ШТЕЙНГЕЛЬ В. И.

ЗАПИСКИ

ЗАПИСКИ БАРОНА В. И. ШТЕЙНГЕЛЯ

«Ма vie est une longue plainte, mon
pain — le chagrin rongeant et ma
boisson — les larmes du desespoir».

Этими словами барон Иван Штейнгель, отец автора записок, закончил всеподданнейшее прошение, поданное им в 1802 году императору Александру I, прося вспомоществования, и эти же слова могут быть поставлены во главе записок его сына: судьба избрала обоих для испытания меры человеческого долготерпения и выносливости.

Скорбная повесть о бедствиях, постигших семью Владимира Ивановича Штейнгеля, и детских его годах составляет предмет первой части записок (I-III), писанных около 1819 года, со слов отца, по воспоминаниям и имевшимся у него в то время документам. Документы эти, на которые В. И. иногда ссылается, вместе с другими бумагами, были в 1826 году, из опасения обыска, уничтожены его сестрою Мариею Ивановною, когда ей стало известно, что между арестованными заговорщиками оказалось несколько знакомых ее брата.

Вторая часть записок (IV-VII) — краткая биография Владимира Ивановича — составлена им позднее, уже по возвращении из ссылки в 1858 году, частью по памяти, частью по отрывочным записям, веденным в изгнании. Из сравнения этих двух частей, по слогу и содержанию, можно подумать, что писаны они [101] двумя разными лицами. Между тем, обе — несомненно произведение барона В. И. Штейнгеля. По-видимому, горе и время переродили автора.

Барон В. И. Штейнгель родился 13-го апреля 1783 года в г. Обве, Пермского наместничества; воспитание получил в Морском кадетском корпусе. В 1795 году произведен в гардемарины, через два года в мичманы, с назначением на корабль «Эмгётен» в состав эскадры, посланной с десантом к берегам Голландии. По возвращении в Россию, отправлен с капитаном Башуцким сухим путем в Охотск для вооружения корвета «Слава России», назначенного для охраны восточных берегов. На место прибыл в 1802 году и с этого времени до 1810 года непрерывно служил в Восточной Сибири. В 1810 году, Владимир Иванович женился на дочери директора кяхтинской таможни Вонифантьевой и вскоре, по настоянию тестя, покинул далекую окраину, куда ему еще раз пришлось вернуться, но уже не офицером, а бесправным ссыльным. В 1811 году, он поступил в ряды 4-й дружины с.-петербургского ополчения штаб-офицером. Впечатления, вынесенные им за время службы в дружине, Владимир Иванович изложил в «Записках о с.-петербургском ополчении». Труд этот был поднесен им императору Александру I и составляет теперь библиографическую редкость. По окончании кампании 1812 года, вышел в отставку и был без определенных занятий до 1814 года, когда вновь назначенный вместо графа Ростопчина, московский генерал-губернатор А. П. Тормасов, впоследствии граф, пригласил его к себе адъютантом, поручив ему вскоре затем управление военною и гражданскою канцеляриями генерал-губернатора.

Служба Владимира Ивановича при Тормасове — самая светлая эпоха его жизни. Своими разносторонними познаниями и способностями он приобрел полное доверие своего начальника, а деловые сношения сделали его известным лицам высшего правительства и даже самому государю. Усердие его венчалось успехом, и ему уже открывался путь к дальнейшему повышению. Судьба, казалось, ему наконец улыбнулась. Но благополучие его продолжалось недолго. Он не избег общей участи людей, выделяющихся среди общей посредственности: успех его возбудил зависть; зависть породила клевету. Обязанный своим возвышением лишь собственным заслугам и достоинствам, но не имея связей и сильных покровителей, он не устоял против интриги и, убедившись, что расположение к нему Тормасова поколеблено, он отказался от бесплодной борьбы с гласными и негласными недругами и отчислился «по кавалерии». Надо отдать справедливость Тормасову, что он, однако, не сразу решился расстаться со своим доверенным сотрудником. [102]

По словам самого Владимира Ивановича, записанным его сыном 1, когда Владимир Иванович подал просьбу об отставке и, несмотря на увещания Тормасова повременить и обдумать свой поступок, настаивал на увольнении, Тормасов, наконец, написал просимую резолюцию, но вместо песку, как бы невзначай, залил бумагу чернилами. «Вот видишь, — сказал он Владимиру Ивановичу, — сама судьба не хочет, чтобы мы расстались!» Но Штейнгель твердо решил исполнить свое намерение; подал второе прошение, и на этот раз был отпущен.

Очутившись опять не у дел, Владимир Иванович предался литературе: занялся сочинением «Опыта о времясчислении»; написал для секретного комитета, учрежденного под председательством Аракчеева, для отмены наказания кнутом — «Рассуждение о наказаниях» 2, «О наказаниях вообще», «О законах, касающихся до гражданственности в России», «Рассуждение о законах, относящихся до богохульства».

В 1819 году, скончался граф Тормасов. Владимир Иванович напечатал в «Сыне Отечества» его биографию, перепечатанную впоследствии в «Жизни русских полководцев». Несколько позднее он представил государю всеподданнейшую записку «О легкой возможности уничтожить существующий в России торг людьми» 3). Занимаясь литературою, барон Штейнгель не переставал, однако, искать более прочного в материальном отношении положения, но неудачно. Во мнении государя он был потерян, и потому государственная служба была для него закрыта; попытки заняться частными делами также успеха не имели. Таким образом, перебиваясь случайными заработками и остатками своих скудных сбережений, Владимир Иванович, не падая духом и все еще надеясь на лучшие дни, прожил до рокового для него 1823 года, когда, познакомившись с Рылеевым, а через него и с другими членами революционного кружка, он, как сам признавался потом следственной комиссии, — под влиянием неудовлетворенного самолюбия и «досады видеть себя забытым, заброшенным» 4, примкнул к Северному обществу, хотя и не разделял радикальных и анархических воззрений его руководителей и не верил в успех заговора 5. Но отуманенный [103] среди опьяненных, он, тем не менее, оказался участником собраний заговорщиков и, «желая доказать Рылееву, что он мог бы на что-нибудь пригодиться» 6, сочинил проект манифеста об учреждении, в виду отречения обоих великих князей (цесаревича Константина и великого князя Николая Павловича) от престола, временного правления впредь до избрания правителя России народом 7. Это желание пригодиться сделало Владимира Ивановича, бывшего дотоле неосторожным зрителем, активным участником заговора и послужило главною против него уликою. 3-го января 1826 года, он был арестован, а по высочайшему повелению 1-го июня того же года предан, вместе с прочими членами Обществ северного, южного и соединенных славян, в числе 121 человека, верховному уголовному суду. В списке подсудимых отставной подполковник барон В. И. Штейнгель значился членом Северного общества, под № 28 8.

Чистосердечный рассказ об отношениях к декабристам и личном участии его в заговоре, помещенный в записках, подтверждается протоколами следственной комиссии.

На конфирмованной сентенции верховного суда, Владимир Иванович был приговорен к двадцатилетней каторге и отправлен сначала в Читу, а затем к Петровский завод. В 1836 году, уже в качестве ссыльно-поселенца, он был водворен в с. Елани, в 67-х верстах от Иркутска, а оттуда, по всеподданнейшему ходатайству, переведен в город Ишим. Из Ишима переселен в город Тару и, наконец, в Тобольск. Подробностей своего пребывания в Сибири барон Штейнгель не описывает, но, находясь в Петровском каземате, в 1839 году, он, со слов некоего Колесникова, написал «Записки несчастного», тогда же подаренные им его другу Бестужеву. Рукопись эта была впоследствии напечатана в 1869 году в журнале «Заря» 9 и в 1881 году в «Русской Старине» 10.

Тридцатилетнее изгнание Владимира Ивановича окончилось с воцарением императора Александра Николаевича. В 1856 году он был возвращен семье, среди которой и умер в 1862 году, в С.-Петербурге.

Разрешением поместить записки барона В. И. Штейнгеля на страницах «Исторического Вестника» я обязан егермейстеру Н. А. Воеводскому, женатому на внуке автора воспоминаний — Марии Вячеславовне, рожденной баронессе Штейнгель.

П. М. К. [104]


I.

Цель «Записок». — Дед и отец Штейнгеля. — Жизнь барона Ивана Штейнгеля в Аншпах-Байрейте. — Поступление его в русскую службу. — Служба в Пермской провинции. — Женитьба. — Рождение Владимира Ивановича Штейнгеля. — Переход барона И. Штейнгеля на службу в Сибирь капитан-исправником в Нижне-Камчатске. — Городничий Орленков, судья Кох. капитан Шмалев. — Английская экспедиция; Шелехов. — Областной начальник Козлов-Угренин. — Экспедиция Лаперуза. — Лессепс. — Разрыв с Козловым. — Насильственные поступки и притеснения прапорщика Хабарова. — Экспедиция Биллингса. — Бедственное положение семьи Штейнгелей. — Судьба Шелеховых.

Жизнь каждого человека, рассмотренная наблюдательным оком, есть наставление, а жизнь отца может назваться истинным поучением для детей. Если он благоразумен и добродетелен, поучение годится для подражания; если порочен — для предостережения от подобных пороков. Итак, внимайте, милые дети, долженствующие в свете носить мое имя и сохранять оное от пятна, дабы тень моя, по смерти, могла столь же любоваться вами, как теперь утешаюсь я вашею невинностью.

Отец мой, как то я сам от него слышал изустно, был сын первого министра маркграфа Аншпах-Байрейтского, барона ф.-Штейнгеля 11, происходящего от древней германской фамилии, получившей дворянство при императоре Оттоне I Великом, стало быть — в десятом веке. Это я сказал не для того, чтобы возбудить в вас кичливость насчет происхождения; вы увидите вскоре, что в сем отношении гордиться вам нечем, да и не советую. Воспитывался отец мой в Лейпцигском университете. Желание родителя его было образовать его для гражданской службы; оно и исполнилось: он всему тому научился, что на поприще гражданском знать нужно. Сверх познаний в правах, истории и словесности, он знал отлично металлургию, химию и физику. Металлургия и химия имели впоследствии великое влияние на обстоятельства жизни его.

