ДАВЫДОВ Д. В.

ВСТРЕЧА С ВЕЛИКИМ СУВОРОВЫМ

С семилетнего возраста я жил под солдатскою палаткой при отце моем, командовавшем тогда Полтавским легкоконным полком: об этом где-то было уже сказано. Забавы детства моего состояли в метании ружьем и в маршировании, а верх блаженства в езде на казачей лошади с покойным Филиппом Михайловичем Ежовым.

Как резвому ребенку не полюбить всего военного при всечасном зрелище солдат и лагеря? А тип всего военного, Русского, родного военного, не был ли тогда Суворов? Не Суворовым ли занимались и лагерные сборища и гражданские общества того времени? Не он ли был предметом восхищений и благословений, заочно и лично, всех и каждого? Его [294] таинственность, происходившая ох своенравных странностей, которые он постоянно употреблял наперекор условным странностям света; его предприятия, казавшиеся задуманными как будто «очертя голову»; его молниелетные переходы; его громовые победы на неожиданных ни нами, ни неприятелем точках военных действий, — вся эта поэзия событий, подвигов, побед, славы, продолжавшаяся несколько десятков лет сряду, все отзывалось в свежей, молодой России, полною поэзией, как все, что свежо и молодо.

В это время здравствовал еще знаменитый Румянцев, некогда начальник Суворова, и некоторые другие вожди, украшавшие век чудес, — век Екатерины; но блеск имен их тонул уже в ослепительных лучах этого самобытного, неразгадаемого метеора, увлекшего за собою весь мир чувств, умов, вниманий и доверенности своих соотчичей, и увлекшего тем, что в нем не было малейшего противозвучия общей гармонии мыслей, поверий, предрассудков, страстей, которыми исключительно отличались его соотчичи. Он, более полустолетия тому назад, положил руку на сердце Русского солдата и изучил его биение. Он уверился, что Русский солдат, если не более, то конечно не менее всякого чужеземного солдата, причастен воспламенению и познанию своего [295] достоинства, и на этой уверенности основал образ своих с ним сношений. Находя повиновение начальству, — этот необходимый и единственный склей всякой армии, — доведенным в нашей до совершенства, он не удовольствовался этим превосходнейшим качеством своих подчиненных. Он удесятерил пользу, приносимую повиновением, сочетав ее в душе солдата с чувством воинской гордости и уверенности в превосходстве своем над всеми солдатами в мире, — чувством, которого следствию нет пределов.

Но к чему послужило бы, — скажу более, долго-ли удержалось бы на своей высоте это подъятие духа в войсках, вверенных его начальству, если б воинские его дарования, — я не говорю уже о непоколебимой стойкости его характера и неограниченной его предприимчивости, — еслиб воинские его дарования хотя немного уступали неустрашимости и самоотвержению, которые он посеял в воинах, исполнявших его предначертания? Если-бы, подобно всем полководцам своего времени, он продолжал итти тесною стезею искусства, проложенного посредственностью, и не шагнул исполински на пространство широкое, разгульное, которое им одним было угадано, и которого до сей поры никто не посещал после него, кроме Наполеона? [296]

Случай, который я хочу рассказать, требует нескольких предварительных замечаний об этом предмете, чтобы сделаться понятным во всех своих подробностях. Они не будут длинны.

