не наплюют на наш след.

Когда все было готово и убрано, мы перекрестились, говоря: «Помоги Боже! Дай Бог добрый час!» и стали выносить свою поклажу. Войдя в последний раз в хату за остальными вещами, мои товарищи сказали: «Оставайся дом и счастливое твое огнище! Да простит Бог того, кто тебя построил, если он умер, а если жив, пусть будет счастлив и здоров».

Перейдя через порог, спутник притворил дверь и запер ее по-прежнему, потом привел своего коня и стал его готовить в дорогу. Попутчик тоже возился около своих лошадей, а я стоял и спокойно курил трубку. Дорожный, уложив свои вещи, пошел помогать товарищу, вытащил из-под навеса кожаные мехи с водкой и каменную соль и вдвоем стали вьючить по очереди лошадей, положив кладь на самар (род вьючного седла) и туго привязав ее веревками. Умные животные, привыкшие к таким операциям, не шевелились. После того извозчик заткнул повод сверх поклажи, чтоб они не щипали траву, вынул сено из колокольчика, висевшего на шее передовой лошади, и закричал: «Ди, Воронко!». Передовая тронулась, за ней последовали другие две, а мы пошли сзади. [687]

II.

Дорожный вел своего коня за повод. Выйдя на большую дорогу, наш караван направился в ту сторону, куда лежал наш путь, и колокольчик бойко зазвенел.

Отойдя немного от ночлега, встречный приятель опять заговорил со мной:

— Итак, ты, брат, решился непременно идти этой дорогой?

— Да, если, даст Бог, я буду жив и здоров.

— В добрый час! Счастливый путь! А лучше б было, если бы ты отказался от своего безрассудного намерения: сербская межа отсюда недалеко; иди прямо на эту гору, там ты покажешь свой паспорт сербским пандурам, и они тебя пропустят. Это будет гораздо умнее, нежели идти прямо в глотку волкам. Не хочешь идти один, вернемся на вчерашний ночлег; я оставлю там своего коня и проведу тебя, где безопаснее, а там уж нечего бояться, когда перейдешь за линию.

Я отказался.

— Ты не веришь моей опытности, считаешь глупыми мои слова; но я, зная вперед, что тебя ожидает на этом пути, как человек христианской веры и как брат по народной крови, обязан тебя предостеречь от нечистых. Прежде всего бойся слов, как огня, не знакомься с неизвестными людьми и не входи с турками в разговор, как бы они ни прикидывались твоими доброжелателями. Если тебе случится быть в меджлисе (нахийский или окружной суд), более всего молчи и на вопрос турок, что делается в Шумадии, говори: не знаю, я учился и пришел сюда, чтобы быть учителем где-нибудь в царской земле. Не бери, если тебе предложат, турецкий паспорт, а возьмешь, все-таки береги свой и не отдавай его, скажи, что ты имеешь иск в Шумадии и для того взял сербский паспорт, чтобы со временем выиграть свое дело.

Во время нашего разговора проводник ушел немного вперед. Мы догнали его, все трое закурили трубки и пошли вместе, разговаривая о других вещах. Солнце обогревало поля и холмы; птички весело пели в долинах и в лесу.

— У вас тут настоящий рай, — сказал я. — Как хорошо пожить здесь летом! [688]

— Да, — сухо произнес дорожный. — Бог так прекрасно все устроил, что можно было бы здесь прожить; но тяжело приходится от нечистых.

В некотором расстоянии от нас, впереди за горой показалось стадо овец и коз: они все разбредись с своими ягнятами по пригоркам, щипали траву, блеяли и звенели привязанными на шею колокольчиками. Вдруг послышался свист, и невдалеке от дороги мы увидали девицу с мальчиком: она пряла шерсть. По туземному обычаю спутник сказал ей: «Доброе утро, девица!». Она положила руку на грудь и, слегка поклонясь, отвечала:

— Бог в помощь тебе!

— Не устала ли ты, оберегая овец?

— Я не устала, но ты не уморился ли от дороги?

— Маленько.

После того он спросил ее, чья она и чьи овцы.

Она назвала своего отца.

— Что он делает? Дома ли? Здоров ли?

Она опять поклонилась и отвечала:

— Слава Богу! Здраво, остался дома.

— Поклонись же отцу и скажи ему, что я вечером приеду к вам на конак (ночлег).

— Хорошо, скажу. Приезжай! Добро пожаловать!

Мы пошли далее и вышли на большую дорогу. Между тем проводник опять опередил нас и, остановя лошадей, дожидался нас в долине.

Мы поспешили догнать его, но едва он меня завидел, как закричал:

— Послушай, брат, ты опять надел на голову этот гриб. Если ты не наденешь феса, я не повезу твоих книг. Ты мне столько же наделаешь хлопот, как вчера в Вардиште.

Скрепя сердце, я опять достал ненавистный фес, надел его, а шляпу, свернув, положил в карман.

— Ну, теперь все готово; бояться нечего; пойдем.

— Нет, — продолжал он, — ты останься с этим братом немного позади; пока я проеду постоялый двор, а то, пожалуй, меня опять с тобой задержат. В случае если тебя не скоро выпустят, я оставлю твои вещи в Прибое у корчмаря; они будут целы; ты их там получишь. [689]

С этими словами он погнал лошадей вперед, а мы вдвоем пошли тихим шагом. Выбравшись опять на дорогу, мы встретили девочку и мальчика, которые гнали коров. Товарищ посмотрел на меня и сказал:

— Ну, брат, нынче счастливый день для нашей дороги. Я думал проводить тебя только до хана и хотел отложить свой путь в Рабреновац, но теперь не вернусь домой, а поеду до Уваца. (Увац, довольно большая река, на которой был наведен мост недалеко от постоялого двора).

— Почему же ты знаешь, что сегодня будет счастливый день?

— Я сам испытал и слыхал от отца, что, когда сбираешься в дорогу или начинаешь какое важное дело, например, строить дом, пахать, косить, и в то утро встретишь дитя иди девицу, приступай к работе без боязни, это день счастливый. Нынче утром мы встретили двух мальчиков и двух девушек; пойдем вместе, бояться нечего. Но, сохрани Бог, — примолвил он, смеясь, — увидать утром калугера (монаха), дервиша иди неумытую, непричесанную и грязную женщину; это все равно, что встретить чуму, и тогда отложи свое дело до другого дня, а то непременно случится несчастие. Увидать калугера иди дервиша, все равно, что увидать дьявола: их счастие привязано к камню, оттого они и несчастны. Расскажу тебе бывший со мною случай. Я был еще не женат. Раз, отправляясь рано на охоту, я встретил на дороге соседку, шедшую на водоем за водой. Она была укутана платком и, не полагая встретиться так рано с кем-нибудь, думала кстати там умыться. «Добро утро, снашо (сноха)!», — сказал я, но она ничего не отвечала на мое приветствие. Я смекнул, что дело нехорошо; однако не хотел вернуться назад, не совсем доверяя, по молодости, народным приметам. Взойдя в лес, я пустил гончих собак, а сам стал прислушиваться. Вдруг собаки залаяли; я поспешил на поляну и вижу, что лисица бежит прямо ко мне. Я взвел курок, прицелился и выстрелил; ружье разлетелось и ранило меня в руку и щеку. Тут-то я вспомнил утреннюю встречу с неумытою женщиной, наскоро перевязал рану платком и поспешил домой ближайшею дорогой, через лес и поле. Недалеко от дома я хотел перелезть через забор, но оступился, упал и вывихнул себе ногу, так что меня уже [690] принесли на руках. С тех пор я поверил, как опасна встреча с неумытою, нечесаною женщиной...

— Ну, не женщина была причиной твоего несчастия, — перебил я его, — это так, неудачный случай.