Окончив воспитание, отец мой возвратился к родителю в Аншпах-Байрейт. Обрадованный старик пожелал представить его маркграфу. Итак, в назначенный день послал его к гофмаршалу, который должен был его представить принцу. Отец мой, идучи дорогою, вспомнил, или знал уже, что это был день рождения маркграфа, и потому сочинил в мыслях приличное поздравление в стихах. Герцогу он и стихи его так понравились, что он приказал пригласить его к маршальскому столу [105] и поздравить поручиком гвардии. Отец мой, от природы склонный более к военной службе, был тем чрезвычайно обрадован, но его родитель думал и чувствовал иначе. Едва узнал он о происшедшем, как воспылал на него гневом, укоряя, что он, верно, сам дал повод, а, может быть, и просил об определении в военную службу. Сердце и гнев, однако ж, тем кончились, что старик сшил сыну своему мундир и повел его к маркграфу благодарить. Моему отцу было тогда не с большим 20 лет, и он в военном мундире зажил, как свойственно молодому, пылкому и рассеянному человеку. Это были красные дни его, но, увы, продолжались весьма недолго.

В 1770 году возгорелась война у России с турками. Румянцов вскоре наполнил славою побед своих Европу. Имя его было уже в Пруссии известно со времени семилетней войны. Отец мой, видя, что в гвардии своего маркграфа он немного познакомится с военным делом, а еще менее может приобресть военной славы, воспламенился желанием служить под знаменами кагульского героя. Все убеждения, угрозы, просьбы и заклинания со стороны его родителя остались тщетны: он дышал войною — и в следующем году явился в стане Румянцова с рекомендательными письмами от имперского фельдмаршала Лассия, с коих у меня хранятся копии 12. Батюшка меня уверял, что от маркграфа было письмо и к самой императрице, но что в этом пользы, вы это увидите.

Граф Румянцев, приняв отца моего весьма благосклонно, предоставил ему на волю выбрать для себя полк какой хочет. Отец мой, как не знавший русского языка, по необходимости, должен был выбрать полк, в котором более было иностранных офицеров — и этот полк был Астраханский карабинерный, под командою князя Шаховского 13. Граф Румянцов сам не советовал ему вступать в сей полк, потому что он был в отдельном корпусе графа Салтыкова, которого он не жаловал, но отец мой настоял в этом — и вот источник всех его несчастий!

Во все продолжение войны с турками 1772, 1773 и 1774 годов, отец мой служил с отличием и храбростию, так что был особенно рекомендован от графа Салтыкова в реляции к императрице. В последнем же году, при бывшем в Бухаресте конгрессе, находился, по способности своей, в свите нашего министра Обрезкова. В следующем 1775 году, находясь в Польше, был и при истреблении или разрушении так называемой [106] Запорожской Сечи. В сражениях он получил две контузии, но ни одной награды, ибо граф Румянцов, по предосудительной слабости, имея недоброжелательство к графу Ив. П. Салтыкову, не испросил у монархини наград тем, кои отличились под начальством последнего.

1776 и 1777-й годы отец мой провел в Малороссии. В первом из сих годов случилось расформирование карабинерных полков, и при сем случае отец мой поступил в Кинбурнский драгунский полк, с пожалованием ему следующего подпоручичьего чина.

В 1778 году он ездил в Москву за аммунициею, которую в следующем году доставил исправно на Кубань.

В следующем 1780 году, по собственному его желанию, отправлен он был от полка курьером в С.-Петербург с секретным донесением военной коллегии; но главная цель его была выхлопотать себе справедливо заслуженную награду, которой лишила его распря военачальников.

Все, однако ж, старания его о сем, по прибытии в столицу, были тщетны. Как иностранец, он не знал, что без случая и без денег, в то время, как, может быть, и во всякое другое, мудрено было дождаться заслуженной одною честию справедливости. Это приводило его в отчаяние. С одной стороны, отец его, огорченный столь долговременного разлукою, настоятельно требовал его возвращения; с другой — возвратиться без всякой награды воспрещало честолюбие и боязнь, что на него будут указывать пальцами те самые товарищи, кои смеялись над его рыцарством тогда, как он предпринял поездку в Россию.

Между тем, живя в Петербурге, он познакомился с известным того времени поэтом Александром Петровичем Сумароковым, который ввел его в дом к генерал-поручику Евгению Петровичу Кашкину. Сей известный, по своим качествам, муж назначен был императрицею к открытию Пермской губернии. Узнав способности моего отца и его обстоятельства, он предложить ему ехать с ним, обещая, что он вознаградит там все то, чего здесь тщетно сталь бы доискиваться. Отец мой просил еще времени на размышление, как Кашкин доложил уже о нем государыне и испросил ее, на определение моего отца в свою свиту, соизволение. Однажды поутру, как отец мой взошел в Кашкину, сей встретил его сими словами: «Поздравляю, г. барон. Государыня мне вас подарила». Что оставалось делать, как не благодарить? При сем случае дан отцу моему чин поручика, и с ним он очутился под Уральским хребтом, вместо того что отец его ожидал в Байрейт. Сие самое удаление, вопреки отцовской воле, навлекло на него не только гнев, но и самое проклятие отца; старик не хотел более о нем слышать, ниже [107] признавать за своего сына. При смерти только своей, он снял эту клятву с головы его; но опыт доказал, что это уже было поздно. Отец мой испил всю чашу зол за непослушание родителю своему и суетное последование гласу честолюбия. Разительный пример! Дети, обратите на него ваше внимание!

Вскоре по прибытии в Пермскую провинцию в 1781 году 14, отец мой, находясь в Екатеринбурге у приема рекрут, ознакомился с тою, которая дала мне от него жизнь. Это было весьма щекотливое обстоятельство в жизни отца моего, и потому мне не удалось узнать подробно об оном. Итак, я расскажу, сколько знаю. Отцу моему была отведена квартира у купца Разумова. Не знаю и того, был ли он жив в это время; знаю только то, что отцу моему с первого взгляда понравилась хозяйская дочь, молодая, проворная, но скромная девушка, воспитанная в простоте естественной, свойственно времени и месту своего рождения и своему званию. Отец мой, по пылкости своей, которая была ему врожденною и во многих случаях причиняла ему впоследствии зло, забыв сердечные связи, сделанные в Германии и потом в России с девицами благороднорожденными и воспитанными, до того влюбился в сию девицу, что, увидя при всех стараниях своих непреклонность ее к непозволенной с ним связи, решился иметь ее своею женою. При сем случае оказался другой искатель ее руки, с коим доходило у них до дуэли, и отец мой, по военной теории, сделал, наконец, похищение своей любезной и потом обвенчался с нею.

В том же году, получив совершенное увольнение от военной службы, он, в чине поручика, был определен, по открытии уже Пермского наместничества, в город Обву капитан-исправником, а потом ему же вверена была и должность городничего. Здесь первым плодом любви и брака его с девицею Варварою Марковною Разумовою были два близнеца 15, коим при крещении даны имена Стефана и Феодора. Они оба, вскоре после сего священного обряда, скончались. А потом в 1783 г., апреля 13-го дня, в великий четверг, в 4 часа утра, в том же городе Обве, родился я — отец ваш. Меня воспринимал от купели заочно, 17-го числа, советник губернского пермского правления, коллежский советник Владимир Андреевич Тунцельман, в честь которого и мне дано имя Владимир. Лицо его представлял при моем крещении обвинский казначей. По матери, согласно с законом империи, я должен был принятым быть в лоно греко-российской церкви, несмотря на то, что отец мой был [108] лютеранского закона. Спустя шесть недель по рождении моем, Провидение показало родителям моим, что я рожден для жизни и к чему-либо предназначен особенному. Я лежал спеленатый на постели, а батюшка с упомянутым казначеем у близ стоящего стола, занимались привинчиванием кремней к заряженным уже пистолетам. От неосторожного казначея последовал выстрел, и весь заряд дробью попал в стену, выше меня не более, как на два пальца. Можно представить себе страх отца и матери и потом радость и удивление их!

В Перми, с открытия наместничества, губернатором был Иван Варфоломеевич Ламб, известный потом, в царствование императора Павла I, вице-президент военной коллегии. Он весьма любил отца моего и называл даже его другом, в чем свидетельствуют оставшиеся в бумагах отца моего собственноручный его письма, кои вы сами можете со временем увидеть 16. Сие милостивое и дружеское расположение губернатора было причиною, что отец мой решился из Обви последовать за Ламбом, когда он назначен был к открытию Иркутского наместничества, губернатором же. Сие случилось вскоре по моем рождении, и меня грудным младенцем повезли в Иркутск 17. Мать сама, по счастию, была моею кормилицею. При назначении в Иркутск, отцу моему дали чин коллежского асессора. Сей чин, а паче расположение губернатора, известного со стороны благородного образа мыслей и правил, льстили, конечно, его честолюбию и обещали ему много; но, увы! отец мой не мыслил о нравоучении, которое находим мы в священном писании: «Не надейтеся на князи и на сыны человеческие, в них бо несть спасение».

Впрочем, конечно, отец мой, отчужденный своим отцом от места рождения, а новым союзом брачным от блистательных знакомств и связей в российских столицах, искал сам сего удаления, чтоб время отсутствия изгладило его из памяти тех, к сердцам коих он был близок, и кои имели полное право осыпать его упреками. Бумаги отца моего свидетельствуют, что он в сие время именно решился остаться вечно в подданстве России.

С открытием Иркутской губернии, долженствовали открыться также в Охотске область, а в Камчатском полуострове город Нижнекамчатск. Так как сей отдаленный край весьма еще мало был известен, то правительство, желая иметь о нем лучшее сведение, имело нужду в чиновнике, имеющем отличные сведения, который бы решился туда ехать. В сем отношении Ламб [109] обратил внимание на отца моего и уговорил его (несмотря на то, что он в сию неизвестность должен был, так сказать, влачить жену с грудным ребенком) туда отправиться в качестве капитана-исправника Нижнекамчатской округи. Отправление наше из Иркутска последовало в начале мая месяца 1784 года.

По охотской дороге, по коей надобно было проехать 1.014 верст, меня везла матушка около себя в берестяном коробе, обыкновенно там тунтаем именуемом, который в таком случае привязывается с боку к седлу, и на нем делается сверху лучка для прикрытия покрывалом от овода и мошек, коих там бездна. В сем-то экипаже отец ваш, милые мои дети по первому году от рождения путешествовал по одной из самых труднейших дорог, какие только есть в свете. В Охотск прибыли 1-го числа августа.

