Главная   А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Э  Ю  Я  Документы
Реклама:

КОВАЛЕВСКИЙ Е. П.

ЧЕТЫРЕ МЕСЯЦА В ЧЕРНОГОРИИ

ГЛАВА VII.

ИСТОРИЧЕСКОЕ ОБОЗРЕНИЕ ЧЕРНОГОРИИ

Во время пребывания своего в Цетине я занялся тщательным осмотром здешнего архива и изучением некоторых черногорских летописей. Указателем в этом деле служили мне сведения, собранные г. Милаковичем. Передаю здесь исторический очерк Черногории.

Самобытность Черногории начинается еще при сербских владетельных князьях. Черногория, вместе с прилежащей к ней Зетою и под именем последней, составляла округ Сербии, но правилась собственными своими князьями, из дому Бальсач, который состоял [49] в родственной связи с Неманичами, удельными князьями Сербии. Замечательно, что в течении всего своего исторического бытия Черногория не запятнала себя клятвопреступлением. Когда Сербия признала цареубийцу Велкамина своим владетельным князем, Черногория отпала от Сербии совершенно, гнушаясь ее черною изменой; но когда сербы провозгласили Лазаря Гребляновича своим князем, — черногорцы опять соединились с ними в одну семью, охранив, однако, свои права и своих собственных князей. Знаменитая битва на Косовом поле решила судьбу Сербии: с этой битвы, ознаменованной во всемирной истории смертию двух царей, Амурата и Лазаря, и падением Сербии, начинается историческая известность Черногории.

В то время Зетой управлял князь Баош, женатый на дочери несчастного Лазаря. Он спешил подать помощь своему тестю, но измена Вука Бранковича предупредила битву и падение Сербии. Баош должен был вернуться назад и думать о безопасности собственного своего удела. Таким образом, он сделался независимым владетелем, отказавшись признавать над собою власть турецкого султана, и сохранил зерно свободы славянских племен. Ему наследовал сын его Стратимир, прозванный Черным, по цвету своего лица, известный своим исполинским ростом и храбростию, а также и тем, что передал прозвание «Черный» своему потомству. Стефан, сын и преемник Стратимира, княжил в первой половине 15-го века, в годину славного Георгия Кастриота, прозванного Скандербергом, которому он помогал войском, как сосед и союзник, против общего врага христианства. Стефан передал старшему из трех сыновей своих, Ивану, правление [50] Зетой и Черногорией, а вместе с тем вражду Турецкой империи, которую он нажил союзом своим с Скандербергом. По завоевании Албании и Герцеговины все силы турецкие обратились на Черногорию; Иван Черноевич, без союзников, без денег, боролся с силами империи; изнемогая в неровном бою, он сдал бразды правления брату своему, известному под именем Арванита Храброго, и отправился искать помощи западных держав. Но запад был слишком занят своим делом, и слово правды и веры не нашло в нем отголоска. Черноевич вернулся назад и, с твердым упованием на Бога и на свой народ, предпринял один борьбу с империей. Он оставил Жабляк, находившийся в соседстве турков, и перенес резиденцию в Цетин, вновь им воздвигнутый; сюда же перенес он митрополию и занялся внутренним устройством края, укрепил со стороны Турции реку Обод, известную под именем Черноевич, воздвигнул в горах несколько укреплений и сделал общее воззвание к народу Воодушевленные примером, черногорцы с восторгом откликнулись на его призыв. На общем собрании в Цетине определили считать изменником и уголовным преступником всякого, кто не примет участия в войне с Турцией или уйдет с поля битвы, а в знак особенного к нему презрения одевать его в женское платье и, с прялкою в руке, водить по селам Черногории — наказание, гораздо ужаснее смертной казни.

Сила турецкая отпрянула от твердынь Черногории, и Черноевич спокойно кончил век, прославляемый и чтимый народом, который и поныне с восторгом вспоминает о нем и освящает его именем все близкое своему сердцу; он оставил Черногорию спокойную [51] и расширившую свои владения до Лимы с одной стороны, и до моря – с другой, — пределы, до которых она впоследствии никогда не доходила.

Отдаленные владетели искали союза Ивана Черноевича. Одна племянница его, дочь Арванита Храброго, была замужем за Радолем, владетельным князем волошским, а другая — за Стефаном Бранковичем, сыном знаменитого деспота. Сербии Георга I. Венецианская республика, которая по праву владычицы Адриатики наследовала после падения Сербии покровительство Катарской республики, искала дружбы Черноевича, чему свидетельствуют многие заключенные между ними трактаты, между которыми особенно примечательны об определении границ Черногории.

Георгий, старший сын Ивана, принял бразды народного управления. В его время несколько черногорцев, сопутствовавших его злополучному брату Стефану, прозванному Станоша, в Константинополь, приняли там магометанскую религию; покровительствуемые турками, старавшимися подорвать христианство в Черногории, на котором преимущественно опиралась народная сила, эти отступники веры сделали впоследствии много зла своему отечеству. Георгий думал распространением церковных книг воспламенить ревность к православию. Он достал из Венеции все типографские принадлежности, и в доме, построенном отцом его при реке Черноевиче, начал печатание книг. Его Октоих был отпечатан в 1495 году, т.е. через четыре года после напечатания первой Псалтыри в Кракове.

Георгий Черноевич не имел сыновей. Достигнув глубокой старости и убеждаемый беспрестанно своею женой, Марией, из фамилии венецианских дворян [52] Моцениго, он решился сложить с себя бремя правления и провести остаток дней на родине своей жены. Прощаясь с народом, он завещал ему свою волю в следующих словах: «Оставляю вам по себе митрополита Германа и преемников его, митрополитов, пока сам Бог не сотворит для вас чего лучшего. Митрополит есть общий ваш отец и архипастырь. Его дом — общий дом молитвы; кто будет более заботиться о счастии вашем, как не общий ваш духовный отец; вы, по духу, чада его, и овцы словесного стада Христова, о котором он, пастырь ваш, станет пещись в жизни сей и в вечности. Прибегайте к нему в горе и радости; внимайте советам его. Вручаю ему герб, который употребляли в Бозе почившие цари сербские, предки мои, и я сам!». Народ рыдал, расставаясь со своим достойным правителем, и провожал его вместе с митрополитом до Катара.

Митрополит Герман принял по его завету бразды правления. С этих пор начинается духовная власть в Черногории.

При Германе и достойных преемниках его митрополии и народа, Павле, Василии и Никодиме, турки часто покушались на независимость Черногории; они особенно действовали посредством «потурчаников» (черногорцев, принявших магометанскую религию), но все их усилия уничтожались твердостию характера и неустрашимостию святителей.

По смерти Никодима Черногория оставалась несколько времени без пастыря, в ожидании сербского патриарха, который должен был поставить митрополита. Потурчаники воспользовались этим временем и ввели турков в укрепление Иван-Бегово, находящееся при р. [53] Черноевиче. Таким образом турки завладели главным рынком Черногории. После Никодима Черногориею правили митрополиты Руфим Болевич, Пахомий Коман, Мардарий Корпечанин, Руфим Велекрайский, Василий Велекрайский, Виссарион Бойца и Савва Калугерич.

Виссарион Бойца вспомоществовал Венецианской республике в войне против Турции (1623) и дорого заплатил за это; оставленный венецианами в годину бедствия, он должен был принять на себя одного все силы Сулеймана, паши скутарского, и был на голову разбит. Турки проникли до Цетина и сожгли его. Черногория находилась на краю бедствия и тяжких испытаний: села ее пылали, народ гибнул в неровной битве, потурчаники сидели в укреплении Черноевич, самовластно правили базаром, повсюду сеяли раздоры и довершали народные бедствия. В этом положении Черногорцы с общего согласия прибегнули к Даниилу Петровичу Негошу и против его желания, против воли, избрали его своим архипастырем и вождем. Даниил рукоположен в 1700 году от патриарха Арсения Черноевича в венгерском городе Сечуе. Возвратившись в Черногорию, он приступил к делу жестокому, но неизбежному для спасения свободы и религии черногорского народа. Даниил созвал главарей и описал им с тем убедительным красноречием, которым он обладал, положение Черногории; указав на потурчаников, как на главных виновников такого положения и, вместе с тем, как на искупительную жертву самобытности края, он требовал, чтобы потурчаники во всей Черногории были истреблены до одного; главари согласились и втайне составили план всеобщего истребления. В назначенную ночь раздалась повсеместная в Черногории [54] тревога; христиане кинулись к оружию, и кровь отпадших братий их полилась рекою. Сицилийские вечери возобновились во всей ужасающей полноте своей. Едва несколько человек успели искупить жизнь свою обращением в христианство; роды их навсегда сохранили прежние свои магометанские фамилии, как бы в память потомству о своем несчастном, некогда, заблуждении. Они и поныне существуют в Черногории под именами Аличей, Мухамедоновичей и проч.

С этой ужасной ночи в Черногории не стало потурчаников.

Владыка Даниил, стремившийся всеми силами к уничтожению внутренних раздоров, к укреплению связи и единства в своем народе, направил его тревожную деятельность на соседей. Начало его правления ознаменовано частыми и успешными сшибками с пограничными турками. Одна из этих сшибок замечательна по своим небывалым последствиям. Черногорцы захватили в плен несколько турок, и на этот раз, против обыкновения, даровали им жизнь: речь зашла даже о выкупе их; тогда черногорцы потребовали за каждого пленного по одной свинье, с тем только различием, что величина свиньи должна была согласоваться с большею важностию и значительностию пленника: Турки принуждены были согласиться на этот постыдный для них размен.

Со времени правления Даниила начинаются первые дружественные сношения Российской империи с Черногориею. Петр Великий, приступив к войне с Турецкою империей, первый постигнул всю важность военной диверсии со стороны Черногории. Посланные его с различными предложениями и словом дружбы, [55] Милорадович и Лукашевич, произвели всеобщий восторг в Черногории, и без труда достигли цели своего посольства: черногорцы, не медля, всеми силами ударили на Албанию и Герцеговину и, торжествуя повсюду, отвлекли их силы от участия в войне против России. Несчастный мирный трактат при Пруте в 1711 году ничего не упомянул о Черногории, и султан, недовольный этим поспешным миром, обратил шестидесятитысячный корпус, находившийся при Пруте, на Черногорию, желая излить на нее всю месть свою.

Даниил решился предупредить нападение турецкой силы. Ночью, врасплох, напал он на сераскира, но турки, вскоре оправившись от первого замешательства и видя малочисленность неприятеля, решились сопротивляться; тогда Даниил условленными знаками приказал предварительно скрытой им в тылу неприятеля засаде ударить со своей стороны. Турки смешались и бежали: при всеобщем беспорядке они не попали на настоящий путь и зашли в дремучий лес, где, окруженные отвсюду черногорцами, «валились, как подкошенная трава», говорит народная песнь, и сам сераскир едва спас бегством жизнь и отнес голову свою на плаху в Константинополь. Богатая добыча и 30 турецких знамен достались победителям. Место, где происходила эта кровавая сеча, с тех пор называется Царев Лаз.