Суворов застал военное искусство основанным на самых жалких началах. Наступательное действие состояло в движении войск, растянутых и рассеянных по чрезмерному пространству, чтобы, как говорили тогда, «охватить оба крыла противника и поставить его между двух огней». Оборонительное действие не уступало в нелепости наступательному. Вместо того, чтобы, пользуясь рассеянием войск противника, ударять совокупно на средину, разреженную и слабую от чрезмерного протяжения линии, и, разорвав ее на две части, поражать каждую порознь, — полководцы, действовавшие оборонительно, растягивали силы свои наравне с наступательною армиею, занимая и защищая каждый путь, каждую тропинку, каждое отверзтие, которым она могла к ним приближиться. Некоторые, — и те почитались уже превосходнейшими вождями, — некоторые решались изменять оборонительное действие в наступательное, растягивая силы свои еще более растянутой неприятельской армии, чтобы с своей стороны «охватить оба ее крыла и поставить ее между двух огней» обоих крыл [297] своих. Когда дело доходило до сражения, важнейшие условия для принятия битвы состояли в избрании местоположения, более или менее возвышенного, в примкнутии обоих крыл армии к искусственным или природным преградам, и в отражении оттуда неприятельских усилий, не двигаясь с места. К этому надобно еще прибавить так называемые демонстрации отряженными частями армии на далекое расстояние, отчего только уменьшалась числительная сила главной массы, определенной для боя. К демонстрациям можно присоединить фальшивые аттаки, которые никого не обманывали; размеренные переходы войск, которые только способствовали неприятелю расчитывать время их прибытия к мете, и следственно предупреждать намерения их начальника, и наконец большую заботливость о механическом устройстве подвозов с пищею в определенные сроки, чем о предметах, касающихся собственно до битв, и тем самым полное подданство военных соображений и действий соображению и действию чиновников, управляющих способами пропитания армий.

Можно представить, как поступил с такими преградами гений беспокойный, своенравный, независимый. Еще будучи полковником Суздальского пехотного полка, на маневрах у Красного Села, где одна сторона предводительствуема была графом Паниным, а другая не [298] помню кем. Суворов, который давно уже негодовал на методические движения, почитаемые в то время во всей Европе за совершенство военного искусства, и на долговременную стрельбу во время боя, по мнению его ничего не решавшую, осмелился показать великой Монархине и своим начальникам образ действия, приличнейший духу Русского солдата, и испортил маневр порывом своевольным и неожиданным. Среди одного из самых педантских движений, сопряженного с залпами «плутонгами и полуплутонгами», он вдруг прекратил стрельбу своего полка, двинулся с ним вон из линии, ворвался в средину противной стороны, замешал часть ее, и все предначертания и распоряжения обоих военачальников перепутал и обратил в хаос. Спустя несколько месяцев, когда ему предписано было итти с полком из Петербурга в Ригу, он не пропустил и этого случая, чтоб не открыть глаз и не обратить внимания на пользу, какую могут принести переходы войск, выступающие из принятого расчета, употребляемого тогда всеми без исключения. Посадив один взвод на подводы и взяв с ним полковую казну и знамя, он прибыл в восемь дней в Ригу и оттуда донес с нарочным о дне прибытия полка на определенное ему место рапортом в Военную Коллегию, изумленную такою [299] поспешностию. Вскоре прибыла туда же и остальная часть полка, но не в тридцать суток, как предписано было по маршруту, а не более как в четырнадцать. Одна Екатерина во всей России поняла и молодого полковника, и оба данные им наставления, и тогда же сказала об нем: «Это мой собственный будущий генерал!» После такого слова легко было и не Суворову итти к цели свободно и без опасения препятствий: что ж должен был сделать Суворов, с своей предприимчивостью, с своей железною волею? И как он этим воспользовался!

Он предал анафеме всякое оборонительное, еще более отступательное действие в Русской армии, и сорок лет сряду, то есть, от первого боевого выстрела до последнего дня своей службы, действовал неиначе как наступательно.

Он совокуплял все силы, и всегда воевал одною массою, что давало ему решительное превосходство над рассеянным образом действия 1, принятым тогда в Европе, — [300] образом действия, употребляемым посредственностью, которая так часто дорывается до власти преимущественно перед дарованием.

Что касается до чистого боевого действия, Суворов или стоял на месте, вникая в движения противника, или, проникнув их, стремглав бросался на него усиленными переходами, которые до ныне именуются «Суворовскими», и падал на него «как снег на голову».