Окончив сию дорогу, из Охотска отец мой отравился через Охотское море на морском судне в Большерецк, куда прибыв 11-го сентября, вскоре вступил в отправление своей должности, приняв ее от бывшего там, после известного майора Бема 18, надворного советника Рейникина 19, который, наружно притворившись доброжелателем его, сделал ему между тем множество неприятностей.

В это же время городничим в Нижнекамчатск назначен был коллежский ассесор Орленков, а в Охотске был временным начальником уездный судья коллежский ассесор Кох, про коего и при мне жители охотские, спустя 20 лет, твердили две пословицы: «Кох не Бог, а все его боятся», и «у нас в Охотске с одной стороны море, с другой горе; на небе Бог, а на земле Кох — куда денешься?» Они достаточны, чтоб дать понятие о сем человеке. Когда будет кстати, я расскажу вам, мои милые, его историю, для примера, чтоб вы видели, как преследует небесное правосудие, когда отказываются от сего земные законы. Настоящим областным в Охотске начальником был определен полковник Григ. Алекс. Козлов-Угренин. Его портрет опишу вам в своем месте. Орленков был человек грубый, без воспитания; прочие подчиненные чиновники из отставных камер-лакеев, почталионов, курьеров и [110] тому подобных людей. К сим причесть должно бывшего до того частным командиром в Тигиле капитана Шмалева, преемника потом отца моего, о невежестве коего можете судить из того, что он решился в Тигильской крепости сжечь одну камчадалку-старуху, в срубе, живую, за колдовство, в коем ее подозревали. В мою бытность в Камчатке я еще находил людей, кои помнили сию историю и рассказывали за чудо, что при сем случае выползали из пламени разные гады и страшилища 20, и что в тот год, по предсказанию волшебницы, был от безрыбицы великий голод. Сей достойный варварских времен поступок, совершенный в царствование премудрой и человеколюбивой императрицы, сошел Шмалеву с рук даром. Глупцам часто сие удается. Поживете, то и сами в этом удостоверитесь.

Из сего изображения людей, коих отец мой имел несчастие сделаться сослуживцем, можете сами легко себе представить, какую роль досталось ему играть. Он не имел ничего с ними общего: по природе благородный германец, по воспитанно вежливый, просвещенный муж, по религии лютеранин, по языку немец, по душе честный человек, по сердцу пылкий, не в меру чувствительный и храбрый воин, мог ли он нравиться толпе безнравственных невежд, приехавших в Камчатку с единственною целию обогатиться и пожить на счет безгласных и угнетенных ее жителей. Вскоре увидели, что по правоте своей он встал на сторону беззащитных камчадал и отказался от их сообщества и правил. Ссора с первым Орленковым не замедлила возникнуть. Он, как городничий, сделался начальником всех отдельных казачьих команд, рассеянных по разным местечкам, и под сим предлогом выдавать себя за настоящего начальника Камчатки и вселял в камчадал чтоб его одного слушали и почитали, и боялись. Началась переписка. Отец мой, как иностранец, не знавший русского языка, должен был положиться на тамошних же писарей полуграмотных, кои были, вероятно, по духу его противников; а когда сам писал, то необинуясь называл их ворами, грабителями и подлецами. Вот уже и преступление, как против закона, так и против правил общежития! Распря с Рейникиным при первой с ним встрече удержала его в Большерецке и воспрепятствовала ему быть при открытии того суда в Нижнекамчатске, коего он был начальником. Это сочтено тоже преступлением и послужило к обвинению его в неповиновении и беспорядках.

Скучное и многими неприятностями исполненное отправление должности исправника отцом моим продолжалось до 1786 года 21. [111] В сем году он, по крайней мере, имел то удовольствие, что принимал англичан, прибывших в Петропавловскую гавань на корабле «Ларк» с капитаном Петерсом, который доставил ему письмо от Кантонской компании, с предложением торговли с Камчаткой 22. Относительно этого сделаны были чрез отца моего взаимные переговоры с известным Шелеховым. Отец мой утешался с им случаем немало. Он надеялся быть орудием к улучшению бедного положения того края и к доставлению отечеству новой торговой отрасли, и тем отличить себя. Все вышло пусто.

Явился на сцену сам областной начальник, о коем я сказать выше, Козлов-Угренин. Прибыв в Охотск в 1785 году, он принял от Коха начальство и тотчас вознамерился лично обозреть Камчатку. По наступлении зимы, он предпринял путь вокруг Пензинского и Гижигинского заливов. Но прежде надобно представить вам его портрет. Вообразите малорослого человека, которого всякий француз с первого взгляда назвал бы: voila un bout d'homme! с большими выкатившимися глазами, на коих коварство и злоба положили печать свою, с язвительною улыбкою на лице, скороговорящего, вспыльчивого, часто пьяного, дерзкого до безумия, следовательно и высокомерного до нестерпимости. Вот тогдашний Козлов-Угренин, погубивший отца моего. Я видал его гораздо после уже в унизительном положении, как то расскажу вам в своем месте. Неприятели отца моего отнеслись к нему с жалобами, исполненными, конечно, низким ласкательством и раболепством. Мудрено ли, что человек таких свойств взял тотчас сторону их против честного и благородно себя чувствующего германца. Приехав в каменный Коряцкий острожек, он прислал к отцу моему увещательное предписание, убеждая его к миролюбию, как будто посланное еще из Охотска. И в то же самое время представил о нем к генерал-губернатору, как о самом вредном и беспорядочном человеке. Не дождавшись еще разрешения, тотчас по приезде в Нижнекамчатск, он отрешил отца моего от должности, поручив оную угоднику своему Шмалеву, о коем я выше вам упомянул, предписав при том, чтоб Шмалев, возя отца моего по округе, производил исследование, по разным на него жалобам, сделанным по их же наущению. Между [112] тем отец мой оставался в Машурском острожке, где купил у таена дом. С этого времени я начал помнить себя и все то, что потом поважнее с нами случалось.

Сделав сие распоряжение, Козлов тем удобнее поехал вокруг всей Камчатки с огромною своею свитою, занимая у камчадал более ста собак, отчего весьма много их передохло. Такой вояж Козлова назвали камчадалы собачьею оспою, гибельнее которой они ничего не знали. Сам Козлов ехал в превеличайшем возке с своею любовницею, женою унтер-офицера Секерина, для коей оставил жену свою в Якутске 23. От сей Секериной были у него две дочери, с коими я нашел ее в Камчатка, ибо он ее там бросил. Из Нижнекамчатска Козлов плыл вверх по реке Камчатке до Верхнекамчатска на нарочно устроенной яхте, которую тянули на себе бедные камчадалы от зори до зори, в поте лица своего, между тем как сей камчатский капрал пьянствовал и веселился с своею любезною. Мог ли отец мой смотреть на это равнодушно!

В августе месяце 1787 года, пришли в Петропавловскую гавань корабль и фрегат, составлявшие известную экспедицию Лаперуза 24. Козлов не допустил отца моего видеться с французами, и тем нанес ему чувствительнейшую обиду. Что может быть мучительнее положения, в котором он тогда находился! Живя в отдаленности пустынной, где люди были для него вреднее самых зверей, слышать о приходе на малое время просвещенных иностранцев и быть лишенным возможности видеться с ними и кем же при том? — злейшим и сильным врагом своим Лаперуз, отбыв из Камчатки, оставил тут Лессепса с депешами к королю своему. Лессепс, который был сыном французского консула в Петербурге, знал хорошо русский язык и потому в качестве переводчика, единственно для Камчатки и чтоб мог проследовать чрез Россию, был взять Лаперузом. Сей самый Лессепс издал описание Камчатки и своего путешествия, исполненное бесстыдной лжи, которое у нас, по переводе на русский язык, шесть раз уже было напечатано. Таково действие пристрастия и вкуса! Лессепс после заступил место своего отца; а когда Наполеон громил Россию, то сей вскормленник ее был при нем, а потом пропал без вести. Козлов, как можно себе вообразить, осыпал Лессепса ласками и угодливостию. Проезжая по Камчатке, он истощил все, чтоб доставить удовольствие чувственности достойного своего гостя. Попойки, вечеринки [113] ночные похищения, насильства и тому подобные действия оставили надолго по себе память в Камчатке о Козлове и Лессепсе. Лессепс за то и после не забыл старого друга. Когда Козлов после суда был освобожден и вывезен из Иркутска генералом Лебедевым и находился в самом бедном, в свою очередь, положении, то Лессепс, чрез бывшего при нашем дворе французского посланника Коленкура, добился того, что Наполеон писал о нем государю и испросил, чтоб ему, за прием Лаперуза, дана пенсия по смерть. Ах! Если б монархи могли знать, по каким связям испрашиваются у них награды! Лессепс расстался с Козловым перед каменным острожком, в коем коряки сбирались убить Козлова, и он, убоявшись сего, не решился тогда ехать, что и Лессепс описывает в своем путешествии, но только с самохвальством, смеха достойным. Он, например, говорит, что, по прибытии его к корякам, все окружили его с ножами; но он, не теряя духа, сказал им, что он иностранец и едет по должности. При слове должность, восклицает Лессепс, у всех опустились руки!.. Вопрос: на каком языке он мог так убедительно разговаривать с коряками, что они разнежились?.. и это читают, и этому верят.

Лессепс, как француз, видевшись с отцом моим в Машуре, обласкал его и уверил в истинном своем участии, и после бросил несколько ласкательных слов об отце моем в своем сочинении. Но когда отец мой, положась на его ласковость писал к нему после и, вероятно, жаловался на Козлова, то он ему отвечал прямо по-французски: Monsieur le baron, j'ose prendre a caution votre amitie pour moi, que vous ne me refuserez point d'oublier dans notre future correspondance le nom de M-r Kosloff et les details de vos griefs envers lui. Cela ne sert qu'a vous aigrir d'avantage et j'ai entrepris de travailler a votre tranquilite 25.

Козлов, оставляя Камчатку, предписал выслать отца моего из Машурского острожка в Тигиль, для выезда из Камчатки, и отец мой принужден был, бросив дом, с великою трудностью выехать из оного; но он отправился в Петропавловскую гавань, где прежде остановился в казенном доме. Однако вскоре, во время зимы, частный командир прапорщик Хабаров из сибирских казаков, достойный подчиненный Шмалева, выжил его из сего дома. Я помню, как это случилось. Ночью, когда все спали, услышали крик: пожар и спасайтесь. Кто что мог накинуть, бежали вон и бросали из окошка вещи; между тем, ворвавшиеся в дом люди сломали все печи, так что оставаться уже в сем доме было невозможно. Итак, перебрались в самую тесную [114] избушку к одному камчадалу, на так называемую кошку, т. е. на самый берег залива.