— Так ты мне не веришь? — сердито возразил он. — Взгляни на мою руку, вот знаки от ружья, которое разорвало. Я семь недель пролежал, и едва не умер от сильной боли, особенно когда мне стали править ногу. Конечно, я сам был виноват в своем несчастии; мне следовало бы тотчас же вернуться домой и не начинать никакого дела, потому что женщина своим молчанием дала мне понять, что она была еще не умыта. Она сама мне призналась, когда мы встретились после, что она всегда имела привычку ходить рано за водой и кстати умываться на водоеме, не боясь встретиться с кем-нибудь, а в этот раз опоздала и, сойдясь со мной на близком расстоянии, рассудила лучше не ответить на мое приветствие, нежели неумытой призвать имя Божие.

— Что же, ты ей выговаривал за ее оплошность?

— Нет. Она просила у меня прощенья, побратавшись со мной, и благодарила за то, что я никому не рассказал о нашей несчастной встрече.

— А что ж бы ей за это сделали?

— Ей досталось бы от свекрови и от всего семейства. Соседи прозвали бы ее пугалом, ведьмой иди нечистою чумой. Муж, конечно, возненавидел бы и разошелся с нею. Ни замужняя, ни девица — ей пришлось бы нести такое страшное пятно во всю жизнь. Я подумал: не легче же мне будет от того, что я расскажу отцу и матери про этот случай, и решился молчать, чтобы не погубить бедной женщины. Двадцать лет прошло с тех пор, и я никому не говорил об этом, кроме тебя, и то только к слову.

— Жива ли твоя посестрима?

— Жива. Мы не различаем друг друга от своих родных братьев и сестер.

— Знает ли твоя жена, почему вы побратались?

— Нет. Я поклялся пред Богом никому не говорить о причине несчастного со мною случая.

— Как же ты с нею побратался?

— Очень просто. Когда я выздоровел и при встрече с нею спросил ее, точно ли она была неумыта в тот [691] несчастный день? Она заплакала и сказала: «Не говори никому о том. Будь мне по Богу отныне и до века побратимом». Я принял это слово как святое, дал ей обещание никому не говорить о случившемся, и начал звать ее посестримой. Она пришла к нам в дом с свекровью и принесла мне подарок; я тоже отдарил ее.

— Все-таки она призналась свекрови в своей неосторожности?

— Нет. Она сказала ей, что желает со мною побрататься, потому что ей о том приснилось; а у нас такой обычай: если кому видится во сне три ночи сряду, что он с кем-нибудь братается, то может открыть свой сон старшим и побрататься с человеком, которого видел во сне. С тех пор она уже считаются родными.

— Теперь объясни мне, почему хорошо встретить девушку или мальчика?

— Потому что честная девица и мальчик все равно, что ангелы; у них непорочные, незлобивые души. У нас говорят так: когда умирает девица или момак, не знавшие плотского соблазна, то для них открываются райские двери как для невинных созданий. Райские двери для них отворены во всякое время, им готово место в раю между ангелами; значит: встретить утром праведную, чистую душу все равно, что встретить ангела Божия. А так как мы утром встретили двух девушек и двух мальчиков, то я совершенно уверен, что нынешний день будет для нас счастлив.

Подвигаясь к постоялому двору, мой спутник начал говорить тише и наконец наш разговор перешел почти в шепот. Подойдя к хану, дорожный заговорил со мной знаками и рукой указал мне, где стать, пока он войдет в жилье. Привязав лошадь к забору, он шепнул мне: «Ты стой здесь, а я пойду, посмотрю, кто там и что делается».

Я почти не узнал этой местности, так она переменилась в мое отсутствие. Долго осматривался я кругом, наконец, мне надоело ждать, и я пошел в хан, но едва ступил на порог, как хозяин двора, или его слуга, не знаю, но, по-видимому, христианин, замахал мне рукой, стал качать годовой, мигать глазами, пожимать плечами и, наконец, молча указал мне пальцем на висевшие три большие ружья. Не входя внутрь жилья, я заглянул туда и увидал в [692] одном углу грязные ноги, обутые в лапти; я понял, в чем дело. Отступив тотчас назад, я спустился на двор, закурил трубку и принялся размышлять о своем положении.

Мне пришли на память все слова моего проводника и встречного товарища, и я подумал, что безрассудно поступаю, играя своею головой. В самом деде, вчера я только вышел из Сербии с надеждой на защиту милостивейшего гаттигумаюна и на покровительство христианских держав, а уже на первом шагу мне угрожает опасность. Что же будет далее? Сербский паспорт меня не спасет от смерти. Не лучше ли бросить своего попутчика и свои вещи и бежать назад в Сербию. Но злой дух любопытства шептал мне: авось ничего не будет, а от смерти никуда не убежишь, раз родился — раз и умрешь. Спастись всегда будет время; сербская граница отсюда недалеко, но дело в том, что кириджия унес вместе с моею поклажей мой аттестат, памятную книжку и кой-какие безвредные записки. Сохрани Боже, если они попадут в руки глупых фанатиков, их спровадят к паше, а тот отправит в Константинополь, и скажут там: какова Сербия! Подсылает своих агентов возмущать народ в Турции. Тут пойдет переписка с Белградом; меня схватят, бросят в тюрьму, и, пожалуй, для удовлетворения великих держав, поручившихся за целость поклонников Магомета, сочтут виновным и сошлют туда, где не рад будешь своей жизни. Положим, однако, что этого не случится; но турки из-за моих вещей могут привязаться к моему попутчику и несчастный человек поплатится жизнию за мою неосторожность. Я вспомнил, что у него есть дом, семья и что они все погибнут, если с ним случится какое несчастие. Эта мысль тяготила меня. И зачем я не избавил его от своих проклятых вещей? Лучше бы мне одному погибнуть, нежели своею необдуманностию губить невинных людей.

Тысяча мыслей, одна другой безотраднее, пугали мое расстроенное воображение. Как вернуться в Сербию? Того и жди, что позовут к начальству, пойдут допросы: как это было, зачем оставил свои вещи, что записывал в своей книжке? Засадят в тюрьму и, что всего хуже, из угождения туркам, выдадут им. Нет, лучше раз [693] погибнуть, нежели пережить такой срам. Да и кто знает, может быть, все пройдет благополучно; ничего дурного не случится. Итак, с Божией помощью вперед, к своей цели, а там что Бог даст! По крайней мере, я увижу, как живут мои сербские братья в Турции под защитой гаттигумаюна.

В это время вышел мой товарищ и шепнул мне:

— Ступай вперед, пока я отвяжу коня.

Я пошел. Чрез несколько минут он догнал меня и сказал:

— Прости, брат, что я немного позамешкал. Мне любопытно было узнать, кто спал в хане, и вот что мне рассказали: рано утром пришли три поганца (турки) и спят теперь как мертвые; хоть из пушек стреляй, ничего не услышат. Они, как видно, нас искали, потому что спрашивали, не приходили ли сюда два влаха; один с грибом на голове. Хозяин, догадавшись, в чем дело, отвечал, что не видал такого прохожего, а какой-то кириджия еще ночью спешил скорей приехать домой. Они задумались, хотели идти дальше, но устали и сказали: «Он уж, верно, теперь в Прибое, догоняй, не догоняй, только ноги забьешь». А один из разбойников прибавил: «Я говорил вчера, что не надо верить влаху; он солгал, что ночует в Штербцах, а махнул дальше; теперь поздно его догонять. Гораздо бы лучше было идти за ними следом, или еще на месте грибу связать руки назад и проводить в Вытеград, либо просто побрить за ушами». Пока мы разговаривали, навстречу нам показались на дороге верхами турок и сзади его три женщины, закутанные большими белыми платками. Одна из них курила трубку.

— Пойдем, сядем немного подальше от дороги, — сказал товарищ, — а то как бы не придрались.

Мы отошли в сторону от прямой дороги. Турок и турчанка выпускали клубы дыма из своих трубок.

Когда они проехали, спутник сказал:

— Вот настоящая чума! Впрочем этот турецкий гад весь такой. Слава Богу, что мы с утра увидали девицу нашей веры; к нам не пристанет никакая грязь от этой смрадины, но беда встретиться при начале дня с женщиной, у которой трубка в зубах. Вот и готово несчастье.

