ДЕ САНГЛЕН Я. И.

ЗАПИСКИ

VI.

ПАВЕЛ І-й.

Краткое царствование императора Павла І-го едва ли могло произвести что либо важное в государственном и политическом отношениях; но замечательно тем, что сорвало маску со всего прежнего фантасмагорического мира, произвела на свет новые идеи и новые понятия.

Молодой поляк Ильинский, служивший при великом князе Павле Петровиче, первый поспешил в Гатчину известить своего благодетеля о близкой кончине императрицы. Но уже скакал верхом граф Н. А. Зубов с формальным извещением и предупредил Ильинского. Граф послан был от князя Н. А. Зубова и от других знаменитых особ, но первый, предложивший это, был граф А. Г. Орлов. Из сего заключить должно, что они в эту критическую минуту собрали род и совета. В день приключившегося с Екатериной удара, великий князь кушал с семейством на Гатчинской мельнице. До обеда рассказывал он собравшемуся у него обществу, между прочими Плещееву, Кушелеву, графу Вельегорскому, Бибикову, [469] виденный ин прошлую ночь сон, «что какая-то невидимая сила поднимала его на какую-то высоту; просыпаясь часто и засыпая опять, повторялся тот же сон. К крайнему удивлению, и великую княгиню тревожили всю ночь подобные же сны.

По окончании стола подал Кутайсов кофе в так называемой розовой беседке. В эту минуту великий князь увидал графа Н. А. Зубова, привязывавшего лошадь к забору, и почитая всех Зубовых смертельными своими врагами, он побледнел, уронил чашку и, обратясь к великой княгине, прибавил трепещущим голосом: ma chere, nous sommes perdus! — Он думал, что граф приехал его арестовать и отвезть в замок Лоде, о чем давно говорили. Зубов не шел, а бежал с открытою головою к беседке и, вошедши в нее, пал на колена пред Павлом, и донес о безнадежном состоянии императрицы. Великий князь переменяет цвет лица и делается багровым, одной рукой поднимает Зубова, а другой, ударяя себя в лоб, восклицает: «какое несчастие»! и проливает слезы, требует карету, сердится, что не скоро подают, ходит быстрыми шагами вдоль и поперег беседки, трет судорожно руки свои, обнимает великую княгиню, Зубова, Кутайсова и спрашивает самого себя: «Застану-ли ее в живых?». Словом, был вне себя, от печали или от радости — Бог весть. Думают, что быстрый этот переход от страха к неожиданности подействовал сильно на его нервы и самый мозг. Кутайсов, который мне это рассказывал, жалел, что не пустил великому князю немедленно кровь.

Наследник с супругою выехали из Гатчины в 5 часов по полудни, а граф Зубов скакал вперед, чтобы в Софии приготовить лошадей. Между тем, великий князь Александр Павлович, чрезмерно растроганный кончиною бабки своей, которой был любимцем, поехал за Растопчиным, которого уважал отец его, и уговаривал его ехать в Гатчину. Растопчин, приехав в Софию, нашел Зубова, заботившегося о лошадях. Чрез несколько времени явился наследник с супругою. Увидя Растопчина, сказал: «Ah! c’est vous, mon cher Rastopchine! Vous nous suivrez», и распрашивал его: в каком он положении застал императрицу? Подъехав к Чесменскому [470] дворцу, Павел приказал остановиться. На слова Растопчина: «quel moment pour Vous, Mon-Seigneur!» великий князь отвечал:

— «J’ai vecu 42 ans; Dieu m’a soutenu jusqu’a present, et j’attends tout de Sa bonte».

В 8 час. вечера въехал наследник с супругою в С.-Петербург. Дворец был наполнен людьми, объятыми страхом, любопытством, ожидающими с трепетом кончины Екатерины; были и такие, которые, при перемене правления, ласкали себя надеждою на будущее возвышение. Великий князь вошел на минуту в свои комнаты и потом пошел на половину императрицы. Долго говорил он с медиками, и, в сопровождении великой княгини, вошел в угловой кабинет, куда призвал тех, которым нужно было отдать приказания. На другое утро, чрез 24 часа после удара, вошел он в ее опочивальню, спросил у докторов: имеют ли они хотя малейшую надежду? и получив отрицательный ответ, приказал призвать митрополита Гавриила с духовенством читать глухую исповедь и причастить императрицу Св. Тайн, что немедленно было исполнено.

В 9 часов утра, доктор Роджерсон, войдя в кабинет, где были великий князь и великая княгиня, объявил им, что Екатерина кончается. Павел тотчас приказал великим князьям и великим княжнам, с статс-дамою Ливен, войти в опочивальню. Все расположились около умирающей в следующем порядке. Великий князь с великою княгинею по правую сторону, по левую — доктора и вся услуга императрицы; у головы Плещеев и Растопчин, а у ног князь Зубов, граф Зубов и пр. Дыхание императрицы становилось труднее, реже, наконец, вздохнув в последний раз, Великая окончила земное бытие свое....

Черты лица ее, доселе искаженные страданиями, приняли, тотчас после смерти, прежнюю свою приятность и величие.

Во все время, царская фамилия и все присутствующие стояли, наклонив голову. Наконец, великий князь, как будто насильно, отрываясь от тела матери, вышел в другую комнату, заливаясь слезами. Опочивальня императрицы огласилась воплями служивших и приверженных ей. Но слезы эти и рыдания не простирались далее этой комнаты. Там собирал уже [471] обер-церемонимейстер Валуев всех к присяге и пришел с докладом, что все в придворной церкви к тому готово.

Новый император, со всею царскою фамилиею, в сопровождении съехавшихся во дворец, вошел в церковь и стал на императорском месте. Все читали за духовенством присягу. Императрица Мария Феодоровна подошла к императору и хотела броситься перед ним на колени, но император удержал ее, равно и всех детей своих. Все целовали крест, евангелие, и подписав имя свое, подходили в руке императора. По окончании присяги, государь пошел прямо в опочивальню покойной императрицы, которая лежала уже в белом платье на кровати. Император низко ей поклонился и пошел в свои комнаты. Графу Безбородке поручено было написать манифест и пригласить в Петербург князя А. Б. Куракина, проживавшего в Москве. Граф А. Г. Орлов не был во дворце и у присяги. Император отправил к нему Растопчина с Н. П. Архаровым, чтобы привести его к присяге.

— «Я не хочу, чтобы он забывал 29-е июня» — прибавил император.

Они застали Орлова спящего, разбудили, привели к присяге и отрапортовали его величеству.

Между тем, кн. П. А. Зубов, как дежурный генерал-адъютант, спросил императора: кому прикажет он вручить генерал-адъютантский жезл, который был тогда знаком дежурного генерал-адъютанта. Император отвечал: «il est en bonnes mains, gardez le». — Князь Зубов спросил императора: не угодно-ли ему рассмотреть запечатанные конверты, находящиеся в кабинете покойной императрицы? Первый, попавшийся в руки и распечатанный императором, было отрешение его от всероссийского престола. Второй — распоряжение о пребывании его высочества в замке Лоде, куда должно было следовать и войско, находившееся при нем в Гатчине и Павловске. Император, улыбаясь, изорвал оба пакета на мелкие куски. Третий был указ о пожаловании графа Безбородко имением, бывшим князя Орлова и Бобрика.

— «Cela appartient а mon frere, сказал Павел, oser en disposer en favenr d’un autre est un crime». [472]

Четвертый, с надписью самой императрицы, духовное завещание, император, не распечатывая, положил в карман.

Это я слышал впоследствии от самого князя Зубова, который выставлял этот поступок в виде неблагодарности со стороны Павла за оказанные ему услуги и как бы извинительною причиною (дальнейшего поведения его, т. е. кн. Зубова).

VII.