Хабаров же велел тотчас поправить печи и сам перебрался жить в сей дом. Этим наглый сей человек не удовольствовался; он после, пьяный, с ватагою казаков, хаживал мимо наших окошек и, проходя, вслух говаривал: вот конура немецкой собаки. Сами судите, сколько надобно благородному человеку духа, чтоб выносить подобные поношения от подлого и самого низкого бездельника, который после и карьер свой тем кончил, что с каторжными обрабатывал Алданскую дорогу и, тех обокрав, попался под суд. Летом 1789 года, сказали батюшке, что Хабаров получил на его имя письма и держит у себя. Лишаться утешения прочесть хоть строчку умную или дружескую, в положении отца моего, ему показалось уже верхом мучений; и так, не сказав нам ни слова, он накинул на себя свой белый плащ и, спрятав под полу саблю, вышел с нею и пошел прямо к Хабарову. Вскоре пришли нам сказать, что Хабаров бьет его. Мать и я при ней пустились в отчаянии бежать туда и нашли, что батюшка в передней комнате, полудышащий, лежит на полу, связанный казаками. Вопли отчаянные матери моей и мои если не устрашили, то наскучили злодею, и он велел его с нами отпустить. Мать умоляла отца, чтоб он оставил неуместную свою горячность. Мы узнали после, что Хабаров, увидя, что отец мой подходит к его дому, стал его из окошка ругать и дразнить. Отец мой тогда в азарте взошел в переднюю, но вдруг, когда он хотел броситься к Хабарову, тайно расставленные по углам казаки бросились на него с ружьями, и один, ударив его прикладом в грудь, свалил его с ног. Между тем, отец, желая наказать Хабарова саблею, замахнулся на него с плеча и, задев за матицу концом сабли, отломил оный и повредил несколько руку подсунувшемуся под удар казаку 26. После сего случая мать моя неусыпно старалась смотреть за всеми шагами батюшки и никуда его одного не пускала. В сем мучительном положении, без жалованья, без всякой услуги, так что отец мой сам рубил дрова и топил печь, прожили мы в Петропавловской гавани до следующего 1790 года. Между тем, осенью 1789 года, пришел сюда известный капитан Биллингс с капитанами Сарычевым и Галлом 27, на фрегате «Слава России» 28. [115] С прибытием его, возродилась некоторая надежда быть, по крайней мере, под защитою людей благородных. Отец мой и мать отдохнули несколько в приятном их обращении, и мне, как ребенку, отменно любопытно было видеть корабль и все к оному принадлежности. Немало также утешил меня бывший с Биллингсом механик, Иосиф Эдвардс, своею книжкою, которая при каждом скором обращении листов показывала новые фигуры. Такие книжки я видал после у фокусников, но уже без забавы и удивления. Надобно вам сказать, что в это время было нас уже двое. В 1788 году, 5 июня, родился брат, которого наименовали Петром, я был его восприемником. По второму году он начал говорить и ходить и был чрезвычайно боек, понятлив и остер. Матушка внушила ему, что он русский и что немцем быть не желает, и даже он говаривал отцу: ты — немец, собака! Такое начало в воспитании немного обещало доброго, и каково было смотреть умному отцу, но кто виноват! За всем тем, отец его любил весьма нежно и называл единственным утешением; напротив я уже был нелюбимый сынок.

Должно упомянуть здесь о самом Биллингсе. Он, как наемник, не столько думал о выполнении воли монаршей и о пользах отечества, сколько о своеугодливости. Он еще в Якутск привез с собою какую-то любовницу, матросскую жену, истратил для нее пропасть и, по ее рекомендации, раздавал якутским князькам медали. Эта матросская жена вышла тогда же набогатившись, за бывшего в Якутске чиновника Горновского родного брата того, который был при Потемкине, и много помогла ему по Иркутской губернии выйти в люди. С прибытием экспедиции в Камчатку началось явное бабничанье: вечеринки, попойки, зверские представления и пр. Денег они убили пропасть, а пользы на грош не наделали. Перед отбытием их из Охотска, получено было повеление об остановке экспедиции; но Кох 29 взялся услужить в этом случае. «Слава России» была уже на рейде, а «Доброе Намерение», другой фрегат, был еще в реке. Привоз упомянутого повеления заставил поспешить выводом на рейд второго фрегата, несмотря на противную зыбь и маловетрие, вследствие чего прибило его к берегу и начало бить так, что принуждены были срубить мачты, и хотя весьма бы при следующей полной воде, как то мне по знанию местного положения известно, можно было спасти самый фрегат, но мешкать уже не смели; и так, несмотря на представления Галла, [116] командира сего фрегата, в ту же ночь, выгрузили его, обмазали еще смолою и зажгли, так что к утру ничего не осталось. Команду с сего судна поместили на «Славу России» и через несколько дней ушли, заставив Коха отрапортовать, что повеление их не застало 30. Если б экспедиция была обращена, то, во-первых, труден был бы отчет в передержанных суммах и не получили бы по два чина, о коих Биллингс имел секретные повеления у себя. Этого, конечно, никто из бывших в экспедиции не написал и не сказывал; но кто же любит грехи свои рассказывать? Но истина, знать вам это должно, не веки остается под спудом, и весьма часто или вообще скрытое для современников открывается для потомства. Известно, как щедро наградила императрица английского мичмана Биллингса. Он кончил жизнь русским барином в Крыму и бригадиром. А все его достоинство состояло в том, что он был в вояже с Куком, но Кук возил с собою и свиней... 31. Мне этот Биллингс особенно как-то гнусен. Я и маленький смотрел на него с отвращением. Теперь могу обсуживать, что он должен был быть самый гнусный человек. Судите по следующему его поступку.

Ему известно было несчастное, можно сказать, ужасное, бедственное положение отца моего. Он притворился принимающим живейшее участие в нас. Между тем, не помню, под каким предлогом, убедил он отца моего, чтоб он поехал наперед в Тигиль, где зимовало судно, а матушка бы отправилась зимнею дорогою. Отлучив таким образом мужа от жены, он стал ежедневно учащать свои посещения к моей матери и наконец наглость свою простер до того, что заступление за отца моего пред императрицею и вообще освобождение его из Камчатки предложил ей купить ценою ее бесчестия, прикрывая сии скотские и преступные чувствования видом страстной любви своей. С омерзением и горькими слезами, о! я помню эту минуту, мать моя отвергла сие гнусное предложение. Тогда злодей переменил тон в извинение и удивление добродетели, которую он не перестанет почитать в моей матери никогда, и тогда в знак памяти предложил в подарок золотые часы; но когда матушка их отвергла, он дерзко повесил их на стенной гвоздок и скрылся. Отец мой, как бы предчувствуя ков, возвратился с дороги обратно, и когда матушка рассказала ему, каким образом Биллингс оставил ей часы, то батюшка пришел в бешенство; но Биллингса, если не ошибаюсь, не было уже в гавани, и делать было нечего. Однако ж, батюшка тотчас [117] отослал к нему часы при письме, о содержании коего легко можно судить всякому, кто знает, что должен чувствовать благородный человек к тому который, будучи в чести и пользуясь несчастием бессильного, ищет его бесчестия.

Здесь должен я отдать справедливость благородным чувствованиям Март. Иван. Соура 32, который много утешал матушку в ее скорби и давал ей полезные советы, с честию сообразные, вместо того, что Биллингс думал сделать из него в сем деле посредника. Должен сказать и то еще, что при всех вакханальных пиршествах Биллингса никто столько не отличался кротостию и благонравием, как нынешний вице-адмирал Гаврило Андреевич Сарычев, и если б не он, то экспедиция сия столько же бы принесла славы и пользы России, сколько Калигулин известный поход против Британии славен был для Рима.

Зимою на 1790 год мы переехали по тигильскому берегу Тигильскую крепость. Тут в ожидании лет отдали меня учиться читать часослов и псалтырь к безграмотному дьячку, который казался мне тогда великим мудрецом. И между тем резвился с простыми казачьими и камчадальскими ребятишками, перенимая их наречия и навыки. Здесь однажды чуть было не лишился я жизни, подавившись черносливною косточкою, и спасением обязан я смелости и усилию, с каким матушка с братниною нянькою трудились от страху колотить меня по спине и по затылку. Косточка выскочила из горла с кровью, и я закричал к их сердечной радости и успокоению; ибо сколько было меня жаль, а не менее того опасались внезапного прихода батюшки, который и от меньших гораздо причин удобно очень раздражался и гнев свой матушке иногда давал весьма неприятным образом чувствовать. Сей случай долго потом таили от отца моего. [118]

II.

Переезд Штейнгелей из Камчатки в Иркутск. — Генерал-губернатор Якобий. — Жизнь в Иркутске. — Вице-губернатор Михайлов. — Губернатор Нагель. — Отправление Владимира Штейнгеля в Петербург и определение его в Морской корпус. — Процесс Штейнгеля-отца в Иркутске. — Попытка его бежать в Петербург. — Увольнение Нагеля по вступлении на престол императора Павла. — Военный губернатор Леццано. — Окончание процесса Штейнгеля-отца по восшествии на престол Александра I. — Покровительство барона Николаи. — Внезапная смерть Штейнгеля-отца. — Переселение семьи его на жительство в Пермь.