— Я не знал, что турчанки курят табак. [694]

— К этому способен только стамбульский гад, а жены наших балиев (Презрительное название местных магометан сербского происхождения) ни за что на свете не станут курить табак. Да и вообще женщине неприлично курить табак и пить ракию (водку), особенно же напиваться допьяна.

— А бывают ли пьяны ваши женщины?

— Никогда. У нас мало увидишь и таких, которые пьют немного водки в большие праздники или на свадьбе, и то, чтобы сделать кому удовольствие. Но сохрани Бог, чтобы христианская жена или здешняя магометанка пошла в питейный дом. Не только пить, даже принести водку в дом считается у них за большой грех. Тех, которые открыто пьют в городах, туземные магометане называют пьяницами, безобразниками, и это самое презренное прозвище. Беда мужу принести водку в дом! Жена имеет право жаловаться на него и не жить с ним, если будет доказано, что он держит у себя водку или в пьяном виде нанес ей обиду. За оскорбленную женщину очень строго вступаются ее родные. Редко кто из здешних магометан и в настоящее время употребляет водку. Отец лишает пьяницу наследства; за него никто не отдаст своей дочери; он стоит наравне с вором.

Мы вышли, наконец, на небольшое возвышение и увидали мост. Дорожный сказал мне:

— Ты иди прямо на мост, а я зайду вот в этот хан и сейчас же выйду.

— Пойдем вместе.

— Ступай ты один, а я не пойду; с тобой как раз» беду наживешь; ты не хочешь слушаться братского совета.

Я не стад возражать и пошел. Вскоре мой попутчик догнал меня и спросил:

— Что, скучно идти одному?

— Конечно с товарищем веселее.

— Хорошо, что ты не пошел в хан. Там сидят два турка и пьют водку и кофе; они ждут кмета (старшину) здешнего села, чтоб объявить ему какой-то приказ от мудира народу. Поселяне сбираются на састанак (сход).

— Как ты думаешь, что это за приказ? [695]

— Мало ли у туркуша приказаний: то готовить подводы, то собирать новую подать.

Между тем мы взошли на мост.

— Э, да мост-то деревянный и к тому же плохой, — заметил я, — его как раз снесет водой.

— Будь проклят тот, кто вздумал навести этот мост, и кто его строил.

— За что же ты проклинаешь строителей? Мосты самая полезная вещь.

— Я сам знаю, что хорошо и что полезно; но когда не было этого моста, мы не терпели никакого притеснения, жили лучше и имели больше скота и меньше казенных повинностей. Мы прежде не возили на своих волах царских пушек и снарядов, а с тех пор, как проклятый Омер-паша со стамбульскими оборванцами начал везде наводить мосты и строить дороги для своих орудий, наш народ мало того, что обеднел, он замучен злодеями. Ты увидишь сам, каково турецкое правосудие и равноправность гаттигумаюна, и поймешь, за что я проклинаю этот дьявольский мост.

— Мой проводник, кажется, уехал вперед, — сказал я.

— Должно быть, — ответил товарищ.

При этих словах он задумался и стал расправлять свои усы.

— Знаешь, что я тебе скажу? — вдруг заговорил он. — Я хотел повернуть отсюда налево; мне тут гораздо ближе ехать, но жаль тебя оставить одного. Пожалуй, пропадешь ни за грош.

— Не трудись, брат, я один пойду. Авось Бог милостив, выпутаюсь из беды.

— Оно так, но ты слишком легковерен и неосторожен; я провожу тебя до Старого Брода.

Тронутый его братским участием, я поблагодарил его, и мы пошли далее. Наш разговор коснулся податей.

— Как велики у вас теперь харач и порез (Подушная и тягловая подать)? — спросил я.

— Этих названий больше нет, — отвечал он, — теперь подати называются то царская милостыня, царская войница, царская иштира, то царская десятина. Все это мы платим в год столько раз, сколько вздумается туркам. Всякий [696] день с нас требуют подвод и волов для перевоза царских орудий. Этот проклятый мост выстроен на нашей крови и костях. К счастию, что близко от нас Шумадия; тамошние сербы сколько-нибудь облегчают наше положение и помогают нам, а то или погибай, или принимай поганую веру турецкую.

При этих словах он показал мне кошелек с шестью австрийскими червонцами.

— Мне и еще двум селякам нечего было уплатить подати, я искал, где занять, но не мог найти денег. Что делать? Перешел ночью сербскую границу, пришел к одному знакомому доброму сербу и рассказал ему наши нужды. Тот, не говоря ни слова, велел своей жене вынуть из сундука шесть червонцев и дал их мне и двум беднякам. 3а тем-то я и слешу в Рабреновац, чтобы передать их кому следует. И я, и многие из наших селяков занимали таким образом несколько раз, и без всякой расписки.

— А если умрет должник, тогда кто заплатит?

— Как кто? Ведь дом не возьмешь в могилу; кто в нем останется, тот и заплатит. Каждый оставляет после себя аманет (словесное завещание) что семейство должно уплатить его долг. Никто не решится попрать ногами Божий аманет; это дело страшное. Умирающий говорит жене, брату или детям, что на нем есть долг, и они сами удовлетворяют кредитора. Если бы наши люди поступали бесчестно, то мы давно пропади бы с лица земли.

— А честно ли ведут свои дела ваши купцы?

— Не все. Между ними встречаются иногда такие отлюды, особенно между десечарами (откупщики царской десятины), что готовы продать за золото свою душу. Эти разбойники идут с сувариями (конными полицейскими) в села и сбирают десятую часть со всего, что только родится у поселянина; как говорится, не дадут курице снести яйца, силой вытаскивают его. Эти крещеные злодеи хуже азиатских турок и больше их нам вредят. В прежнее время у нас было во всем изобилие, и в хлебе, и в скоте. А теперь все пропало. Нам нечем пахать землю, потому что волы и коровы ограблены и съедены турками и откупщиками десятины. Этого мало: возьмут лошадей для подвод, царская, мол, казна заплатит; глядишь, лошадь понравилась какому-нибудь оборванцу, и он возьмет ее даром. [697]

Разговаривая таким образом, мы незаметно очутились у постоялого двора и увидали лошадей моего проводника, привязанных к загородке. Войдя в хан, мы его застали там и взаимно приветствовали друг друга потихоньку.

— Хорошо бы теперь уснуть, — сказал я, — сон так и клонит меня.

— А, нет! — возразили оба товарища: — тебе надо как можно скорее убираться отсюда и идти дальше. Ты отнюдь не останавливайся в Прибое, а иди прямо в Баню.

Перекрестясь, мы вышли из хана и, пока мои товарищи навьючивали своих лошадей, я закурил трубку, сел на скамью и стал потихоньку расспрашивать кое о чем слугу постоялого двора.

— Как вы живете здесь? Хорошо ли идут дела?

— Ничего, но беда в том, что много пропадает; не платят постояльцы. Вот хоть бы теперь трое турок, которые спят в горнице; со вчерашнего дня они столько пили водки, что не могут очнуться до сих пор; а попробуй попросить денег, скажут: погоди, мы царские люди, вышлем. Что тут сделаешь? Замолчишь и пожмешь плечами, а скажешь слово — беда! Как смел царский мундир оскорбить! Бог с ними и с деньгами; лишь бы ушли поскорее.

— Все готово, — сказал вошедший дорожный. — Пожалуйста, брат, посмотри за моим конем, пока я вернусь, обратился он к слуге. — Я провожу недалеко нашего брата.

Я пошел вслед за проводником; дорожный догнал меня и стал мне давать еще некоторые наставления:

— Ты, брат, не знаешь еще здешних людей: есть хорошие, есть и дурные между турками и нашими отлюдами и изродами. Когда ты придешь в монастырь Баню, берегись прежде всего старосту монастыря и монаха, недавно присланного Сараевским владыкой; об нем ходить очень дурная слава; остерегайся также кмета из села Штербцы, а вот таких-то людей (он назвал их мне поименно) не бойся, это честные сербы.

Мы догнали проводника, далеко ушедшего вперед. Дорожный издали закричал ему:

— Побратиме! Постой, простимся.