Прежняя спокойная жизнь в Ревеле при Екатерине — переменилась. Все с любопытством жаждали узнать о том, что делалось в С.-Петербурге; каждое письмо из столицы переходило из рук в руки; каждый приезжий из Петербурга подробно распрашивался, страх сильно начинал овладевать всеми. Немного обрадовало однакоже, милостивое повеление императора об освобождении всех без изъятия содержащихся в тюрьмах и Ревельских башнях. Обязанностию поставляю рассказать об одном неизвестном узнике, которого мы и прежде часто видели, с длинною бородою, стоящего у окна за железной решеткой, над воротами, называемыми Штранд-форте. Об нем известно было только то, что он привезен был в начале царствования Екатерины ІІ-й; но кто он и за что заключен никто, ни комендант, ни губернатор, не знали. Вслед за ним присланы были сундуки с богатым платьем, бельем, серебряною посудой и на содержание 10 т. р. деньгами. Всего этого давно уже не было, и сам узник вероятно не видал своего богатства. Когда прибыло повеление освободить узников, то все знаменитости Ревеля пошли с своею свитою по крепостной стене к башне, где содержался неизвестный узник. Комнаты его очищены были плац-маиором, но не взирая на куренье, которое носилось облаками по темному жилищу, все еще был какой-то смрадный удушливый запах, который крайне был отвратителен. В первой комнате стояли у дверей двое часовых и еще два солдата, вероятно для посылок, или удвоения караула, ибо при них был и унтер-офицер. Мы вошли в другую довольно большую комнату, где в самом отдаленном углу на соломе лежал человек лицом к стене, в белом балахоне и покрытый в ногах нагольным [473] тулупом. Подле этого ложа стоял кувшин, на котором лежал ломоть ржаного хлеба...

— «Встаньте, сказал комендант, императрица Екатерина II-я, Божиею волею, скончалась, и на прародительский престол взошел император Павел. Он дарует вам прощение и свободу».

Узник молчал и не трогался с места; комендант продолжал: «Государь, по неограниченному своему милосердию»....

— «Милосердию?» вскричал заключенный, приподнимаясь. «Видимое тобою здесь — милосердие?» — Он встал. Мы увидели перед собою исхудавшего, бледного, сединами покрытого человека; улыбка его выражала презрение, он страшен был как тень, восставшая из гроба.

— «Успокойтесь, сказал мой адмирал, да подкрепит вас Бог»...

— «Бог? Бог? подхватил узник, — у тебя есть Бог, и он позволяет заточить невинного человека и держать его слишком 30 лет как скотину в хлеве! О, подлые рабы».

Комендант, желая обратить его внимание на другой предмет, спросил: «позвольте узнать имя ваше?»

— «Спроси у той, которая лежит теперь мертвая в гробу, а я посажен ею живой в этот гроб; разве ты не знаешь, тюремщик мой, имени моего? А!... Вон! Я мира вашего не знаю; куда я пойду? Эти стены — друзья мои, я с ними не расстанусь. Вон!»...

Последние слова прокричал он дико и громко. Глаза его ужасно сверкали; лицо было страшно; мы думали, что он с ума сошел. Комендант сказал что-то на ухо плац-маиору, и все вышли испуганные из комнаты. После узнали мы, что ему дали кровать, кое-какую мебель, все жители посылали ему кое-что, словом, все старались облегчить участь его. На третий день посетил его плац-маиор и нашел на постели умершим. Вероятно, неожиданность, перемена воздуха, пища, явившаяся забота о будущем: все потрясло дух его и он пал под бременем страданий. Удивительно, что, не взирая на все вопросы, никому не сказал имени своего. В архивах разрыли все и нашли только.... такого-то числа привезен......... и велено посадить в башню. Даже год и месяц не означены. Как-бы то ни было, он, по крайней мере, провел последние часы жизни в сообществе с людьми, от которых столько лет был отчужден, видел себя [474] против прежнего в каком-то довольстве, обрадован был соучастием. Но кто он был, за что так строго наказан и с некоторого рода отличием — покрыто неизвестностию. Что он принадлежал в какому-либо знатному роду, в том нет сомнения, ибо, в противном случае, поступили-бы с ним, кажется, иначе. Судя по выговору, он должен бы быть иностранец, выучивший порядочно русский разговорный язык.

Из замечательных лиц, содержащихся в Ревеле, был еще князь Кантемир, кавалер орденов св. Георгия и св. Владимира 4-й степени; он по освобождении немедленно отправился в Москву.

За исключением сего манифеста, все известия, приходящие из Петербурга, внушали более страх, нежели утешение, и адмирал мой, против обыкновения, сделался пасмурным. Это чрезвычайно беспокоило супругу его, и она всячески домогалась узнать причину этой перемены. Долго он скрывал, наконец за чайным столом объявил при мне, что он предчувствует неизбежное несчастие. Он воспитывался вместе с великим князем, ныне императором Павлом І-м. Оба приготовлялись к морской службе и оба влюбились в одну и ту же особу знатной фамилии. Адмирал мой, хотя росту небольшого, но был красивый, ловкий, образованный и приятный мужчина; мудрено ли, что имел право более нравиться, нежели великий князь, лишенный от природы сих преимуществ. Великий князь как-то узнал это, почел предательством со стороны товарища, соученика, и объявил ему: «я тебе этого никогда не прощу!»

— Je le connais, прибавил адмирал, il est homme а tenir parole.

С этого дня жили мы в беспрерывном страхе, — в ожидании чего-то неприятного в будущем. Быстрые перемены во всех частях управления, особенно перемена мундиров, жестоко поразила нас, молодых офицеров, отчасти и старых. Вместо прекрасных, еще Петровых, мундиров, дали флоту темно-зеленые с белым стоячим воротником, и по ненавистному со времен Петра ІІІ-го прусско-гольстинскому покрою. Тупей был отменен. Велено волосы стричь под гребенку, носить узенький волосяной или суконный галстук, длинную косу, и две насаленые пукли торчали над ушами; шпагу приказано было носить не на боку, а [475] сзади. Наградили длинными лосинными перчатками, в роде древних рыцарских, и велели носить ботфорты. Трех-угольная низенькая шляпа довершала этот щегольской наряд. Фраки были запрещены военным под строжайшим штрафом, а круглая шляпа всем. В этих костюмах мы едва друг друга узнавали; все походило на дневной маскарад, и никто не мог встретить другого без смеха, а дамы хохотали, называя нас чучелами, monstres. Но привычка все уладила, и мы начали, не взирая на наряд, по прежнему танцовать и нравиться прекрасному полу.

Не понятно каким образом император Павел, умный, образованный, чувствительный, знавший ту ненависть, которую питали к мундирам отца его, решился, против общего мнения, тотчас приступить к такой ничтожной перемене, которая поставила всех против него. Это ощутительнее было в гвардии. Уничтожение мундиров, введенных Петром Великим, казалось одним — пренебрежением, другим — преступлением. Обратить гвардейских офицеров из царедворцев в армейских солдат, ввесть строгую дисциплину, словом обратить все вверх дном значило презирать общим мнением и нарушить вдруг весь существующий порядок, освященный временем. Неужели, полагал он, что настало тогда время привесть в исполнение то, что не удалось его родителю, и когда? после блистательного и очаровательного века Екатерины! Следствием того было, что большая часть гвардейских офицеров вышла в отставку. Кем заменить их? Император перевел в гвардию Гатчинских своих офицеров, и пренебрегая прежними учреждениями Петра, теми же чинами, в которых они служили в неуважаемых тогда его морских баталионах. В этом поступке никто не хотел видеть необходимости, и еще менее великодушие в желании вознаградить тех, которые разделяли незавидную участь его в Гатчине. Все полагали, что это делается назло Екатерине. К несчастию, переведенные в гвардию офицеры, за исключением весьма малого числа, были недостойны этой чести и не могли заменить утрату первых. Гатчинские баталионы не могли равняться даже с армиею, а еще менее с гвардиею, где служил цвет русского дворянства. Никто не завидовал тому, что император раздавал им щедрою рукою поместья, это была [476] награда за претерпенное ими в Гатчине; но в гвардии им быть не следовало, ибо в этом кругу Гатчинские офицеры не могли найтиться.

