ШТЕЙНГЕЛЬ В. И.

ЗАПИСКИ

ЗАПИСКИ БАРОНА В. И. ШТЕЙНГЕЛЯ.1

III.

В. И. Штейнгель в Морском корпусе. — Система воспитания в нем. — Обучение. — Производство в гардемарины. — Поход к Ревелю. — Барон И. Ф. Штейнгель. — Летняя кампания 1796 г. — «Главное дежурство». — Восшествие на престол императора Павла и перевод корпуса из Кронштадта в Петербург. — Реформы, произведенный императором Павлом во флоте.

Теперь послушайте, дети, собственную мою историю. Она будет для вас любопытна и поучительна, ибо я без закрышки представлю вам все сделанные мною ошибки, все свои недостатки, глупости и несчастия, а притом и распоряжение судьбы, которая, вопреки всем желаниям моим, давала мне всегда неожиданное направление. Повествуя о себе, я буду говорить и о современных обстоятельствах, от коих мое положение могло зависеть.

Выше я уже сказал, каким образом определили меня в Морской корпус. Директором корпуса был тогда адмирал Иван Логгинович Голенищев-Кутузов, который жил безвыездно в Петербурге и оставлял корпус на попечение подполковника. Это был флота капитан первого ранга Николай Степанович Федоров, человек грубый, необразованный, не имевший понятия ни о важности, ни о способах воспитания детей. Он [431] наблюдал только свои счеты с гофмейстером корпуса Жуковым, а, на него глядя, и капитаны большею частию держались того же правила. Содержание кадет было самое бедное. Многие были оборваны и босы. Учители все кой-какие бедняки и частию пьяницы, к которым кадеты не могли питать иного чувства, кроме презрения. В ученьи не было никакой методы; старались долбить одну математику по Эвклиду, а о словесности и других изящных науках вообще не помышляли. Способ исправления состоял в истинном тиранстве. Капитаны, казалось, хвастались друг перед другом, кто из них бесчеловечнее и безжалостнее сечет кадет. Каждую субботу подавались ленивые сотнями, и в дежурной комнате целый день вопль не прекращался. Один прием наказания приводил сердца несчастных детей в трепет. Подавалась скамейка, на которую двое дюжих барабанщиков растягивали виновного и держали за руки и за ноги, а двое со сторон изо всей силы били розгами, так что кровь текла ручьями, и тело раздиралось в куски. Нередко отсчитывали до 600 ударов и более, до того, что несчастного мученика относили прямо в лазарет. Что ж от этого? Между кадетами замечательна была вообще грубость, чувства во многих низкие и невежественные. В это время делались заговоры, чтобы побить такого-то офицера или учителя; пили вино, посылали за ним в кабаки кадет же и проч. Не говорю уже о других студных мерзостях. Вот доказательство, что тирания и в воспитании не делает людей лучшими.

Другой род наказания был пустая, т. е. тюрьма, смрадная, гнусная, возле самого нужного места, где водились ужасные крысы, и туда-то безрассудные воспитатели юношества сажали нередко на несколько суток 12-ти или 13-ти-летнего юношу и морили на хлебе и воде. Самые учители в классах били учеников линейкою по голове, ставили голыми коленами на дресву и даже на горох: после сего удивительно ли, что кадеты сих гнусных мучителей ненавидели и презирали, и нередко соглашались при выходе из классов вечерних, пользуясь темнотою, делать им взаимно различные пакости.

Зимою в комнатах кадетских стекла были во многих выбиты, дров отпускали мало, и чтоб избавиться от холода, кадеты по ночам лазили чрез забор в адмиралтейство и оттуда крали бревна, дрова, или что попадалось, но если заставали в сем упражнении, то те же мучители, кои были сего сами виновники, наказывали за сие самым бесчеловечным образом. Может быть, это тиранство одну только ту выгоду приносило, что между кадетами была связь чрезвычайная. Случалось, что одного пойманного в шалости какой-либо замучивали до последнего изнеможения, добиваясь, кто с ним был, — и не могли иного ответа исторгнуть, кроме — не знаю. Зато такой герой награждался [432] признательностию и дружбою им спасенных. С этой стороны воспитание можно было назвать спартанским. Нередко по-спартански и кормили. Кадеты потому очень отличали тех капитанов, кои строго наблюдали за исправностию стола. В мою бытность в одном столе за ужином пожаловались капитану Быченскому, что каша с салом; удостоверившись в справедливости жалобы, он тут же приказал позвать Михайлыча — так вообще звали главного кухмистера — и велел бить его палками и вместе с тем мазать ему рожу тою кашею. Как ни глупо и ни смешно было такое зрелище во время стола благородных детей, но кадеты не смели смеяться, ибо Быченский был сущий зверь и кровопийца, он и жизнь кончил, сойдя с ума: таких-то давали нам наставников в царствование премудрой северной Семирамиды!

Была еще одна особенность в нашем корпусе — это господство гардемаринов и особенно старших в камерах над кадетами. Первые употребляли последних в услугу, как сущих своих дворовых людей: я сам, бывши кадетом, подавал старшему умываться, снимал сапоги, чистил платье, перестилал постель и помыкался на посылках с записочками, иногда в зимнюю ночь, босиком, по галерее бежишь и не оглядываешься. Боже избави ослушаться! — прибьют до полусмерти. И все это, конечно, от призору наставников. Зато, какая радость, какое счастие, когда произведут, бывало, в гардемарины; тогда из крепостных становишься уже сам барином, и все повинуется!

Подполковник Федоров недолго при мне был в корпусе, место его заступил в 1794 году Петр Кондратьевич Карцов, потом сделавшийся директором, человек честный, добрый, но также суровый и о воспитании прямом не лучшее понятие имевший. При нем, однако ж, не только порядок, но и самый образ учения принял другой совсем вид. В последнем отношении сделалась важная перемена: вместо Эвклидовых стихов, кои учили наизусть по три года, особливо пятую книгу, предприняли преподавать математику по курсу Безу, начиная с арифметики, а не с геометрии, как прежде.