Он остановился.

— Как мне жаль, брат, расстаться с тобой! — сказал [698] мне добрый селяк; — если бы мне было возможно, я проводил бы тебя до твоих родных.

Я с чувством поблагодарил его за угощение, ласку и дружеские советы.

Положа руку на грудь, он подошел сперва к проводнику и поцеловался с ним, обняв друг друга одной рукой; потом таким же образом простился со мной и, приподняв шапку, произнес:

— Счастливый тебе путь в добром здоровье; да сохранит тебя Бог от нечистого и злодея.

— Да хранит и тебя также Бог!

— Помни, что я тебе говорил: ходи мудро, не погибни безумно.

Я спросил, как его зовут. Помолчав немного, он сказал:

— Если тебе удастся быть учителем в Бане, я найду тебя и скажу свое имя. Мы с тобой много кое о чем говорили, пусть мое имя останется неизвестным до другого раза, когда мы лучше узнаем друг друга!

— Пойдем, — закричал кириджия, — лошади далеко ушли.

Мы все трое поклонились и в последний раз приветствовали друг друга:

— Оставайся с Богом, брат; благодарим за угощение, за радушие, за товарищество и за твое дружелюбие!

— В добрый час и вам; благодарю и вас на том же на всем!

Дорожный пошел назад в хан, а мы с проводником отправились далее и, догнав лошадей, закурили трубки.

— Скоро ли мы придем в Прибой? — спросил я.

— Скоро, — отвечал кириджия; — там мы разойдемся, каждый в свою сторону. Но мне должно тебя предупредить о моей хитрости, чтобы ты не сердился на меня: когда придем в Прибой и поравняемся с ханом, я, как будто с досадой, выброшу твои вещи и не стану с тобой говорить. Потом потребую с тебя денег за их перевоз и пойду за лошадьми, а ты выйдешь расплатиться со мной, и тут мы расстанемся и больше не увидимся.

— Так я лучше теперь отдам тебе деньги.

— Нет, я не возьму с тебя ни за что ни одной частички полушки; сохрани меня Бог.

Тщетно я предлагал ему 12 грошей (60 коп.), он отказался, говоря, что я его этим оскорблю. [699]

Итак, мы продолжали путь.

По правую сторону дороги показались два домишки; река там сильно бушевала. Миновав домики, я заметил товарищу, что прежде здесь не было никакого строения.

— Мало ли чего тут нового; только для народа христианского все это хуже и тяжелее.

— Чьи это дома?

— Турецкие.

— Зачем они так далеко выселились в поле?

— Это еще не беда, а то худо, что они расселяются по деревням, отнимают земли у христиан и строят на них дома, так что, пожалуй, в скором времени вытеснят повсюду наш народ, или он вынужден будет перейти в магометанство.

— Да как же они без всякой причины придут отнимать чужую собственность?

— По праву сильного; придут с ружьями и скажут: земля царская и я царский; хочу здесь селиться. И замолчишь, потому что на стороне турок и ружье, и правосудие, а у нас ни того, ни другого нет.

Мы прекратили наш разговор и вошли в Прибой. Подойдя к хану, кириджия остановил лошадей, сердито сбросил мои вещи и стал требовать денег. Пока я собирал свой багаж, чтобы внести его в жилье, незавидно одетый, но вооруженный турок, узнав, что я иду из Сербии, велел мне взять вещи и следовать за ним.

Я взял мешок побольше, а он другой, и сильно наморщился, узнав, что в нем книги. Отойдя несколько шагов от корчмы, мы перешли улицу и, поднявшись на лестницу одного дома, очутились у жилища начальника. Мы вошли в комнату, наполненную табачным дымом. На полу, покрытом истертым ковром, сидело по обоим концам несколько турок с длинными чубуками, а посреди их еще двое с такими же трубками. Один из тех последних был в туземной одежде, а другой в военном мундире. Первый обратился ко мне по-сербски с вопросом:

— Откуда идешь?

— Из Сербии, — отвечал я.

— Имеешь ли тескеру?

— Имею сербский паспорт. [700]

— Давай сюда.

Я вынул паспорт и подал стоявшему немного впереди меня вооруженному турку, а он передал его говорившему со мной туземцу. Последний проглядел бумагу и показал ее военному, сказав что-то по-турецки. После того он опять спросил меня: где я родился? Чей сын? Я отвечал на его вопросы.

— А! знаю, знаю! Давно ты ушел от отца?

— Давно.

— Где ты был все это время?

— У дяди в Сербии и учился в школе.

Все мои слова он передавал и объяснял по-турецки своему товарищу в мундире.

— Не имеешь ли еще при себе каких бумаг или писем к кому-нибудь?

— Со мной аттестат и книги, по которым я учился.

— Подай сюда аттестат.

Я вынул его из-за пазухи и передал с такими же формальностями, как и паспорт. Они оба стали его рассматривать и военный часто на меня поглядывал.

По оживленному разговору и движениям рук я понял, что военный настаивал на пересмотре моих книг, но товарищ его, должно быть, уверял, что не стоит труда и развязывать. По всему было видно, что он говорил в мою пользу, чтобы скорей отпустить меня. Наконец он сказал мне: «Ты можешь теперь идти; но смотри, веди себя хорошо и не вмешивайся ни в какие дурные деда, а то будет худо». При этих словах он передал мне чрез стоявшего турка мой паспорт, свернутый вместе с аттестатом. Я хотел было выйти, но оба сидевшие опять что-то заспорили по-турецки и туземец спросил меня:

— Что делается в Шумадии?

— Ничего, — отвечал я.

— Все ли там мирно и спокойно?

— Все спокойно. Впрочем, я ничего не знаю.

— И хорошо, что не знаешь. Где же ты будешь жить? Здесь или пойдешь в Сербию?

— Я желал бы остаться здесь и быть учителем детей.

— Это хорошее дело. Когда придешь в Баню, поговори там с кем-нибудь, расспроси, не откроется ли у них школа; вот и место готово; веди себя только хорошо. Теперь ступай! [701]

Я взял опять большой мешок, а туземец приказал вооруженному турку нести за мною другой. Я поклонился и вышел с провожатым турком, который сделался гораздо вежливее со мной. Придя в корчму, я дал ему 2 гроша (10 к.) на кофе, чем он остался очень доволен и пошел назад.

Я вздохнул свободнее и спросил у корчмаря, нет ли у него кого на примете, чтобы донести мои вещи до монастыря Бани. Он призадумался, не зная, где найти верного человека, как вдруг вошел в корчму кто-то высокий ростом, с длинными усами и прямо обратился ко мне с приветствием:

— Добро пожаловать, брат!

— Еще приятнее тебя видеть (Буквальный перевод обычного приветствия сербов), — отвечал я.

Незнакомец полюбопытствовал узнать, куда я иду. Я сказал, что иду в монастырь Баню.

— Есть у тебя знакомые в Бане?

— Было много; но теперь не знаю, живы ли они. Авось кого-либо найду из них.

— Как твое имя и прозвание?

Я назвал себя.

— Ах! Так это ты? — И он бросился целовать меня. — Как же ты вырос! Настоящий мужчина! Сколько раз маленького я тебя на руках держал! Я знаю твоего отца, твою покойную мать и всю родню. Кириджия ничего мне не сказал, а только просил посмотреть, что с тобой будет, и приискать тебе проводника до монастыря Бани. Я обещался ему, как хорошему знакомому, и следил за тобой, чтобы в случае нужды замолвить за тебя пред турками доброе слово.

Я поблагодарил нового приятеля, спросил его об имени; оказалось, что я давно его знаю, и рассказал ему, как обошлись со мной турки.