Даниил, славный во время успехов и счастия, явился истинно великим в годину народного бедствия. Турецкий 12.000 корпус приближался к границам Черногории. Визирь Думан-паша, один из опытнейших полководцев того времени, предводительствовал им. Он начал изменой, заключив в цепи явившихся к нему по приглашению главарей Черногории и потом [56] вторгнулся в ее пределы. Шаг за шагом оспаривали черногорцы родную землю, но числительная сила, равнявшаяся всему народонаселению Черногории, превозмогла; Думан-паша прошел огнем и мечем всю землю от Зеты до поморья. Венецианская республика, которой столько раз вспомоществовала Черногория, выдала скрывшихся в Катаро черногорцев! Думан-паша достойно возблагодарил свою союзницу за этот вероломный поступок: вместе с великим визирем, Али-пашой, напал он на полуостров Морею, находившийся в руках дожа, и покорил его Турецкой империи.

Даниил не унывал. Поставленный против желания в правители Черногории, он не покинул ее среди всеобщего бедствия, вполне постигая свою ответственность за нее пред Богом и светом. Первым старанием Даниила было собрать рассеянные повсюду остатки своего народа и соединить их опять воедино среди своих неприступных гор; потом, поручив Черногорию архиерею Савве, будущему своему преемнику, отправился, по желанию народа, в Россию, просить ее помощи и покровительства.

Петр I не оставил в бедствии владыку Черногории и осыпал его своими милостями и щедротами. Монастырям и церквам послал он священные сосуды, архиерейские и священнические одежды, пострадавшим черногорцам 10,000 рублей, сверх того определил давать на содержание Цетинского монастыря по 500 рублей в каждые три года. Говорят, будто он также послал и порох, который во всякое время составляет главнейшее сокровище для черногорцев, и особенно был необходим в ту пору. [57]

Нападение на Черногорию двух братьев Ченгичей со всеми силами Боснии и Герцеговины, потом Бекир-паши в 1727 г., наконец, в 1732, Топал-Осман-паши, славного Беглер-Бей-Дженит Деверя Македонии, Албании и Боснии, показывают все усилия турецкого правительства к уничтожению народной независимости Черногории, но все они сокрушились неколебимой твердостию ее владыки и неустрашимостию народа. Дела черногорцев этого времени напоминают подвиги гомеровских героев; они воспеты в народных песнях — вот вся награда, вся их слава!

В 1735 году скончался митрополит Даниил, по справедливости называемый восстановителем народной независимости. Митрополит Савва наследовал ему; кроткий и тихий от природы, он занимался более монастырскими делами, чем народными, более предавался молитве, чем кровавой сече. В его правление, однако, черногорцы с успехом отражали турков.

Еще при жизни Саввы и по его согласию вступил в управление народом митрополит Василий, его племянник. Гроза соседних турков, слава своей родины, один из прекраснейших и образованных людей своего времени, любимец императрицы Елизаветы, он проводил жизнь свою между трудами и заботами народного правления в Черногории, почестями и шумом столичной придворной жизни в Петербурге, где и скончался в 1766 году.

Во время пребывания его в России бразды народного правления оставались в слабых руках его дяди, митрополита Саввы. В это время явился в Черногории какой-то пришлец, с таинственным видом, с горделивыми приемами, прошел большую часть Черногории [58] и остался в Майне слугою у одного из частных лиц, промышляя сверх того ремеслом странствующего врача, как наиболее удобным к приведению в исполнение тех честолюбивых видов, которые замышлял. Вскоре он объявил за тайну своему господину, что он не раб по рождению, но русский царь, Петр III! И нашел верного содействователя себе в легковерном майнце, не имевшем понятия о тогдашнем состоянии российского престола. Весть эта быстро разнеслась по Черногории; принятая сначала насмешками, она впоследствии нашла своих защитников; тогда-то этот искатель приключений, пришлец из Крайны, провозгласил себя всенародно Петром III, низверженным российским императором, и легковерный народ, убежденный его уверениями, склоняемый надеждами и обещаниями, признал его своим правителем. Присягнув однажды на верность, черногорцы не изменили ему, не выдали его русским посланцам, не выдали туркам, требовавшим с оружием в руках его низложения, не устрашились угроз Венецианской республики и остались верны своему властителю, несмотря на его деспотическое правление, к которому они так не привыкли. Стефан Малый — под этим именем был известен самозванец — сделал, однако, много и добра Черногории; он укротил поплеменную войну, преследуя ее ужасными наказаниями, распространил свои владения, дал им хотя устные законы, но запятнал свое правление многими жестокими поступками, особенно заключением митрополита Саввы. Сверх того, в его время Черногория чрезвычайно пострадала от частых нападений турков. Достигнув власти изменой и преступлением, Стефан кончил жизнь свою от измены, к которой, [59] впрочем, не причастен ни один черногорец; слуга его, грек, отрубил ему сонному голову и на вес денег продал скутарскому паше. Стефан Малый был тогда без власти и слеп, но самое имя его было страшно туркам.

В 1782 году митрополит Петр Петрович принял правление Черногорией. Я уже описал его жизнь, славную подвигами духовного пастыря, правителя народа и военноначальника; здесь я изложу только ход главнейших происшествий в Черногории во время его продолжительного управления митрополией и народом.

В 1785 году в бытность владыки в Петербурге визирь скутарский Бушатлий вторгся в пределы Черногории с многочисленным войском, провел по ней мечом опустошения и сжег монастырь Цетинский; но это было последнее торжество турок в Черногории.

Во время возгоревшейся войны Турецкой империи с Россией, Австрия, как союзница императрицы Екатерины II, послала в Черногорию майора Вукасовича с отрядом в 400 человек, с деньгами и порохом, убеждая всеми средствами черногорцев начать военные действия со своей стороны. Мудрый владыка отклонил сначала народ от неприязненных действий против Турецкой империи. Но он не мог и не хотел противиться всеобщему восстанию, когда прибыл в Черногорию с теми же предложениями и с грамотами от императрицы всероссийской полковник Тутолмин. Вукасович действовал в Черногории не с большим благоразумием, и тайно вышел оттуда со своим отрядом. Вскоре после того был заключен и мир между Российскою и Турецкою империями. Турки продолжали по-прежнему питать непримиримую вражду к [60] черногорцам. Кроме того, за содействие свое бердянам, присоединившимся к Черногории, они нажили себе самого злого врага в визире албанском, Кара-Махмуте Бушатлие, в то время уже отложившемся от турецкого султана и независимом властителе всей Албании.

Митрополит Петр, видя приготовления Кара-Махмута к военным действиям и находясь без союзников, без денег, а что всего важнее – без пороху, решился заложить в Вене драгоценную митру, подаренную императрицей Елизаветой митрополиту Василию и, получив из Австрии порох и часть оружия, пошел навстречу Кара-Махмуту. Оба войска встретились близь Мартыничей и, разбитый наголову, Кара-Махмут бежал.

Визирь, избалованный военным счастием, низложивший власть Турецкой империи в Албании, не мог оставить без отмщения своего постыдного поражения; через несколько месяцев он опять явился на границах Черногории с 40,000 отборного войска, с которым он мог угрожать самому Стамбулу. Сначала визирь имел некоторый успех, но в битвах в окрестности Бусовника он был разбит совершенно; отряд его уничтожен, и сам он погиб в кровавой сече, продолжавшейся около трех часов. Голова Кара-Махмута и теперь хранится в церкви Цетинского монастыря, как трофей и как залог народной независимости. С этой поры турецкие пограничные начальства начали вести переговоры с Черногорией как с самобытным владением, хотя правительство турецкое и не признало актами ее независимости.

Сшибки черногорцев с французами, завладевшими Катаром в 1797, по уничтожении Венецианской республики, и потом с австрийцами, наследовавшими [61] французам на Адриатике, принадлежат уже новейшей истории, и я буду о них вспоминать во время своего путешествия по Черногории.

ГЛАВА VIII.

ОСТРОГ

17(29) июля

14(26) июля отправился я во вторую экспедицию, в северную часть Черногории. Невыразимо тягостен переход от Цетина до Загарача; он не менее 50 верст; во время всего перехода кое-где можно сесть на коня, и то с опасностию слететь вместе с ним в стремнину или грянуться о камень. Какая сила могла опрокинуть эти торчащие вверх дном горы и в таком поражающем беспорядке набросать камень на камень?

Мы вышли из Цетина в 5 часов утра и пришли в Загарач в 8 часов вечера; подумайте, что мы отдыхали только час на пути, не считая минутных остановок, что зной доходил до 35° по Реомюру, что наши сапоги были изорваны торчащими камнями, а платье – повсюду вьющимся драчом, и вы можете постигнуть нашу радость, когда мы добрались до ночлега.

На пути встречали много деревень, еще более [62] церквей: но что это за деревни и что за церкви? Где площадка, там два-три, иногда десяток домов, кое-как сложенных из камней и едва прикрытых от дождя соломой, изредка – черепицей, жались к утесу, отнимая у него задаром полторы или две стены; словом, они вполне оправдывали свое сербское название «кучи» (Кучи по-сербски означает дом). Церкви большею частию без священнослужителей и без церковных утварей; впрочем, в них иногда совершается литургия, и как торжественна, как поражающа она здесь, в устах священника, едва оставившего свою соху, которою он в поте лица снискивает хлеб, или оружие, которым защищает права и свободу вверенного ему племени (священник здесь и воевода и сердарь); как, говорю, торжественна эта обедня перед одинокою иконой Спасителя, в маленькой, нередко развалившейся церкви, сквозь стены которой видна и эта дикая, величественная природа, и часто – турецкая крепость, ежеминутно грозящая направить свои пушчонки туда, где толпа людей гуще.

Народ здесь беден. С трудом выпрашивает он насущное пропитание у клочка земли, доставшегося ему по наследству или по праву войны, и эту землю он не имеет ни охоты, ни досуга обрабатывать с должным рачением. Ни даже досуга? – скажете вы, – но что ж он делает? Что делает! Бог ему судья! Впрочем, его нельзя винить в лени. Здесь человек стоит неусыпно на страже своей свободы; пограничный нередко и ночью не покидает своего оружия, а проснувшись, каждый прежде всего берется за ружье, которое он начинает носить с 11 или 12-летнего возраста; ружье с [63] бороной не свояки: что первое посеет, того не возрастит и время.