Предчувствия моего адмирала сбылись. Меня приказал к себе просить новый комендант Горбунцев будто на вечер. Он объявил мне, что прислан к нему фельдъегерь за моим адмиралом. Горбунцев, хотя Гатчинский, но был человек с чувством и отлично благородный. «Примите, сказал он мне, какие нибудь меры для успокоения вашего адмирала во время путешествия его в Петербург, которое, по приказанию, должно быть совершено в телеге, и объявите ему об этом несчастном случае». Я просил его убедительно самому съездить к адмиралу, ибо я не в силах буду ему даже об этом намекнуть. «Хорошо, отвечал комендант, надо усыпить фельдъегеря, он приехал пьяный», и, призвав офицера, отдал ему какое-то приказание. Вместе с комендантом сел я в карету, и с тяжелым сердцем вошел я в тот мирный и счастливый дом, который должен вскоре обратиться в дом скорби и печали.

— «Доложите обо мне», сказал комендант. Я вошел в кабинет, и вероятно на лице моем выражалась скорбь, ибо адмирал, не дождавшись от меня ни слова, спросил: «что такое?» — и слеза навернулась на глазах его. С трудом мог я выразить: «комендант Горбунцев здесь». — Адмирал встал, прошелся по комнате, остановился, вздохнул, и с этим вздохом как будто ободрился. «Попросите коменданта», сказал он мне обыкновенным ласковым тоном, «а сами подите к Екатерине Федоровне» (супруге его), «но не показывайте ни малейшего вида, что вам что нибудь известно»!

Комендант вошел, а я пошел исполнить приказание адмирала. Адмиральша сидела окруженная детьми своими. — «Что делает Алексей Григорьевич?» спросила она у меня. — У него комендант. — «Зачем он приехал?» спросила она с жаром. — Не знаю-с. — Страшное беспокойство обнаружилось на лице и движениях ее. Можно-ли скрыть что от женщины любящей! Сердце вещун. — «Верно что нибудь случилось?» прибавила она. — Кажется, ничего. Полагаю, комендант приехал с визитом — «Боже мой! какие времена! воскликнула она, каждую минуту ожидаешь беды». — Я обрадовался, когда [477] адмирал потребовал меня в себе. Горбунцова уже не было. — «Мне нужно, сказал адмирал, приготовить Екатерину Федоровну, не уходите, я позову вас, когда нужно будет». По беготне, посылке в аптеку, я мог догадаться, что происходило на женской половине, но зная Екатерину Федоровну женщину прелестную, умную, с духом возвышенным, одаренную необыкновенною живостью характера, я убежден был, что первая минута будет для нее нестерпимо ужасна, во вторую, она явится героинею. Чрез час адмирал вышел. — «Слава Богу, сказал он мне, она успокоилась, подите к ней, помогите меня отправить». Адмиральша встретила меня сими словами «Voila encore une jolie page dans la vie de notre Emperenr. Il faut faire venir Николашка», это был камердинер адмирала. Наскоро укладывали мы в чемоданы все нужное и даже прихотливое и отправили Николашку вперед на вольных с тем, чтобы он на каждой станции выжидал адмирала, но с готовыми лошадьми, чтобы всегда находился впереди. Поздно вечером явился фельдъегерь. У нас все было готово, я велел подчивать фельдъегеря чаем с ромом, ужином, винами, и фельдъегерь, торопившийся немедленно ехать, уснул крепко. Но только и нужно было выиграть время, и мы сели ужинать. Адмирал с супругою кушали, как обыкновенно, и адмирал был так весел, что казалось едет pour une partie de plaisir. После ужина, адмирал упросил супругу свою лечь почивать, уверяя ее, что не прежде поедет как утром, ибо ему еще нужно кончить некоторые дела. И в самом деле, долго работал он в кабинете, в полночь вышел он с письмами в руках. Подойдя ко мне, сказал: «вот все то, что я, в теперешнем положении, мог сделать для вас. Скажите, что вы видели меня спокойным и уверенным в справедливости моего монарха; это письмо, прибавил он, положу я в спальню моей жены, благословлю всех», и далее говорить не мог. Слышно было, как голос его перерывался, вскоре он простился, сказав с чувством: «я с ними простился; скажите жене, чтобы она надеялась на Бога и на справедливость царя, а я покоен в совести моей. Велите позвать фельдъегеря». Этого насилу могли добудиться. Когда он вошел, адмирал сказал ему: «Я готов». — «Пора, ваше высокопревосходительство, благодарю за угощение». Подали [478] адмиралу шубу, он обнял меня; я рыдал. «Partez demain, сказал он, pous Moscou et tachez d’y trouver du service, les miens vous aideront. Adieu mon cher!» — Мы пошли с лестницы, люди все его тут ожидали и лобызали его руки. «Прощайте, друзья мои, берегите Екатерину Федоровну и детей; пустите, пустите, пора». Я посадил его в телегу. «Прощайте!» сказал он; но это «прощайте» — выговорено было растерзанною душею.

Мне предстояла дома та же драма; я женился по любви, на благородной девице, и у меня уже был сын. По утру рассказал я жене все и не дал времени расчувствоваться. «Укладывайте скорее все нужное, сказал я жене, а я иду проститься с адмиральшей и отнести ей последнее прости от адмирала». Вечером в 7 часов, сидел я уже в кибитке и чрез Псков, как мне приказано было, оставил Ревель навсегда и отправился в Москву.

VIII.

Москва была уже не та, какою я видел ее прежде: вкралась недоверчивость, все объяты были страхом, но в родственниках моего адмирала нашел я то же радушие, то же гостеприимство и ту же готовность помочь мне своим кредитом. По новому учреждению каждый офицер должен был явиться к коменданту Гагсу. С трепетом предстал я пред ним; обойдя всех офицеров, дошел он до меня, и едва успел я выговорить свое имя, как он, взяв меня за руку, сказал: «Пожалуйте ко мне», — я пошел за ним в кабинет; «вы напрасно сюда приехали, вы, батька, кажется исключен и ваш адмирал очень худо». Добродушный тон коменданта меня ободрил. Я рассказал ему вкратце все обстоятельства и милость адмирала, который дал мне отпуск задним числом «корошо, отвечал комендант, мы поедем вместе к графу Ивану Петрович, он лучше знай».

Вот уже я с комендантом перед графом Иваном Петровичем Салтыковым. Он расспросил меня об адмирале моем, изъявил сожаление, вошел и в мое положение, спросив: сколько дней мне нужно пробыть в Москве? — я [479] объявил ему, что буду ожидать письма от брата графа Палена из Ревеля, и с оным тотчас уеду в Петербург. «Так и быть, оставьте его здесь, сказал граф коменданту, только, обратясь ко мне, прибавил: не показывайтесь Гертелю». Комендант вышел со мною и, отпуская меня, сказал: «ко мне явись утром, а коли нужда, вечером в 7 или 8 часов, а теперь скорее домой. Кланяйся Анне Матвеевне и Григорию Григорьевичу», (то были мать и брат моего адмирала).

Кому я был обязан этим спасением, хотя и не понимал, в чем дело состояло? — Людям, — остаткам века Екатерины, — которые еще в тайне умели благодетельствовать нашей братии, офицерам, неведующим что делалось вверху.

Матери моей уже не было на свете; на 39 году смерть прекратила нить жизни ее. Она сразила ее в подмосковной, которая после была моею. Я отыскал ее могилу и памятник, бросился на землю и со слезами просил прощения, что женился без ее согласия и воли.

Пока я дожидался письма от барона Палена, приехала в Москву и жена моя с сыном. Ее уверили мои и ее приятели, что я лихой малой, бросил жену и сына. Раскупили задаром все наши пожитки и отправили ее в Москву — отыскивать бежавшего мужа. Эта клевета так меня озлобила, что я решился никогда в Ревель не возвращаться. Это обстоятельство крайне расстроило финансы наши на долгое время. Наконец, прибыло и ожидаемое письмо от барона Палена. Родственники адмирала снабдили меня рекомендательными письмами к некоторым вельможам, и я с семейством пустился в Петербург.