— Эти разбойники найдут, к чему придраться. Нынче пришло такое время, что за медную пуговку убьют всякого в таком платье, как на тебе. В селе Радойне случилось такое происшествие: один молодой селяк шел с заработков из Шумадии домой и остановился у родной сестры ночевать. Пронюхали про него сеймены (полицейские пешие) и ночью окружили дом. Сестра спрятала своего [702] несчастного брата в кадку с житом, стоявшую в хате. Разбойники выломали двери и стали шарить по всем углам, ища будто бы дурных людей. Что ж ты думаешь? ведь нашли бедняка, тут же отрубили ему голову, взяли все, что у него было и потащили сестриного мужа в меджлис к ответу за то, как смел укрывать у себя вредных людей. Насилу выпутался человек из беды. Другой случай был в Новой Вароше: один зликовац (злодей) убил среди белого дня купца, и что же? Получил за это награду.

Я, наконец, встал и сказал:

— Мне пора идти; но я не знаю, что мне делать с моими вещами, как их нести.

— Оставь их здесь, — сказал земляк, — все будет цело, а завтра утром или даже нынче пришли кого-нибудь за ними; но тебе нужно взять с собой проводника. — С этими словами он вышел и через несколько минут вернулся с мальчиком. — Вот этот мальчуган тебя проводит, а за вещами ты пришлешь.

Я обнял доброго приятеля, простился с ним и пошел за мальчиком; но едва только мы отошли от корчмы, я увидал туземного турка из числа сидевших в присутственном месте по бокам администраторов. Он стоял и курил трубку.

— Разве уходишь? — спросил он.

Я отвечал утвердительно.

— Э! Добрый и счастливый тебе путь!

Я поблагодарил, и мы пошли далее. Не в дальнем расстоянии показались небольшие строения, и я заметил женщину в турецкой одежде.

— Кто тут живет? — Спросил я у мальчика. — Вот турчанка.

— Здесь давно живут турки.

— А чья эта земля?

— Была когда-то монастырская, а теперь ею владеют турки.

Я замолчал.

Перейдя поле, мы пришли, наконец, к речке. Мальчик остановился и сказал:

— Видишь ли ты эту дорогу налево? Иди прямо по ней и выйдешь к мельнице. Мне не велено провожать тебя дальше.

Я дал ему три гроша и пошел потихоньку один. [703]

III

Кому не понятно чувство радости при виде родных, знакомых мест, когда после долгого отсутствия возвращаешься к своим домашним пенатам? Забываешь все лишения и опасности скитальческой жизни и мечтаешь о сладком отдыхе среди своей семьи. Приближаясь к монастырю Бани, я перебирал в уме всех своих родных и знакомых и задавал себе вопрос: всех ли застану их в живых? Сон и усталость одолевала меня; я торопился дойти до монастырской корчмы, чтоб отдохнуть, но совершенно незнакомая местность рассеяла мою дремоту; мне показалось, что я зашел в какое-то новое место. Так все изменилось в мое двенадцатилетнее отсутствие.

В прежнее время обитель была окружена густыми лесами, и что за разнообразие теней и красок представляли эти дремучие боры! Чего в них не было! Столетние дубы, яворы, орешники, груши, яблони, тополи, клены и пр. гордо возвышали свои кудрявые вершины, а длинные, толстые лозы, одичалые остатки старинных монастырских виноградников, красиво обвивались около их крепких стволов. Такими рощами поросла вся юго-западная сторона монастыря; теплые источники, огибая каменную ограду, текли наискось к западу в разных направлениях и сливались в одну реку, на которой были издавна устроены монастырские мельница и сукновальня. За этими лесами струились зеленые волны Лима; но чтоб ими любоваться из монастыря, надо было подняться на возвышенность, служившую кладбищем, отсюда Лим виднелся сквозь верхушки высоких дерев. В лесных чащах водились в изобилии дикие кабаны и куницы, привлекая туда в праздничные дни большое число охотников. К монастырю вели три дороги, с восточной, южной и северо-западной стороны.

Туземные сербы, христиане и магометане, не рубили этих лесов, считая их наравне с монастырскою землей собственностью обители. Все эти земли и лесные дачи, до обновления и приведения монастыря Бани в прежний порядок, принадлежали монастырю Св. Троицы в Таслидже или Плевле в Герцеговине, который в продолжение [704] всего этого времени получал доходы вышеупомянутой обители. Он пользовался десятиной и сходом с мельницы и отдавал землю под «чесим» или под ссуду туземцам христианам и магометанам, которые равно оберегали леса и прочую монастырскую собственность и честно платили за аренду, считая за грех делать вред Божиему дому.

Что же представилось теперь моим изумленным глазам? Совершенно голая местность, на которой кое-где торчали пни столетних великанов и валялись рядами ободранные колоды; о виноградных лозах не было и помина. На всем лежала печать запустения! Вода теплых ключей была вся отведена в противоположную сторону, к северо-западной части монастыря, и река не пряталась за деревьями — она вся была открыта. С досадой смотрел я на это варварское искажение природы. Стамбульская администрация не удовольствовалась конечным разорением народа, она наложила свою святотатственную руку на невинную красу столетних лесов, которые сделались жертвой дикого произвола стамбульских чиновников-просветителей.

Задумчиво подошел я к дверям постоялого двора, около которых толпилось много разговаривавших мужчин и женщин. Проходя мимо их, я, по народному обычаю, произнес: «Бог помочь вам, братья!». Сидевшие привстали с словами: «Всякого благополучия от Бога!».

С таким же приветствием я вошел в корчму и находившиеся там ответили мне: «Бог помочь тебе». Хозяин встретил меня словами: «Добро пожаловать, брате!».

— Еще приятнее видеть тебя, — отвечал я.

— Чай, устал с дороги?

— Порядочно.

— Откуда идешь?

— Из Шумадии.

Наш разговор прервал один из турок, сидевших вдвоем в углу жилья и пристально посматривавших то на нас, то друг на друга. Он обратился ко мне, должно быть, с приветствием.

Я поклонился, но ничего не сказал.

— Имеешь ли йол-тескеру?

— Имею, — и показал ему паспорт. [705]

— Это хорошо, — отвечал он, но не обратил на паспорт никакого внимания и только пожелал узнать, пересматривали ли его в Прибое? Я удовлетворил его любопытству, и он опять повторил: «Хорошо».

— Ну, а все ли теперь спокойно в Шумадии? — спросил он, как бы спохватясь.

— Все мирно и спокойно, — отвечал я.

В продолжение нашего разговора селяки сидели молча на лавках и стульях. Турецкий администратор сказал, чтоб я сел, и я занял пустое место на одном конце скамьи. Хозяин подал мне чашку кофе. Турки сидели и курили трубки; я попотчевал их своим табаком; один взял и сказал: благодарю, друг!

После этого турки собрались в дорогу и вышли из корчмы, довольные, по-видимому, моими словами и угощением, что я заключил из их приветствия, обращенного ко мне. Я не хотел уступить им в вежливости и знаками дал понять, что я очень рад, сделав им удовольствие. Они сели на коней и уехали.

Немного времени спустя после их отъезда я опять заговорил с корчмарем. Сидевшее общество хранило упорное молчание и как-то подозрительно смотрело на меня; некоторые потихоньку разговаривали между собой. Им, конечно, в голову не приходило, что я когда-то жил здесь и по рождению принадлежу этой местности; иные из них, может быть, знавали меня еще ребенком и считали уже давно умершим. Мне было как-то неловко. Между тем в корчму вошел еще туземец. Окинув взглядом все собрание, он стал пристально всматриваться в мое лицо и назвал меня по имени. Тут-то многие узнали меня, начали со мной целоваться и поздравлять с благополучным возвращением; некоторые из них оказались самыми близкими моими родственниками. Как изменяются люди, когда встретишься с ними после долгого отсутствия. Одни в двенадцатилетнюю мою отлучку состарились, другие выросли и поженились. Да и я сам, уйдя в Сербию еще мальчиком, возвратился на родину взрослым человеком.

Наши обниманья были прерваны приходом нового лица, в монашеской одежде, красивой наружности и с окладистою бородой. На вид этому человеку казалось не более тридцати лет, и мягкое выражение какой-то необыкновенной доброты покоилось на его лице. [706]

Незнакомец прямо обратился ко мне с вопросом:

— Ты здешний?

— Да, — отвечал я.