Наконец настало лето. Из Тигиля отправлялось судно, принадлежавшее известному покорителю Кадьяка купцу Шелихову 33. Должно было решиться на нем ехать в Охотск, ибо другого не было. Судно сие было под зависимостью родного брата Шелихова, Василья. Каков он был, можете судить из того, что за несколько лет пред тем старший брать вешал его на нок (конец) реи и больно сек публично линьками или плетьми за участие в намерении отравить его ядом. Это было в Охотске, в правление Коха. Я слышал сей анекдот в бытность мою после в Охотске, от самовидца Евстр. Деларова, который был директором Американской компании, и от некоторых других особ. Вот что мне рассказывали: Шелихов, отправясь в Америку в 80-х годах, оставил жену свою в Охотске. Тут она не замедлила вступить в связь с одним из чиновников (забыл его фамилию), и так как между тем рассеяли, может быть, они же сами, но Охотску верные слухи, что Шелихов, вышед из Америки в Камчатку, умер, то жена его и готовилась выйти за того чиновника замуж, чему и брат Василий способствовал. Но вдруг, вовсе некстати, получено письмо, что Шелихов жив и вслед за оным едет из Камчатки в Охотск. В сем-то [119] критическом положении жена решилась, по приезде, его отравить. Но предуведомленный Шелихов едва приехал, как все искусно разыскал, обличил их обоих, жену и брата, чрез своих рабочих публично наказал. Сего не довольно, он хотел, по выезде в Иркутск, предать жену уголовному суду и настоять, чтоб ее высекли кнутом. Но в сем случае Баранов, известный потом правитель Америки, бывший тогда его приказчиком, убедил его пощадить свое имя и простить виновницу. Может быть, сие происшествие, которое не могло укрыться от иркутской публики, было причиною, что внезапная смерть Шелихова, последовавшая в Иркутске в 1792 году, была многими приписываема искусству жены его, которая потом, ознаменовав себя распутством, кончила жизнь несчастным образом, будучи доведена до крайности одним своим обожателем. Таков всегда бывает конец порока. Если богатство и случай прикрывают его пред людьми, то пред Провидением ничто укрыться не может.

К наибольшей неприятности отца моего, в это же время и на том же судне отправился и смертельный враг его Орленков, который и сам, при всей подлости своей пред Козловым-Угрениным, не мог удержаться на месте и был сменен. Но так как он, по характеру своему, ближе был к Шелихову, нежели отец мой, то ему дали место в каюте, а нам отвели под палубою на балласте. Я помню, что во время самого плавания часто доходило до ужасного с обеих сторон ожесточения и брани. Наши и матушкины слезы едва могли удерживать батюшку. Впрочем, злодеи, смеясь над его бессилием, нарочно его дразнили. Плавание на сем дурном галиоте было очень продолжительно. Провизия наша издержалась, воду стали давать по порциям, словом мы терпели и голод и жажду. Наконец, говоря выражением тамошних старых мореходов, перехватили землю верст за сорок к востоку от Охотска и тут заштилевали. Отец мой решился, чтоб скорее удалиться от всех неприятностей, идти в Охотск пешком. Итак, по просьбе его, нас высадили на берег, и мы, т. е. батюшка, матушка с братом Петром за плечами, девка камчадалка Акулина и один казак, пустились в путь по дикому морскому берегу, обитаемому медведями, на волю Божию. Сделав переход более двадцати верст, мы пришли к речке Мариканке, чрез которую тщетно искав броду, решились ночевать под чистым небом, будучи измучены усталостью. По утру, на самом рассвете, мы услышали человеческие голоса, и тотчас батюшка побежал осмотреть, откуда они происходили. Радость наша была неописанна, когда узнали, что это была байдара, посланная от Григория Ивановича Шелихова к судну, на коей и на нашу долю послано было несколько булок, чаю и сахару. По просьбе батюшки, переправили нас на байдаре через речку, и [120] мы, утолив жажду и подкрепив силы чаем, пустились к Охотску, куда прибыли поздно по вечеру на Тунгузскую кошку, с которой, при спорной воде, переправились чрез устье Охоты в город и, остановись в отведенной квартире, принесли Богу благодарение.

В Охотске начальствовал опять Кох, ибо проказы Козлова-Угренина, о коих слух и самые жалобы на него дошли до начальства, заставили перевести его поближе, и потому, по возвращении из Камчатки, сделан он был начальником в Якутскую область. И тут пробыл он недолго. Вскоре принуждены были его отрешить и как за старые, так и новые его беспутства предать в Иркутске суду. Примечания достойно, что два раза предписывали ему сдать команду, но он не слушался; в третий раз послали нарочного, если не ошибаюсь, коменданта Штевена, который сменил его силою. Точно так же силою сменен после и мой главный злодей Бухарин, о коем в своем месте расскажу вам. Итак, в Якутске нечего было опасаться.

В Охотске мы прожили столько, сколько нужно было, дабы нанять лошадей и изготовить вьюки. Мы отправились в сопровождении одного казака и одного или двух проводников из якутов. Брат Петр занял мое прежнее место около матушки, а меня посадили особо на лошадь, которая была поменее и посмирнее других. Пока я не привык, то казак вел мою лошадь под уздцы, а потом я уже сам ехал. Дорогу сию совершили мы благополучно. Один только неприятный случай мне очень памятен. Однажды поутру наехали мы на бадарак, так называют якуты грязное, тинистое и вязкое место. Казака послали вперед попробовать: его лошадь увязла, и пока все глядели на него, а батюшка поехал вокруг, моя лошадь по привычке идти за казаковой бросилась туда же, так что я не успел ее сдержать, тем более, что завтракал в это время, кусая булку. Как скоро лошадь моя увязла обеими передними ногами, то и начала биться, выдергивая то ту, то другую ногу. От сего неправильного трясения лошади сперва полетели из рук моих булки, а потом и я упал боком в грязь на левую сторону лошади и так, что лицо мое пришлось возле самой ноги лошади, которая легко могла меня убить и втоптать в грязь, но вся беда кончилась тем, что она задела мне копытом за рот, не тронув впрочем зубов, так однако ж, что от удара и опухоли рот мой покривился на левую сторону, и я с неделю был криворотым. Ни от чего я так не плакал потом, как от воображения, что навсегда таким останусь. Можно представить, в каком положении было сердце матери и отца, пока они видели меня в грязи подле ног бьющейся лошади. Проворству казака и якутов единственно обязан я спасением. [121]

По прибытии в Якутск, где батюшка не располагался оставаться до зимней дороги, из особенной нежности к брату Петру, а, может быть, и по предчувствию, поспешили привить ему оспу. Я помню, что у него было несколько оспинок на руках, на груди и на спине, и вообще опыт сей благополучно кончился. Меня же не думали предохранять, да и некогда было. Итак, отправились осенним путем на тамошних лодках вверх по реке Лене. Однако ж едва отплыли за сто верст, как начались морозы, пошла мезга, или льдяное масло, по реке, и мы принуждены были, остановясь на Синей станции, ожидать зимней дороги.

Вдруг, к пущему огорчению, у девки нашей камчадалки, которую звали Акулиною, оказалась оспа. Ее тотчас отделили от нас и положили в бане. Однако ж, она не выдержала болезни и умерла. Прежде еще ее смерти я занемог оспою, самою крупною, самою жестокою. Все тело без изъятия, не исключая подошв, было покрыто оспинами, величиною с горошину. Матушка, не знаю, по какому правилу, веря симпатическим средствам, обвела мне около глаз три раза золотым кольцом с молитвою, и подлинно глаза остались неприкосновенными. Мне не давали никакого лекарства; но только, когда оспа назрела, и начался нестерпимый зуд, то батюшка, подогревая на ложке простое горячее вино, давал мне в руку губку, и я, обмакивая ее в теплое вино, примачивал те места, где особенно чувствовал зуд. Сим одним средством избавился я от рябоватости и от сей оспы так хорошо отделался, что при определении моем в корпус директор Мендель, смотря на меня в лорнет, долго не хотел верить усиленной клятве моей, что на мне была оспа. Едва я стал оправляться, как к великому изумленно родителей с братом Петром оказались припадки, свойственные началу оспы. Во время жара он начал кидаться и бредить: вынесите меня отсюда, мне здесь страшно, я здесь умру, — говорил сей чудный ребенок слезно утешающим его родителям, не имея, конечно, понятия о смерти. Любя его, батюшка решился тотчас перебраться из дома, который один только и был в сем селении, в якутскую юрту, и, может быть, этим только ускорили потерю того, что удержать всячески старались. Надобно себе представить, что такое якутская юрта. Строение, сделанное из жердей, обмазанных глиною и коровьим калом, вокруг коего низкие внутри лавки, а в середине глиняный камин, чувалом именуемый, в котором для тепла огонь должен гореть беспрестанно, полу нет, голая земля, дверь одна прямо на улицу, окошки пузырные или ледяные. Можете судить, какое успокоение в сем неопрятном и вонючем здании, при беспрестанном сквозном ветре из дверей в камин, можно было дать ребенку, страдающему оспою, и самою жестокою. Это был горестный опыт, что прививная, по [122] тогдашнему способу, оспа не предохраняла от второй оспы натуральной. Оспа на брате Петре была столь крупна и повсеместна, что наконец слилась совершенно и представила из него безобразный труп. Глаза его от материи совсем заплывали. Я был свидетелем редкой материнской нежности. Без малейшей брезгливости, матушка высасывала гной из глаз его и очищала оные языком до того, что он мог различать предметы. Тогда ему предлагали вопросы: видит ли отца, брата? — в чем они? — где? — и удовлетворительные ответы восхищали родителей несказанно. Но, увы! наконец, при всех усилиях матушки, оказалось, что братец лишился зрения. Вопль матери и отчаяние отца были неописаны. Наступила роковая ночь. Братец стал бредить и кидаться. К пущему страданию его, руки у него были связаны, ибо он царапался. — Съест меня, съест меня, — твердил он беспрестанно: — фу, какой ветер, затворите дверь, хотя никто их не растворял; съест меня, съест меня! — принимался он паки повторять, терзая сердца предстоявших ему отца и матери. Напоследок, в самую полночь предсказание его сбылось, неумолимая смерть съела, его. Он закрыл навеки вежды свои. Нет, тщетно хотел бы я изобразить вам то ужасное зрелище, которое в сию минуту происходило при бесчувственном трупе брата моего. Скажу вам только, что матушка с воплями отчаяния старалась вложить душу в охладевший прах сына своими объятиями и поцелуями. Батюшка то в ужаснейшем молчании становился на колени пред Богом и просил, казалось, крепости к перенесению сего удара, то вдруг вскакивал в неистовстве, бил себя в грудь, рвал волосы и, воздымая сжатые кулаки, произносил ужаснейшую хулу против самого Бога, желая, казалось, сразиться с самим небом. Мне было тогда 7 лет. Как ни молод я был, но картина сия глубоко вкоренилась в моей памяти, и до гроба ее не забуду. Сколько, однако ж, ни терзались, все вопли остались тщетными; мертвые не оживают. Братца похоронили рядом с Акулиною, около существовавшей там часовни. В проезд мой в 1806 году чрез Синюю станцию я оставил деньги и заказал сделать над ним крест с надписью. Здесь заклинаю вас, дети, если я того сделать не успею, закажите, кто из вас будет в состоянии, сделать чугунный памятник, на коем в краткой надписи изобразите сие печальное происшествие и отправьте на Синюю станцию, чтоб поставили над гробом брата моего, о коем я не перестал сожалеть и теперь. Я очень помню, что матушка, в огорчении своем, говорила мне: лучше бы тебя Бог прибрал, или: что? рад ты теперь, что, кроме тебя, некого любить? Я не понимал тогда сущности сих слов, а теперь нередко завидую участи брата и, согласно с матушкою, часто говорю сам в себе: лучше бы меня Бог прибрал. Но Господь нас не [123] слушает, а творит по своему изволению, что святой Его воле угодно. Из сего происшествия можно представить вам разительное нравоучение, как несправедливо пред Богом оказывать одному сыну пристрастную любовь против другого. Много подобных примеров бывает, но родители не исправляются. Благодарю Бога моего, дети, что я ни за кого из вас не чувствую упрека в сердце моем. Я вас всех равно люблю. Не знаю, что будет после, когда вы, придя в возраст, будете отличаться характером, поведением, умом, познаниями. Это вы увидите и потолкуете между собою, когда меня не будет, над моею могилою.