Вечером в 9 часов въезжали мы в столицу; на заставе приказано мне было явиться в 6 часов утра к с.-петербургскому военному генерал-губернатору, графу Палену. Мы остановились в гостиннице; по утру рано, пошел я с письмом барона Палена к брату его. Зала графа наполнена была уже просителями, которые стояли по чинам все в полукружке. Я смиренно занял последнее место; вскоре вошел граф и обратился к первому стоящему во главе чиновнику. Окончив с ним, говорил с каждым по очереди, наконец дошло дело и до меня; у меня сердце было не на месте. «Кто вы?» спросил меня граф. Я кое как пролепетал ему имя мое и звание и [480] подал письмо от брата. Он разорвал печать и начал читать. Часто, во время чтения, рассматривал он меня с головы до ног и, прочитав, разорвал с гневом письмо брата, вскрикнув: «у меня рекомендации ни почем, пока вы не заплатите долгов ваших, до последней копейки, я вас не выпущу из C.-Петербурга». Я готовился оправдываться. «Ваше сиятельство! — «Молчать», вскричал граф и, обратясь ко мне спиною, сказал своему адъютанту: «Вольмар, вы мне отвечаете за этого офицера». Граф, распростясь со всеми, ушел в свой кабинет, а Вольмар, подозвав меня в себе, сказал: bleiben sie hier stehen. Через 1/2 часа слышен был звонок. Мой сторож, маиор Вольмар, проговоря мне грозно: Gehen sie nicht weg; побежал в графу. Возвратясь оттуда, объявил: gehen sie zum Grafen, но таким тоном, как будто: gehen sie zum Teufel; и указав мне дверь, да! прибавил он.

Я с трепетом вошел и увидал графа, стоящего без мундира, подбоченясь, среди комнаты, и, что крайне меня удивило, — хохотавшего от души. Я испугался и думал, что он с ума сошел. «Что? сказал он мне по немецки, вы, чай, изрядно испугались?» Увидя печальное мое лицо, прибавил: — «это так должно быть, говорите скорее, что я могу для вас сделать?» Я не мог выговорить ни слова, граф сжалился, кажется, и улыбаясь приветливо сказал: «хотите письмо в графу Григорию Григорьевичу Кушелеву?» — Я пришел немного в себя и осмелился объяснить, что я имею письмо к Ивану Логиновичу Голенищеву-Кутузову.

— Хорошо, отвечал граф, не мешает к обоим, и дал мне две записки, прибавя: коли ничего не сделают, придите ко мне. Вольмар! вскричал граф; когда этот явился, он сказал ему: пригласите этого офицера завтра ко мне обедать. Понимаете?

Я вышел вместе с Вольмаром, и медведь этот очеловечился, сказав мне ласково: «приходите завтра ровно в 3 часа, но не опоздайте, а то вас приведут», — и записал мою квартиру. Все еще существует, сказал я, сходя с лестницы, дух Великой Екатерины. Что будет с нами, бедными офицерами, когда и он будет стерт с лица земли?

Я роздал письма и чтобы не задержать читателя собственными обстоятельствами, кроме тех случаев, которые [481] характеризуют век, скажу только, что задним числом я определен был в адмиралтейств-коллегию и был при вице-президенте Иване Логиновиче Голенищеве-Кутузове.

Сей почтенный, престарелый муж соединял в себе остатки Петра I, Елисаветы и был века Екатерины. К обширнейшим познаниям присовокуплял он твердость Петра, доброту Елисаветы и вельможничество Екатерины. Императору Павлу он давно был известен, и был им любим и уважаем. Супруга его, Авдотья Ильинишна, могла служить образцом доброты душевной и детской покорности мужу; она напоминала конец XVII и первую половину XVIII века. И так я сделался теперь петербургским жителем и буду описывать не одно слышанное, но и виденное ежедневно.

IX.

Негодование в Петербурге возрастало с каждым днем более и более. Император ниспровергал все сделанное прежде и оскорблял самолюбие каждого, особенно прежних вельмож. Это корень всех последующих неприятностей императора. Ничто, учиненное им, не согревало сердце, все выставлялось в черном свете. Желание сына воздать отцу должное перетолковано было, как единое желание мщения, чтобы ярче высказать (нерасположение к) матери. Я другого мнения. Доброе и благородное сердце Павла увлечено было сперва мыслию, пробужденною чувством сыновним отдать праху отцовскому почести погребения, принадлежащие императору. В сопровождении Безбородки и одного адъютанта, едет Павел в Невскую обитель и отыскивает монаха. Разрыли могилу и вскрыли гроб, который приходил уже в гнилость. При виде печальных останков отца, пепла, нескольких частей лоскутков сукна мундира, пуговиц, клочков подошв, Павел проливает непритворные слезы. Внесли гроб в церковь, ставят на парадное ложе, и император устанавливает те же почести, которые воздавались матери его; ежедневно ездит два раза на панихиду к отцу своему. Он был религиозен и продолжительные несчастия утвердили его в веровании. С воображением пылким, с неограниченною чувствительностию, [482] переезжая с одной панихиды к другой, соединяя беспрерывно в мыслях своих мать, отца, как легко мог он подумать: «жизнь их разлучила, да примирит их смерть в одной могиле!» — и мысли эти немедленно были исполнены. Торжественно привезли останки Петра III в новом, прилично его сану, гробе из Невского монастыря во дворец — и Петербург увидел два гроба: Петра и Екатерины, стоящих мирно друг против друга. Заметим, что перенесение останков Петра происходило не смотря на 18° мороза, и что вся императорская фамилия шла за гробом в глубоком трауре. Может быть император, поставив гроб сей подле матери, думал: «тебе, отец мой, воздаю должное, а тебя, мать моя, примиряю с тенью покойного супруга». Поэзия эта была ближе к характеру Павла, нежели суетное мщение, — над кем? — над бездушным трупом матери. Клеветники вообще, а особенно из оскорбленного самолюбия, — худые сердцеведцы.

Другой великодушный поступок императора был также ложно истолкован. Павел в сопровождении великого князя Александра Павловича и генералов своей свиты, поехал в дом графа Орлова, где жил знаменитый Костюшко. Здесь заметить должно, что вопреки иностранным известиям, Костюшко содержался при Екатерине с достодолжным уважением к возвышенному духу его и к незаслуженному несчастию. Император, войдя к Костюшке, сказал ему:

— «Доселе я мог только об вас сожалеть, ныне, удовлетворяя моему сердцу, возвращаю вам свободу и первый тороплюсь вам лично о том известить».

Костюшко не мог вымолвить ни слова, слезы катились из глаз его; это еще более тронуло императора — он посадил Костюшко подле себя на канапе и ласковым разговором старался успокоить его на счет будущности. Ободренный Костюшко осмелился спросить императора:

«Будут-ли освобождены и прочие мои товарищи, взятые со мною в плен?»

— Будут, отвечал Павел, если вы за них поручитесь.

— «Позвольте, ваше величество, взять с них сперва честное слово, что они никогда не поднимут оружие против России, и, получив оное, готов за них ручаться». [483]

Чрез несколько дней Костюшко представил императору реестр поляков, взятых вместе с ним в плен».

— «Вы ручаетесь за них?» спросил император.

— «За всех, как за себя», отвечал Костюшко, и немедленно были освобождены.

Государь пожаловал Костюшке и Потоцкому каждому по 1,000 душ, позволил первому отправиться, по его желанию, в Америку, и облегчил все средства к отъезду его.

И этот трогательный поступок, столь великодушный, перетолкован был, как будто сделан в уничижение памяти Великой Екатерины.

В опровержение этого ложного толкования, приведем мы слова самого императора; отпуская Потоцкого из Петербурга, он сказал ему:

— «Я всегда был против раздела Польши: раздел этот несправедлив и противен здравой политике; но это сделано; уступят-ли добровольно другие державы то, что у вас насильственно отнято, чтобы восстановить отечество ваше? Император австрийский, а еще менее король прусский, пожертвуют-ли приобретенными ими землями в пользу Польши? Объявить им войну было бы, с моей стороны, безрассудно, а успех не надежен, потому прошу вас не мечтайте о том, чего возвратить нельзя, в противном случае вы подвергнете любимую вами Польшу и самих себя еще большим бедствиям».