Следствием этих летучих переходов, предпринимаемых единственно для изумления неприятеля внезапным на него нападением во время его расплоха и неготовности к бою, было предпочтение Суворовым холодного оружия огнестрельному. И нельзя быть иначе: не вытягивать же линии и не завязывать дела канонадою и застрельщиками, чтобы, встревожив противника нечаянным появлением, дать ему время прийти в себя, оглядеться, устроиться и привести положение аттакованного в равновесие с аттакующим! И весь этот образ действия, им созданный, приспособлен был к местностям и обстоятельствам его чудесным, неизъяснимым даром мгновенной [301] сметливости при избрании выгоднейшего стратегического пути между путями, рассекающими область, по которой надлежало ему двигаться, и тактической точки поля, на котором надлежало сражаться. По этому пути и на эту точку устремлял он все свои силы, не развлекая их ни какими посторонними происшествиями, случаями и предметами, как не отвлекал он до конца жизни мыслей и чувств своих от единственной господствовавшей над ними страсти, — страсти к битвам и славе военной.

Этого человека судьба позволила мне видеть, и что еще для меня лестнее, разменяться с ним несколькими словами в один из счастливейших дней моей жизни.

Вот как это было.

За несколько месяцев до восстания Польши, Суворов командовал корпусом, расположенным в губерниях Екатеринославской и Херсонской. Корпусная квартира его была в Херсоне. Четыре кавалерийские полка, входившие в состав корпуса, — Переяславский конно-егерский, Стародубовский и Черниговский карабинерные, и Полтавский легкоконный, стояли лагерем близ Днепра, в разных пунктах, но близких один к другому. Полтавский находился у села Грушевки, принадлежавшего тогда княгине Елене Никитишне Вяземской, после того барону Штиглицу, а нынче не знаю [302] кому. Дом, занимаемый нашим семейством, был высокий и обширный, но выстроенный на скорую руку для Императрицы Екатерины, во время путешествия Ее в Крымскую область. Лагерь полка отстоял от дома не далее ста шагов. Я и брат мой жили в лагере.

В одну ночь я услышал в нем шум и сумятицу. Выскочив из палатки, я увидел весь полк на конях, и на лагерном месте одну только нашу палатку неснятого. Я бросился узнать причину этого неожиданного происшествия: мне сказали, что Суворов только-что приехал из Херсона, в простой курьерской тележке 2, и остановился в десяти верстах от нас, в лагере одного из полков, куда приказал прибыть всем прочим полкам на смотр и маневры. Я был очень молод, но уже говорил и мечтал о Суворове. Можно вообразить взрыв моей радости! Впрочем радость и любопытство овладели не одним мною. Я помню, что покойная мать моя и все жившие у нас родственники и знакомые, даже лакеи, кучера, повара и служанки, — все, — что было живого в доме и в селе, собиралось и спешило, бежало туда, где остановился Суворов, [303] чтобы хоть раз в жизни взглянуть на любимого героя, на нашего боевого полубога. Заметим, что тогда еще не было ни побед его в Польше, ни побед в Италии, ни победы над самою природою на Альпах, — этой отдельной Пиндарической оды, заключившей величественную эпопею подвигов чудесного человека.

Вскоре мать моя и мы отправились вслед за полком и за любопытными зрителями, и остановились в пустом лагере, потому что войска были уже на маневрах. Суворов приказал из каждого полка оставить по малочисленной команде для разбития палаток, а с прочими войсками начал действовать и действовать по-своему: маневр кипел, подвигался и кончился в семнадцати верстах от лагерного места. К полудню войска возвратились. Отец мой, запыленный, усталый и окруженный своими офицерами, вошел к нам в палатку. Рассказы не умолкали. Анекдоты о Суворове, самые пролетные его слова, самые мелкие его странности, передавались из уст в уста с восторгом. Противна была только лишняя, как говорили тогда офицеры, быстрота в движениях, которой он требовал от конницы, и продолжительное преследование мнимого неприятеля, изнурявшее людей и лошадей. Но всего более не нравился следующий маневр. [304]