Оставив на Синей станции столь драгоценный залог, мы пустились к Иркутску зимним путем и прибыли туда в декабре. В Иркутске уже ни Ламба, столь хорошо расположенного к отцу моему и столь много обещавшего ему, ни Якобия не было; на месте первого был губернатором Михаил Михайлович Арсеньев, а правящим должность генерал-губернатора был Иван Алферьевич Пиль. Звание наместников уже уничтожилось, может быть, от того, что, представляя царские портреты, они дозволять себе начали царское самовластие. Якобий жил в Иркутске истинно по-царски. По тогдашнему времени, он проживал там несметную сумму — 35 тысяч рублей в год; одной прислуги было 75 человек. В Иркутске долго не могли забыть его праздников. Якобий сменен по доносам и предан был суду сената. В числе доносчиков был секретарь его, выкравший его бумаги. Якобий после был оправдан императрицею. При сем случае состоялся известный высочайший указ, начинающейся сими словами: «Читано перед нами, — говорит императрица, — несколько тысяч листов под названием Иркутские дела, в котором мы ничего не нашли, кроме гнусной ябеды и сплетен и проч.». Якобий потом еще служил в царствование Павла I по военной части. Ламб при сем государе был возведен на степень вице-президента военной коллегии и пользовался отличною милостию государя; но, забыв отца моего, он не помог ему в его несчастии.

С прибытия отца моего в Иркутск, он должен был явиться к суду в уголовную палату. По незнанию русского языка, он должен был сыскать себе наставника и защитника. В этом он положился на одного поляка Градковского, который ложною дружбою ввел его в новые беды и продал его неприятелям.

Между тем, отец мой начал жить порядочно. Общество его составляли отличные в Иркутске люди, как-то: советник Дитмар, который вскоре потом умер, Дрозман, доктор Шеллер, штаб-лекарь Краг, профессор Лаксман, Фаберт и прочие, коих не помню. Мы жили в доме купца Сибирякова, близ [124] набережной, в приходе Харлампия. В этом доме вскоре после нового 1791 года, именно января 12 числа, родилась моя милая сестра Татиана Ивановна. Я очень помню, что когда матушка уже мучилась ею, и я начал плакать, то батюшка вывел меня в сени и тут со мною стоял, прислушиваясь к дверям. Когда же услышан был крик младенца, то батюшка вскричав: а! дочь! отворил двери и бросился к матушке, вскоре и мне показали сестрицу. Я не мог понять, как батюшка, стоя за дверью, мог узнать, что родилась сестрица, а не братец.

Отец мой, сокрушаясь, что не может начать моего воспитания лучшим образом, отдал меня в губернскую школу, куда и ходил я целый почти год. Помню, что учение мне не весьма нравилось, и я часто, идучи в школу, ходил не прямо, а околицею. Однако ж, при случившемся экзамене, я говорил в первом классе речь, которой, конечно, и сам не понимал, и, получив приз, книжку за прилежание, был переведен во 2-ой класс, где преподавали учение о должностях гражданина и человека, которым учили наизусть, как попугаев.

В лет 1791 года губернатор Арсеньев окончил жизнь и погребен в церкви Тихвинской Божией матери. Отец мой с прочими нес гроб его при сей церемонии. Мне очень памятно, как меня поднесли к нему проститься, и я, поцеловав его, отшатнулся весьма порывисто назад из боязни, чтоб он меня не укусил.

У Арсеньева осталось большое семейство. Вице-губернатор Андрей Сидорович Михайлов был его зять и, вместе с семейством своего тестя, расположился оставить Иркутск. Он был весьма честный и добродетельный человек, и отец мой столько нашел в нем, что он дал ему честное слово взять меня с собою для определения в корпус в С.-Петербург.

На место Арсеньева назначен в Иркутск губернатором генерал-майор Нагель, находившийся тогда в Кяхте для постановления нового договора с китайцами о торговле и для открытия оной вместе с назначенным директором таможни надворным советником Вонифантьевым, сделавшимся потом чрез 19 лет моим тестем. Можно ли было тогда провидеть моим родителям, что будущая супруга моя находится в Кяхте на первом году жизни!

Я очень помню, как в октябре или ноябре месяце в Иркутске встречали Нагеля с великою церемониею на Крестовской горе. Отец мой, по дружеской с ним до того переписке, ожидал для себя много добра: вышло напротив. Губернатор Нагель был уже не простой Нагель. Между тем как батюшка мой, наскучив медленностию, с какою приступали к его делу, решился, по научению своих же приятелей, послать просьбу в [125] сенат, то генерал-губернатор Пиль весьма за сие на него рассердился, как скоро те же приятели перенесли ему, что сделал отец мой. Я очень помню, как, однажды, накануне какого-то праздника, прислали отца моего звать к столу; а как на другой день он явился, то адъютант Пиля, публично подошед к нему, просил извинения, что его позвали ошибкою. Отец мой принужден был с досадою возвратиться домой и понял, что это означало гнев великого сатрапа. И подлинно с тех пор Пиль его не принимал. Нагель, узнав сии отношения отца моего с Пилем, принял его также сухо, и потом об причинили ему множество огорчений и даже тиранств, как то вскоре вы увидите.

По первому зимнему пути Андрей Сидорович готов был выехать, и так меня снарядили в дорогу. Не понимая тогда, что мне делают единственное благодеяние, какое только родители в тогдашнем их положении могли мне оказать, я горько плакал при каждом напоминании о разлуке; а когда настал час оной, то насилу могли отлучить меня от матери. Батюшку мне не так было жаль. Дорогою мало-помалу я утешился. Меня снарядили очень хорошо и, можно сказать, богато; роспись всего отпущенного со мною у меня еще цела, и вы ее можете увидеть.

По прибытии в Москву, мы остановились в доме Арсеньевой на малой Ордынке в приходе Екатерины Великомученицы. Взяли масляницу тут и на первой неделе поста говели в упомянутой церкви. К Святой мы переехали в С.-Петербург и остановились на Васильевском острову в 10-й, помнится, линии. Я очень помню, что заутреню в первый день Пасхи мы слушали в полковой деревянной церкви, которая была в 13-й линии и давно уже сломана; а к обедне я ушел один в церковь Андрея Первозванного, где служил архиерей, и меня за сие самовольство порядочно побранили. Впрочем, почтенный мой благодетель Андрей Сидорович и супруга его Александра Михайловна поступали со мною, как с сыном, без малейшего различия с своею дочерью. Ко мне приставлен был дядька гусар (они тогда были в моде), который весьма усердно за мною смотрел; чесал мне каждое утро голову, примачивая квасом; заплетал косу, заставлял молиться Богу и посылал к ручкам моих благодетелей.

Еще я помню из тогдашнего времени, что благодетели мои весьма сердились, по крайней мере, показывали то, что сердятся, на меня за неупотребление вовсе за столом хлеба. И в самом деле, меня не иначе, как силою, могли принудить есть хлеб. Может быть, младенческое воспитание в бесхлебной Камчатке на молоке и рыбе — тому причиною. Надобно еще, к удивлению вашему, сказать, что я до шестого года возраста не переставал сосать груди. Не знаю, для чего матушка моя это попускала. [126]

Меня хотели сначала определить в артиллерийский корпус, но в том не успели. Но, как директор морского корпуса Иван Логгинович Голенищев-Кутузов был Андрею Сидоровичу свойственник, и при том во флоте капитаном был двоюродный дядя мой, то и решились определить меня в морской корпус, хотя мне очень не хотелось в оный. Не помню, кто-то в Москве, рассказывая мне про воспитание и приволье для кадет в сухопутном корпусе, при графе Ангальте действительно бывшее, воспламенил юную мою голову в пользу сего корпуса. Мне страшно хотелось быть армейским. Свидетельство, взятое в Иркутске о моем рождении, оказалось недостаточным, и потому списывались с дядею моим, который находился в Ревеле. Он прислал другое от эстляндского дворянства. Итак, наконец перевезли меня в Кронштадта в июне месяце. Кадеты были уже в лагере. Меня поручили тогдашнему капитану, вскоре сделавшемуся майором, Максиму Петровичу Коробке. Я жил у него в доме и в лагерях в особой палатке, вместе с его племянниками Николаем Коробкою и Тимофеем Яновским, с коими очень подружились. До августа я считался волонтером, а 14-го августа 1792 года поступил в комплект в 3-ю кадетскую роту, к капитану Петру Васильевичу Чичагову, который, будучи сын знаменитого адмирала, не занимался вовсе ротою, оставя ее на попечение своего капитана-поручика Александра Петровича Кропотова. Прежде нежели представлю я вам любопытное описание тогдашнего корпуса и нашего вообще воспитания, я обращусь к положению, в каком находился отец мой в Иркутске во все время моего пребывания в корпусе, и расскажу вам, как сей несчастнейший из людей и вместе достойнейший лучшей участи окончил поприще жизни своей.