Здесь работают одни женщины. Жалкие существа здесь женщины. Природа и человек унизили их до чрезвычайности. Они небольшого роста, почти всегда несколько сутуловаты от трудов и тяжкой ноши; длинные караваны их тянутся ниткой в базарные дни по пути в Катаро и другие места, между тем как нередко рядом с ними идет черногорец с одним ружьем за спиной, ятаганом и пистолетами за поясом; гордо и не глядя подает он руку мимо идущим женщинам, которую они лобызают с благоговением. Да, да, здесь женщина целует руку мужчины, а он не удостаивает в это время взглянуть на нее. Женщины черноволосы, черноглазы и смуглы: последнее — след зноя и непогоды, для которой всегда открыто их лицо; облик лица – южных славянок, но только один облик: хорошеньких здесь мало; зато мужчины, — это племя атлетов! Что за рост, и как сложены, какая величественная осанка, какой гордый, повелительный вид! И эти приемы черногорца, это искусство носить свое оружие и свою щегольскую одежду, выказывающую мужественные его формы, — все в нем поражает европейца, дитя болезней и неги. Когда вы увидите черногорца на страже, гордо и неподвижно опершегося на свое длинное, красивое ружье, с горящими, устремленными к турецкой границе глазами, с засученными по плечо рукавами косули, обнажающими его мощные, мускулистые руки, вы скажете: для него нет невозможного, и едва ли ошибетесь.

Монастырь Острожский пленителен по своему положению и был бы неприступлен по природному укреплению, если бы здесь искусство было заодно с [64] природой. От подошвы горы ведет улиткообразная, кое-как мощеная плитняком дорога к «нижнему» монастырю, и оттуда к «горнему»; она то вытягивается в прямую, едва наклонную ленту, то вьется между обрывами и глыбами камней, изредка стелется по зеленеющей горной равнине; если вы имеете сильную здоровую грудь, то взойдете от подошвы горы до нижнего монастыря в полтора часа и в полчаса оттуда в верхний. Здесь на 50 саж. возвышается совершенно отвесный известковый гребень; он тянется более 100 сажен в длину и — чудо — нигде не прерывается; местами, и особенно по краям, он составляет небольшие площадки; а выдавшиеся на вершине глыбы имеют вид караульных башенок; инде бока утеса ниспадают осыпями или представляют впадины и пещеры, из которых иные чрезвычайно обширны и остаются неизведанными. В этой-то совершенно отвесной скале устроен «горний» монастырь.

Для того ли явилась здесь природа такою чудодейственною, чтобы укорить человека в его бездействии, или она создала, разрушила и воссоздала вновь эти твердыни, эти зеленеющие долины, широкие реки, дивные водопады, подземные, непроникаемые, недосягаемые, жилища, чтобы показать человеку всю тщету, всю ничтожность и суетность его затей. Грустные и сладостные мысли навел на меня «горний» монастырь. Здесь, около 200 лет тому назад, человек, утомленный летами и борьбою с врагами, но сильный духом, некогда могущественный архипастырь Галумский и Скадрский, изгнанник, познавший всю тщету человеческой власти и заменивший ее смирением, молитвою и трудом, здесь опочил Василий, которого черногорцы почитают [65] святым. И как достиг он этой стремнины, и как мог одними своими руками устроить это обиталище труда и тишины юдольной — предание темно. Догадки не смеют коснуться святыни.

Около 45 лет тому, турки опустошили Белопавличи, провинцию, отпавшую от их власти и присоединившуюся к Черногории; они овладели нижним монастырем и вершиною, так называемой, «строжской капицы» (шапки), господствующей над верхним монастырем; но их усилия расшиблись о твердыни «горнего» монастыря: черные пятна, унизавшие, словно бусами, лицевую сторону утеса, в котором находится монастырь, свидетельствуют лучше всех летописей, что сюда был направлен весь пыл картечного огня; с благоговением рассказывают, как огромные, отторгнутые от своих месторождений усилием тысячи человек и низвергнутые вниз глыбы пролетали над монастырем, не задев его. Оно, впрочем, и естественно: описывая в воздухе диагональ, они не могли коснуться мест, находящихся во впадине утеса; нужно было невежество турков, чтобы прибегнуть к подобным мерам, и все это против нескольких десятков людей. Тот, кто страшен был врагам при жизни, сделался еще страшнее по смерти: несколько человек решились умереть или спасти жилище и тело святопочившего. Одушевленные величием предмета, они отразили все усилия турков, и нога победоносного мусульманина не коснулась святыни.

Церковь, в которой почиет тело святопочившего Василия, бедна и тесна: едва 20 человек может поместиться в ней. Серебряные плитки, с изображением рук, ног и глаз, висящие и сгруженные у гроба — приношение излечившихся от разных болезней [66] заступничеством святопочившего — единственная сокровищница монастыря; несколько келий и водохранилище, служившее важным пособием для осажденных, устроены тут же, в передней части пещеры; далее, внутрь, непроницаемый мрак; шагами десятью выше — еще две келии. Старик, лет семидесяти — единственный обитатель верхнего монастыря и охранитель святыни; пять шагов помоста, устроенного на выдавшейся закраине пещеры, на котором можно держаться, но не гулять, составляет единственное пространство, где он может дышать вешним воздухом. Словом, круг действия его очень тесен: это можно сказать в смысле буквальном, как и переносном. Несмотря на живописность положения этого монастыря, я не мог в нем остаться и, предоставив старику-сторожу и церковной ласточке лепиться к закраинам его, сам поселился в нижнем монастыре; там больше простора для ног, если не для мысли, а последняя, как не быстрокрыла, не удержала бы меня от падения, скорее устремила бы к этому невольному полету.

Здесь есть три-четыре монаха и архимандрит; все они люди добрые, богоугодные; укрепив душевные силы свои против врага незримого, они упражняют физические в борьбе с врагом более видимым; вооружив свою душу молитвою и постом, не забывают и тела, навесив на него целый арсенал оружия; и то надо сказать, что для них последнее так же нужно, как и первое; разумеется, что и одежда их более удобна для чина воинского, нежели монашеского, и мало отличается от одежды прочих черногорцев. Их слава и влияние приобретаются подвигами битвы не с врагом нечистым, но чистым и правоверным, с врагом чаще видимым и еще более – чувствуемым.

[67] Для поверки карты и для других разысканий я решился предпринять трудное и опасное путешествие на «капицу», которая утопала в облаках, как фантастическая мысль нынешних поэтов. Зато как был вознагражден я за свой труд, достигнув вершины горы! Перед мною расстилались низменностями горы Боснии и Герцеговины; Никшичи, куда я так желал проникнуть, лежал как на ладони и, право, не стоил того, что бы его видеть: и между турецкими городами он был очень дурен; далее, к Боке, красовалось Грахово, прославившееся тем, что в последние пять лет оно несколько раз переходило из рук турков в руки черногорцев и обратно, и что граховяне в это время не собрали ни одной жатвы. Как бы то ни было, христиане и славяне — они крепко держатся Черногории, и, конечно, не отстанут от ее союза и свободы, каких бы это пожертвовании им не стоило. Не менее умеют ценить и черногорцы дружбу граховян, и сильною рукою обстаивают их против турков. Много крови пролито в Грахове и за Грахов.

У ног моих ниспадал водопад, убогий массою воды, но, по своему высокому падению, шумный и красивый; заключенный в ущелье, которое образовал себе в скале, он кипел внизу и, едва вмещаясь в тесном жерле, казалось, стремился вверх. Над нами парил горный орел, которого мы сполохнули с его жилища. Острожский монастырь казался едва приметной точкой; взоры наши стремились уловить край моря на западном горизонте; на северо-востоке стоял Ком, еще выше нас, Ком, манивший вечно мои взоры и не допускавший меня к себе. [68]

Прощай, прекрасный, зеленеющий Острог! Завтра я тебя покину, и верно никогда более не увижу!

ГЛАВА IX

НАЖДРЕБАНИК

12(24) июня

Вечер был — каких бывает мало даже и здесь, в стране прекрасных вечеров.

Природа и душа заодно впивали радость благодатного воздуха: полная луна всходила из-за снежного хребта и облекала вершину его в таинственный полусвет, между тем как отклон горы был задернут мраком. Давно не дышал я воздухом долин, и вот теперь передо мною развертывалась одна из роскошнейших; орошаемая Зетою в самой середине, она обнималась по краям, у подошвы и скатов гор, деревеньками и отдельными избами, словно на диво им. Поля ржи и кукурузы, или, правильнее, гряды – так малы они были – колыхались волной матового золота; виноградник зеленою тафтой застилал небольшие возвышенности; смоквы, черешни, мурвы и другие плодовые деревья сбегались в купы, как бы желая пощеголять обилием своих плодов; только роскошные орешники стояли порознь, одиноко; тень и глушь не по них, и собственная их тень [69] достаточна для прикрытия корней. Едва скошенная трава разливала запах, нескошенная – пестрела цветами.

Мы взошли на один из холмов, которых насыпь принадлежала незапамятному народу и времени: «Этот камень положен в память воеводе Виду, посеченному турками» — сказал мне переник, указывая на вершину холма, где возвышался камень без надписи и креста: его хранит народная память и молитва одноплеменника. Может быть, по форме этого камня, его ветхости и, наконец, по системе вероятностей, позднейший археолог прочтет на нем тайну холма. Но как чудно, как таинственно для мысли слита здесь память двух героев, может быть двух народов, разделенных таким пространством времени и понятий. Переник мой гордо окинул взором окрестность, на которой еще торчали там и сям развалины домов турков, недавних обитателей Белопавличи, и врастали в землю огромные, прекрасно обделанные камни — остатки жилища людей более мощных, более образованных, которые, конечно, переживут и нынешних обладателей края. Вереницы навьюченных ослов тянулись от юга: «Это из Спужа» — продолжал переник, указывая на маковку горы, на которой чуть виднелось укрепление города; — «мы дали ему мир и заторговали с ним дружно». Надобно вам заметить, что это единственная из пограничных турецких крепостей (если их можно назвать крепостями), которая в настоящее время находится в мире с Черногорией, и то, на долго ль? Частная ссора спужанина с черногорцем, выстрел, потом убийство, кровомщение, сначала семейное, а там родовое, общее, пока не притупятся ятаганы и не расстреляется порох.

Мимоидущие всходили на холм, где мы [70] расположились хозяевами, и вскоре он покрылся народом, любопытным и жадным общества; наверху сидели старейшины по летам или званию, поодаль — молодые, и еще далее — сиромахи, т.е. бедные. Разговор переливался из уст в уста, как чрез перегонные чаши; разумеется, он чаще всего падал на турков; остроты то и дело взлетали в беседе, сталкивались и лопались, редко, однако, задевая кого за сердце. Время текло, не замечая нас, и не замеченное нами. Смерклось, а черногорцы и не думали о сне, да и зачем измерять временем так редко достающиеся нам радости! Разложили огонек.

— Трипо, подопри нос пушкой (Пушка — ружье), а то выстрелит — пороху не заслышишь; — сказал один остряк, в богатом вооружении, бедняку, опершемуся на свое старенькое, кое-как сколоченное ружье.

Бедняк смолчал; и здесь, как у нас, соль острот взята на откуп богатыми, и здесь люди не разоряются от этого откупа только потому, что торгуют на чужой счет. Другой отвечал за Трипо, зло намекая сопернику на неотомщенную смерть соплеменника.

— А ты прячешь свою пушку, чтоб подгоричанянин (Житель турецкой крепости Подгорицы, соседственной нахии Кучи) не увидел.