Суворов требовал, чтобы каждый род войска подчинял все второстепенно касающееся до боевого дела, той цели, для которой он создан. Существенная обязанность конницы состоит в том, чтобы врезываться в неприятельские войска, какого бы они рода ни были: она должна вторгаться в середину неприятельской колонны или фронта и рубить все, что ни под руку. Суворов, приучая лошадей своей конницы к скоку вовсю прыть, вместе с тем приучал их и к проницанию в середину стреляющего фронта, на который производится нападение. Но чтобы вернее достигнуть своей цели, он не прежде приступал к последнему маневру, как при окончании смотра или ученья, уверенный в памятливости лошадей о том построении, и даже о том командном слове, которым прекращается зависимость их от седоков.

Для этого он спешивал половинное число конных войск, и ставил их с ружьем, заряженным холостыми патронами, так, чтобы каждый стрелок находился от другого на таком расстоянии, какое нужно одной лошади для проскока между ними; другую половину оставлял он на конях, и, поставив каждого всадника против промежутка, назначенного предварительно для проскока в пехотном фронте, приказывал итти в аттаку. Пешие [305] стреляли в то самое время, как всадники проскакивали во всю прыть сквозь стреляющий фронт: проскочив, они тотчас слезали с лошадей, и этим заключался каждый смотр, маневр или ученье. Посредством выбора времени для этого маневра, лошади так приучались к выстрелам, пускаемым, можно сказать, в их морду, что, вместо страха, они, при одном взгляде на построение против них спешивающихся всадников с ружьями, предчувствуя конец трудам своим, начинали ржать и рвать вперед, чтобы скорее проскокать сквозь выстрелы и возвратиться на покой в свои коновязи или конюшни. Но эти проскоки всадников сквозь ряды спешившихся солдат часто дорого стоили последним. Случалось, что от дыма ружейных выстрелов, от лишней торопливости всадников, или от заноса некоторых своенравными лошадьми, не по одному а по нескольку вдруг, они попадали в промежуток, назначенный, для одного: это причиняло увечье и даже смертоубийство в пехотном фронте. Вот отчего маневр был так неприятен тем, кому выпадал жребий играть роль пехоты. Но эти несчастные случаи не сильны были отвратить Суворова от средства, признанного им за лучшее для приучения конницы к поражению пехоты: когда доносили ему о числе жертв, затоптанных первою, он [306] обыкновенно отвечал: «Бог с ними! Четыре, пять, десять человек убью; четыре, пять, десять тысяч человек выучу!» И тем оканчивались все попытки доносящих отвлечь его от этого единственного способа довести конницу до предмета, для которого она единственно создана.

За полчаса до полночи меня с братом разбудили, чтобы видеть Суворова, или по-крайней-мере слышать слова его, потому что ученье начиналось за час до рассвета, а в самую полночь, как нас уверяли, он выбежит нагой из своей палатки, ударит в ладоши и прокричит петухом: по этому сигналу трубачи затрубят «генерал-марш», и войско станет седлать Лошадей, ожидая «сбора», чтобы садиться на них и строиться для выступления из лагеря. Но не взирая на все наше внимание, мы не слыхали ни хлопанья в ладоши, ни крика петухом. Говорили потом, что он не только в ту ночь, но никогда, ни прежде ни после, этого не делывал, и что все это было одна из выдумок и преувеличение разных странностей, которые ему приписывали.

До рассвета, войска выступили из лагеря, и мы, спустя час по их выступлении, поехали вслед за ними в коляске. Но угонишься ли за конницею, ведомою Суворовым? Бурные разливы ее всеминутно уходили от нас из [307] виду, оставляя за собою один гул. Иногда, между эскадронами, в облаках пыли, показывался кто-то скачущий в белой рубашке, и в любопытном народе, высыпавшем в поле для одного с нами предмета, вырывались крики — «Вот он, вот он! Это он, наш батюшка, граф Александр Васильевич!» Вот все, что мы видели и слышали. Наскучив наконец бесплодным старанием хоть однажды взглянуть на героя, мы возвратились в лагерь, в надежде увидеть его при возвращении с маневров, которые, как нас уверяли, должны были кончиться ранее чем накануне.