По отправлении моем, отец мой, видя, что, несмотря на подтверждение, сделанное от правительствующего сената по его просьбе о скорейшем решении дела его, в палате уголовного суда не было никакого по оному движения, писал в сената другую просьбу об увольнении его в Петербурга на 4 месяца 34. Между тем, видно, в ожидании разрешения летом 1792 года он отправил матушку с дочерью в Екатеринбурга. Надежда его осталась тщетна. Тогда по совету ближних друзей и, как то сам батюшка в оправданиях своих после показывал, по совету самого губернатора Нагеля, он предпринял гибельное намерение уехать из Иркутска самовольно, для чего и решился составить фальшивую подорожную. Мысль его была та, что, добравшись до [127] Петербурга, он может упасть к престолу и просить правосудия. Увы! едва доехал он до первого города Нижнеудинска, как и был — может быть, по предуведомлению — оподозрен, взят под стражу и возвращен под оною в Иркутск. Это случилось зимою 1793 года. Правящий должность генерал-губернатора предписал судить его и за сей поступок. Между тем уже без всякого снисхождения и уважения к благородному рождению его и к чину начали содержать его на главной гауптвахте, где позволяли делать с ним всякого рода наглости; а когда он выходил из терпения и приходил в отчаянное бешенство, тогда, называя его сумасшедшим, обременяли цепями и допускали солдата бить его, кому как и сколько вздумалось. В следующем 1794 году Пиль сделал представление сенату, что отец мой, по близости гауптвахты к его дому, бешенством своим причиняет ему беспокойство, и потому сей, любящий спокойствие и столь человеколюбивый, правитель наместничества просил сенат о разрешении судьбы моего отца или о дозволении выслать его туда, куда будет указано.

Между сим временем, видно, желая решительно погубить отца моего, вознамерились сделать его сумасшедшим по форме; итак, по поручению губернского правления, один из советников оного с штаб-лекарем Поддубным 35, имели за его действиями наблюдение и потом подписали свидетельство, что он совершенно лишился ума. К этому добавили, что и в лютеранской кирке видел его сам Пиль, делающего разные кривлянья и телодвижения, несвойственный человеку с здравым рассудком.

При таких пособиях наконец дело палатою решено. По десяти обвинительным пунктам, отец мой законами приговорен, по лишении всех чинов и дворянства, к смертной казни... Рука моя трепещет, начертывая сей бесчеловечный приговор низких и гнусных исполнителей воли самовластных владык тамошнего отдаленного края, готовых, для угождения начальству, на всякую мерзость, на всякое неистовство... О! я весьма хорошо знал их, и потому не могу не ожесточаться, что невинность, в лице моего отца, облечена была сими порочными тварями во вретище порока, которое самим им более было прилично. Разве тем одним утешиться, что и сам Иисус Христос, божественный образ высочайшей добродетели, пострадал, как злодей, от рук невежд и злодеев. Но в одном ли этом пути Провидения непостижимы для нас, смертных! [128]

Представляя приговор сей сенату, Пиль в мнении своем объяснил, что он, признавая отца моего лишившимся ума и не желая отяготить участь наказанного самою судьбою, предает жребий его на уважение правительствующего сената.

Сие верховное вместилище правосудия сделало заключение, что хотя вместо смертной казни отец мой подлежал телесному наказанию... о правах дворянства тогда уже говорить не смели, а по случаю изданного 1793 года сентября 2 дня, после замирения с Оттоманскою империею, милостивого манифеста, токмо следовал к одной ссылке в работу без наказания; но как признан генерал-губернатором и губернатором в помешательстве ума, то и содержать его по лишении чинов и дворянства в Иркутской губернии, как о сумасшедших в законах предписано.

Сей приговор поднесен был императору Павлу I, издавшему вскоре по восшествии на престол строгое повеление о скорейшем решении дел, и сей государь, не будучи ни с которой стороны уведомлен об истинном положении дела отца моего, утвердил сей приговор 1797 года ноября в 21 день, начертав державною своею рукою: «Быть по сему», — и последний удар свершен.

Отец мой, желая в своем несчастии обратить на себя хотя сколько-нибудь внимание высшего правительства, написав на немецком диалекте проект о лучшем устройстве Камчатки, могущей приносить государству знатный доход, писал к тогдашнему генерал-прокурору князю Александру Борисовичу Куракину, чтоб он исходатайствовал ему дозволение явиться с сим проектом в Петербурга; но сей по рождению только вельможа, занимавшийся более откупами, нежели зависящею от него судьбою многих честных, но несчастных людей, сделал ему вежливый отказ, что он до решения дела его в 5-м департаменте правительствующего сената поступить на это не может, а просит, чтоб он прислал мысли свои на бумаге.

Впрочем, Куракина в бесчувственности сей к несчастиям ближнего и винить нельзя. Бывший друг отца моего Ламб, ни брат его двоюродный, генерал-майор Штейнгель, сделавшийся потом графом, не хотели, или не могли для него ничего сделать. Я не говорю уже о другом брате, который был капитаном флота, он ничего сам по себе предпринять не мог. Он писал даже ко мне, в корпусе еще бывшему, чтоб я лично просил о несчастном отце моем государя или Куракина, и упрекал меня в бездействии и неимении сыновней любви. Он не хотел тогда сообразить, что отлучаться из корпуса весьма трудно, а беспокоить государя почтено бы было преступлением. Впрочем, мне было тогда 14 лет от роду, и что мог я рассудить, что предпринять обдуманно, когда они все не решались действовать, как должно истинным родным. Барон Николаи, который после [129] оказал свое расположение к отцу моему, как к своему двоюродному же брату, по матери, и который тогда пользовался отличною милостию императора, быв у него библиотекарем, тоже не предпринял тогда ничего в его пользу. Видно, надобно было, чтоб отец мой, вступивший в Россию в нарушение прещений родителя своего, был в ней на сей раз жертвою всех зол, оставленною от Бога и людей.

Супруга одна не покинула его в сем несчастии и тем дала ему утешиться, что он для несчастий своих, коих не мог тогда предвидеть, женился весьма счастливо. Много ли жен, кои с мужьями своими решались переносить все бедствия и тогда, когда имели законное право, без укоризны, оставлять их!

Матушка, как скоро узнала о последствиях батюшкина побега из Иркутска, то и поспешила возвратиться в оный. Тут часто своими слезами, своими мольбами испрашивала она временную отцу моему свободу из-под стражи, которой вскоре злодеи его, под каким либо предлогом, паки лишали. При сих случаях, когда вооруженные люди приходили брать насильно отца моего на гауптвахту, матушка в отчаянии, в беспамятстве, то умоляя извергов на коленях, то угрожая им казнию Божиею, бросалась с воплями на самую улицу и за ним следовала; малолетняя дочь бегала за нею. Дом оставался пуст, а полицейские служители очищали все, что лежало поплоше, и делились с начальством. Батюшка и матушка уверяли меня, что весьма много вещей своих узнавали у бывшего тогда городничего Кондратова, который не имел не только никакого к участи моего отца сострадания, но, кажется, утешался его несчастием. После вы увидите нечто странное при самой кончине Кондратова, которую опишу я вам в своем месте. Когда судьба отца моего решилась, и он увидал себя освободившимся от рук своих мучителей, кои один по одному, по вступлении на престол Павла I-го, из своих мест выбыли, то, пользуясь свободою жить в Иркутске, он купил себе маленький домик на Морской улице, против самого верстного столба. Я нарочно сие описываю, дабы вы, если кому случится быть в Иркутске, знали, где дед ваш томился в несчастии и бедности.

Здесь приобретенные прежде отцом моим познания в экономии принесли ему пользу. Он делал различные настойки и водки и сеял табак; а матушка пекла пряники отличного вкуса и, продавая то и другое, тем себя и семейство свое содержали. При сем бедном положении, Богу угодно было, чтоб они имели еще двух дочерей. 1795 года ноября 24-го дня родилась Екатерина, и 1798 года января 6-го Мария. После содержание семейства несколько облегчилось принятою отцом моим на себя должностию эконома в клубе, который завели в Иркутске в 1801 году, уже [130] по кончине Павла I, не терпевшего подобных заведений. Я застал отца моего в сем положении, когда в 1802 году, проезжая Иркутск, имел счастие прижать его, матушку и сестриц к моему сердцу, после 10-летней разлуки. Я никогда не забуду, с каким чувством сказал он мне о доме своем: «Вот, любезный сын, я имел соболью шубу, которая меня одного грела; я ее продал за 700 рублей и купил другую, которая нас теперь всех греет».

Я уже сказал вам, что неприятели моего отца, один по одному, выбыли из Иркутска. Пиль, тотчас по вступлении на престол Павла I, уволен, временно занял его место Нагель, но и сей, по какому-то на него доносу, чрез фельдъегеря вызван в Петербурга, куда он ехал с трепетом, а еще более вострепетал, когда надобно было предстать пред грозного царя. Он ошибся однако ж, его, вместо наказания, ожидало счастие в чертогах царских. При первом взгляде на него, Павел, любивший щеголять памятью, признал в нем знакомые черты одного известного ему некогда гусара. — Не ты ли тот Нагель, — вскричал монарх, — который столько-то лет назад служил в таком-то полку, когда я смотрел его? — Я, — отвечал трепещущий губернатор, ожидая приговора. — А! обними меня, друга мой, о! я тебя знаю, ты честный служивый; тебя оболгали мне, но я тебя награжу, — и тут же пожаловал ему орден Александра Невского, чин генерал-лейтенанта 36 и место военного губернатора в Риге, если не ошибаюсь.

После Нагеля приехал в Иркутск военным губернатором (ибо генерал-губернаторы повсеместно были уничтожены) с линии Омской генерал, которого фамилию я забыл 37; но он был недолго. Его сменил, бывший до того у города Архангельска, генерал-от-инфантерии Борис Борисович Леццано. Сей был истинный друга несчастных. В его правление все гонения пресеклись от местного начальства, и в незабвенную хвалу ему приписать должно, что в жестокое, можно сказать, царствование Павла, имея неограниченную власть, он не сделал ни одного несчастного. По восшествии вожделенного от всех Александра на престол, представился Леццано случай удовлетворить вполне влечению своего сердца.