— Я покажу, когда встречусь с ним, — отвечал тот холодно.

К чести черногорцев должно заметить, что эта колкость не сорвала ничьей улыбки; напротив, один из них, желая прервать возникшую ссору, быстро [71] вскочил и, подняв вверх всегда заряженное ружье, спустил курок, ружье осеклось: «грош» (Обыкновенное черногорское присловье при осечке ружья), — закричали отвсюду, и десятки выстрелов раздались в воздухе.

— Тише, соколы, тише! Не то в Спуже всполохнутся куры на своих седалках.

— И от страха снесутся недоношенными яйцами, — заметил другой.

— Глядите, чтоб не чугунными, — сказал лукаво третий.

— Не боимся, не боимся! — закричало несколько голосов, и этот порыв хвастовства, столь редко замечаемый в черногорцах, удивил бы меня, если бы он не происходил от чувства внутреннего убеждения в своем превосходстве перед турками.

Уже разговор начинал опадать, и сладость ночи погружала иных в задумчивость, других в дремоту, когда послышавшийся вдали звук гуслей пробудил всех и навел на любимую потеху. Все приступили с просьбою к одному из моих переников, чтобы он спел, но Видо, убежденный в своем достоинстве, долго упорствовал; поэт сказал бы: он хранил свои песни только для себя; наконец, когда я присоединил свою просьбу к общей, он сдался. Принесли низенькую скамейку для певца и гусли, род малороссийской балалайки об одной струне. Кружок сделался теснее. Певец начал. Его лицо, полное благородства, но холодное, вспыхнуло жизнию; смущение придало ему более красоты; он пел, сопровождая напев гуслями, и все внимало, никто не шелохнулся, чубуки оставались еще в сомкнутых устах, но они не дымились, и давно остыли; [72] на лицах слушателей можно было разгадывать смысл песни, так сильно, так видимо отражались на них порывы волнуемой страстию души. В собственном смысле это была не песня, но длинная историческая баллада о том, как герой славянства, Милош Обилич... но для чего рассказывать то, что вас вовсе не займет, зачем предавать на терзание вашему невниманию, что было выпрошено с таким усилием и выслушано с такою жадностию.

Певец кончил, а я все еще слушал, и не наслушался бы его во всю ночь.

Черногорские песни состоят большею частию из повествований исторических событий; они длинны, единообразны по напеву, занимательны по содержанию. История здешнего края начертана в песнях, сохранена в земле и на земле. Много веков, много народов протекло над развалинами, покрывающими этот край; многие воздвигли их из праха, но еще чаще низвергали в прах; каждый век наложил на них печать свою, и каждый народ — свою руку. Я приведу в пример Наждребаник, монастырь, в котором я поселился и с которого по порядку, заведенному записными туристами, следовало бы начать, но я путешественник «не по превосходству». Монастырь состоит из одной избы, недавно построенной, и церкви: последняя примечательна своею древностию. Она первоначально сооружена св. Стефаном, королем сербским: это можно доказать фактами, сохранившимися в Морачском монастыре; основание, двери и многие украшения сохранились от времени, остальное было разрушено и уничтожено войнами, постоянно опустошавшими край со времен сербских королей до настоящего дня; огромные размеры и [73] тщательность отделки некоторых камней, особенно дверей, изумят пришельца; еще более изумится он, найдя в недавней безыскусственной приделке к церкви некоторые прекрасно обработанные куски, вставленные без разбора, куда ни попало. Пока не прошло и десятков лет от поновления церкви, разгадка этому легка; вот она: в двух верстах отсюда находятся развалины здания, прекрасного и величественного по своим остаткам. Было ль это идольское капище, святой ли храм времен Константина и Елены или укрепление? Предоставляю исследовать археологам, но советую торопиться, потому что гораздо большая часть здания уже разобрана окрестными жителями для домашних поделок; смею, однако, заверить, что оставшиеся камни не содержат никаких письмен, по крайней мере, понятных мне; правда, на одной плите есть какая-то каракулька, происшедшая, по-моему, от ее падения; на западной стене тоже есть нечто в виде впадины, во многих камнях находятся пробоины, которые, по крайнему моему разумению, служили для металлической скрепи здания, но этого достаточно для опытного археолога; по этому, как по писанному, расскажет он былую повесть края, который так занимает нас. Ради неба, спешите сюда, почтенный археолог, спешите в Диоклею: обильная жатва вам представится здесь.

Из этих-то камней обновлена нынешняя церковь. Они были слишком огромны; туземцы не могли умудриться доставить их сюда целиком, а потому дробили, как попало, и те куски, которые пощадил случай, красуются и ныне в безыскусственной пристройке здания. Кто поручится, что и сохранившиеся остатки времен св. Стефана, по крайней мере, некоторые из них [74] (другие очень просты и еще более усиливают данные к моему заключению), не взяты из описанных мною развалин, известных здесь под именем Сиге и обозначенных мною на карте.

Ступивши в колею древностей, я поведу вас по ней далее. Оставив за собою острогские горы, мы вступили в зетскую долину и тяжелое путешествие пешком переменили на более удобное — верхом; вскоре взъехали мы на мощеную дорогу; она шириною в сажень, и состоит из больших каменных плит, плотно сложенных между собою и с гладкою поверхностию; местами она разрушена, вероятно, весенним разливом Зеты, но большею частию сохранилась совершенно. Следуя по ней до самого Наждребаника, мы переехали два моста: Аджик и Викий: первый ведет через речку Сусницу, второй — через небольшой безымянный проток, названный мною на своей карте Викием. Особенно первый мост легок и красивой формы. Он состоит из высокой (до 10 саж.) арки, смело перекинутой с одного берега на другой, выгнутой посередине; ворота арки выложены в узор гладко обсеченным камнем; мост почти нисколько не поврежден, вероятно, потому, что полая вода Сусницы не может досягать его значительной высоты. Обращаюсь к археологам с вопросом, кому принадлежит постройка этих дорог и мостов? Как данные к разрешению вопроса я присоединю, что они ведут через Спуж и Подгорицу, известную в отдаленной древности, что окрестности усеяны развалинами времен владычества римлян, турков и сербских королей, что здесь находят монеты царей языческого Рима, Константина и Елены (всего более), св. Стефана, короля сербского, и турецкие пары [75] находят… Но еще успею утомить вас древностями, достигнув Дуки, Диоклеи, или Диоклитианы. Теперь обращаюсь в последний раз к Наждребанику.

Обстоятельство обновления здешней церкви стоит быть рассказанным тем более, что оно резко характеризует человечество, над которым проведен общий уровень страха смерти и забвений прошлого, каково бы оно ни было. Около двадцати лет тому, чума опустошала здешний край. Народ в беде прибегнул к Богу, и вот, кому-то во сне предстал Архангел Михаил, во всей красе своей, и трубным голосом произнес: «Обновите остатки церкви, основанной св. Стефаном в Наждребанике, и чума остановит бич свой, иначе все погибнете!». Этот сон, разумеется, передан был миру, и церковь в короткое время воздвиглась из праха; недоставало только церковных утварей и некоторых украшений внутри, не достает их и теперь. Исчезла чума, а с нею и ревность к сооружению храма. Прошла беда, и нет помину о благодарности.

В этом так называемом монастыре есть один монах, явившийся, будто бы, с Афонской Горы. И кто его посвятил в монахи, и кто поселил здесь — никому неизвестно, но он кое-как умеет читать, почему же ему не быть «калужером?». Изредка, когда ему вздумается, он читает в церкви обедню; для этого обыкновенно занимает некоторые церковные утвари у соседственных монастырей; без других церковных принадлежностей кое-как обходится. [76]

ГЛАВА X.

МАРТЫНИЧИ

14(26) июня

Мы своротили в Мартыничи, чтобы посетить попа Йована. В дверях нас встретила его невестка, довольно болтливая, довольно пригожая; впрочем, я так давно не видал женщин (я уже заметил, что женщин считают здесь вещью), что если бы в это время явилась в чистом переднике киевская ведьма, и та могла бы вскружить мне голову. Поп Иван принял нас радушно: ракии, вина, варенухи — разливное море. Я, кажется, не сказал вам, что это за лицо, поп Иван? Это потому, что я не люблю выставлять на свет людей, еще живущих; но попа Ивана — это другое дело! Люди, подобные ему, достойны памяти, хотя [бы] одного поколения. Сенатор, сердарь, капитан от гвардии и поп Белопавличи, князь Иван Родонич, он же Княжевич, пользуется любовию и уважением всего народа; он заслужил то и другое своею отчаянною храбростию, частицею ума, которою ссудил его Бог, и особенным уменьем привлекать к себе других. Его сын, оба брата и пять родных племянников погибли в битвах, что придало ему еще более блеска в стране, где падший в войне, оставляя по себе долгую и славную память, прикрывает ею свою семью, как адамантовым щитом, и вот одна из причин, почему он идет на верную смерть, как на веселый пир — последнее [77] разумейте в буквальном смысле. Поп Иван был в 350 сшибках, всегда впереди, и рука провидения выводила его всегда невредимым от пули и ятагана: это напоминает нашего славного Милорадовича. Какой конец будет жизни попа Ивана, уже 80-летнего, но бодрого и свежего старика, которому, конечно, еще предстоит десяток-другой кровавых сеч. Более по любви ко мне, чем по какой-либо обязанности, он сопровождал нас во время продолжительного путешествия по всей Белопавличи, Пипери и части Кучи; для попа Ивана везде были настежь двери и, может быть, от многих бед спасло меня его сообщество… Дом Родонича отличается от других своею огромностию и плотностию, если можно так выразиться; его не пробивает дождь, ветер не хозяйничает в нем, как дома, и зимний холод не выживает греться на солнце, но, подобно другим домам, он состоит из одной комнаты вверху, где помещается все семейство, сарая — внизу, занятого домашним скотом. В доме распоряжались две невестки попа. Во время продолжительных и постоянных отлучек его из дому, они остаются одни с маленькими детьми, под охраною грозного имени своего тестя; и то надобно сказать, что если женщина здесь вещь, то вещь неприкосновенная, священная. Во время самой ожесточенной вражды и битвы двух племен женщины ходят между ними безопасны и невредимы: никогда рука грабителя, никогда слово соблазна не коснется их.

Село Мартыничи знаменито храбростию не только во всей Черногории, но и в пограничной Турции; оно в получасе расстояния от Спужа и в двух часах от Подгорицы. Стоя на страже Черногории, оно всегда [78] первое, всегда с обычной отвагою принимало на себя натиск турков, и турки всего чаще нападали с этой стороны, пользуясь обширной зетскою равниной, на которой они соединяли свои войска, и где имели возможность употреблять в дело конницу, столь страшную для черногорцев. Эта равнина, соединяя Спуж с Подгорицей, примыкает одною стороною к Мартыничам. Как прекрасна и роскошна она! Как живописно это волнуемое златом плесо пшеницы! Как отрадна для глаза зелень винограда! Но, горе! Здесь земледелец, оросив потом свою ниву, должен оросить ее кровью, чтобы собрать плоды трудов своих.