И подлинно, около десяти часов утра все зашумело вокруг нашей палатки, закричало — «Скачет! скачет!» Мы выбежали, и увидели Суворова во сте саженях от нас, скачущего во всю прыть в лагерь и направляющегося мимо нашей палатки.

Я помню, что сердце мое тогда упало, как после упадало оно при встрече с родными, после долгой разлуки. Я весь был взор и внимание, весь был любопытство и восторг, и как теперь вижу– толпу, составленную из четырех полковников, из корпусного штаба, адъютантов и ординарцев, и впереди толпы, Суворова на саврасом Калмыцком коне, принадлежавшем моему отцу; в белой рубашке, в довольно узком, полотняном нижнем платье, в сапогах [308] в роде тоненьких ботфорт, и в легкой, маленькой, солдатской каске, формы того времени, подобной нынешним каскам гвардейских конных гренадеров. На нем не было ни ленты, ни крестов: это мне очень памятно, как и черты сухощавого лица его, покрытого морщинами, достойными наблюдения Лафатера; как и поднятые брови и несколько опущенные веки. Все это, несмотря на детские лета, напечатлелось в моей памяти, не менее его одежды. Вот от чего мне не нравится ни один из его бюстов, ни один из его портретов, кроме портрета, писанного в Вене во время проезда его в Италию, и которого вернейшая копия находится у меня, да бюста Гишара, изваянного по слепку с лица после его смерти. Портрет, искусно выгравированный Уткиным, не похож: он без оригинального выражения его физиономии, спящ и безжизнен.

Когда он несся мимо нас, любимый адъютант его Тищенко, человек совсем не образованный, но которого он перед всеми выставлял за своего наставника, и как будто слушался его наставлений, — Тищенко закричал ему: — «Граф! что вы так скачете? Посмотрите, вот дети Василья Денисовича!» — «Где они? где они?» спросил он, и, увидя нас, поворотил в нашу сторону, подскакал к нам и остановился. Мы подошли к нему ближе. [309] Поздоровавшись с нами, он спросил у отца моего наши имена, подозвал нас к себе еще ближе, благословил нас весьма важно, протянул каждому из нас свою руку, которую мы поцеловали, и спросил меня: — «Любишь ли ты солдат, друг мой?» — Смелый и пылкий ребенок, я со всем порывом детского восторга мгновенно отвечал ему: «Я люблю графа Суворова; в нем все, — и солдаты, и победа, и слава!» — – «О, помилуй Бог, какой удалой!» сказал он: «это будет военный человек; «я не умру, а он уже три сражения выиграет! «А этот (указ на моего брата), пойдет по гражданской службе!» — С этим словом он вдруг поворотил лошадь, ударил ее нагайкой и поскакал к своей палатке.

Суворов в этом случае не был пророком: брат мой весь свой век служил в военной службе, и служил с честью, что доказывают восемь полученных ран, все, кроме двух, от холодного оружия, — ран, издалека не получаемых; а я не командовал ни армиями, ни даже отдельными корпусами; следовательно не выигрывал и не мог выигрывать сражений.

При всем том, слова великого человека имели что-то магическое: когда, спустя семь лет, подошло для обоих нас время службы, отцу моему предложили записать нас в [310] Иностранную Коллегию, но я, полный слов героя, не хотел другого поприща кроме военного; брат мой, озадаченный может-быть его предсказанием, покорился своей судьбе, и, прежде чем поступил в военное звание, около году служил в Архиве Иностранных Дел юнкером.