Тогда он кинулся меня обнимать и целовать. Мы сели на лавку и спросили друг друга об имени. Это был монах Макарий. Он показался мне таким добрым человеком, что я забыл и родных и знакомых, и занялся с ним разговором. Во все время держа меня за руку, он расспрашивал, кто мои родители, что я делал в Сербии, как там живется и все ли спокойно. После того он велел хозяину корчмы отвести мне комнату во втором этаже, и мы пошли туда. Нам принесли две чашки кофе, и началась наша беседа. Добродушный калугер пожелал между прочим узнать долго ли я здесь останусь и чем намерен заниматься. Я рассказал ему, что хочу открыть школу для детей в здешнем монастыре и быть учителем. Он хвалил мое намерение и прибавил: очень рад, мне это весьма приятно. Я объяснил ему, что мои вещи остались в Прибое; он тотчас же позвал одного знакомого и просил послать кого-нибудь за ними; тот сказал, что сам имеет надобность идти в Прибой и постарается захватить мои мешки, и я их получил к вечеру того же дня. Посидев еще немного и выпив кофе, инок ушел в монастырь, а я сошел в общую горницу. Между поселянами в это время происходил спор: один говорил, что вечерня давно кончилась, а другой утверждал, что она еще не начиналась. Я вмешался в разговор и спросил, о чем они спорят.

— Вот, видишь ли, брат, — сказал один селяк, — сегодня праздник; мы пришли помолиться Богу и просидели так целый день, потому что не отпирают монастырской церкви. Монах, с тобой сидевший, сказал нам сначала, что обедня начнется позже, а потом объявил, что она будет заодно с вечерней. Мы прождали понапрасну; службы, как видно, совсем и не будет.

— Отчего же?

— Оттого, что некому служить.

— Почему же этот монах не служит?

— Разве он монах? — возразил другой селяк, смеясь. — Он полумонах.

— Как полумонах?

— Да потому что он служить не может, а отрастил [707] себе бороду, оделся в монашескую рясу и шапку и воображает себе, что он монах.

Какой-то рослый туземец прибавил:

— Об этом калугере ходит молва, что владыка послал его сюда на епитимью за какой-то проступок; а другие говорят, что он его подослал выпытывать, как судит народ о владыках и турках.

Стоявший налево от меня селяк стал моргать ему глазами, давая знак не говорить об этом, и мы замолчали. Но я все-таки спросил:

— Неужели у вас нет больше монахов?

— Есть еще два, но их куда-то разослал по делам этот полумонах.

— Кто же у вас крестит, венчает, хоронит?

— Да никто. Хорошо если есть время нашим духовникам, а то и так пройдет, как сегодня.

Рассказы селяков сильно подстрекали мое любопытство, и мы вышли из корчмы, чтобы поговорить свободнее. Словоохотливый собеседник продолжал:

— Прежде, бывало, каждый мог войти в храм и помолиться Богу, в какое бы то ни было время и даже без монахов; а теперь жди, когда отопрут монастырь. Мало того: придешь помолиться Богу, а вместо того наткнешься на беду. Ты видишь, как близко построена корчма. Куда деваться, пока отопрут монастырь? Поневоле просидишь в этом нечистом месте. Такие здесь нынче порядки.

— А хорошо ли поправили монастырь?

Рассказчик потупил глаза в землю и сказал со вздохом:

— Говорят, что его исправили; но ты сам увидишь, таков ли он теперь, как был прежде. Я хоть и простой человек, а скажу по совести, что его просто изуродовали.

Наконец народ стал расходиться: родные и знакомые приглашали меня к себе на ночлег, но не слишком настойчиво. Я понял причину их притворного равнодушия и отказался. Когда все ушли, вернулся монах и пригласил меня к себе ужинать, с таким радушием и любезностию, что я охотно согласился и пошел с ним. К ужину явились староста монастырский и корчмарь, и между нами зашел разговор о разных предметах. Больше всех говорил монах; он с сожалением отзывался о бедности обители, о недостатке средств к пропитанию и сильно порицал прежнее монастырское управление. [708]

Поблагодарив за ужин, я вышел с корчмарем и направился на свой ночлег, где заснул крепким сном.

На другой день рано утром хозяин разбудил меня к заутрени; и мы пошли вместе. Войдя в церковь, я увидал на правой стороне в темном углу старого седого монаха, с трудом тащившего, кажется, железный подсвечник. На этой же стороне за клиросом стоял уже добродушный отец Макарий, исполняя зараз должность певца и дьякона. Богомольцев было очень мало: монастырский староста, корчмарь, какой то старик, я и еще кое-кто. Притворяясь молящимся, я между тем осматривал стены храма, когда-то украшенные иконописью, но в настоящее время все было почти уничтожено и замазано смесью глины с известкой. Выходя из монастыря, я отыскивал прежние надписи, некогда красовавшиеся на его наружных стенах, и в особенности одну из них над входными дверьми, вырезанную на довольно широком камне красными и синими буквами, и, не найдя ее, спросил, где же этот камень? Мне отвечали, что его вынули и разбили при перестройке монастыря. Я вспомнил также, что на левой стороне стены пред церковью было углубление, в котором приходившие и приезжавшие сербы, входя во храм, оставляли свои пистолеты, кинжалы и ружья; но ни этого места, ни прежних каменных столбов пред церковью я не нашел, и мне невольно пришли на память слова моего спутника, что монастырь скорее изуродовали, нежели исправили.

Приветливый отец Макарий пригласил меня опять к себе. К нему пришли еще некоторые из туземцев, между ними первое место занимал староста монастыря. Мы уселись на коврах и нам подали сначала по рюмке водки, а потом по чашке черного кофе. Староста корчил из себя какую-то высокопоставленную особу. От него, как видно, зависела судьба самого настоятеля, потому что последний старался угождать ему и с подобострастною улыбкой заговаривал с ним, но тот больше молчал и только вслушивался в наш разговор. Быв предупрежден еще дорогой насчет этих личностей, я соблюдал большую осторожность в своих словах; однако у меня невольно срывались с языка некоторые замечания, на которые староста тотчас же делал свои возражения. [709]

На другой день я отправился к отцу Макарию и завел с ним речь о школе. Он как будто одобрял мое намерение, хвалил мои планы и обещался писать к Сараевскому владыке. В случае согласия последнего он не замедлит объявить туземцам, что последовало разрешение митрополита на устройство училища, которое он и постарается открыть при монастыре. При этом он объявил мне, что по приезде сюда он тотчас же хотел озаботиться образованием народа, но не довольно еще с ним ознакомился, а главное, бедность монастыря препятствовала ему исполнить свое желание, потому что не имеется средств платить жалованье учителю, который может только пользоваться общею братскою трапезой.

Во время нашего разговора пришли к монаху кое-какие гости; я познакомился с некоторыми из них, но их посещение продолжалось недолго, и после их ухода Макарий предложил мне осмотреть местность, где он хотел развести сад. Спустясь по лестнице и пройдя несколько шагов, мы очутились в указанном месте, и монах принялся мне рассказывать, где он что посадит, что посеет. Я был просто очарован его словами и представлял себе будущий сад земным раем. Макарий показал мне, где он предполагал выстроить новые купальни для приходящих больных; он даже определил место для будущей школы.

Тут мы расстались. Мой словоохотливый собеседник пошел далее, а я остался осматривать окружность, припоминая некоторые места, когда-то покрытые густыми деревьями, куда собирался народ в годовые праздники. В эти праздники люди причащались, а в Ильин день после обедни веселились: водили хороводы, пели песни, стреляли из ружей и пр. Разные торговцы приходили также на эти праздники и беспрепятственно продавали городские продукты: водку, красное вино, медовину (медовый шербет), соль, мясо и пр. Селяки, сами делавшие порох, сбывали его тут же. Молодые люди испытывали свою силу. Отличившихся ловкостью и силой называли юнаками. Все эти увеселения и торговля происходили под открытым небом.