Я был в числе первых, кои начали учиться по новой методе. Меня записали в класс к Романову, учителю, знающему свое дело и прилежному. При начале, я было сделался болен и опасно — корью с пробудным кашлем и болью глаз. Несмотря, что я был девятилетний ребенок, мне в один день отворили кровь и поставили две мушки на грудь и на затылок. Вышедши из лазарета, я нашел, что в классе читают уже деление, и меня хотели почесть отставшим, чтобы записать в другой класс; но с помощию приобретенного знания еще в губернской иркутской школе о четырех правилах арифметики, хотя без десятичных долей, я мог выдержать экзамен, остался в этом [433] классе и вскоре сделался в нем первым и любимым учеником Романова. Понятие и память у меня были так хороши, что я не вел совсем записок, и учитель, хотя выговаривал, но после не стал уже принуждать к оным. Зато я не прилежал уже нигде более. Языкам учился тупо. Немецкий даже ненавидел, может быть, по внушению с детства и потому, что когда меня кто либо из товарищей, по фамилии, вздумает дразнить немцом, то с торжественным удовольствием бывало возражал: «врешь ты, я по-немецки и не говорю совсем». Географии, истории, грамматике и рисованию учили кое-как, заставляя твердить наизусть то, чего не понимали; таков был и успех!

При таком образе ученья я на третий год кончил кадетский курс, и 1795 года мая 9-го дня, по экзамену, произведен в гардемарины, будучи 12 лет. Тогда флот назначался в Англию с вице-адмиралом Ханыковым, носившим всеобщее прозвание душеньки, ибо он имел привычку всех так называть. Гардемаринов назначали желающих: я мог быть в числе их; но, по молодости и невежеству, побоялся дальнего вояжа, и чрез это потерял против товарищей, ибо те на следующий же год произведены в офицеры. Мы пошли в поход до Ревеля на трех кораблях. Я был на «Сысое Великом» у капитана Потапа Петровича Лялина, который славен был во всем Кронштадте своею глупостию и распутными дочерьми. Странное дело, этот корабль, конечно, по предрассудкам, славился именем несчастного и, в самом деле, когда стали мы перетягиваться на дальний рейд, свалились с кораблем «Максимом Исповедником» и сломали у себя форбрам-стеньгу; а когда уже снялись с якоря, то вскоре, именно у Толбухина маяка, принуждены были за противным ветром бросить якорь; а потом, при снятии с якоря, изломали шпиль, и должно было за ним посылать в Кронштадт. Во многих вещах бывает так, что суеверие и предрассудки глупцов как бы нарочно подтверждаются опытами. Впрочем, мы благополучно пришли в Ревель. Здесь я в первый раз увидел дядю своего, Ивана Федоровича Штейнгеля, к которому и перевели меня на корабль «Прохор». Отсюда с рейда мы ходили понедельно в крейсерство двумя кораблями для обучения гардемарин практике, не далее Дагерорта. А осенью наш корабль, за ветхостию, с двумя фрегатами назначен был в Кронштадт, почему всех гардемарин и разместили на сии суда.

Дядя мой имел в Ревеле, за Рижскою горою, мызу с большим огородом, и как оный, по тогдашнему обычаю, обрабатывали матросы, то и дразнили Прохорскую команду капустниками; а самого дядю называли коляскою, ибо он, имея кривые ноги, ходя, как бы катился. Имел еще ту странность, что всем, даже матросам, говорил учтиво: вы-с, и ко всякому почти слову [434] прибавлял эпитет своей вежливости -с. Так, например, когда случалось наказать матроса, то он, выйдя на шканцы и потирая руками — это тоже была его привычка — говорил: «Иван Иванов-с, извольте раздеваться-с, вас надобно-с посечь: вы вчера-с были пьяны-с», и подлинно, бывало, учтивым образом отпорет. Бывало, наказуемый молится:

— Помилосердуйте, не буду!..

— Не будете пить-с, — приговаривал мой дядя, — не станут бить-с. Прибавьте ему-с!

Дядя мой был малого роста, а жена его Афимья Антоновна, из фамилии Бистром, вдвое его выше и пресварливая, нередко ему доставалось от нее до слез. Офицеры нам рассказывали, что раз, в воскресный день, они пришли его с праздником поздравить и, вдруг, после шума, увидели, что он выбегает с растрепанными волосами в зал, преследуемый женою, вооруженною голиком. Последняя унялась кричать и спряталась, а дядя, приосанясь, нашелся сказать:

— Господа!.. извините-с, мы сегодня немножко с женою-с поразыгрались.

У него было тогда трое детей. Старшая дочь Луиза в двенадцать лет имела уже все ужимки кокетки, ибо чувствовала, что недурна собою.

Все сии обстоятельства вместе, а не менее и незнание немецкого языка и непривычка к немецким обычаям, не привязали моего к ним сердца, хотя, впрочем, дядя мой довольно был человек добрый и ласкал меня; даже на корабле приглашал меня обедать и, обыкновенно, щупая у меня брюхо и лоб, шутя приговаривал:

— Вы мало кушали-с!..

Сие приглашение к столу сделало то, что я на всю жизнь получил отвращение от нюхания табаку, ибо дядя мой до того нюхал, что носовые нервы у него расслабли, и он не чувствовал, когда под носом скоплялись у него табачные капли. Однажды случилось за обедом, что пар из тарелки с супом выгнал из носа его подобную каплю скорее обыкновенного, и она канула в суп... Это сделало такое на меня впечатление, что я не мог есть без омерзения.

По возвращении из похода, написали меня в гардемаринские классы и, между прочим, учиться навигации и астрономии у Балаболкина. Это была сущая балаболка, маленькая кривошея с пискливым и плаксивым голосом... и мы все, бывало, передразнивая его, кричали за ним: «вот, вот истинный путь корабля!». Вообще дурно делают блюстители воспитания, когда поставляют учителей, имеющих телесные и нравственные недостатки. От нашего Балаболкина нередко чесноком припахивало. Я и в [435] этом классе был из первых — и уверен, что если бы попался с сих лет на руки к какому либо почтенному профессору математики, то мог бы со временем быть в сем роде наук человеком отличным; но судьба, или, лучше сказать, небрежение тех, коим власть вверила назидание над юными питомцами, расположили все иначе.