В этот день все полковники п несколько штаб-офицеров у него обедали. Отец мой, возвратясь домой, рассказывал, что перед обедом Суворов толковал о маневре того дня и делал некоторые замечания. Как в этом маневре отец мой командовал второю линиею, то Суворов, обратясь к нему, спросил: «Отчего вы так тихо вели вторую линию во время третьей аттаки первой линии? Я посылал вам приказание прибавить скоку, а вы все продолжали тихо подвигаться!» Такой вопрос из уст всякого начальника не забавен, а из уст Суворова был, можно сказать, поразителен. Отец мой известен был в обществе необыкновенным остроумием и присутствием духа в ответах: он, не запнувшись, отвечал ему: «Оттого, что я не видал в том нужды, ваше сиятельство!» — «А почему так?» — «Потому, что успех первой линии этого не требовал: она не переставала гнать неприятеля. Вторая линия нужна была только для смены первой, когда та устанет от погони. Вот [311] почему я берег силу лошадей, которым надлежало в последствии заменить выбившихся уже из сил.» — «А если бы неприятель ободрился и опрокинул первую линию?» — «Этого быть не могло: ваше сиятельство были с нею!» — Суворов улыбнулся и замолчал. Известно, что он морщился и мигом обращался спиною в ответ на самую утонченную лесть и похвалу, исключая тех только, посредством кого разглашалась и укоренялась в общем мнении его непобедимость: эту лесть и эти похвалы он любил, и любил страстно, — вероятно не из тщеславия, а как нравственную подмогу и, так сказать, заблаговременную подготовку непобедимости.

Вечером мы, с матерью нашею и со всеми домашними, поспешили обратно в Грушевку. Важное происшествие приготовлялось для нашего дома. Суворов, по особенной благосклонности к моему отцу, сам назвался к нему на обед. Не помню точно, но кажется, что это было во время Петровского поста, или день обеда был в среду или пятницу; только мне весьма памятны хлопоты и суматоха в доме для приискания поболее и получше рыбы и для приготовления других любимых им блюд. Не менее забот было и при устройстве приема и угощения знаменитого гостя, так, чтобы ход обыкновенного образа его жизни и [312] привычных странностей не получил ни малейшего изменения. К восьми часам утра все было устроено. В гостиной поставлен был большой круглый стол с разными постными закусками. В столовой накрыт был стол на двадцать два прибора, без малейшего украшения посреди, — без ваз с фруктами и вареньем, без плато, которое тогда водилось, и без фарфоровых кукол. Ничего этого не было: Суворов их ненавидел. Поставлен был длинный стол; на нем скатерть; на скатерти двадцать два прибора, — и все тут. Не было даже суповых чаш на столе, потому что кушанья должны были подаваться одно за другим с самого пыла кухонного огня, прямо к сидящим за трапезой: как обыкновенно делывалось у Суворова.

В одной из отдельных комнат за столовой приготовлены были ванна, несколько ушатов с холодной водою, несколько чистых простынь, и переменное его белье — и одежда, привезенные из лагеря.

Маневры того дня кончились в семь часов утра, то есть, — в семь часов утра войска были уже на марше к лагерю. Отец мой, оставив свой полк на походе, поскакал в лагерь во всю прыть своего Черкесского коня, на котором был на маневрах, чтобы там [313] переменить его, скорее приехать к нам и, до прибытия Суворова, исправить то, что требовало исправления для его принятия. Уже он был на половине пути от лагеря к Грушевке, как вдруг с одного возвышения увидел, около двух верст впереди себя, но несколько в боку, всадника с другим всадником, отставшим довольно далеко: оба они скакали во все поводья по направлению к Грушевке. Это был Суворов с одним из своих ординарцев, скачущий туда прямо с маневров. Отец мой усилил прыть своей лошади, но не успел приехать к нашему дому прежде шестидесяти-трех-летнего старца-юноши. Он нашел его уже всего опыленного, на крыльце, трепавшего саврасого коня своего, и выхвалявшего качества его толпе любопытных, которою был окружен. — «Помилуй Бог, славная лошадь! Я на такой никогда не езжал. Это не двужильная, 3 а трех-жильная!» Тут отец мой пригласил и провел его в приготовленную комнату, а сам занялся своим туалетом: подобно Суворову, он весь покрыт был пылью, так, что нельзя было угадать черт его лица. [314]