Слова эти свидетельствуют громко, что в освобождении Костюшки и его товарищей руководействовался Павел убеждением, правильным или неправильным, все равно, что раздел Польши несправедлив, и что люди, поднявшие оружие для защиты отчизны, — герои, достойные его уважения.

По окончании погребения Петра III, Павел велел позвать графа Алексея Григорьевича Орлова, который по его повелению дежурил у гроба Петра III, и во время погребальной церемонии нес за гробом императора корону. Павел заметил, что урок, данный Орлову, на него не подействовал; напротив того, граф исполнял возложенную на него должность с хладнокровием и равнодушием почти преступным. Когда Орлов явился, император, после нескольких минут молчания, в которые пристально смотрел Орлову в глаза, сказал: [484]

«Граф, я сын, и легко могу увлечен быть желанием отмстить за отца; я человек и за себя ручаться не могу; мы одним воздухом дышать не можем; пока я на престоле — живите вне России. Паспорты ваши готовы, поезжайте, влачите за собою на чужбину неоднократно повторенные преступления ваши».

Кажется, император намекал тут не на одного Петра, но и на девицу Тараканову и брата ее.

Приведем несколько рассказов из жизни императора.

X.

Во время коронации в Москве, Брант, служивший в конной гвардии и выпущенный еще при императрице в Архаровский полк премьер-маиором, получил записку от гатчинского экзерциц-мейстера, полковника гвардии, чтобы он представил ему полк на другой день, в 8 часов утра, на девичьем поле. В половине 8-го часа, Брант с полком выжидал в Зубове, чтобы на Спасской башне ударили 8 часов. Брант немедленно выступил: выстроил фронт, отдал честь полковнику, который, в ожидании его, прохаживался по Девичьему полю, и подал рапорт. «Ты запоздал, сказал полковник, я именно приказал собраться в 7 часов». В записке вашей, отвечал Брант, стоит 8 часов. — «Неправда! подхватил полковник, покажите». Брант представил записку. Полковник, прочитав, разорвал ее. — Ты подлец, вскричал Брант, зачем разорвал записку? Грамоте не знаешь и хочешь меня сделать виновным? — «Ага, молодец! вскрикнул полковник; да ты думаешь еще служить этой старой...».

Едва успел полковник вымолвить это неприличное слово, как на щеке его явилась заслуженная, здоровая пощечина. Полковник пошатнулся. Бранту показалось этого мало; дал ему другую поздоровее, и полковник всею тяжестью тела упал на землю. Брант поставил ему ногу на грудь, плюнул в рожу, сказав: «уважая еще мундир, позволяю тебе вызвать меня на дуэль». Полковник из Гатчины подобных слов не понимал, он подал рапорт с прописанием побоев [485] и прочего. Брант немедленно был разжалован в солдаты в тот же полк. Он был человек отличный, образованный, с духом возвышенным; в солдатском мундире гордился своим поступком. Все записки подписывал: «кавалер белой лямки». За неделю пред отъездом императора в Петербург, прискакал фельдъегерь и потребовал к государю рядового Бранта. Когда он вошел в кабинет, Павел, державший в руках бумагу, положил ее на стол, и, подойдя к Бранту, сказал:

— «У Царя Небесного нет вечных наказаний, а у царя земного они быть не должны. Вы поступили против субординации, я вас наказал; это справедливо. Но вы, как, благородный человек, заступились за вашу императрицу; поцелуемтесь, г. подполковник».

Этот анекдот выказывает все величие души императора Павла и тем сильнее, что за Бранта никто не ходатайствовал.

С.-Петербургский комендант Котлубицкий, добрейший в мире человек, жалея о числе сидящих под арестом офицеров за фронтовые ошибки, окончив рапорт государю о приезжающих в столицу и отъезжающих из оной, держал в руках длинный сверток бумаги.

— «Это что?» спросил император.

— Планец, ваше императорское величество! нужно сделать пристройку к кордегардии.

— «На что?»

— Так тесно, государь, что офицерам ни сесть, ни лечь нельзя.

— «Пустяки, сказал император, ведь они посажены не за государственное преступление. Ныне выпустить одну половину, а завтра другую и всем место будет, — строить не нужно и впредь повелеваю так поступать.

Во время пребывания моего в Нижнем-Новгороде, как мы после это увидим, был следующий случай, достойный быть пересказанным. Отправленные из Петербурга в Сибирь, князь Сибирский и генерал Турчанинов, следуя по тракту, остановились в Нижнем-Новгороде на почтовом дворе. Нижегородский полицмейстер Келпен явился к г. гражданскому губернатору Е. Ф. Кудрявцову и объявил ему об их прибытии, рассказав несчастное их положение, что скованные и обтертые [486] железом ноги их все в ранах и оба они в изнеможении. Сверх того, быв отправлены осенью, настигла их зима, у них нет ни шуб, ни шапок, ни сапог, даже нет и денег.

Е. Ф. Кудрявцев, честнейший и благороднейший человек, вручил полицмейстеру 1,000 руб. асс., приказав ему ехать к князю Грузинскому, князю Трубецкому, Захарьину и Ленивцеву и сказать им, что он дал 1,000 руб., чтобы и они с своей стороны тоже оказали им вспомоществование, которые все по богатству своему превзошли ожидания губернатора. Он приказал снять с князя Сибирского и Турчанинова оковы, закупить им все нужное, а остальные деньги им вручить. По выходе полицмейстера, призвал он своего правителя канцелярии Солманова и продиктовал донесение его величеству, которое было, сколько упомню, следующего содержания: «полагая, что угодно вашему величеству, дабы преступники, князь Сибирский и Турчанинов, доехали живые до места своего назначения и тут раскаялись бы в своих преступлениях, я, при проезде их чрез Нижний-Новгород убедясь, что они больны, ноги их в ранах и, не взирая на появившуюся зиму, не имеют ни шуб, ни шапок, ни денег, приказал снять с них оковы, снабдить всем нужным, и тем думаю исполнить волю императора моего, о чем донести вашему величеству счастие имею».

В скором времени получен был губернатором высочайший рескрипт, сколько помню, вкратце следующего содержания:

«Вы меня поняли; человеколюбивый ваш поступок нашел отголосок в сердце моем; и в знак особого моего в вам благоволения, препровождаю при сем знаки св. Анны 1-й степени, которые имеете возложить и проч.».

Сей поступок, доказывающий доброту сердца и великодушие императора, даже к преступникам, мнимым или настоящим — все равно, показывает, как поняли государя окружающие его.

Один поручик подал императору прошение на капитана своего, который наградил его пощечиной. Государь приказал объявить ему истинно рыцарское свое решение: «я дал ему шпагу для защиты отечества и личной его чести; но он видно владеть ею не умеет; и потому исключить его из службы». Чрез несколько времени тот же исключенный офицер подал опять прошение об определении его в службу. Вице-президент [487] военной коллегии Ламб, докладывал о том и спрашивал повеления: каким чином его принять? — «Натурально, тем же чином, отвечал государь, в котором служил; что император раз дает, того он не отнимает».

На Царицыном лугу учил император Павел Преображенский баталион А. В. Запольского. Баталион учился дурно. Император прогневался и прогнал его с плац-парада. Теперь, по приказанию, выходит из Садовой улицы, чрез бывший тогда мостик, баталион Семеновского полка графа Головкина. Едва император, у которого гнев еще не простыл, завидел этот баталион, как уже кричал: «дурно, дурно!» Головкин, обратясь в баталиону, ободрял солдат словами: «хорошо, ребята! хорошо». Император продолжал кричать: «дурно, дурно!» Головкин повторял: «хорошо, хорошо». А когда император прибавил: «скверно, гадко!» Головкин скомандовал: «стой! на право кругом марш!» и ушел с плац-парада, опять по Садовой улице. Император, обратившись к Палену, сказал: «что он делает? Воротите его!» Граф Пален нагоняет Головкина и приказывает ему, от имени императора, возвратиться. — «Доложите его величеству, отвечал Головкин, он прогневался на Преображенский баталион, мои солдаты идут исправно. Император кривит: «дурно», я: «хорошо!» люди собьются и в самом деле будет (не хорошо) дурно. Я ныньче императору своего баталиона не покажу». Как ни старался граф Пален его уговорить, но Головкин все шел с своим баталионом в казармы. Граф Пален возвратился и рассказал ответ Головкина. «Тьфу! вскричал император, какой сердитый немец! Однако, он прав! Да ведь и ты из немцев, помири нас, пригласи Головкина ко мне отобедать».