Ныне Мартыничи простерли свои пажити до самого Спужа, и безбоязненно работают под выстрелами крепости, всегда вооруженные с ног до головы, всегда готовые лечь замертво на своей ниве.

Увлекаясь воспоминанием былого, я возвращусь несколько назад. Когда мы приближались к Мартыничам, один из переников, указывая мне на близлежащий камень, сказал:

— Здесь убит брат попа Ивана.

Я обратился с вопросом к Родоничу:

— Есть, — отвечал он хладнокровно.

— Здесь сын его, — продолжал переник.

— Есть, — отвечал тем же голосом поп.

— Здесь — три племянника его, один за другим, — и переник тайком подстрекал меня порасспросить попа.

Мое любопытство и без того было задето за живое; я знал, что здесь совершилась страшная битва с Кара-Махмутом, грозою Турции, мечтавшим одним махом стереть с лица земли Черногорию и нашедшим в ней впоследствии смерть свою; я приступил с вопросами к попу Ивану: кому лучше, как не ему, одному из главных [79] действователей этой битвы, известны все ее подробности? Но он начал рассказ свой лениво и неохотно.

— То моя куча, — сказал он, указывая на дом, выдавшийся вперед на целый ружейный выстрел от села, — турки с первого размаха всегда кидаются на нее, часто жгут, да нередко обжигают усы; случалось им сбивать пушками крышу, случалось разбивать об стену лбы; и в тот раз, когда Кара-Махмут был с ними, они начали с моей кучи и расшиблись об нее; кинулись в ту сторону, где вон башня стоит, и оттуда погнали наших; слышишь ли, черногорцев собралось только 4000, а с Кара-Махмутом было 20000. Сам паша, во всю битву, сидел у церкви, что внизу: там был он и ранен, а все еще сидел и не выпускал чубука из уст, такой лютый! На горе стоял наш святопочивший владыка, лицом к лицу против паши, только с пятью-десятью старшинами; он ни на шаг не подавался назад, и всякий раз, когда гнали наших, возвращал их, больше грозою, чем милостью; и то сказать, где услышишь тихое слово в пылу битвы; а как свиснет пуля, так невольно послушаешься.

Поп мало-помалу воспламенялся.

— Жарко было. Кучи еще были заодно с турками, да и Пипери не крепко держались нас; мы столько же боялись своих, сколько и врагов. Три раза турки занимали деревню, были на пистолетный выстрел от владыки, и всякий раз мы сбрасывали их вниз; тут в последний раз закипела сеча; наши и турки смешались, не узнавали своих, резались ятаганами, некогда было вынуть и ятагана, душили один другого, били камнями; иному, в этот день, удалось отрезать до шести турецких голов... Вот здесь пал брат мой, а здесь Петро: он было [80] вцепился зубами в шею турку, чтоб перегрызть ее и открутить голову, да пуля подоспела к Петру, прямо в висок; мы выручили его голову от турков; здесь погиб поп Михаил, а здесь Жюро Пипер: под ним было пять турков. На этом самом месте Савва Петрович отрезал аге Мустафе Алиеву голову. Видно святопочившему Василию угодно было показать чудо. Вот как это было: в пылу сечи Савва очутился в самой толпе турков; платье его было почти такое же, как у других турецких славян, лицом он также от них не отличался; да, впрочем, у всех нас не было видно лица; так мудрено ли, что его никто не узнал, и он на выбор сшибал турков ружьем или пистолетом; Савва уже отрезал восемь голов, как вдруг встретился с агою, и они стали друг против друга, как заколдованные.

— Ты, — сказал Савва, — Мустафа Алиев, что поклялся паше привести живого или принести голову моего брата, владыки Петра?

— Я! — отвечал он; — а ты ли Савва Петрович?

— Я.

После рассказывал Савва, что пистолет его был заряжен, но ему никак не пришло на мысль выстрелить в агу: он стоял словно перед змием, в пасть которого, говорят, сама молится добыча.

Что бы пояснить эту сцену, списанную мною почти буквально со слов попа, должно заметить, что ага был Голиаф Албании; его огромный рост, зверская наружность и отчаянная храбрость наводили невольный ужас на тех, кто встречался с ним в битве; прибавьте к этому, что он уже досчитывал девятый десяток отрезанных им христианских голов, и вы можете вообразить изумление, если не ужас, Саввы так внезапно очутившегося перед ним. Турецкий Голиаф спешил воспользоваться [81] минутой самозабвения своего врага, которого он знал, следовательно, не мог презирать; он схватил его за грудь и, подняв высоко на воздух, хотел ринуть о камень, но Савва уже опомнился; он вцепился ему в шею, и руки его, казалось, приросли к врагу; тогда ага хотел употребить другую уловку, стараясь подвернуть под себя врага и раздавить своим коленом; напрягши силы, он готов был привести в действие свои замысел, как вдруг нога его, упиравшаяся о камень, облитый кровью, скользнула: ага повалился, выпустив из рук жертву; Савва кинулся к нему на грудь и упираясь в нее ногою, приставил ятаган к шее.

— Признаешь ли себя побежденным, — спросил Савва.

— Нет, — отвечал он, — не ты, дьявол свалил меня, — и с этим словом голова его скатилась с плеч (турки выручили ее).

Кара-Махмут, следивший зорким взором все происходившее, сам показал пример к бегству, и побежало все. Пиперцы, гнавшиеся за неприятелем первые, увидели Савву, отягченного турецким оружием, приняли его за турка и, ограбив, хотели было отрубить голову, как пришли катунцы и белопавличи; герою нужно было только возвысить голос, и междоусобная сеча готова была вспыхнуть, но вовремя прибывший владыка успел успокоить своих мятежных сподвижников.

Поп Иван умолк; я старался разгадать недосказанные им события, пополнить промежутки происшествий; я глядел туда, где сидел, окруженный толпою рабов, безмолвный и бесстрастный паша. Бесстрастный! Неужели чубук не стыл в устах его, неужели бесстрастие на лице было отблеском души его? О, нет, я не поверю! И мог ли он, презиравший силу империи, [82] равнодушно глядеть в лицо победителю, которого мечтал так легко ниспровергнуть.

— Но ты мне ничего не говорил о неприятельской коннице, которую с пользою можно было бы употребить здесь в дело, — спросил я попа.

— Она была, и разбежалась было, да подломила ноги; видишь, поле от самого Спужа изрыто ямами.

Действительно, я увидел небольшие, круглые, до 1/2 аршина глубиною, ямы, которыми была покрыта окрестность; это обыкновенная предосторожность, принимаемая черногорцами против неприятельской конницы; ее натиск для них опасен, потому что они не знают другого холодного оружия, кроме своих ятаганов, употребляемых ими только в крайних случаях, большею частию в деле один на один, или для отрезывания неприятельских голов.

ГЛАВА XI.

МОНАСТЫРЬ ЧИЛИЯ; ДИОКЛЕЯ И ЗЛАТИЦА

18(30) июня

Мы шли по взгорью, у подошвы которого стлалась зетская долина со своими крепостями по краям: Спужем и Подгорицею. Чилия выдавалась несколько в [83] турецкую землю, между двумя укрепленными городами. Это старый монастырь, один из наилучше сохранившихся после Острога и Морачского монастыря, с несколькими келиями, с хорошею церковью, с одним монахом, суровым стражем святыни церковной, и двумя служками. Неприступность положения и храбрость соседей, мартыничан, спасла монастырь от разрушения турков, которыми несколько раз он был осаждаем.

В Чилие ожидало нас обычное гостеприимство. Мне отвели келию, какая была лучше во всем монастыре, нашли кровать, два стула, а вместо стола были нагромождены один на другой ящики; сверх их, в хромом подсвечнике, стояла свеча.

— Что в этих ящиках? — спросил я.

— Патроны, — отвечал очень равнодушно монах, сощипывая пальцами нагар свечи; — со дня на день ждем турков из Подгорицы, так припасли им угощение.

Между тем толпа росла в Чилие. Отряд для сопровождения нас в Златицу беспрестанно увеличивался по распоряжению, сделанному владыкой и местными властями. Являлись и женщины с припасами своим мужьям и братьям. Я долго любовался прекрасною группою, рисовавшеюся перед моими окнами. Мой переник Петр, черногорец высокого роста и прекрасной наружности, стоял, облокотившись на длинное ружье свое; возле него была женщина, каких я не видал в Черногории; это была брюнетка с пылающими черными глазами, чертами лица резкими, поражающими европейца; она обвивала своими руками стройный стан переника и силилась губами своими достать его чела: так гибкая виноградная лоза обвивает порост орешника и силится своими роскошными гроздями досягнуть до главы его. Эта женщина — сестра Петра, а сестрам позволяется [84] некоторая нежность к своим братьям. Я уже, кажется, имел случай заметить, что самая чистая нравственность и безукоризненное поведение женщин господствует в Черногории.

Златица была целью всего моего путешествия и, отчасти, прибытия в Черногорию; я был за три часа пути от нее, но старшины черногорские, страшась за мою безопасность, противились моей поездке на Златицу, особенно поп Иван, убеждая вернуться в Цетин или в Мартыничи и ожидать времени, более благоприятного.

— А когда будет это благоприятное время?

— Бог знает. Но почему ж ему не быть?

— Нет! — отвечал я попу, — этак мне придется ждать до седых волос, и все таки не дождаться.

— А что ж вам за неволя ехать на Златицу?

— Приказ, побратиме, приказ. Надобно непременно ехать, и я поеду завтра же. Распорядись, как следует.

— И я поеду с вами.

— Нет, ни ты, ни кто из твоих родственников не поедет, потому что вы должны не только в Подгорице, но и в Кучи по несколько голов.

Златица лежит по левую, или турецкую, сторону Морачи. Турки говорят, что она принадлежит им, и сеют там пшеницу; черногорцы утверждают, что Златица составляет издревле их достояние, и пожинают пшеницу под неприятельскими выстрелами. Златица только в версте от Подгорицы, одной из самых сильных пограничных крепостей со стороны Черногории. С северной стороны к ней примыкают Кучи, вновь присоединившаяся к Черногории провинция, в которой много магометан и много недоброжелателей Черногории и которой все население враждовало с Мартыничами, с южной — тянутся турецкие владения. [85]

Никто не знал, в каком положении был перевоз через Морачу. С того времени, как турки и черногорцы общими силами разрушили чудесный мост ее, перевоз через Морачу был предоставлен произволу, который не очень о нем заботился; запастись лодками нам было неоткуда, и так мы отправились на удачу. Во всяком случае, я мог осмотреть развалины Диоклеи, находившиеся по сю сторону Морачи, о которых так много мне говорили.

Мы вышли. Монах, закутавшись с ног до головы, чтобы не быть узнанным встречными (за ним много грехов было), ехал на лошади, впереди, вожатым. Черногорцы в совершенной тишине с ружьями наготове шли за мною.