Начали наезжать приглашенные на этот обед другие гости. Я помню бывшего тогда при Суворове дежурного генерала Федора Ивановича Левашева, маиора Чорбу, Тищенко, о котором сказал прежде. Тут были также полковники полков, собранных на маневры, все чиновники корпусного штаба Суворова, с ним прибывшие, и несколько штаб-офицеров Полтавского полка. Из полковников памятны мне только Юрий Игнатьевич Поливанов (кажется тогда уже в бригадирском чине) и подполковник Карл Федорович Гейльфрейх. Все эти гости были в полном параде, в шарфах, и все находились в гостиной, где были отец мой, одетый подобно им во всю форму, мать моя, мы и одна пожилая госпожа, знакомая моей матери, приехавшая из Москвы вместе с нами. Она с первого взгляда не понравилась Суворову и была предметом насмешливых его взглядов и шуток во все время пребывания его у нас.

Все мы ожидали выхода Суворова в гостиную. Это продолжалось около часу времени. Вдруг растворились двери из комнат, отделенных столовою от гостиной, и Суворов вышел оттуда чист и опрятен как младенец. Волосы у него убраны были как представляются на его портретах. Мундир на нем был генерал-аншефской того времени, [315] легкоконный, то есть, темносиний с красным воротником и отворотами, богато шитый серебром, на распашку, с тремя звездами. По белому летнему жилету лежала лента Георгия первого класса: более орденов не было. Летнее, белое, довольно узкое исподнее платье и сапоги, доходившие до половины колена, в роде легких батфорт; шпага на бедре. В руках ничего не было, — ни шляпы, ни каски. Так я в другой раз увидел Суворова.

Отец мой вышел к нему на встречу, провел его в гостиную и представил ему мать мою и нас. Он подошел к ней, поцеловал ее в обе щеки, сказал ей несколько слов о покойном отце ее, генерал-поручике Щербинине, бывшем за несколько лет перед тем наместником Харьковской, Курской и Воронежской губерний; каждого из нас благословил снова, дал нам поцеловать свою руку, и сказал: «Это мои знакомые.» — Потом, обратясь ко мне, повторил: «О, этот будет военным человеком! Я не умру, а он выиграет три сражения!» — Тут отец мой представил ему родную сестру мою, трехлетнего ребенка. Он спросил ее: — «Что с тобою, моя голубушка? Что ты так худа и бледна?» — Ему отвечали, что у нее лихорадка. — «Помилуй Бог, это не хорошо! Надо эту лихорадку хорошенько высечь розгами, чтобы она ушла и не [316] возвращалась к тебе.» — Сестра подумала, что сеченье предлагается ей, а не лихорадке, и едва не заплакала. Тогда, обратясь к пожилой госпоже, Суворов сказал: «А об этой и спрашивать нечего: это верно какая-нибудь мадамка!» — Эти слова сказаны были без малейшей улыбки и весьма хладнокровно, что возбудило в нас смех, от которого едва мы воздержались; но он, не изменяя физиономии, с тем же хладнокровием подошел к столу, уставленному закусками, налил рюмку водки, выпил одним глотком, и так плотно принялся завтракать, что любо.

Спустя несколько времени, отец мой пригласил его за обеденный стол. Все разместились. Подали щи кипячие, как Суворов обыкновенно куишвал: он часто любил их хлебать из самого горшка, стоявшего на огне. Я помню, что почти до половины обеда он не занимался ни чем, кроме утоления голода и жажды средь глубокого молчания, и что обе эти операции производил, можно сказать, ревностно и прилежно. Около половины обеда пришла череда и разговорам. Но более всего остались у меня в памяти частые насмешки его над пожилой госпожею, что нас, детей, чрезвычайно забавляло, да и старших едва не увлекало к смеху. В течение всего обеда Суворов при самых интересных разговорах не забывал [317] ловить каждый взгляд ее, как скоро она обращалась в противную от него сторону, и мгновенно бросал какую-нибудь шутку на ее счет. Когда она, услышав его голос, оборачивалась на его сторону, он, подобно кадету-повесе, потуплял глаза в тарелку, не то обращал их к бутылке или стакану, показывая, будто занимается питьем или едою, а не ею. Так например, взглянув однажды на нее тогда, как она всматривалась в гостей, сидевших в конце стола, он сказал в полголоса, но довольно явственно: «Какая тетеха!» И едва успела она обратиться в его сторону, как глаза его уже опущены были на рыбу, которую он кушал весьма внимательно. В другой раз, заметив, что она продолжает слушать разговоры тех же гостей, Суворов сказал: «Как вытаращила глаза!» — В третий раз, увидев то же, он произнес: «Они там говорят, а она сидит да глядит!»