Этот рассказ может служить доказательством того, как император всегда был готов сознаться в собственной горячности своего характера, и той готовности, какую он оказывал исправить нанесенные им оскорбления.

Это не оправдывает тогдашнего об нем мнения, будто он хотел явиться тираном; тиран за публичное ослушание наказал бы примерно Головкина, а с тем вместе это показывает, как дурно поступили те, которые из пустого страха и перемены мундиров оставили службу и предали государя [488] Кутайсову и прочим, и гатчинским его офицерам. Рыцарский дух его тут уже пищи не имел. Мы повторение сему еще увидим в рассказе о человеке: similis simili gaudet.

Вот еще анекдот, свидетельствующий об удивительной горячности государя и всегдашней готовности исправлять им самим испорченное. Павел Васильевич Чичагов, по обширным своим математическим сведениям, твердости характера и возвышенности духа, заслужил уже в первых чинах общее уважение флотских офицеров, независимо от того, что отец его, Василий Яковлевич, в царствование Екатерины с отличием командовал флотом, был полным адмиралом и кавалером орденов св. Андрея Первозванного и св. Георгия 1-й степени, что в то время ценилось очень высоко.

При восшествии императора на престол, Павел Васильевич был уже несколько лет капитаном 1-го ранга; во флоте строго соблюдалось старшинство и никто, разве за самый отличный подвиг, не мог опередить другого. Император призвал Баратынского и посадил Чичагову на голову. Может быть, Чичагов эту обиду и перенес бы, ибо один он был обижен; но когда отец его приехал из деревни в Петербург, чтобы лечиться от глазной боли, и император приказал его выслать за то, что он приехал без особого на то дозволения, тогда Павел Васильевич подал в отставку и, получив оную, отправился к отцу в Шкловское их имение, пожалованное Екатериною. При императрице Екатерине, русский флот действовал на морях соединенно с английским; император увидал пользу этого учреждения для флота и адресовался к английскому двору: не пожелает-ли оный принять попрежнему нашу эскадру и присоединить ее к своему флоту. Англичане, не отвергая сего предложения, желали прежде узнать, кто будет командовать эскадрою. На ответ, что, как и прежде, она будет послана под начальством вице-адмирала Ханыкова, английский флот просил заменить его П. В. Чичаговым, офицером ему известным, и который отличился взятием с одним своим фрегатом «Вену» нескольких призов. Наш двор отвечал, что Чичагов в отставке, и что сверх того, он по своему чину не может командовать эскадрою. Ответ был, что в Англии поручают эскадры не по чинам, а по достоинству, и что если нельзя [489] прислать Чичагова, то больших успехов от присоединения русского флота ожидать нельзя. Немедленно отправлен в Шклов фельдъегерь с приказанием Чичагову, поспешно приехать в Петербург для вступления в службу. Навел Васильевич дерзнул объяснить императору письменно, что он служить не может. Содержание этого письма, сколько помню, было следующее: «русский дворянин служит единственно из чести, и служба его должна по справедливости обратить на себя внимание императора; что он никогда не уповает достигнуть до заслуженной славы отца своего; но не взирая на все заслуги старца, он был выслан его величеством из Петербурга, где хотел получить облегчение от глазной болезни. Долговременная усердная служба отца не уважена. Из чего же служить русскому дворянину? А потому, не имея в виду ничего лестного в будущем, он вступить в службу не желает». Тотчас отправлен был из Петербурга в Шилов другой фельдъегерь, с повелением привезти Чичагова в Петербург и представить его прямо государю. Забыл-ли император о дерзком письме Чичагова, или, желая скрыть гнев свой из уважения к отзыву Англии, только сперва принял он Чичагова милостиво, сообщил ему переписку с английским двором и предоставлял ему даже право носить английский мундир. «Я русский, отвечал Чичагов, и кроме русского мундира никакого не надену; а какие причины не позволяют мне вступить в службу, имел я счастие представить вашему величеству в верноподданническом письме моем».

При этом воспоминании государь вышел из себя, с поднятою рукою пошел он грозно на Чичагова, который, отступая, сказал: «погодите, государь. Не унижайте того, указывая на орден св. Георгия, что заслужено кровью», и сняв с себя ордена св. Георгия и Владимира и золотую шпагу за храбрость, прибавил: «теперь можете забавляться». — Это еще пуще взорвало государя. Он бросился на Чичагова, ругал, бил его немилосердно, оборвал мундир, камзол и, уставши, старался вытолкать его в двери. Но Чичагов держался за фалду императорского сюртука. Они оба вошли в комнату, где стояли А. А. Нарышкин, гр. Кушелев, Обольянинов и Кутайсов. «Извините, сказал им Чичагов, он меня оборвал». Государь толкнул его еще раз и с гневом вскричал: «в крепость его!» [490] Чичагов, обратясь к государю, сказал: «прошу книжник мой с деньгами поберечь, он остался в боковом кармане мундира». Нарышкин дал Чичагову свой плащ, его посадили в карету и отвезли в Алексеевский равелин. Император Павел был только горяч, но имея сердце добрейшее, не знал злости, коварства, и мщения. Первая минута его гнева была страшна; во вторую следовало раскаяние. Он стыдился, даже сердился на собственную запальчивость. Когда он успокоился, то приказал отвести Чичагову в крепости лучшую квартиру, доставлять ему все, что потребует, и позволить ему иметь при себе людей своих и вещи. На другой день, отправил государь рескрипт к старику отцу его, адмиралу, жалуясь на упорство сына, и изъявляя желание, чтобы он приказал ему служить. Старик адмирал отсылает царский рескрипт сыну, подписав под оным: «Забудь, сын мой, обиды, нанесенные отцу твоему, и если служба твоя нужна отечеству, то повинуйся воле царя». Павел Васильевич, получив этот рескрипт с подписью отца, написал под нею карандашем: «сын повинуется отцу», и отправил рескрипт императору. «Добрый сын не может быть дурным подданным, сказал государь графу Кутайсову», и Чичагов привезен был к императору прямо из крепости. «Забудем старое, сказал Павел Чичагову; мы оба горячи, и оба исправимся». — Пав. Вас. Чичагов пожалован был в контр-адмиралы со старшинством, получил орден св. Анны 1-й степени и назначен в Англию командующим эскадрою.

К сим рассказам, выказывающим сердечную доброту, должен я упомянуть о тех, которые сопровождаемы были жестокостью исполнителей. Государь приказал возвратить из Англии тех флотских офицеров, которых императрица туда отправила, для практического изучения морской службы. В числе их был лейтенант Акимов, поэт, с восторженным воображением. Приехав из Англии и увидев все перемены, сделанные Павлом, ему казалось, что Россия выворочена на изнанку, и, узнав, что мраморная Исаакиевская церковь довершена кирпичом, в порыве поэтического гнева, и еще в духе английской свободы, написал и прибил в Исаакиевской церкви следующие стихи:

Се памятник двух царств,
Обоим столь приличный:
[491]
Основа его мраморна,
А верх его кирпичный.

Акимов, в простом фраке, прибивал эти стихи, вечером поздно, в Исаакиевский церкви. Будочник схватил его, на крик блюстителя порядка подбежал квартальный, и повели Акимова под арест. Донесли об этом происшествии императору, который Обольянинову и флота генерал-интенданту Бале, приказал наказать Акимова примерно. Обольянинов и Бале велели ему отрезать уши и язык и сослать в Сибирь, не позволив проститься с матерью, у которой он был единый сын и единственная подпора; это все должно приписать бесчеловечному усердию исполнителей. Долго не знали, куда девался Акимов, и только в царствование Александра, когда все ссыльные были возвращены, а с ними и Акимов, узнали подробности сего приключения.