Немного наискось к северу стояли два большие клёна, на которые молодые люди вешали свои длинные ружья, а у корня складывали пистолеты во время своих телесных упражнений. Вся эта местность была покрыта камнями [710] разной величины и вбитыми в землю колышками, которые свидетельствовали о ловкости силачей. Припоминая былое, я отыскивал места, где стреляли в цель, но теперь ничего этого уже не было. Не уцелели и старые деревья — все пропало. Самый монастырь с своим развенчанным куполом показался мне и меньше и хуже против прежнего. Все старинные внутренние и наружные украшения были уничтожены, и на всей его окрестности лежала печать разрушения.

Жаль мне стало наших старинных народных памятников, уничтоженных святотатственною рукой корыстолюбивых невежд, и я направился к приделу Св. Илии, чтобы взглянуть на живописные изображения святых и на надписи, когда-то украшавшие его стены, но и они точно так же исчезли. Этого мало; в некоторых местах не осталось даже и следов прежнего фундамента, а только с южной стороны торчал обезображенный столб, похожий на крепостную развалину; о прежней каменной крыше не было и помина.

Пред входными дверьми храма Св. Николая возвышались три каменные столба вроде башен; в былое время, по рассказам людей, на них висели колокола, и все это подверглось беспощадному истреблению. За этими столбами, прямо против церковных дверей, в нескольких шагах лежал большой камень, на который ложились больные. По народному поверью, кто засыпал на нем, тот выздоравливал. Я пошел отыскивать этот камень. Слава Богу! Он уцелел, и какая-то женщина убаюкивала на нем своего ребенка (вероятно, больного), чтоб он заснул. Я пошел прямо к кельям и встретился с двумя незнакомыми лицами из братства; то были монахи, ездившие по деревням для отправления церковных треб. Мы по обычаю раскланялись и поцеловались; они обрадовались нашей встрече и расспрашивали, что делается в Сербии и как там живется. Поговорив немного, я вошел в келью отца Макария; вслед за мной пришли и оба монаха. Макарий пригласил нас обедать, и мы все пошли вниз в столовую. Он стал на своем месте, прочел молитву и, обратясь к старшему из монахов, сказал: «Благослови, отче!». Тот крестообразно осенил трапезу и мы сели. За столом начался разговор.

— Как вы думаете, — спросил Макарий, обращаясь к [711] собеседникам, — не худо бы нам устроить школу? Учитель готов (при этом он показал на меня), нам следует удержать его, чтоб он занялся обучением здешних детей.

Монахи немного помолчали, посмотрели друг на друга и один из них сказал:

— Да, это было бы недурно, и в ожидании другого помещения для школы можно было бы отвести на время эту комнату; но ведь учителю следует давать хотя небольшую плату за его труды.

— Да, не дурно, — подхватил другой, — но как это понравится тем, кто должен озаботиться этим делом?

Эти слова, как видно, не понравились Макарию; он покраснел и сердито отвечал:

— Мне до них дела нет; если я захочу, у меня найдутся средства. Спрашиваться я также ни у кого не стану, кроме владыки, и никому не позволю мешаться в монастырские дела; заведу школу и сам буду помогать учителю. Кому нравится — присылай своих детей, не нравится — как хочет. Монастырь зависит только от владыки да от нашего братства.

Старик с улыбкой посмотрел на монаха и спокойно отвечал:

— Хорошо, если бы было так. Здесь давно бы устроилась школа, как прежняя. Учитель пользовался бы нашею трапезой, а за труды подучал бы от селяков натурой: баранами, хлебом, шерстью и пр. Продавая эти вещи, он мог бы одеться и обуться. Добрые люди жертвуют же на монастырь; они могли бы помочь и школе. Я помню, русский консул в бытность свою здесь в прошлом году, обещал выхлопотать у своего правительства пособие на устройство училища. Стоит только в первый же праздник поговорить с кметом и народом об этом предмете. Я уверен, что они будут согласны, но что скажут турки? Как взглянут на это дело торговцы и купцы? Успех и неуспех от них зависит. Не забудь также и монастырского старосту.

Макарий немного позадумался, потом сказал:

— Я сам поеду в Новую Варош и поговорю о купцами. Скажу также и мудиру, что нам нужна школа.

— Как знаешь, так и делай, — отвечал старик, — только берегись, чтоб не вышло хуже.

После обеда мы опять пошли наверх, выпили по чашке [712] кофе и монах предложил мне отдохнуть, но я объяснил, что желаю еще кое-что осмотреть и сравнить настоящий вид монастыря с тем, как он остался у меня в памяти.

Я простился с Макарием и пошел к корчме, где застал большую толпу народа и кмета (сельского старшину, который назначил на другой день састанак (сход). Познакомившись с кметом и с другими туземцами, я спросил их о причине предстоящего схода.

— Надо собирать иштиру (подать натурой) и коморе (подводы), — отвечал он.

— Что такое иштира?

— Приходи завтра на сход и узнаешь.

IV.

На другой день рано утром я пошел на сход. Кмет и несколько туземцев стояли под тенью большого грушевого дерева, а невдалеке под другим деревом сидел, прислонясь к нему спиной, турок, вооруженный двумя пистолетами и большим кинжалом. Длинное ружье висело на суку, а немного подальше привязанная лошадь щипала траву. Я обменялся с кметом и селяками обычным народным приветствием. Турок, увидя меня, спросил кмета, кто я таков и откуда пришел. Последний удовлетворил его любопытство.

Собравшийся народ и кмет разговаривали между собой в ожидании прочих сельчан. Спустя несколько времени, кмет, выйдя на средину, спросил:

— Все ли пришли?

И стал выкликать каждого по имени и прозвищу. Некоторые отвечали:

— Я пришел за такого-то; жены за своих мужей, вдовы за своих детей.

— Итак, выслушайте, братья, для чего я собрал вас на састанак: от мудира получен приказ, по царскому повелению собрать для царского войска по одному оку масла и по десяти ок пшеницы с каждого женатого мужчины; да столько-то мешков с каждой кметии (общины). Надо постараться заплатить скорее подать и приготовить продовольствие, [713] потому что идет война с Черною Горой. После войны царь каждому за все заплатит.

Мертвая тишина царствовала во всем собрании. Кмет говорил стоя, а прочие сидели или стояли, как кому было удобнее.

— Все ли вы слышали, братья, что я вам сказал? — повторил опять кмет.

— Слышали нашу беду, — отвечали присутствующие.

Кмет сел на небольшой пригорок и задумался в ожидании народного решения.

Селяки тихо заговорили между собой, пожимая плечами и покачивая годовой. Так прошло немного времени, и кмет обратился опять к народу:

— Давайте же совещаться по-братски, чтобы не терять напрасно времени. Между нами есть люди пожилые и бедные; надо постараться, чтобы всем отделаться как-нибудь от этой беды. Я уверен, что царь нам за все заплатит.

Едва кмет произнес последние слова, как на сходке поднялся громкий ропот:

— Что ты говоришь нам о царской уплате? Мы не дети, чтобы не понимать обмана. Не было еще примера, чтобы турки исполняли царские слова. Мы ограблены и доведены до нищеты, ходим оборванцами по милости этих обещаний. Все пропало, что ни попадало в турецкие руки, как в волчью глотку. Так ли мы жили прежде? Нам доставало и царю платить и себя с челядью (семейством) кормить, а с тех пор, как Омер-паша прошел в Босну, и была война с Московом, мы вконец разорены. То давай волов и лошадей для перевозки пушек и в подводы, то сена и хлеба для царского войска, то строй мосты. А заплатили ли кому из царской казны?

— Никому! — отвечали из толпы.

— Вот в чем мы остались, — сказал один старик, показывая лохмотья своего кафтана. — Вам известно, братья, что я не пьяница, работал без устали днем и ночью, и получил от отца порядочное наследство, а теперь под старость остался без рубашки. Все, что было, ушло на подати. Мне вечем платить, хоть рубите голову.

На кмета посыпались со всех сторон упреки.