Достигнув Диоклеи, мы находились в нескольких шагах от Подгорицы, но прикрывались от нее высокою грядою гор и отделялись Морачею. Между тем, как я занялся своими работами в Диоклее и ее окрестностях, часть черногорцев разбрелась за отысканием переправы через Морачу.

Несмотря на близость Подгорицы, я не думал ни о турках, ни о нападении: передо мною, во всем величии веков давно минувших, лежали развалины одного из обширнейших городов, который, говорят, Диоклитиан хотел сделать постоянною своею столицею. Я впервые видел развалины древних римлян и, конечно, самые величественные из всех, которым впоследствии удивлялся в Италии. Забытый, до сих пор еще никем из путешественников не посещенный, охраняемый взаимною враждою двух соседственных народов, Диоклитианов град сохранился от союзного действия людей и времени, и был пощажен, по возможности, [86] последним. Стены его почти вполне сохранились: они идут от южного отклона горы до реки Морачи, образуя, вместе с нею, продолговатый четвероугольник. Город переходил за стены и даже за реку Морачу, где, особенно в окрестностях Златицы, разбросаны повсюду колонны и перестили, повсюду видны остатки древних зданий. Толщина стен столь значительна, что на разрезе их можно проехать парою лошадей в экипаже. Непонятно назначение пустот, находящихся внутри стен; они имеют вид отлогих корыт, не состоят в связи между собою и не могут служить водоемами; хотя, верно, имели сообщение с внутреннею стороною города. Если бы они находились в строениях времен не столь отдаленных, мы подумали бы, что они предназначались для хранения пороха.

Черногорцы указали мне здание, известное у них под именем Царского дворца; оно действительно великолепно по своим огромным колоннам и портикам, но уже носит на себе следы упадка вкуса; здание это до того сохранилось, что передняя его комната, с углублением в виде ниши, могла бы быть с небольшими усилиями приведена в порядочное жилище.

— Вот здесь, возле Царских палат, — сказал монах, — говорят, есть подземные храмины: до них доходили, да видно недобрые духи их зорко стерегут: никак не могли проникнуть в храмины.

С трудом убедил я суеверных черногорцев начать работы в том месте, где указывал монах; время было дорого; каждую минуту мы могли быть прерваны в своих разысканиях; работа шла быстро, и в скором времени достигли до груды камней; разобрав их, мы открыли мраморную доску: продольные края ее исчезали в стенах открытого [87] нами пространства; поверхность украшалась изображениями людей, в разных положениях, с трезубцем, иногда — с другим орудием в руках, животных, особенно же рыб и петуха; во многих местах видны были иззубрины, следы тщетных усилий приподнять или разбить эту доску; мы присоединили к ним свои, и также безуспешно: это вполне убедило черногорцев, что подземный дух избрал своим жилищем храмину, находившуюся под доской (звук ясно показывал, что там была пустота). Между тем, любопытство влекло меня к другим памятникам, которые я спешил передать бумаге; особенно поразил меня красотою своих изображений и мрамора один надгробный камень, на котором еще сохранились слова: Avia filia pos IDDD, и другой, со словами более сглаженными — Ven... aug Sacrum f… basilla. Всего успешнее был сбор разных монет: в короткое время я добыл до сорока штук, из числа которых большая часть принадлежала времени Константина и Елены, другие — веку Диоклитиана. Соседственные черногорцы иногда отправляются сюда за монетами и всегда возвращаются с добычею, если только не наткнутся на партию турков; нередко попадаются золотые монеты. Как будто Диоклея была внезапно покинута своими обитателями!

Между тем черногорцы пришли ко мне с известием, что они нашли на Мораче только одну небольшую лодку, и та кругом течет, словно решето. Тем хуже, подумал я, а переезжать все-таки надо.

Мы приблизились к Мораче и были немедленно открыты. Два албанца, сторожившие овец и коров по ту сторону реки, близ Златицы, мигом скупили их, и потом один понесся в Подгорицу, другой погнал, как [88] мог скорее, свои стада. «Им надобно часа три времени, чтобы собрать столько народу, сколько у нас, а без того не придут сюда; они наверное предполагают засаду за горою, и никак не догадаются, зачем мы пришли сюда». Итак, мы могли располагать тремя часами времени, а может быть, и более.

Лодка едва могла вмещать двоих человек, и двое из самых отчаянных черногорцев кинулись в нее. Несмотря на все усилия пловцов, лодка наполнилась водою, прежде чем коснулась противного берега, но Черногорцы спасли себя и лодку; они кое-как законопатили ее травою, и один из них возвратился к нам. Таким образом, в короткое время, я очутился с двадцатью черногорцами на противоположном берегу Морачи и, оставив прочих, переправляющихся через реку, сам пошел к Златице, находящейся в нескольких шагах от Морачи.

Первый взгляд на окрестность убедил меня в прежнем предположении в невозможности местонахождения здесь золотосодержащих россыпей, бывших предметом моей поездки на Златицу. Кругом господствовал юрский известняк, а на месте — вонючий известняк; одного заложили несколько шурфов, и все они остановились на плотном вонючем известняке, не перерезав даже ни одной россыпи. Я заметил сопровождавшему меня монаху неосновательность общего мнения черногорцев, будто бы это место называется Златицей потому, что в почве его находится золото.

— Так думают только катуняне, — сказал мне монах, голосом человека, разрешающего совершенно вопрос, — по-нашему оно называется Златицей совсем по другой причине.

— А почему, — спросил я?

— Шел когда-то Савва преподобный через [89] это место, куда собрались мы теперь, и видит ниву, волнующуюся колосистой пшеницей, как вскипяченным золотом; преподобный приблизился: нива удобрена до возможности трудолюбивым хозяином; тогда Савва обратился к нему и сказал: дом твой будет всегда избыточен, как полная чаша, а место это будет твоей Златицей.

Оставляя черногорцев при общем их мнении, я выскажу теперь свое предположение о происхождении слова Златица. Надобно прежде заметить, что название Златицы и Сребреницы довольно обще в далматийском приморье, где нет и следов месторождения этих металлов. На Златице черногорской находили и теперь находят древние монеты; здесь отрыли, раз, горшки, чрезвычайно огнепостоянные, находили какие-то странные, по словам черногорцев, орудия, и я видел сам некоторого рода сплав, совершенно подобный шлакам: почему не предположить, что здесь был монетный двор Диоклеи, или что, наконец, место это названо Златицею по обилию монет, которые находят здесь.

Монах рассчитал верно время: едва пробыли мы на месте несколько часов, как сторожевые прибежали сказать, что в Подгорице заметно чрезвычайное волнение и что пешие и конные показываются за стенами ее. Первою моею мыслию было обратиться в Кучи, но я вспомнил, что большая часть людей, находившихся в моем отряде, враждовала с кучанами и что сами мы не могли ожидать доброго приема от магометан и католиков, хотя подданных владыки; а потому мы отправились прежним путем. Заключу тем, что вся поездка наша на Златицу обошлась нам в несколько выстрелов, разменянных с турками. [90]

Мы возвратились в Чилию поздно ночью, и застали попа Ивана в сильном беспокойстве о нашей участи.

На другой день рано утром, когда я готовился покинуть край, который встревожил одним своим присутствием, вдруг раздался громкий шум на монастырском дворе, и вскоре за тем вторгся ко мне в комнату незнакомый человек, в странном наряде, без усов и с бакенбардами; что явно доказывало его чуждое Черногории происхождение; вслед за ним хотел было ворваться один из переников, но, удержанный моим присутствием, остался у дверей, и казалось, с нетерпением ожидал, чтобы ему позволено было объясниться; не менее желали этого и все, бывшие в комнате. Незнакомец первый начал говорить, по-итальянски, римским наречием. Напрасно заставлял я его объясниться по-сербски, чтобы удовлетворить любопытство всех присутствовавших: он едва знал несколько слов на этом языке, которые страх, конечно, выбил у него из головы на ту пору.

Вот в чем дело: незнакомец был католический священник, посланный в Кучи для обращения тамошних жителей в католическую религию. Я уже сказал, что население Кучи состоит из магометан, христиан греко-российского исповедания и нескольких человек, обращенных усилиями скутарских миссионеров к католическому исповеданию. Священник, прибывший в Кучи, в скором времени убедился, что его никто не понимает, ни он никого не понимает. Католики глядели на него равнодушно, а другие подозрительно, как на лазутчика. Долго, однако, его спасало именно незнание туземного языка и, так сказать, космополитический образ жизни. Магометане и христиане равно не знали, [91] какому исповеданию принадлежит он, и только издали наблюдали за ним; но когда он явно обнаружил свои намерения, когда решился во всеуслышание проповедовать слово Божие, то немедленно возбудил против себя всеобщее негодование и был изгнан из Кучи; опасаясь дальнейших последствий, он бежал ко мне, сопровождаемый одним из преданных себе католиков, который, пользуясь влиянием на народ, охранял его от всех бед на пути. Близ Златицы подвергался он другой опасности. Подгоричаняне, преследовавшие нас, наткнулись на него нечаянно и, видя в нем чужестранца, сочли его за нашего спутника; кучанин тайком увел его в соседственный дом, рассчитывая на гостеприимство соотечественника: каково же было его удивление, когда он увидел себя в доме злейшего врага, давно преследовавшего его смертию наготове, каково было его удивление, когда этот заклятый враг, верный законам гостеприимства, дал ему и спутнику его убежище и средство к бегству, напутствуя уверениями, что мщение не замедлит настигнуть в открытом поле, и при обстоятельствах, более благоприятных! Бедный священник, достигший, наконец, Чилии, где я находился, считал себя в совершенной безопасности, как вдруг встретился лицом к лицу с переником, который был родом из Кучи, приходился, каким-то образом, ему врагом и угрожал мщением. Подумаешь, что здесь только и есть враги да друзья.

Покровительствуемый черногорцами, я доставил все средства священнику для его безопасного путешествия в Скутари, где он надеялся встретить своих собратьев.

Из Чилий отправились мы в Цетин, через Загарач. Останавливались всегда в открытом поле. Раз [92] на пути, не помню, близь какой-то деревушки, расположились мы обедать, т.е. жарить и есть барана. Но я не мог есть, усталость преодолевала меня, полдневное солнце жгло. Прилегши под деревом, которое на счастье тут случилось, я силился уснуть, — напрасно: хотя я лежал неподвижно, закрыв глаза, однако взволнованная кровь не давала мне покою. Черногорцы мои спали крепко. Вдруг слышу голоса близь себя.

— Смотри, как он спокойно спит, и не думает, что его могут убить!

— Жена ты говоришь, как дура, кто б мог его убить под охраной всей Черногории?

— Ведь всякие люди есть, а все знают, что у него много денег.

— И все-таки не найдется человека в Черногории, кто б поднял на него руку; разве…

Разговаривавшие, как видно прохожие, удалились, и я не слыхал продолжения их разговора.

ГЛАВА XIII.