Тищенко сказывал после, что из одного только уважения к моей матери Суворов ограничил подобными выходками нападки свои на пожилую госпожу, которая ему не понравилась, но что обыкновенно он, чтобы избавиться от присутствия противной ему особы, при первой встрече с нею восклицал: «Воняет! воняет! курите! курите!» И тогда привычные к нему чиновники, зная уже, до кого речь касается, тайно [318] подходили к той особе, и просили ее выйти из комнаты. Тогда только прекращались его восклицания.

После обеда он завел речь о лошади, на которой ездил на маневрах и приехал к нам на обед; хвалил ее прыткость и силу, и уверял, что никогда не езжал на подобной, кроме одного раза, в сражении под Козлуджи. «В этом сражении», сказал он, «я был «отхвачен и преследуем Турками очень долго. Зная Турецкий язык, я сам слышал уговор их между собою, чтобы не стрелять по мне и не рубить меня, а стараться взять живого: они узнали, что это был я. С этим намерением они несколько раз настигали меня так близко, что почти руками хватались за куртку; но при каждом их наскоке лошадь моя как стрела бросалась вперед, и гнавшиеся за мною Турки отставали вдруг на несколько сажен. Так я спасся!»

Пробыв у нас около часу после обеда весьма разговорчивым, веселым, и без малейших странностей, он отправился в коляске в лагерь, и там отдал следующий приказ:

«Первый полк отличный;

Второй полк хорош;

Про третий ничего не скажу;

Четвертый никуда не годится.» [319]

В приказе полки означались собственным именем каждого: я назвал их нумерами. Не могу умолчать однако, что первый нумер принадлежит Полтавскому легкоконному полку.

По отдании этого приказа, Суворов немедленно сел в перекладную тележку, и поскакал обратно в Херсон.

Спустя несколько месяцев после мирных маневров конницы и насмешек над пожилой госпожей на берегах Днепра, Польское королевство стояло уже вверх-дном, и курилась Прага, залитая кровию защитников.

ДЕНИС ДАВЫДОВ.


Комментарии

1. Рассеяние части армии на осады некоторых крепостей в Италии принадлежит единственно Венскому Военному Совету. Суворов неоднократно восставал на такой распорядок, и два раза просил себе отзыва из армии. Не вмешивайся этот Совет в его распоряжения, — нет сомнения, что по превосходству числительной силы Суворова над силою Французской армии и гения его лад дарованиями Моро, союзные войска еще в Июле месяце были бы в границах Франции; Макдональд, занимавший Неаполь, увидел бы себя без сообщения с Францией), и Массена принужден был бы оставить Швейцарию.

2. Тележка эта хранилась у покойного отца моего как драгоценность, и сожжена в Бородине, во время сражения в 1812 году, вместе с селом, домом и всем имуществом, оставленным в доме.

3. В народе существует поверье, будто в шеях некоторых сильных и прытких лошадей находятся две особые жилы.

Текст воспроизведен по изданию: Встреча с великим Суворовым // Журнал для чтения воспитанникам военно-учебных заведений, Том 4. № 16. 1837

© текст - Давыдов Д. В. 1837
© сетевая версия - Тhietmar. 2017
©
OCR - Андреев-Попович И. 2017
© дизайн - Войтехович А. 2001
© ЖЧВВУЗ. 1837