К маю будущего 1796 года я окончил навигацию; но в других классах успех был не лучше прежнего и, если не был в числе ленивых, то от того только, что был смирен и покорен учителям. Между прочими науками преподавание артиллерии и фортификации, предметов столь важных, было самое плохое: в том и другом классе, не сказав, что такое артиллерия, что фортификация, заставляли в первом не чертить, но скопировывать чертеж пушки, а во втором, по старому плану Вобана, учить одни названия полигона, бастионов, куртины и проч.

Для кампании я был написан на корабль «Изяслав» 66-ти-пушечный, на котором капитаном был Шепинг 2. Эскадра под командою контр-адмирала Скуратова, прозванного нежным адмиралом, долженствовала соединиться с эскадрою вице-адмирала Мусина-Пушкина, и под его начальством производить все лето, для обучения молодых офицеров, гардемарин и служителей, маневры.

Во всю кампанию ничего важного не случилось. Для примера, как должно молодым людям осторожным быть в словах, не лишнее будет, если расскажу вам случившееся у нас на корабле. В это время, не знаю, по какому-то непонятному правилу, на флот посылали духовных — большею частию пьяных и развратных, в наказание. Итак, можно сказать вообще, к священникам не было никакого уважения, и нередко молодые офицеры и гардемарины строили над ними разные насмешки и пакости. У нас на корабле было однако ж из сего правила исключение: к нам попался иеромонах очень скромный, трезвый и дело свое знающий; за всем тем, однако ж, офицеры, по привычке, не очень его уважали. Однажды, двое мичманов, Давыдов и Богданов повздорили из-за карт — таково всегда или часто бывает следствие игры — и один другому сказал, в кают-компании при иеромонахе, что удивляется, как Бог, на него глядя, не взбесится. Иеромонах вступился за сию дерзость, в минуту пошел к капитану и пожаловался со всею важностию и настоятельностью своего сана. Капитану ничего не оставалось делать, как [436] уважить такую жалобу. Он приказал собрать всех офицеров в кают-компанию и велел пред виновными прочесть клерку (корабельному секретарю) артикул, повелевающий за богохульство прожигать язык каленым железом, и потом до того умел настращать виновных, что они с искренними слезами раскаяния принуждены были просить священника простить их, и тот наконец, прослезившись, произнес с важностию: Бог простит; тем эта драма на сей раз и кончилась; иначе капитан обязан был бы представить к начальству, и шалуны могли бы пострадать жестоко. Из сего примера вы можете видеть и то, что всегда от человека зависит поддержать тот сан, который он на себе носит, как бы оный в общем мнении ни был уронен.

По возвращении к осени в корпус, я, как двухкампанец, сделался уже из старших гардемарин — и, несмотря, что по малости роста едва мог таскать тесак, был назначаем на ротное и даже на главное дежурство; ибо капитан Кропотов меня любил и восхищался, что у него такой крошечный главный сержант. Между тем сделалось производство по корпусу в урядники — и меня обошли, ибо я по язычным классам оставался в нижних, то есть учил, или, лучше сказать, твердил без всякого понятия грамматику наизусть. Мне казалось чрезвычайною несправедливостью, что произвели некоторых в чиновные — так в корпусе назывались капралы, унтер-офицеры и сержанты — таких, кои по математическим классам учились гораздо хуже меня. Одному из таких, Ростопчину по фамилии, я не хотел оказывать уважения и даже сделал над ним насмешку — говоря корпусным языком — подразнил его; он пожаловался дежурному поручику Новокщенову... и сей чуть-чуть не наказал меня розгами; но меня спасло чистосердечное признание и раскаяние; при том же Новокщенов знал Ростопчина за шалуна, и как был вспыльчив, то вскоре, сжалившись надо мною, обратил весь свой гнев на принесшего жалобу. Это был единственный случай, что я был приведен к дежурному офицеру, как виновный, и находился, так сказать, накануне розог.

Чтобы не скрыть от вас ничего, что относилось к моему тогдашнему воспитанию, я должен вам сказать, что такое значило у нас стоять на главном. В главное дежурство в каждую субботу на целую неделю вперед назначался капитан, капитан-поручик или поручик и подпоручик. Капитан назначал с собою из своей роты главного сержанта из чиновных или из гардемарин. Должность главного сержанта состояла в том, что он получал от ротных дежурных ежедневно сведения о числе наличных в ротах кадет и, по оным делая общее счисление, подносил с вечера подписывать капитану ведение, сколько испечь к завтрашнему дню булок; он смотрел за [437] исправностью кухни вообще; должен был наблюдать за порядком во время стола: именно, чтобы всем достало места, и потом, чтобы все серебро было со столов собрано; он же наблюдал за тишиною в классах. Что-ж из этого выходило? — Один от одного, как бы по наследству, перенимали прописывать лишние булки, из которых хлебник пёк особые для сержанта хлебы, и потом сушили сухари; сверх того, как всякий ротный дежурный прибавлял число порций, то главный, обыкновенно, отпуская булки в роты, удерживал по нескольку как бы в процент и потом рассылал от себя своим приятелям, с кем дружнее, чрез своего любимого кадета. А чтобы в кухне не всякое лыко в строку, то Михайлыч (кухмистер), который воровал преисправно, давал сержанту сахар, изюм, чернослив и стряпал к его столу, который всегда был после кадетского стола, торты или другое пирожное... Короче, это была первая школа, как, служа, наживаться, кривить душою и грабить; ибо кто был смелее, дерзостнее обманывал своего капитана и более снисходил плуту Михайлычу, у того более после главного дежурства и оставалось. Впрочем, главный сержант был важное лицо в отношении к кадетам, не разбирая, кто какой роты, он над всеми имел власть. По детству моему, я очень утешался этою важностию и часто больших повес драл за уши; но как не мог иных доставать, то приказывал нагибаться, и мне повиновались. С этой стороны дисциплина была в самом высоком градусе.