В 1801 году, по высочайшему повелению, составлена была нарочная в С.-Петербурге комиссия для пересмотра старых уголовных дел и для облегчения участи всех тех, кои в [131] предыдущее царствование подпали несчастию. А, как во время Павла о многих несчастных не имели и сведения, куда они посланы, то указом сената повелено местным начальствам о всех, по суду или без суда наказанных и сосланных, доставить сведения. В это время многие сотни несчастных получили свободу и прежнее достояние. В том числе и моему отцу, по высочайшей конфирмации доклада упомянутой комиссии, в 21-й день августа 1802 года возвращены чины, дворянство и свобода возвратиться к своим родственникам. Почему он и выехал из Иркутска по первому зимнему пути того же года в свите генерала Шпренгпортена, осматривавшего тогда Сибирь. По приезде в Петербург, он подал государю просьбу на французском языке, с описанием всех своих бедствий, которую вы найдете в его бумагах, и по ходатайству барона Андрея Львовича Николаи, высочайшим указом мая 22-го дня 1803 года, дарован ему пенсион по смерть, состоящий из 400 рублей в год. С сим пенсионном барон Николаи принял его управителем своих отчин, пожалованных ему покойным государем в Тамбовской губернии Моршанской округи. Итак, в июне месяце 1803 года, переехал он в главное поместье барона Николаи, село Кулики, куда последовала за ним и матушка, оставя одну Танюшку, старшую дочь свою, у барона Николаи, который содержал ее вместо дочери, и этому обязана она, что одна из всего семейства приобрела немецкий язык.

Вскоре по прибытии в Кулики, Провидение обрадовало родителей моих рождением сына Павла; но он жил весьма недолго и был предтечею в вечность отца моего. Весною 1804 года, в одну ненастную ночь случился пожар. Отец мой поспешил на оный сам, не взяв в рассуждении одежды никакой предосторожности; бежав же по улице, он упал в яму, приуготовленную для мешания извести и наполненную водою. Освободясь из нее, во время пожара, то от нестерпимого жара, то от дождя и от ветра, так себя расстроил, что получил на другой день горячку. Сперва казалось, что оная облегчится, но какое-то неудовольствие расстроило его паки, и он, не имея никакого медицинского пособия, но будучи пользуем одною матушкою по наставлениям разных старух, наконец кончил бедственную жизнь свою 14-го мая и погребен по греко-российскому обряду около церкви упомянутого села.

По сие время не удалось мне быть на его могиле, и если вопреки желаний моих не удастся и в будущее время жизни моей ни самому быть, ни памятник пристойный над ним соорудить, то возлагаю это на обязанность вашу, любезнейшие дети мои: утешьте тень деда вашего и вместе успокойте тень отца своего, коего священный долг вы тогда приведете в исполнение. [132]

Матушка, по смерти своего супруга, имела неосторожность сжечь некоторые его бумаги, не знаю, по какой причине. В том числе истребила и вексель на 4 тыс. рублей, присланный к нему бароном Николаи для получения по нем денег. Это обстоятельство расстроило ее с бароном. При всем том, однако ж, сей почтенный человек, из признательности к покойному за хорошее управление и умножение доходов его, исходатайствовав матушке моей по смерть половинный пенсион батюшки, предложил ей дом и услугу по смерть ее, равно как и принимал на свое попечете воспитание ее дочерей, но она не только от сего отказалась, но и Танюшку, к крайнему огорчению барона и его супруги, не соглашалась у них оставить. Взяла ее и удалилась в Пермь, где купила домик, похожий на хижину, и в нем поселилась. Я слышал от нее, что сей совет дал ей граф Штейнгель, сказав о предложении барона Николаи: лучше щей горшок, да сам большой! Не мое дело судить поступок в сем случае матери моей; но нельзя равнодушно принимать оный, из любви к сестрам, кои по таковому ее, на честолюбии основанному действию, лишились воспитания, к которому предстоял самый благоприятнейший случай.

Барон В. И. Штейнгель.

(Окончание в следующей книжке)


Комментарии

1. Барон Вячеслав Владимирович Штейнгель был инспектором Императорского Александровского лицея. Впоследствии генерал-от-инфантерии, член военно-ученого комитета главного штаба; был женат на дочери адмирала Анжу, Людмиле Петровне. Умер в 1898 г. в С.-Петербурге.

2. Записка эта, под заглавием «Нечто о наказаниях», 1817 г., напечатана в «Сборн. истор. матер, собственной е. и. в. канц.», 1876, вып. I-й, стр. 292.

3. Записка от 5-го февраля 1823 г. Напечатана в «Сборн. истор. матер, собств. его имп. вел. канц.», 1896, вып. VII, стр. 193.

4. Донесения высоч. учр. комиссии для изысканий о злоумышленных обществах. Печатано по выс. пов. в военн. типогр. главного штаба е. и. в., стр. 59.

5. Там же, стр. 67.

6. Донесения высоч. учр. комиссии, стр. 71.

7. Там же, стр. 71.

8. Прил. к донес. следств. ком., стр. 89.

9. «Заря», 1869, кн. IV и V.

10. «Русск. Стар.», 1881, декабрь.

11. Он был действительный тайный советник и кавалер Красного Орла.

12. Бумаги эти уничтожены в 1825 г., перед обыском. П. К.

13. Действительное определение его в службу по указу государственной военной коллегии корнетом случилось 26-го мая 1772 года. В. Ш.

14. Губерния открыта 12-го числа декабря 1781 года, отец мой исправлял при сем случае должность церемониймейстера. В. Ш.

15. Они родились 23-го числа декабря в 4 часа утра. Восприемниками были бедные люди - так сказано в записке отца моего. В. Ш.

16. Письма эти уничтожены в 1826 году. П. К.

17. В Иркутск прибыл отец мой 31-го сентября 1783 года, в 7 часов вечера.

18. Магнус Карл фон-Бем, по личному избранию императрицы Екатерины II, назначен был в 1772 году главным командиром Камчатки, с производством из капитанов в отставке в премьер-майора. В 1779 году уволен от службы, сдав должность капитану Василию Шмалеву (Сгибнев, «Истор. очерк главн. событий в Камчатке. 1650 — 1856». Т. IV, стр. 1. Спб. 1869). П. К.

19. Франц Рейнеке, назначенный заместителем Бема, по представлению иркутского губернатора Клички, принял должность от Шмалева. Там же, стр. 26. П. К.

20. Вероятно, сам Шмалев с сообщниками сделал столь сумасбродное разглашение легковерным и напуганным чародейством жителям. В. Ш.

21. О пребывании барона Штейнгеля в Камчатке упоминается у Сгибнева: Истор. очерк главн. событий в Камчатке, IV, стр. 29, Спб., 1869. П. К.

22. Происки англичан, старавшихся уже в то время распространить свое влияние на крайний восток и захватить в свои руки торговлю с нашими восточными туземцами, побудили императрицу Екатерину указом от 22 декабря 1786 г. снарядить кругосветную экспедицию для охранения права нашего на земли, российскими мореплавателями открытые. Но война с Турциею и ожидавшийся разрыв дипломатических сношений с Швециею остановили экспедицию, и 28 октября 1787 г., когда суда были готовы к отправлению, состоялся указ об ее отмене. П. К.

23. С женою у него был после процесс, ибо он промотал блудно все ее имение, которое было значительно. Ее все там хвалили: она была женщина воспитанная, ученая и добросердечная, но совершенно мужем убитая. В. Ш.

24. Лаперуз прибыл в гавань с судами Boussole и Astrolabe 25-го августа 1787 г. и пробыл там до 19 сентября (Сгибнев, IV, стр. 34). П. К.

25. Письмо из Верхнекамчатска от 21 января 1788 г.

26. Сабля осталась в руках Хабарова и представлена была по начальству. Суд, смотрящий на действие, а не на причину, нашел в этом поступке ужасное преступление. В. Ш.

27. С ними был еще капитан Беринг, добрый человек, но слишком придерживался правил старых моряков, — всегда был пьян. В. Ш.

28. Во время зимовки Биллингса в Петропавловской гавани, было построено там другое судно — «Черный Орел», спущенное на воду 31 мая 1791 года. По окончании экспедиции Биллингса, «Черный Орел» ушел в Охотск, а «Слава России» осталась в Петропавловской гавани без употребления и 27 марта 1801 г. затонула на глубине 3 саж., со всеми припасами и материалами. (Сгибнев, IV, стр. 40). П. К.

29. Коменданта Охотска, совестный судья Кох. П. К.

30. Все это я слышал от достоверных из жителей охотских после. В. Ш.

31. За выписку Биллингса правительство обязано послу (Сем. Ром.) гр. Воронцову, который многих подобных определил в наш флот. В. Ш.

32. Он был секретарем у Биллингса и после, формально разбранившись с ним, был отослан в Иркутск. В. Ш.

33. Шелихов, Григорий Иванович, основатель и директор компании его имени, впоследствии Российско-Американской. В 1783 г. рыльский гражданин Шелихов составил небольшую компанию для звериного промысла. В 1786 г. генерал-губернатор Вост. Спб. Якобий возбудил ходатайство о выдаче этой компании привилегий, но в ходатайстве этом правительством было отказано. По смерти Шелихова, в деле принял участие зять его камергер Резанов, получивший за женой в приданое акции Шелиховской компании, и в 1798 г. вдова Шелихова, курский гражданин Голиков и иркутский купец Мыльников, соединив свои промышленные предприятия, образовали соединенную Американскую компанию, а 4-го июля 1799 г. император Павел, приняв ее под свое покровительство, переименовал ее в Российско-Американскую компанию и даровал ей на торговлю в Америке и на островках северо-восточного океана привилегию на двадцать лет. Наталья Шелихова, за заслуги мужа, получила 10-го ноября 1847 г. дворянство. (Сгибнев, стр. 43. Арх. гос. сов. т. II, проток. сов. 1799 г., стр. 514-526). П. К.

34. Побудительного причиною он поставил кончину своего отца и полученное им от родственников из Германии уведомление, что после него осталось имение, из которого и ему часть следует. В. Ш.

35. Сей Поддубный, по природе грубый малороссиянин и по воспитанию сущий невежда, не лучше и в знании медицины, был после главным оператором в Иркутске. Мне случилось обедать с ним у архиерея Вениамина, и когда я, доведя материю, упомянул, что он был в числе обвинителей отца моего, то он, не замешавшись, отвечал: «что делать, наше дело невольное: велят подписывать, то и подписываешь!!». В. Ш.

36. Тайного советника. Ред.

37. После увольнения Нагеля должность гражданского губернатора в Иркутске повелено было исполнять иркутскому военному губернатору, генерал-лейтенанту Трейдену, указом от 13-го декабря 1797 года. Ред.

Текст воспроизведен по изданию: Записки барона В. И. Штейнгеля // Исторический вестник, № 4. 1900

© текст - П. М. К. 1900
© сетевая версия - Тhietmar. 2016

© OCR - Андреев-Попович И. 2016
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Исторический вестник. 1900