Случались и смешные анекдоты. Почти всякий день император пред обедом, около 2-х часов, прогуливался верхом, в сопровождении Кутайсова или Уварова и других. Тогда повелено было всем статским чиновникам, при встрече с императором, сбрасывать шинель или шубу на землю, снимать трех-угольную шляпу, поклониться и стоять, пока император проедет. Однажды, во время такой прогулки, встречается императору человек в медвежьей шубе, круглой шляпе, и который ни одного из данных приказаний не исполнил. Возвратясь во дворец, Павел потребовал к себе гр. Палена.

— «Я встретил, сказал император, человека, в круглой шляпе, в медвежьей шубе, покрытой зеленым сукном; он ни одного из моих приказаний не исполнил. Это должен быть какой нибудь статский советник, приезжий из Орла. Вели его отыскать, призвать к себе, растолкуй ему важность поступка, прикажи отсчитать ему 100 палок и отправить его обратно в Орел».

В подобные минуты противоречить было нельзя, но должно немедленно исполнять. Гр. Пален приказал взять на прокат медвежью шубу, покрытую зеленым сукном, круглую шляпу, схватить первого лакея, нарядить его в шубу, шляпу и с двумя полицейскими драгунами, сабли наголо, провесть мимо дворца и прямо к нему. Явился, закутанный в шубу, лакей. [492]

— «Как вам не стыдно, г. статский советник, сказал ему гр. Пален, не исполнять царских повелений? Вы несете справедливый гнев государя, велено вам дать 100 палок и отправить в Орел. Выдать ему подорожную», прибавил граф, обратясь к Вольмару.

Это сказано публично, а в кабинете решено было иначе. Мнимого статского советника посадили в кибитку; на заставе прописали подорожную; отъехали с ним несколько верст, сняли с него шубу, шляпу, дали 25-ть руб. с тем, чтобы он молчал и предоставили ему удовольствие пешком прогуляться в С.-Петербург.

За некоторую неосторожность в словах княгини Голицыной, которая имела эпитет lа belle de nuit, приказал император графу Палену вымыть ей голову. Пален приехал к княгине, потребовал умывальник, мыло, воды, полотенце. Когда ему все это принесли, он подошел в княгине, снял с нее почтительно чепчик и хотел начать свою операцию. Княгиня вскрикнула: «что вы, граф, делаете?» — Исполняю, отвечал граф, волю его императорского величества, который мне приказал вымыть вам голову. — Вымыв ей порядочно голову, он поклонился и уехал доложить императору, что исполнил повеление его.

Эти анекдоты и многие другие — временное жалкое расстройство ума Павла, происходящее от той угнетенной жизни, которую проводил он в (уединении). Теперь он начал подозревать всех, а с окончанием строения Михайловского дворца и переходом в оный, до такой степени сделался недоверчив, что начал сомневаться в расположении к нему самой царской фамилии. Густые тучи скоплялись на горизонте, страсти кипели, почва была изрыта и воздвигнутый им замок с подъемными мостами, со стражею (возвышался среди Петербурга). Никто его не понимал, и он, не взирая на все щедроты, им изливаемые, не мог привязать к себе ни одного из окружающих его и облагодетельствованных им, поистине пустых и негодных людей. Все объяты были, и злые и добрые, личным страхом, никто не был уверен, чтобы, при первом гневе, не быть отправлену в Сибирь. [493]

XI.

Павел всегда останется психологической задачей. С сердцем добрым, чувствительным, душею возвышенною, умом просвещенным, пламенною любовию к справедливости, духом рыцаря времен протекших, он был предметом ужаса для подданных своих. Остается неразрешенным вопрос: хотел ли он быть действительно тираном, или не выказали ли его таким обстоятельства? Во все продолжение царствования своей матери был он унижен, даже во многом, нуждался с семейством своим. Фавориты, вельможи, чтобы нравиться Екатерине, дли из подлости, боясь гнева ее, не оказывали ему должного уважения, а когда царедворцы узнали, что императрица намерена переменить и назначить преемником престола Александра, тогда сколько нанесено ему оскорблений! Блистательные учреждения Екатерины зрелому уму его не нравились, казались несообразными ни с духом народным, ни с степенью его просвещения:

— «Императрица, говорил он в Гатчине, завела суды по европейскому образцу, но не подумала прежде приготовить судей. Наказ императрицы, утверждал он, прелестная побрякушка: этим пускает (она) пыль в глаза иностранцам, надувает своих вельмо,ж и все одурели, но исполнения по нем никогда не будет».

Весьма натурально, что, претерпевая ежеминутные оскорбления, он все критиковал, находил вредным. Услужливые царедворцы переносили это императрице; доводили, до него, что она говорила, может быть чего и не говорила; таким образом связь между матерью и сыном разрушалась ежедневно более и более; но что всего несчастнее — явилось несколько капель злобы в сердце той и другого. Запальчивость его характера была известна всем. Когда требовалось комплектовать офицеров из морских баталионов в его Гатчинские, тогда ни один порядочный человек к нему не шел; отправлялись только те, которые предпочитали данный из арсенала его высочества мундир, сапоги, перчатки, скорое производство — благородному [494] деликатному обращению с офицерами. Он это знал, сердился, ожесточался более, но — не исправлялся.

Вдруг и неожиданно восходит он на престол с правилами, родившимися в тесном кругу его Гатчинской жизни, где фронт был единственным его упражнением и увеселением. Он переселяет это в гвардию. Маршированиями, штадтонами, смешной фризурою, смешными мундирами, обидными изречениями, даже бранью, арестами убивает тот благородный дух, ту вежливость в обращении, то уважение к чинам, которые введены были при Екатерине и производили при ней чудеса. Большая часть Екатерининских офицеров идет в отставку; он сердится, пренебрегает этим, отставляет их и возводит на место старых, — Гатчинскую по большей части. Военоначальниками Екатерины и великими в советах он не дорожит; окружает себя бывшими при нем камердинерами и проч., облекает их доверенностию и возводит на высшие степени государства. Мудрено-ли, что среди сей нравственной политической бури, век Екатерины исчез в один миг, никто не знал, как и что делать! Ничего постоянного не было и все бродили как будто отуманенные. Всякая минута являла новое неожиданное, как будто противное прежним понятиям и обычаям. Чины, ленты лишились своего первого достоинства, аресты, исключения из службы, прежде что-то страшное, обратились в вещь обыкновенную. Дух благородства, то, что французы называют oiut d’honneur и которым все так дорожили, ниспровергнут совершенно. Еще в первые годы царствования Павла вырвалось что-то похожее на вельмож Екатерины, которые имели довольно великодушие оставаться в службе, пренебрегать обидами, уничижениями, чего гвардия сделать не съумела, — и тем хоть мало-мальски, поддержала бы дух, который во времена Екатерины оживлял все сословия. Здесь блистали еще, некоторое время, имена Безбородки, Трощинского, князей Куракиных, Суворова Дерфельдена, Репнина и прочих, которые уступали только неумолимой необходимости.

Наконец, в этой суматохе растерялось все, явились: Кутайсовы, Обольяниновы, Аракчеевы, Линденеры и пр. пришлецы, среди которых император сам растерялся и впал в род [495] временного сумашествия. Но проявлялись и среди сих мрачных минут, искры ума светлого, строгой справедливости, доброты душевной и даже величия. Эти драгоценные минуты я старался довесть до сведения потомства; по оным судить можно, чем был-бы этот император, если бы тяжкие обстоятельства протекшей его жизни не раздражили его характера. При конце дней он видел в порядочных людях, одаренных умом, только врагов, за исключением тех, которых удержал при себе по привычке, возвысил, наградил по царски и которые не съумели предохранить от угрожающей опасности. Неудовольствие было всеобщее.