Между тем как мы таким образом учились в кронштадтском корпусе, в России произошла важнейшая перемена: 7-го числа ноября ввечеру нас собрали после классов в церковь и прочитали манифест о последовавшей накануне кончине императрицы Екатерины и о восшествии на престол Павла I. Не далее как чрез три дня получено было сведение, что корпус наш переводится в Петербург; ибо сей государь, будучи наследником и генерал-адмиралом, знал положение корпуса и всегда с неудовольствием смотрел на то, что он в Кронштадте совсем не у места.

Вдруг последовало новое обмундирование корпуса, стали готовиться к перевезению кадет, и было уже всем не до ученья. Прежде нежели я опишу вам наше переселение, скажу в нескольких словах о том положении, в каком флот и морская служба, равно как и самый Кронштадт в последнее время царствования Екатерины находились.

Число кораблей хотя значительно было, ибо, помнится, считалось до 40 линейных кораблей в Кронштадте и Ревеле, но они большею частию были ветхие, дурной конструкции, с таким же вооружением, и не обшивались медью, от чего большею частию ходили дурно. Капитаны любили бражничать. Офицеры и матросы [438] были мало практикованы; работы на кораблях производились медленно и с великим шумом. Далеко бывало слышно, когда корабль снимается с якоря: шуми, шуми, ребята! была любимая команда вахтенного лейтенанта, когда вертели шпиль. С рифами возились по получасу. Офицеры любили тоже куликать, и вообще людей образованных было весьма мало. Мундир на офицерах был белый с зелеными лацканами, а матросский зеленый камзол еще покроя времен Петра I. Форма нестрого наблюдалась. Часто случалось встречать офицеров в мундире, в пестром нижнем платье, с розовым галстуком и в круглой шляпе. Едучи куда-либо, особенно капитаны, любили иметь за собою вестового, который обыкновенно нес шпагу и плащ: тогда носили большею частию белые плащи. В порте был во всем недостаток, и воровство было непомерное, как в адмиралтействе, так и на кораблях. Кронштадт утопал в непроходимой грязи; крепостные валы представляли развалину, станки пушечные оказывались рассыпавшимися; пушки с раковинами; гарнизон — карикатура на войска; одним словом эта часть вообще находилась в самом запущенном состоянии. Со вступлением Павла на престол все переменилось. В этом отношении строгость его принесла великую пользу.

Примечательные распоряжения Павла I по флоту состояли в следующем:

1) Мундиры даны зеленые с белым воротником и вместо башмаков сапоги.

2) Флот разделен на три дивизии по трем флагам, кои велено было и подымать на кораблях.

3) Синий и красный флаги были с гюйсами в углу, а не с белым флагом, как при Петре и ныне.

IV.

Исповедная старца, иже мертв бе и оживе.

Морской корпус при императоре Павле. — Производство Штейнгеля в мичманы. — Участие его в кампании 1799 года. — Ожидание войны России с Англией. — Мысль о защите Камчатки. — Командировка Штейнгеля в Сибирь при капитане Башуцком. — Ссыльный Ивашкин, крестник Петра Великого. — Экспедиция Крузенштерна. — Ссора Штейнгеля с командиром Бухариным. — Посланник Резанов и его покровительство Штейнгелю. — Ссора Резанова с Крузенштерном. — Губернатор Трескин. — Кн. В. Н. Горчаков и судьба его при императорах Павле и Александре. — Участь Бухарина. — Поездка Штейнгеля в Петербург и свидание с Пестелем. — Женитьба Штейнгеля на Вонифантьевой, рождение дочери Юлии. — Петербург.

Воспитанник морского корпуса 1790-х годов. На учебную скамейку сел рядом с Белингсгаузеном как бы для выражения судеб противоположных. С 1795 года гардермарин. В [439] 1796-м году на кронштадтском рейде, когда выстрелы возвещали о рождении «Матушке» внука, радовался ребячески на шканцах корабля «Изяслав». О Массильоне еще не слыхивал; не знал текста «Се лежит сей на восстание и на падение многих во Израиле».

Не стало «Матушки», воцарился Павел Петрович, и переменилось, с первых дней, положение кадет морского корпуса. Чрез месяц, половина их была уже в Петербурге, и ничего похожего на спартанское не осталось, хотя соединили с греками. Государь отечески занялся заброшенными. Посещения были часты и внезапны. Заботливость гласная, разительная. «Логин! не обманываешь ли ты меня, всегда ли у тебя так хорошо?» — спросил государь однажды нашего генерала Кутузова во всеуслышание, пробуя хлеб в столовой зале.

Два года еще в этой новой жизни корпуса оставался я по малолетству и малому росту, завидуя своим товарищам. Юность не размышляет о пользе, а польза была явная; в это время началось преподавание высшей математики и теории кораблевождения. Преподавателем был незабвенный кротостию и добротою Платон Яковлевич Гамалея, у которого самый строгий выговор заключался в словах: экой ты «бгатец печайной». Я у него был первым в классе и после, из старших унтер-офицеров, первым вышел и по выпуску.

Мичманом поступил на плененный у шведов корабль «Эмгётен», постройки знаменитого в свое время Чапмана. Командиром корабля был благороднейший и просвещеннейший из капитанов того времени Н. А. Игнатьев, убитый впоследствии под Тенедосом. Корабль состоял в эскадре, назначенной с десантном к берегам Голландии. Она вверена была только что выпущенному из крепости контр-адмиралу Чичагову. Едва успели в Гельдере высадить десант, надобно было принять его обратно. В это время я был при перевозке на английские суда раненных. Когда я шел у носилок тяжело раненного капитана Цвиленева с холма из кучки офицеров послышался голос: «этого куда? Он и дня не проживет». Судьба прошептала: «будет генералом!» и, конечно, не ошибалась. «Эмгётен» отвез десант в Портсмут. На нем были фанагорийцы, дышавшие духом Суворова! Шефа их Жеребцова убили, им дан Мамаев, которого я застал в корпусе каптенармусом, отбиравшим у кадет белье. При входе на Спитгедский рейд, выходил с него стопушечный корабль Queen Charlotte под флагом адмирала Кейта, чтоб сгореть на Ливерпульском рейде. На нем погиб русский волонтер Куличкин.