— Что же вы, кметы, молчите и не говорите туркам, что мы вконец ограблены их ежедневными поборами? Вы [714] только собираете сходки и тянете из нас последние силы. Нам остается или продать своих детей, чтоб уплатить подати, или потурчиться, или бежать, куда глаза глядят.

Кмет стал уговаривать народ.

— Напрасно вы обвиняете кметов в общей беде; вам тяжело, а нам еще хуже. Сколько раз мы говорили туркам, что вы разорены, что у вас ничего нет; они грозят нам тюрьмой, если мы им не доставим всего в порядке. Мы стоим между двух огней: с одной стороны турки с своими угрозами, с другой вы с обвинениями и нападками. Турки ничему не верят. Если вам кажется, что я вас обманываю, прошу вас, снимите с меня это бремя и выберите другого, который лучше будет вас защищать против турок.

Наступило краткое молчание, после которого народ стал совещаться между собой и решил собрать по возможности требуемую подать, о условием, что кмет представит мудиру, как народ доведен до крайности бесчисленными налогами.

— Ты знаешь, — говорили селяки, — что у нас нет ни одной лошади. Все, что мы соберем, хлеб и масло, мы принесем в монастырь на своих плечах, а там турки пусть разделываются сами, как знают, с награбленным добром.

— Нельзя, братья, — возразил кмет, — приказано доставить сбор в Новую Варош.

В народе послышался сильный ропот. По справкам оказалось, что в одной местности совсем не было лошадей, в других они или находились постоянно в подводах у турок, или ими отняты, или загнаны и пали.

Споры о доставке подати прекратились, и кмет пригласил поселян к совещанию о том, сколько кто может дать хлеба, масла и пр. Некоторых стариков и бедных вдов вовсе уволили от взноса подати, и их часть разложили на более зажиточных. Последние роптали, но уступили общему приговору: «Как скажут люди, так тому и быть».

В это время выступила вперед одна бедная женщина и объявила, что муж ее уже два года слепой и что у нее ничего нет. Она просила освободить ее от этой беды, но сход решил, чтоб она заплатила только половину, то есть половину сбора с женатого мужчины. [715]

Турецкий администратор все это время крепко спал под тенью дерева в нескольких саженях от сходки.

В прежнее время определение количества подати делалось таким образом: с беднейших брали меньше или и совсем освобождали от платежа, а что приходилось с них, то раскладывали на тех, у кого было больше достатка. Бедняков называли сиромахами (сиротами). Богатых звали задружными (счастливыми). В числе таковых считались семейства, где было много взрослых мужчин, женатых и холостых, дружно работавших и живших согласно. На них раскладывалась обыкновенно повинность сиромахов, стариков и бедных вдов с детьми. Зажиточная вдова с малолетними сыновьями вносила в первый год смерти мужа только полголовы, за шесть месяцев, а за семилетних мальчиков давала харач за каждого, но освобождалась от остальных податей. За детей женского пола ничего не платилось; девушки, считавшиеся по народному понятию бессильными и слабыми, также были изъяты от повинностей. Но турки, отобрав оружие у народа, уничтожили все его старинные права и обложили податью всех без исключения.

Разбирательство селяков было прервано появлением одной женщины, которая громко заявила, что она бедная вдова, осталась с малыми сиротами и не может ничего дать. Селяки молча переглядывались между собой, а бедняжка продолжала рассказывать, как летом она ходит на поденную работу к соседям жать хлеб, а зимой прядет шерсть и пеньку, вяжет носки и таким образом содержит свою осиротелую семью. Проснувшемуся администратору не понравился резкий тон женщины; он покраснел, поджал под себя ноги и закричал во все горло:

— Ты должна платить, что царь требует, хотя бы у тебя такие были зубы! — прибавил он, показывая свой указательный палец.

Женщина не оробела и сердито отвечала оборванцу:

— Когда мой муж был жив, он платил, как и другие люди и задолжал по милости разных податей и царских бед. Я уплатила все его долги и осталась с одними сиротами. Не прикажешь ли их продать для царского налога, от которого освобождены все вдовы?

Турок вскочил с своего места и грозно закричал:

— Молчи! Продавай свою последнюю курицу, одежду и детей, а царю плати! [716]

Женщина изменилась в лице от его угроз, наконец, собравшись с духом, сказала:

— Хорошо тебе издеваться над беззащитною женщиной, но, как ты ни стращай, а я платить не стану и скорей убью своих детей и брошусь в воду, нежели продам их на беду.

Турок рассвирепел и стал браниться. На сходке поднялся шум. «Долго ли еще вам терпеть такое зло? У нас все обобрали до голой души, и грозят еще продать наших детей, силой потурчить нас. Нет! Этого не будет!». Састанак принимал грозный характер, но кмет и более благоразумные старшины стали уговаривать и успокаивать народ. Кмет подошёл к турку и сказал:

— Сядь, пожалуйста, на свое место; не мешайся в наши дела и не нарушай порядка. Мы сговоримся между собой и все, что следует, соберем по своим силам и уплатим царю».

Турок, заметив народное волнение, послушался кмета и сел опять на свое место, но не переставал ворчать и показывать свое неудовольствие покачиванием головы. Один из селяков не вытерпел и сказал:

— Если б не семья, я положил бы на месте этого кровопийцу его же ружьем и пулей приделал бы его сердце к грушевому пню.

Я шепнул ему, что турок может услышать и застрелит его наповал.

— Как бы ни так! — насмешливо отвечал он. — Я не позволю ему выстрелить больше одного раза. Или он убьет меня сразу, иди я, полумертвый, разорву его зубами и руками.

— Где ж тебе убить его, — возразил я, — когда у него кинжал, два пистолета и длинное ружье, а у тебя нет ничего?

— Что нужды! Двух смертей не бывать, а одной не миновать. Вот как тяжело; так и кипит кровь. Я не пожалел бы своей головы, чтоб отмстить за оскорбление бедной вдовы, да другие пострадают от этих собак.

Поселяне между тем занимались раскладкой подати. Кмет вызвал по имени и прозвищу моего собеседника и сказал ему:

— Ты не слушаешь, о чем говорят на сходке, а ведь мир может наложить на тебя большую долю раскладки, и ты же скажешь, что с тобой несправедливо поступили. [717]

— Оно и так несправедливо, потому что нам не след платить эту беду, да правда-то погибла на Косовом Поле и нас об ней не спросят, а плати, чем хочешь, хоть своих продавай!

Ему объявили, что он должен дать за такого-то известное количество хлеба и масла.

— Хорошо, — говорил он, — назначайте по своей душе, я заплачу, пока есть чем, а после не надейтесь на меня.

— Эх, брат! — прервал его кмет: — Нам всем предстоит бедность и разорение. Откупимся от беды, пока есть возможность, а после спасайся каждый как знает с своей головой и семейством! Кончайте скорей с этой бедой; уже наступает ночь; решайте живей между собой; послезавтра весь сбор должен быть здесь на месте. Слышите ли, братья?

После долгих споров и расчетов, кому сколько платить за себя и за бедняков, и кого освободить совсем, люди постановили, чтобы на третий день каждый принес свою часть в монастырь Баню. В толпе не обошлось без ропота на такой незаконный побор, но потом все утихло, и састанак кончился после заката солнца. Бедняки, сироты, старики и вдовы общим приговором были освобождены от налога.

Народ стад расходиться по домам, а я, кмет и турок отправились в монастырь. Последний ехал верхом. Я заметил, что на сходке люди были безоружны, да и самый састанак имел вид печальный, угрюмый. Как изменился народ в двенадцать лет! Он совершенно упал духом; на лицах выражение безвыходного горя, самая одежда носила на себе следы бедности. Осталось одно только от былого — готовность помочь друг другу. Никакие притеснения не могли искоренить эту прекрасную черту в нравах сербского поселянина.

(Продолжение следует.)

Ф. Бацетич

Текст воспроизведен по изданию: Из путевых записок. Сербия и Турция // Русский вестник, № 11. 1875

© текст - Бацетич Ф. 1875
© сетевая версия - Thietmar. 2013
© OCR - Анисимов М. Ю. 2013
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русский вестник. 1875