ПОЕДИНКИ И КРОВОМЩЕНИЕ

Часто поражал меня старик, дряхлый, но все еще стройный, без рубахи, едва прикрытый рубищем, но гордого, повелительного вида, без пристанища, но снискивавший везде кров и гостеприимство. В Черногории, как и в Европе, бедность не порок, но хуже [93] порока: это я знал, и тем более удивлялся старику, пока не разгадалась мне тайна. «Это славный юнак (Юнак — удалец, богатырь), Янко: он отрубил 12 турецких голов», — сказал с уважением Видо, и тут же рассказал мне о его поединке с другим юнаком.

Надобно было вас предупредить, что здесь поединки бывают чаще, нежели где-либо; хотя они преследуются нынешним владыкою со всею строгостию, и убийца на поединке карается смертною казнию, однако старый обычай, пустивший глубоко свои корпи, все еще имеет силу. Здесь более, чем где-нибудь, кипят страсти и, переполнив бренный сосуд человека, силятся вырваться наружу; черногорец не ждет пока опадет пена их, пока правый суд разберет дело; узда закона для него нова и дерет челюсти вместо того, чтобы удерживать только усиленный порыв. Поединки бывают один против одного и племя против племени, при свидетелях и без них. Предметы ссоры — всего чаще женщины и оскорбленное честолюбие, иногда кража коровы или козы. Именно последнее было поводом поединка нашего юнака, Янко, с другим, по имени Трипо, а потому неудивительно, что поединок был насмерть, как водится между юнаками, без свидетелей: совесть каждого была ему судьею и, как увидим, судьею самым строгим. Поединок, столь необыкновенный по лицам состязающимся, не мог остаться тайною, и толпа, всегда жадная подобного рода зрелищ, собралась близ места ратования и притаилась за взгорьем. Враги пришли, сошлись, кое о чем потолковали, пошутили, выпили [94] ракии, зарядили свои длинные ружья и разошлись; их хладнокровие, следствие совершенного равнодушия к жизни и смерти, было слишком натурально — это отличительная черта черногорских поединков от наших — их шутки, как и лица, не вытягивались в «два аршина с половиною», и звено мирских привязанностей и радостей не тянуло назад от барьера. Поединщики стали на условленном расстоянии; вслед затем раздался выстрел — и только один, ружье Трипо дало осечку. Пуля расшибла ему локоть левой руки, поддерживавшей ружье, и засела в левом боку: он упал без чувств, откинув далеко от себя ружье, но вскоре, усилиями товарища, был возвращен на миг к жизни, и этим предсмертным мигом поспешил воспользоваться Янко; несмотря на то, что по закону черногорских поединков осечка в таком случае почитается правым судом Божиим, он велел Трипу стрелять в себя. «Не могу придвинуть ружья, не могу удержать его», — произнес тот умирающим голосом. Янко подал ему ружье, посадил на землю; но руки Трипо склонялись долу, тело валилось; Янко приподнял его правое колено, упер на него ружье и, склонив его колеблющуюся голову к прикладу, сказал: «Я не хочу, чтоб такой юнак отошел на тот свет неотомщенным, а кто за тебя здесь отомстит: у тебя ни брата, ни друга, круглый сиротина», — и стал в двух шагах против ружейного дула. Раздался выстрел, и благородный соперник зашатался. Стыдно падать юнаку: крепко упершись одною рукою о камень, другою о свое ружье, он удержался на ногах, и в этом положении, как наиболее приличном герою, казалось, решился ожидать смерти; ни один стон, ни одно болезненное движение не [95] обнаружили его мучения. Пришедшая толпа нашла Трипо уже мертвым; Янко был без чувств, но искусство здешних доморощенных врачей исцелило его рану несмотря на всю опасность ее: это была двадцать первая (Рассказанное мною происшествие свидетельствуется многими очевидцами и не подлежит никакому сомнению).

Кстати здесь я расскажу вам поединок целого племени против другого: это было не так давно. Одна женщина, отданная в замужество в другое племя, наскучив грубым обращением мужа, бросила его и убежала к своим братьям; она рассказала им во всей подробности прежнюю горькую жизнь свою и намерение не возвращаться более к мужу; но вместе с тем заклинала не мстить ему; напрасно — братья затруднялись только в том, кому из них нанесть удар: каждый добивался этой чести, и кончили тем, что отправились все трое; их родственники и друзья не хотели их отпустить одних, к ним присоединились другие на случай отмщения или мира, и вот все племя поднялось против другого племени. О мире с черногорцем нечего и говорить, пока у него заряжены оба пистолета и ружье; это значит толковать голодному о воздержности, когда перед ним стоит сытный обед. Раздались выстрелы, сначала редко, потом чаще, то удаляясь, то приближаясь, смотря по движению толпы. Крики заглушали выстрелы: «Эй! Соколы, соколы! Видо, Петро, юнак! Юнак! Направо, налево, вперед!» — вторилось повсюду. Дрались большею частию в рассыпную, то набегая, то убегая, заманивая в средину удальцов и отрезывая их от остальной толпы, то скрываясь за камнями, то показываясь [96] нежданно на вершине, словом, употребляя все хитрости своих сшибок, пока ожесточение не овладело ими, тогда они столпились; некогда было думать заряжать ружья или пистолеты, — схватились за ятаганы. Старейшины увидели, что слишком уже много крови пролито для одной женщины, и с обеих сторон подняли шапки на длинных ружьях своих, знамение перемирия, буря стихла и враги разошлись на приличное расстояние.

Но это было только начало. Следовало изложение предмета, для которого собрались спорящиеся стороны: надобно было решить, кто прав — муж или жена? И в первом случае принудить мужа взять обратно жену и поступать с нею «как следует». Начались споры и доказательства, кричали пуще, чем при драке, молодые горячились, главари выслушивали терпеливо суждения каждого, иногда нескольких вдруг, и почесывали затылки, как будто там именно был у них наибольший запас ума; сердарь того племени, откуда была жена, причина раздора, готовился уже произнести приговор, как вдруг в противоположной стороне раздалось слово «ложь». Последний черногорский серомах не стерпит брани, и слово ложь в этом случае было то же, что и выстрел. Битва закипела сильнее прежнего; отважнейшие схватились в рукопашную борьбу; теснили, давили друг друга, бились камнями, бились чем ни попало; на крик, на выстрелы сбежались люди других племен: не успев примирить враждующих, они пристали к ним, то подкрепляя собою слабейшую сторону, то вместе с нею уступая силе. Наконец, главари, улучив минуту, когда обе стороны, утомленные и разрозненные, теснили слабее друг друга, криком и выставленными шапками успели остановить кровопролитие; [97] сосчитали убитых: со стороны супруга было десять, — раненые не идут в счет, — со стороны оскорбленной жены — четыре. Эта сторона, повторенными несколько раз выстрелами, провозгласила победу; побежденный остался, как водится, виноватым; уцелевший муж должен был взять обратно жену и обязаться клятвою жить с нею в мире и согласии. Враждующие стороны примирились и разошлись.

Вот еще один поединок, который совершенно выходит из круга наших понятий: он случился в одном из смежных Черногории племен. Два соперника, разлученные в течении двадцати лет обстоятельствами и людьми, наконец сошлись; потребовали по 25 человек и стали на выстрел, каждый метою двадцати пяти ружей: дружно раздались два залпа, почти в одно время. Как ни привычны были туземцы к подобной мете, однако рука, видно, не у одного дрогнула, потому что оба соперника были изранены, но еще живы: надобно было прибегнуть к ятаганам, что бы кончить остальное.

Здесь же место рассказать об ужасном кровомщении, совершившемся, правда, не в Черногории, но на ее границах и в ее духе. Конечно, не всем известно, что Мирдит – одно из сильнейших независимых племен в Турции, занимает значительный участок земли в верхней Албании и может выставить до 10,000 оруженосцев, что стремнины и утесы составляют его верный оплот, а меткое ружье и страсть к независимости — надежную охрану против всех покушений паши, что оно примыкает к границам черногорцев и, следственно, находится во всегдашней с ним вражде, [98] питаемой неугасимым кровомщением, вражде, которую разность вероисповедания облекает в совершенную законность. Должно заметить, что племя Мирдит имеет претензию на католическое вероисповедание.

Дидо, достойный правитель этого племени, умер, оставив своего единственного сына преемником власти; родной брат Дидо убил наследника, чтобы, в свою очередь, сделаться законным правителем; мать убитого отмстила смерть сына, умертвив своими руками убийцу; сын последне-убитого не мог тем же отплатить убийце, потому что обычаи края, которые сильнее всякого закона, запрещают совершать мщение над женщинами; он должен был довольствоваться тем, что убил ее брата, Вико; сын Вико застрелил убийцу возле самого трупа своего отца, еще не остывшего, еще сохранившего выражение угрозы и мщения — последнего и, может, единственного чувства, с которым он отошел от земли, и пал мертвый на труп отца от руки одного из родственников убитого им. Мщение не замедлило: опять явилась жена Дидо, и убийца пал от ее руки — другая очистительная жертва, которую она принесла своему роду. От всего племени остался двухлетний младенец и эта ужасная женщина. Совершив второе убийство, она явилась в Скутари, не для оправдания, чего так добивались турецкие правительственные лица, желая показать свое влияние на дела Мирдита, но, казалось, для того, чтобы пощеголять своим подвигом. Это была женщина лет 45, небольшого роста, с выдавшимися скулами на лице, с выражением угрозы в ярко блещущем взоре и с несменною улыбкой презрения на губах, некогда прекрасных. Все ее движения были быстры и, так сказать, судорожны; ее речь, ее [99] поступь обнаруживали в ней нервическое сложение и кипящую страстями кровь.

ГЛАВА XIV.

СТАНЕВИЧ

1(12) июля

Монастырь Станевич составляет народное чудо. Это самое большое здание в Черногории. Долгое время служило оно резиденцией святопочившего Петра; в то время на его высоких стенах красовались длинные пушки, отнятые у французов и столько раз отразившие приступ прежних своих властителей. Следы окрестных бойниц едва приметны, но монастырские стены, испещренные картечью, незыблемы. Станевич лежит на границе Черногории и Боко-ди-Катаро; он гордится тем, что выдержал несколько приступов французских войск, в годину их побед и властвования повсюду, и не был взят; но в Станевиче был тогда преставившийся владыка Петр, а на Адриатическом море — его знаменитый друг и совоитель Сенявин, всегда готовый к нему на помощь! Владыке наскучило, наконец, его вечное осадное положение, и он перенес свою резиденцию и митрополию в Цетин. Потом настало время мира, [100] радостное для всех, но тяжкое для черногорцев по своим последствиям: оставляем грустное воспоминание о нем!

Мы постучали в калитку: ответа не было; в монастыре было темно и тихо, как в могиле. Бокeзец мой, от которого не скрылась нора в окрестном краю, подошел к одному из множества окон и тихо произнес: «Дьяче, русский!». Вслед затем калитка отперлась до половины, и монах робко просил нас войти в монастырскую обитель. Калитка вновь заперлась, и мы остались в темноте.