В зиму на 1800 год, исправлялись от порта. При приемке материалов, я был дядькою над шкипером. Эти господа тогда [440] имели привилегию быть ненадежными. Капитан замечал и любовался расторопностию и живостию офицера, офицер увлекался благородством своего капитана. Минуло 58 лет с того времени, и еще живо помнится, как этот капитан, с умным навислым челом, ходя по шканцам и принюхивая свой гаре, с гордостию говорил: «Варвары, гальетчики, срамят только флаг!» Сарказм относился к смуглерам.

Юность впечатлительна: я усвоил на всю жизнь это надменное отвращение от всего унизительного. А это худой проводник к счастию!

Возвратились в Россию, объявлена Англии война. В позднюю осень наложено было амбарго на английские купеческие суда в Кронштадте. Все экипажи с них перевезены в Ораниенбаум, со всеми возможными «God damn» с их стороны.

Катастрофою 1801 года и переговором Чичагова с Нельсоном чаша крови прошла мимо. Приуготовленная защита стала ненужною, восторженное ожидание сразиться с Джеками, как тогда выражались, миновалось, и я поступил на вновь строящийся корабль «Смелый». Но вскоре предпочел пуститься в Камчатку, без поощрения, без наград, даже без удвоенного жалованья. Благо, представился случай. Интересен повод к этому случаю.

В 1799 году, объявлена была война Испании. Родилась мысль о беззащитности наших восточных берегов. Послан из Иркутска Сомова полк для занятия Камчатки, Охотска, Гижиги и Удского острога. Из С.-Петербурга отправлен капитан Бухарин в Охотский порт для приуготовления траспортов. Сомов привез в Камчатку тифозную горячку, которая уменьшила малое население ее наполовину. Несчастие редко бывает без повторения, чтоб не забывалось: в это же время погибло компанейское судно «Феникс» с первым кадьякским архиереем Иоасафом и со всею его свитою. Для защиты восточных берегов с моря предписано было вооружить оставшийся от Билингсовой экспедиции корвет «Слава России», если еще годится. Для этого понадобились разного рода мастеровые и художники. Адмиралтейство отправило их с капитаном Л. Башуцким. Я был к нему прикомандирован и от Москвы вел передовую партию. Путь назначен через Вятку, Пермь и Тобольск. Адмиралтейство не могло в других губерниях делать денежных ассигнований.

В лет 1802 года, прибыли в Охотск, в старый Охотск, в котором, кроме адмиралтейских и компанейских строений, существовало не более 100 домов, и помнилась еще поговорка: «в нашем Охотске с одной стороны море, с другой горе, на небе [441] Бог, а на земле Кох; куда денешься!». В этом приморском захолустье были тогда: вице-адмирал Фомин — главным командиром, на праве военного-губернатора; полковник Пирожков — начальником гарнизона; капитан 1-го ранга Бухарин — начальником порта, и полный штат уездного города с городничим из поляков. Сколько элементов для взаимной ненависти и ссор — на первый случай — от нечего делать. В это же время подъехал новый комендант Камчатки, Кошелев, намеренный гонитель тогдашних агентов Российско-Американской компании, считавшей 4-й год своего существования. Башуцкий сменил Бухарина; благоволя более к штурманам, он дал мне самый плохой из транспортов. После дивились, как можно было на нем сделать рейс в Большерецк.

В Камчатке в то время было интересное лицо, любимое всеми камчадалами, под именем Матвеича; это Ивашкин, крестник Петра Великого. Офицер гвардии Анны Иоанновны, которого она благословляла на брак, и которого потом, при восшествии на престол Елисаветы, высекли кнутом с ужасным вырезанием ноздрей. Лет 20 он прожил в Якутске и 40 в Камчатке. Я вскоре познакомился с этим интересным мучеником. Грешно было бы пройти молчанием анекдот, им рассказанный. Во время коронации Анны Иоанновны, когда государыня из Успенского собора пришла в Грановитую палату, которой внутренность старец описал с удивительною точностию, и поместилась на троне, вся свита установилась на свои места, то вдруг государыня встала и с важностию сошла со ступней трона. Все изумились, в церемониале этого указано не было. Она прямо подошла к князю Василию Лукичу Долгорукову, взяла его за нос, — «нос был большой, батюшка», — пояснил старец, — и повела его около среднего столба, которым поддерживаются своды. Обведя кругом и остановясь против портрета Грозного, она спросила:

— Князь Василий Лукич, ты знаешь, чей это портрет?

— Знаю, матушка государыня!

— Чей он?

— Царя Ивана Васильевича, матушка.

— Ну, так знай же и то, что, хотя баба, да такая же буду, как он: вас семеро дураков сбиралось водить меня за нос, я тебя прежде провела; убирайся сейчас в свою деревню, и чтоб духом твоим не пахло!

Старец знал и последствия.

Этого Матвеича, в следующем году, предписано мне было взять и доставить в Охотск. Он был прощен с возвращением чина и с дозволением выехать в Россию. Но ему было уже 96 лет, он ослеп и не захотел расстаться с Камчаткою; через год еще его уже не существовало. [442]

В 1805 году, мне был вверен новый транспорт Охотск и предписано доставить, в Петропавловскую гавань провизию для корвета «Надежда», долженствующего возвратиться из Японии.

Вместе с тем, посылались и депеши к капитану Крузенштерну, со включением ему первого ордена св. Анны 2-й степени. В этот раз я был самым радостным вестником, как об этом упомянуто и в путешествии Крузенштерна, хотя не во всем верно.