К сему внутреннему расположению умов должно присовокупить и натиск внешних отношений двора нашего с прочими европейскими государствами. Император был быстр в переходе от одного убеждения к другому. Проникнутый духом истинно рыцарским, смотрел он с негодованием на буйную французскую революцию и вдруг, исполненный удивления к тому человеку, который под скромным титулом первого консула, взял сильною рукою бразды правления во Франции, он явно перешел на его сторону и возненавидел Англию и Австрию. Наполеон мастерски воспользовался сим расположением императора. После Австро-Английской войны, оставалось во Франции шесть тысяч пленных русских. Наполеон написал (гр. Никите Петровичу) Панину, что он предлагал Англии и Австрии размен русских пленных, которые проливали кровь свою на пользу этих государств, но они не приняли его предложения. Поэтому решился он этих пленных одеть, снабдить оружием и с их офицерами, знаменами и проч. отпустить без выкупа в Россию, не желая продолжать плена этих храбрых и сим поступком желая засвидетельствовать перед целым светом то почтение к Российским воинам, которым французы преисполнены, узнав их воинские доблести на поле брани. Это натурально возвысило уважение Павла к Наполеону и уже император публично отдавал ему полную справедливость; приказал подать себе рюмку малаги и выпил за здоровье Наполеона; потом приказал принесть карту Европы, разложил ее на столе, согнул на двое, провел по лбу рукою и сказал: [496]

— «Только так мы можем быть друзьями!»

Наполеон пошел далее, он схватил удачно характеристическую черту Павла, который был истинный рыцарь. Он предложил ему остров Мальту, с желанием, чтобы Павел объявил себя гроссмейстером ордена. Наполеон знал, что Англичане не уступят Мальты и что Павел, раздраженный их поступком, непременно объявит им войну, что действительно и случилось.

Еще в 1780 г. Екатерина, во время Американской войны, составила северный нейтралитет. В 1800 г. Павел, по примеру ее, учредил подобный-же нейтралитет с Даниею, Швециею и проч., чтобы положить преграды насилиям английских крейсеров. Павел, узнав о появлении английского флота пред Копенгагеном, приказал наложить секвестр на все имения англичан в России. Англия почла это объявлением войны и флот ее угрожал Кронштадту, и самому Петербургу. Этим воспользовалась наша аристократическая партия, в недрах которой составили неистовый план свергнуть императора Павла с престола. Петербург наполнили страхом близкого появления англичан, бомбардирования Кронштадта и предрекали Петербургу неминуемую гибель, чтобы этим приготовить публику, и без того уже недовольную….

….Павла более нет. Рассматривая в подробности его характер и те внешние обстоятельства, которые имели сильное на него влияние, нельзя не пожалеть об этом несчастном императоре. С величайшими познаниями, строгою справедливостию, убыл он рыцарем времен прошедших. Доказательством тому служить может великодушно данный им приют Бурбонам, гонимым отвсюду, и бескорыстное желание освободить Европу от хищения революции. Он призвал к союзу европейских государей и туркам предложил помощь и дружбу. Суворов восстановил в Италии все то, что было завоевано и ниспровергнуто Наполеоном, и не взирая на эти рыцарские подвиги, четырехлетнее, кратковременное его царствование неимоверно потрясло Россию, — и какая странность! Он хотел сильнее укоренить самодержавие, но поступками своими подкапывался под оное. Отправляя, в первом гневе, в одной и той-же кибитке, [497] генерала, купца, унтер-офицера и фельдъегеря, научил нас и народ слишком рано, что различие сословий — ничтожно. Это был чистый подкоп, ибо без этого различия самодержавие удержаться не может. Он нам дан был или слишком рано, или слишком поздно. Еслибы он наследовал престол после Ивана Васильевича Грозного, мы благословляли бы его царствование. Но он явился после Екатерины, после века снисходительности, милосердия, счастия и получил титул тирана. Он сделался жертвою горячности своего характера....

В заключение повествования о императоре Павле, должен я прибавить еще один анекдот, чтобы выказать то понятие, которое государь имел о своем самодержавии. Он спросил однажды у французского посланника:

— Ou avez-vous dine hier, М-г l’Ambassadeur?

— «J’ai dine, Votre Majeste, chez le Prince Kourakine (Александр Борисович). C’est veritablement un grand Seigneur».

— Sachez, M-r l’Ambassadeur, отвечал Павел, qu’il n’y а de grand Seigneur, que celui au quel je parle et pendant que je lui parle.

________________________________

Опустим занавес, да сокроется от наших глаз (и перейдем) в событиям более утешительным.

На престоле Российском Александр Благословенный.

Я. И. де-Санглен.

Сообщ. 7-го июля 1882 г. генер.-лейтен. М. И. Богданович.

[Продолжение следует.]

____________________________________________

Примечание. Не все, конечно, читатели знают кто такой был Яков Иванович де-Санглен, и почему он мог знать близко передаваемые им весьма важные подробности различных событий, как напечатанных выше, так и имеющих явиться в «Русской Старине», в следующих главах его Записок. Вот сведения об этой интересной личности:

Т. П. Пассек описывая в своих, полных живого интереса, воспоминаниях, московское интеллигентное общество начала 1840-х годов, между прочим рассказывает, что по понедельникам собирались у ее мужа, известного писателя Вадима Пассека — много писателей и профессоров, и, между прочими, — «Я. И. де-Санглен — бывший начальник тайной полиции [498] при императоре Александре І-м в 1802 году и, кажется, в 1812-м году — генерал полициймейстером при 1-й армии; положение это давало ему возможность знать пропасть событий и анекдотов того времени»... («Русская Старина» изд. 1877 г. том XIX, стр. 434).

В этом указании на де-Санглена вкралась только одна неточность и определении его служебного положения при Александре I-м. Именно, де-Санглен — в 1812 году состоял на службе при министре полиции-генерале Балашове, в должности правителя канцелярии министерства, а за упразднением этого министерства и образованием — взамен оного департамента полиции исполнительной при министерстве внутренних дел, де-Санглен вышел в отставку, поселился в Москве, где и кончил жизнь частным человеком, в чине действительного статского советника.... («Русская Старина» изд. 1877 г., том XX, стр. 351).

Я. И. де-Санглен род. в 1776 г. умер 92-х лет в 1864 г.

Если г-жа Пассек — не точно выразила служебное положение при Александре І-м Я. И. де-Санглена со стороны его, так сказать, титула, то в сущности — он был действительно тем, чем она его назвала, что и доказывается свидетельством М. П. Погодина, лично его знавшего: «Яков Иванович де-Санглен, пишет Погодин в статье своей о Сперанском («Р. Арх.» 1871 г.), — служил начальником тайной полиции при министре Балашове, был несколько времени очень близок к императору Александру I, имел от него важные поручения, опечатывал, вместе с Балашовым, бумаги Сперанского в день его ссылки.

«86-ти летний старик, разбитый параличем, не смотря на свои лета и болезни, сохранил до конца жизни свежую память, теплое сердце, и принимал живое участие в политике, как внешней, так и внутренней.

«Я. И. де-Санглен казался мне, — продолжает Погодин, — человеком честным и благородным, сколько я мог заметить в продолжении 40 летнего знакомства, не имея с ним, впрочем, никаких дел, кроме бесед и литературных сношений Бескорыстие его доказывается тем, что он кончил жизнь почти в бедности, пользуясь только какою-то ничтожною пенсией. Жил он лет десять один-одинешенек в двух-трех низеньких комнатах, на даче, в Красном Селе (под Москвой), питаясь в день чашкою кофе и тарелкою супа с куском жаркого.... Заставал я его всегда за кучею газет.... Начальник некогда тайной полиции, он никак не мог освободится от того страха, который прежде наводил на других»....

Вторая часть Записок Я. И. де-Санглена значительно обширнейшая и еще более интересная, чем напечатанная нами в этой книге, будет помещена в январьской книге «Русской Старины» изд. 1883 г. Из нее, между прочим, видно, что не только в царствование Александра І-го, но и в первые годы эпохи Николая де-Санглен исполнял многие секретные и особенно важные, в политическом отношении, поручения. — Ред.

Текст воспроизведен по изданию: Записки Якова Ивановича де-Санглена. 1776-1831 гг. // Русская старина, № 12. 1882

© текст - Богданович М. И. 1882
© сетевая версия - Thietmar. 2018

© OCR - Андреев-Попович И. 2018
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русская старина. 1882