Полная луна гляделась в окно и освещала лабиринт комнат, с их узкими переходами, лесенками наверх и вниз, пристройками, перегородками, тайниками, как в наших древних монастырях. Везде отдавалось сыростью давнего запустения и видимым разрушением. Половицы в некоторых местах провалились, и сквозь щели виднелись подвалы, где луна, играя и скользя, открывала страшное их назначение. Таинственный путеводитель стоял против меня и с умилением глядел мне в глаза: это был старик, почтенного вида, с открытым, лоснящимся челом; на лице его время, война и бедствия наложили много морщин и рубцов, а на бороде убелили волосы; несмотря, однако, на лета, он был строен и крепок; черные глаза сверкали в нем тем огнем, который так ярок в глазах южных славян и обличает их мужественную душу и кипящие страсти. У порога стояли двое черногорцев, беспечно облокотившись на свои длинные ружья.

— Ах, мой сердечный, родной мой! Чем же угощу тебя, — говорил старик, прижимая свою руку к сердцу. — В такую годину ты пришел, что я и огня не смею [101] подать; принимаю тебя, словно не друга: а кто ближе моей душе!

Я успокоил старика, сказав, что зашел к нему только на четверть часа, несколько отдохнуть, оставить у него обоих черногорцев и взять его проводником до Будвы, и что все мы будем довольны хлебом и водою, в чем он нам верно не откажет.

Кажется, я не сказал еще, кто был наш путеводитель, старик, с которым я вел беседу? Этот единственный жилец и страж оставленного монастыря был долго-долго диаконом при усопшем владыке, участвовал в его славных походах и при совершении торжественной литургии разделял его минуты славы и годы труда и горя... Он сохранил звание диакона и теперь и, казалось, жил более прошедшим, чем будущим: настоящего для него не существовало; из былого же он забыл только одно, именно, что родился бокезцем: его имя — Иван Зейц. Между тем, как мой слуга суетился и хлопотал в кухне, диакон, с короткостию друга, взял меня под руку и, с доверенностию старца, — старец — дитя, поверял мне свою душу: не раз замечал я, как рука его трепетала у моего сердца.

— В то время, — говорил он, — когда жизнь владыки была запродана его врагами с придачею почестей, когда тайные наемщики сторожили его повсюду с ножом и ядом, митрополит удалился в эти две комнаты. Угловая, в которую, как видишь, нет другого хода, как только через эту комнату, служила кухней, а эта — опочивальней и кабинетом; под его надзором готовили здесь скудную трапезу. На этой самой кровати опочивал он, а здесь, у порога, спал я, и не раз, среди [102] ночи, был пробуждаем недобрыми людьми или фальшивой тревогой. Но пойдем далее: там воспоминания будут ближе твоему сердцу. Эти комнаты занимал бригадир Сеньковский, лицо, доверенное государя императора, добрый советник владыки в смутное время нашей войны с французами!.. Царство ему небесное! Был он человек добрый и предприимчивый. Святопочивший не раз поверял ему сердце в минуты откровения и не каялся в том. Здесь жил сынишка Сеньковского, а рядом с ним — племянник владыкин, Григорий Савич: он был тогда ребенком.

Мы сошли в подвал, довольно глубокий и полуобрушившийся, где пахло могилой и трупом.

— Это темница, — сказал он и поник головой....

Грустию сжалось сердце мое; я вспомнил о судьбе Дол., секретаря покойного владыки, одного из ученейших людей своего времени, одаренного душою сильной, но переполненной кипящими страстями.

— Он истлел здесь, — сказал диакон, как бы отвечая на мои мысли и, вероятно, увлеченный потоком своих собственных воспоминаний! — Я любил Д.; знал, что и владыка не остыл к нему, и посещал его из года в год. Как мудр и терпелив он был в своем лютом несчастии, с какою кротостию смирялся перед волей провидения... Помню, раз пришел я к нему — Д. был спокоен и говорлив по-прежнему, только я заметил, что он был слишком слаб; тут заглянул я в кружку, что обыкновенно стояла с водою, — суха; я за тюремщиком — виноват, сказал он, забыл сегодня принести воды. — А вчера? — И вчера тоже. — А хлеба? — И хлеба также... А он, мой сердечный, о том ни словечка, ниже малейшего ропота!

— Виновен ли он? — [103] спросил я в порыве чувств.

Старик устремил глаза вверх и, как бы вызывая небесное правосудие, тихо произнес:

— Видит Бог!

— Но зачем его мучили?

— Говорят, так требовала политика! Он был изменником Черногории, — прибавил он с усилием и желая придать речи своей грозный голос.

— Был ли он изменником? Мог ли существовать заговор, так сказать, под глазами владыки?

— Мы люди темные, — отвечал диакон...

Было далеко за полночь, когда мы оставили Станевич. Луна скрылась, и путь становился всё хуже по мере того, как мы опускались к Будве. Раза два я обрывался с утесистых камней, но рука диакона, еще крепкая и сильная, удерживала меня. Море, гладкое и величественное, и над ним — зубчатые стены Будвы, — все это несколько раз было перед нашими глазами, но вдруг тропа опускалась в пропасть и уходила от нас в сторону… Надежда сменялась отчаянием.

Едва спустились мы в долину, и нас обдало невыносимым жаром; изнеможенные, мы припали к земле, но тщетно просили у нее прохлады; роса редко спадает летом в эти раскаленные зноем долины; наконец, к рассвету, дотащились мы до ворот крепости. Да, Гизо прав: jamais la nature humaine n’a manque a ce, que les circonstance ont exige d’elle; plus on lui demande, plus elle donne, sa richesse croit avec sa depanse… [104]

ГЛАВА XV.

ТРЕТЬЯ ЭКСПЕДИЦИЯ. БЕЛОПАВЛИЧИ, КАТУНЬ НА ПОЛИКВИЦЕ

3(15) августа

Частые путешествия и деятельность до того измучили меня, что, признаюсь, я не без некоторой досады слушал, когда владыка выхвалял мне красоты северных своих провинций, Морачи, которые он, впрочем, знал только по слухам. Видимо было его желание, чтобы я осмотрел их, а потому, скрепя сердце, я решился предупредить его волю и вызвался сам на это путешествие, которого не предпринимал еще ни один владыка, ни даже кто-либо из цетинян, не говорю уже о чужеземцах. К тому же Ком так сильно манил меня к себе.

1-го(13-го) августа оставили мы Цетин. Тем же мучительным путем, которым уже шли (через Загарач), достигли мы до Мартыничей. Здесь опять свернули несколько с дороги, чтобы посетить моего доброго побратима, попа Ивана: старик был рад от души; он порывался сопутствовать мне в этой тяжкой экспедиции, но, щадя его старые лета, я почти силою удержал его дома и каялся после.

Вы смеетесь моей связи с попом Иваном, человеком без всякого образования, которого страсти ограничиваются одною войною, а желания — чаркой ракии, [105] которого честолюбие измеряется числом отрезанных голов. Движения сердца непояснимы: князь поп Иван Княжевич заставил себя любить — этого достаточно!

От Мартыничей мы поднимались долго и высоко, по тропе, изрытой протоком Лют. Стесненный высокими отвесными стенами утесов, он в некоторых местах никогда не освещается солнцем; дикие деревья, торчащие из расщелин камней, увеличивают прохладу; летом здесь отдых и отрада измученному зноем путнику; но зато как ужасен этот проток зимой и весной: со всеразрушающею силою летит он стремглав с утеса и сокрушает все на пути своем.

Поднявшись на вершину горы, мы не спускались более вниз и обширными горными долинами достигли Поликвицы. Какой прекрасный край! Картина совершенно в новом роде: узор ярок и пестр, он напомнил мне живо тот, по которому расположены татарские улусы на Алтае; те же шалаши, толпа полунагих ребятишек, толпа женщин, тьма собак той же самой породы, как у татар, и этот шум, и эти огоньки, мелькающие далеко за полночь, стада овец, звон колокольчиков: все на прекрасной горной долине, местами еще покрытой снегом, окружено трущобой, прикрыто облачным небом, наконец, эта прохлада днем и холод — ночью, все живо, с малейшими подробностями и оттенками напомнило мне тот самый улус, который был некогда моим жилищем. Как здесь хорошо! Какая утешительная прохлада после того мучительного зноя, которым мы задыхались поутру, какой покой для истомленного тела и для души после тревог битвы, после волнений и опасностей, еще недавно и так тесно окружавших нас.

Многие шалаши были пусты, и я занял один из них, [106] точь-в-точь такой, в каком я провел полгода на другом конце материка; так же две сошки с перекладиной, к которой сходились все боковые жерди, служили основанием шалаша, а древесные ветви — кровлей, так же опрокинутый вашгерт исправлял должность стола, а разложенный посредине шалаша огонек был мне отрадой и канвой, на которой остались затейливые образы моего воображения. Опять, опять воспоминание увлекло меня в давно прошедшее, к которому всегда стремится душа: не потому ли, что возвратить его нельзя?

Но прежде всего надобно было объяснить вам, что такое катунь. Это летнее пастбище; каждый в Берди имеет свой катунь на высоких горных долинах, где укрывается на лето весь скот от зноя и, пуще, от набега соседних турков; здесь оберегают его так называемые «пастыри»: как красивы они, в своей живописной одежде, с белыми чалмами поверх красных фесок, расположенные по вершинам гор, откуда зорким глазом следят малейшее движение неприятеля. Опершись на длинное свое ружье, они, словно духи бурь, фантастически рисуются на сумрачном горизонте. И действительно, духи они, только не бурь физических, духи брани и разрушения. В катунь собираются на лето все женщины для приготовления сыра и масла, все собаки для защиты стада от других, не менее страшных врагов, медведей и волков, все дети для увеличения шума и пестроты.

С вершины одной из Поликвиц открывается вся цепь гор, идущая через Морачу, северные оконечности Белопавличи, через Пипери и вдоль Кучи; на ней размещены катуни этих округов; высоко над грядою подымаются Прикорница, Луковица и несколько других горных [107] главарей, а над всеми ими Ком, царь гор; к нему-то стремились давно мои мечты, к нему стремились пламенные желания всех путешествовавших в Албании, Боснии и в Герцеговине, но никто из них не достиг этого тайника природы, загражденного людьми так же, как и природой; весьма-весьма немногие из черногорцев всходили на его вершину: они приносили оттуда страшные, чудные вести, будто с того света, и отбивали охоту у суеверных отваживаться на подобный подвиг. Действительно, чуден он, этот Ком! Как заманчиво сиял он передо мною своею снежною верхушкой, словно бриллиантовой маковкой. Я дал себе обещание достигнуть ее во что бы ни стало. На Поликвице мы пробыли два дня; надолго бы я остался здесь, если бы мои обязанности не понуждали меня далее.

Текст воспроизведен по изданию: Черногория и славянские земли // Собрание сочинений Е. П. Ковалевского, Том IV. Черногория и славянские земли. СПб. 1872

© текст - Ковалевский Е. П. 1872
© сетевая версия - Thietmar. 2013
© OCR - Анисимов М. Ю. 2013
© дизайн - Войтехович А. 2001