Посланника я уже не застал. В качестве уполномоченного Российско-Американской компании он поспешил отправиться на ее корабле в Ситку, только что покоренную Барановым, при помощи «Невы», другого корабля из кругосветной экспедиции. Моряки с обычною откровенностию рассказали всю подробность драмы, разыгранной здесь пред отправлением в Японию, которая осталась безгласною и впоследствии стоила жизни достойнейшему офицеру, Петру Трофимовичу Головачеву.

Вышед из Петропавловской гавани 5-го сентября, я встретил ужасный шторм, продолжавшийся 17 дней. В это время, как молодой человек, уносился я мечтами к тем идеям, который никогда меня не оставляли. Гораздо после, ознакомившись с Кяхтою и Нерчинским краем, я имел случай в С.-Петербурге в 1812 году сообщить адмиралу Мордвинову свою мысль о возможности разведать Амур, не подав повода китайцам к подозрению и неудовольствиям. Адмирал признавал ее удобоисполнимою. Всему в мире есть, однако же, свое время, и тщетно упреждать ход судеб.

Прошед первым Курильским проливом и встретив постоянный NW уже со снегом, я вынужден был войти в реку Воровскую, в которую никогда суда казенные не заходили. В острожке считалось только 12 изб, и здесь надо было провесть зиму. По счастию, я взял с собою одного сироту, Олесова, штурманского сына, которому в Охотске прочитал весь кадетский курс, а здесь окончил навигацию и астрономию. Этот сирота был после сам командиром судна и погиб; но перед погибелью своею успел порадовать своего благодетеля в несчастии, доставив ему доказательство, что сохранил благородные чувства. По наступлении зимы, я немедленно отправил депеши Крузенштерну через К??ту (Кяхту?? Текст в печатном издании испорчен - Thietmar. 2016) в Охотск; там между тем произошла перемена в управлении; Бухарин возвратился единственным начальником порта и всей приморской страны. Полагая, что он сохранил ко мне то расположение, с каким расстался, я написал к нему письмо и очень свободно передал все, что слышал на счет Резанова 3. Как же жестоко ошибся я! [443]

Возвратясь в 1806 году в Охотск, я нашел в Бухарине высокомерного начальника, от которого все кричало и служебное, и частное. Первые жаловались на жестокости, вторые — на притеснения и грабительство. Я вспомнил тогда своего благородного капитана и его слова.

Обойденный в С.-Петербурге, при производстве в лейтенанты моих товарищей, я подал начальнику порта рапорт, в котором просил экзамена. Бухарин отвечал: «Начальство знает, когда вам дать экзамен». Оскорбленный этим явным притеснением, я наговорил ему лично грубостей, более соответственных своему о нем понятию, нежели дисциплине. Бухарин в это время взял тон человека удивленного и сожалеющего, повторяя: «успокойтесь, успокойтесь, никто не думал вас притеснять. Подите и ожидайте предписания». Очень хорошо понял я значение этого незлобия. Пришед к себе и в себя, я ждал насильственной меры и всю ночь провел в приуготовлении лишить себя жизни. Господь помиловал! С наступлением утра мне принесли пакет, распечатал в трепете и, действительно, нашел предписание сдать транспорт и команду и отправиться в Иркутск, «где вы можете на меня жаловаться», сказано было в заключении. Я пал на колени и со слезами возблагодарил Бога; но не прежде поверил, что это не сон, как когда уже увидал себя трясущимся на якутской лошади и услышал громкое «ходь, ходь!» якута по дороге в Якутск.

После узнал я, что, по отъезде моем, Бухарин сказал своим офицерам: «Обрадовался Штейнгель, что выехал! В железах привезут, матрос будет и умрет под линьками!» Так говорил в нем дух злобы; но освобождением моим судьба готовила избавление края от него самого.

Впрочем, со стороны Бухарина это была не простая угроза; он донес министру, что я своевольно зазимовал в Камчатке и ввел казну в убыток, и просил меня предать суду. Министр готов был удовлетворить его желание; но государь повеять «арестовать на месяц, со внесением в послужной список». Сердце царево в руце Божией, — время креста не приспело еще.

Застав в Якутске Резанова, я, подстрекаемый любопытством видеть человека, аккредитованного важными поручениями, которого мне представляли более смешным и ничтожным, нежели уважения достойным, поспешил к нему явиться. К удивленно своему, я встретил ласковый прием, с уверением, что много наслышан об мне и рад познакомиться.

Удивление превратилось в полное замешательство, когда Резанов подал мне мое собственное письмо, писанное к Бухарину, наполненное сарказмами. Это был разительный урок! Я едва был [444] в состоянии разговаривать: «Ваше превосходительство не должны ни удивляться, ни сетовать на меня, я не имел чести вас знать и передал то, что мне говорили люди, которым не мог не верить». «Очень знаю», — прервал Резанов, — «нарочно взял это письмо из рук вашего недоброжелателя, чтобы лишить его возможности вам вредить. Я дал ему слово доставить его министру, и вот оно в руках ваших. Надеюсь, что вы перемените об мне мысли». Таким благородным и столь обязательным для меня поступком он совершенно обворожил меня. Взаимно Резанов до того меня полюбил, что в Иркутске заставил меня почти всякий день быть у себя; удостоил меня полной своей доверенности по отчетам правительству и компании и открыл мне все, что писал в так называемой им «Синей книге». С тем вместе он ввел меня к генерал-губернатору, ходатайствовал у него о моей защите и дал совет подать генерал-губернатору просьбу, что я и сделал. Этого мало, он написал в главное правление Российско-Американской компании, чтобы выпросили меня у министра в свою службу. Он дал мне слово, что возьмет меня с собою в Нью-Иорк, для сопутствования ему, через Орегон в Калифорнию, в порт Сан-Франциско, где намерен был жениться на дочери коменданта. Провидение распорядилось иначе — он умер в Красноярске.

История Резанова слишком замечательна, чтобы пройти ее молчанием, даже при самой намеренной краткости рассказа. Он так много претерпел во время пути до Камчатки, что по приходе в Авачинскую губу, вышед на шканцы, в первый раз после шестимесячного затворничества, в своей камергерской форме, он перекрестился и громко сказал: «Благодарю Бога, наконец я под защитою законов моего отечества!». Съехав на берег, он тотчас же отправил гонца в Нижнекамчатск к коменданту, требуя вооруженной помощи и аудитора для составления военной комиссии. Комендант, генерал-майор Кошелев, который уже ожидал прибытия полномочного посла к японскому двору, поторопился явиться с ротою, не забыл и аудитора. Крузенштерн, как умный и далеко незлобивый человек, тотчас увидел, к чему это поведет, и потому не замедлил рассказать коменданту историю ссоры и убедить его войти в посредничество. Комендант не отказал и успел помирить и тем спасти капитана корвета от неприятных последствий, а экспедицию от бесславия. Лицо, обвиненное в первоначальном поводе к смутам, отправлено берегом обратно и возвратилось в Петербург, по выражению Чацкого, «алеутом», а в свиту посла комендант выбрал своего адъютанта, родного своего брата и лучшего из своих офицеров, капитана Федорова. Таким образом, посол решился опять сесть на корвет и отправиться в Нангасаки. С грустию, [445] а нельзя не упомянуть, что из этого мира непосредственно произошла причина смерти вовсе ни в чем невинного офицера и одного из самых благородных моряков того времени — лейтенанта Головачева, о котором уже упоминалось выше; Резанов, жалуясь на все общество офицеров, выставил коменданту только одного Головачева, которого поведение не только не мог упрекнуть, но даже выхвалял особенно. С этой минуты на Головачева напала ипохондрия, он вообразил, что товарищи могут заподозрить его в ласкательстве; ипохондрия развилась до такой степени, что на возвратном пути в Петербург он застрелился. Прах его остался на острове св. Елены, который через 10 лет потом принял на берега свои знаменитого смутника всей Европы.

Обращаюсь к себе. По отъезде Резанова, вскоре отправился и генерал-губернатор в Тобольск. Он уже и не возвращался. Умный и деятельнейший, чуть ли не из всех тогдашних губернаторов, Трескин остался полным деятелем, с неограниченною доверенностию Пестеля, и в отношении к нему был истинный factotum. Я имел случай вскоре обратить на себя его внимание.

Вот этот случай.

По отъезде Резанова из Охотска, лейтенант Хвостов, командир компанейского корабля, на котором Резанов прибыл из Новоархангельска, по данной ему прежде инструкции, отправился в губу Айнива, для свидания с Давыдовым, командиром тендера «Авось», и там разорили японское селение, как им было предписано в инструкции, хотя потом и изменено, но не определительно. Когда они пришли в Охотский порт, Бухарин решился арестовать их. Они бежали из-под ареста в Якутск и с разрешения генерал-губернатора приехали в Иркутск. Губернатор, заметив превосходство Давыдова пред Хвостовым в образовании, потребовал от него сведений о нашей Америке и Камчатке. Удовлетворив его желание в отношении к первой, относительно второй Давыдов указал на меня, как более о ней сведущего. Доставленные мною сведения понравились и доставили мне свободный доступ в кабинет его превосходительства. В губернии, и еще в сибирской, это имеет свое значение, до возбуждения зависти.

В этот период времени, мне довелось видеть решительный пример превратности судьбы, повторившейся после над губернатором и над самим мною. Я встретил тут в звании посельщика Василия Горчакова, бывшего военного губернатора в Ревеле. Князь Вас. Ник. Горчаков — любимец Павла I, который так гремел в 1800 году, когда мы, возвратясь из Англии, высаживали войска в Ревеле. Вот как он сам рассказал мне свою интересную историю. Однажды, как он распоряжался, [446] какой дать бал, что он делал часто, прискакал вдруг фельдъегерь в повелением немедленно отправиться на Дон и произвесть исследование о произведенной там казни над двумя братьями Грузиновыми. Собравшись тотчас в дорогу, он решился заехать в Гатчино, где государь тогда находился, чтобы принять изустно его наставления. Как скоро явился во дворец, тотчас его позвали в кабинет; только что вошел в двери, как государь, ожидавший его у самой двери с левой стороны, схватив его за руки и подведя к образу, сказал: «Вот тебе Матерь Божия свидетельница, я не виновен; защити меня». Дело было в том, как государь объяснял ему, что Грузиновы судились за оскорбление величества, и наказной атаман Репин и, кажется, Денисов (настоящий) представили дело прямо к государю, когда бы следовало представить в аудиториат. Государь, заглянув в приговор, чтобы вразумить их, с негодованием написал карандашом «поступить по законам» и велел возвратить им на их счет. Те, по недоумению и по недоверию к войсковому прокурору, который их останавливал, сочли это за утверждение сентенции, назначили на утро казнь, отрубили головы и донесли государю.

Князь Горчаков разыскал все как следует; атаманы были выключены из службы; третьему оставшемуся брату Грузиновых была пожалована 1.000 душ, а князь Горчаков назначен инспектором всей кавалерии. В этом его положении новый государь вступил на престол и отверз врата за границу. Князь Горчаков вздумал этим воспользоваться. Деньги были, попросился, отпустили; приехал в С.-Петербург, проигрался; занимал у богатой тещи, та отказала, решился рискнуть, У него оставались векселя на банкирские дома в Европе, по должности интенданта корпуса принца Конде в 1799 году. Он предъявил один первый банкиру Ливио, если не ошибаюсь, в 60 тысяч, получил их и отправился. Но вскоре, по ответу того дома, на который вексель был адресовать, узнали, что эта сумма выплачена была по второму векселю и, следовательно, в предъявлении первого была явная фальшь. Тотчас послали арестовать и в Кенигсберге достигли, привезли в крепость, предали суду, и хотя, по словам его, в числе судей были обыгравшие его, — осудили к лишению чинов и в ссылку на поселение. Он был поселен в Тунке и тут не потерялся: выучился по-монгольски, приобрел доверие бурят и на их имя содержал Кругоморскую дорогу, а после вошел в особенное расположение и самого губернатора, у которого был как бы церемониймейстером; никакой праздник не совершался без Василия Николаевича. За всем тем, он кончил дни в Тунке.

Учащая посещать губернатора, однажды, при входе в [447] кабинет его, я застал у него градского голову. «А кстати! — сказал Трескин, — а мы с Мих. Ив. только что говорили о твоем приятеле!»

— О каком приятеле, ваше превосходительство?

— Ну, о Бухарине. Вот Мих. Ив. говорит, что купцы боятся ехать в Охотск. Но что с этим делать? Мы с Иваном Борисовичем (Пестель) решились бы сменить его, да он, пожалуй, еще окажет непослушание.

— Помилуйте, — отвечал я, — можно ли допустить его до возможности ослушаться.

— Право, — сказал губернатор с полунасмешливым удивлением и присовокупил, — впрочем, это мы только так говорим, а я бы желал, чтобы ты накидал свои мысли, как бы ты думал его сменить.

На другой же день губернатор имел в руках своих удовлетворительный проект. Я ничего не ожидал, но чрез два месяца губернатор потребовал меня к себе и сказал: «Ну, я хотел было тебя самого отправить сменить Бухарина; но Ив. Борис. справедливо заметил, что у вас взаимная вражда, а как назначенный сменить его должен быть и презусом следственной над ним комиссии, то правительству нельзя будет дать веры его действиям; поэтому велел оставить тебя на месте Бабаева начальником здешнего адмиралтейства, а его послать в Охотск». Так это и было сделано. Бухарин взят был в постели, сменен, предан суду.

После, в С.-Петербурге, в семилетнее содержание его на гауптвахте, как ни старались выжидать возможности подвесть его под манифест, должны были сослать его в Сибирь. Комиссия в Охотске нашла представление Бухарина об мне несправедливым и во всем меня оправдала. По представлению генерал-губернатора последовало высочайшее повеление арест из послужного списка исключить.

Несмотря на мое мичманское ничтожество, мне удалось, однако же, привесть иркутское адмиралтейство и команду в совершенно новый вид, с тем вместе и заготовления для Охотского порта вывесть из-под несовместного влияния казенной палаты. Это обратило на меня общее внимание. Бойкая губернаторша, которая была так важна, что некоторым дамам, и особенно купеческого сословия, давала целовать руки, звала меня байкальским адмиралом.

Сделавшись больна после родов, она желала, чтобы я проводил ее сам на дальние Кутомарские минеральные холодные воды, в Нерчинском округе. Это доставило мне возможность видеть весь Забайкальский край и Кяхту. Знакомство в этой последней с директором таможни повело к сватовству на такой невесте, [448] в руке которой было отказано сыну генерал-губернатора Селифонтова. Я успел вскоре понравиться честному, хотя очень странному старику, 25 лет управлявшему нашею кяхтинскою торговлею и стяжавшему от всех имя «батюшки». Это был действительный статский советник Вонифантьев.

В это время Бабаев возвратился из Охотска, а я переведен в балтийский флот. Надо было ехать. Губернатор вошел в мое положение и помог мне, дав письмо к генерал-губернатору Пестелю. Эту поездку я совершил в одной повозке с возвращавшимся из Америки лейтенантом Бергом, бывшим у меня на сговоре в Кяхте. В проезд чрез Тверь я имел счастие представиться блаженной памяти великой княгине Екатерине Павловне, которая удостоила меня в своем кабинете многими расспросами о Сибири и Камчатке. Потом я представлялся и его императорскому высочеству принцу Ольденбургскому и мог ли тогда воображать, что сын этой августейшей четы, тогда еще не бывший на свете, через 50 с лишком лет, будет благословлять образом моего сына.

Когда в С.-Петербурге явился я к Пестелю и подал ему письмо, то прием был самый неблагоприятный; но, начав читать, генерал-губернатор несколько раз окидывал меня взором и, наконец, прочитав, опустил руку с письмом и сказал: «Вы согласитесь, я ведь вас совсем не знал; теперь Николай Иванович пишет о вас так много хорошего, что я совершенно в ваших повелениях; что угодно, что бы я для вас сделал, я все сделаю».

Определение к нему по особым поручениям и отправление обратно в Иркутск было полным оправданием этой истинно милостивой фразы.

Возвратясь в Иркутск, я поспешил за Байкал и переехал чрез него, на удивление всех, 24-25-го апреля, переночевав на льду, состоящем из иголок. Лед сломало в тот же вечер. Итак, от сговора до свадьбы я проехал 13 тысяч верст. Настояния тестя, при женитьбе, заставили меня оставить морскую службу. На пути в С.-Петербург беременность жены задержала в Перми; тут родилась дочь Юлия.

В конце 1811 года великолепная комета, наводившая тревожное ожидание на все умы, светила на северо-западе. Безотчетные страхи оправдались войною ужасною.

В. И. Штейнгель.

(Окончание в следующей книжке).

(Дальнейший текст опущен, как выходящий за рамки сайта - Thietmar. 2016)


Комментарии

1. Продолжение. См. «Исторический Вестник», т. LXXX, стр. 100.

2. Сей Шепинг охотник был до бостона. В 1798 году, шедши от города Архангельска к берегам Англии, он умер на корабле скоропостижно, сыграв накануне 13 в сюрах. Это происшествие сделалось между морскими бостонистами анекдотом и пословицею. В. Ш.

3. Камергер Резанов, зять Шелихова, состоял корреспондентом Российско-Американской компании. П. К.

Текст воспроизведен по изданию: Записки барона В. И. Штейнгеля // Исторический вестник, № 5. 1900

© текст - Штейнгель В. И. 1900
© сетевая версия - Тhietmar. 2016

© OCR - Андреев-Попович И. 2016
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Исторический вестник. 1900