ОБВИНЕНИЕ И ССЫЛКА ПАСТОРА ЗЕЙДЕРА

24-го мая — 26 сентября 1800 г.

В «Русской Старине» изд. 1873 г., том VIII, стр. 589–593, был напечатан извлеченный из сочинения А. Коцебу — Une anee memorable de ma vie — рассказ о доносе Ф. О. Туманского 1 на пастора Зейдера, вследствие этого доноса безвинно приговоренного к наказанию кнутом и к ссылке в Нерчинск, откуда, при восшествии на престол Александра I, несчастный пастор был возвращен и, с восстановлением прежних его прав, взыскан милостию Государя. Суд и приговор над Зейдером наделали иного шуму в столице и произвели весьма тягостное впечатление на жителей. Покойный П. И. Греч в своих Воспоминаниях передает этот грустный эпизод в следующих немногих словах: ...«Тогдашняя ценсура была уродлива и сопровождалась жестокостью. Особенно отличался рижский ценсор Туманский. Один сельский пастор в Лифляндии, Зейдер, содержавший лет за десять до того немецкую библиотеку для чтения, просил, чрез газеты, бывших своих подписчиков, чтоб они возвратили ему находящиеся у них книги, и, между прочим, повесть Лафонтена: Die Gewalt der Liebe (Сила любви). Туманский донес императору Павлу, что такой-то пастор, как явствует из газет, содержит публичную библиотеку для чтения, а о ней правительству неизвестно. Зейдера привезли в Петербург и передали уголовному суду, как государственного преступника. Палате оставалось только прибрать наказание, а именно [464] приговорить его к кнуту и к каторге. Это в было исполнено. Только генерал-губернатор граф Пален приказал, привязав преступника и столбу, бить кнутом не по спине его, а по столбу. При Александре Зейдер был возвращен из Сибири и получил пенсию. Императрица Мария Федоровна определила его приходским пастором в Гатчине. Я знал его там в двадцатых годах. Он был человек кроткий и тихий».... 2.

В недавнее время, проливающая в Гатчине, престарелая дочь покойного Зейдера — Мария Федоровна Зубахина, чрез родную свою племянницу, А. К. Зейдер, и чрез посредство М. П. Шаховой, доставила нам копию с немецких подлинных Записок своего отца, пастора Зейдера, сопящую из двух тетрадей в половину печатного листа, скрепленных но страницам печатью. Эта рукопись озаглавлена:

«Die Leiden des Pastors Seider. Enthaltend seine Verhaftnehmung, seine Vernrtheilung und seine Verbannung nach Sibirien». Von ihm selbst, geschrieben. С эпиграфом: «Le crime fait la honte et non pas, l’echafaud». Voltaire 3.

Записки пастора Зейдера занимают 93 страницы довольно убористого и не совсем четкого письма.

Прежде, однако, чем приступить к изданию этой весьма любопытной рукописи, мы, пользуясь обязательным указанием кн. А. Б. Лобанова-Ростовского обратились к весьма редкой брошюре, изданной в 1803 г. в Лейпциге, на немецком языке, заключающей в себе письмо Зейдера о его ссылке в 1800 г. Брошюры этой не оказалось ни в Академической и ни в одной из известных нам в Петербурге, частных библиотек, но она имеется в Императорской публичной библиотеке, в ее драгоценном отделе «Russica». Воспользовавшись этим крайне редким экземпляром, мы признали необходимым воспроизвести его здесь вполне, в переводе, прежде нежели напечатать рукопись Записок Зейдера, несколько восполняющую и исправляющую брошюру, изданную в 1803 году.

Упомянутая брошюра, из Х+100 страниц, в 12-ю долю листа, печатанная в Гильдесгейме и Лейпциге, имеет следующее заглавие:

Der Todeskampf am Hochgericht. Oder Geschichte des ungluecklich [465] Dulders F. Seider, сhemaligen Predigers zu Randen in Ehstland. Von ihm selbst erzaehlt. Ein Seitenstuck zum merkwuerdigsten Jahre meines Lebens von August von Kotzebue. Hildesheim und Leipzig, 1803. 8°. 4

_____________________________________

ПРЕДИСЛОВИЕ К ИЗД. 1803 Г.

Ссылка г. Коцебу в Сибирь составила эпоху в новейшей истории и известие об этом событии, как в России, так и в Германии, было дли всех потрясающей вестью. По возвращении своем из ссылки, порвав все связи с Россией, он изложил подробности этого происшествия в весьма интересном и чрезвычайно распространенном сочинении: Das merkwuerdigste Jahr meines Lebens 5 von August von Kotzebue. Zwei Baende. Berlin. 1801). Изумление и ужас овладевают читателем, пробегая эти строга, и, вероятно, ни один сколько нибудь чувствительный человек не закрыл книга не пролив над его участью несколько слез. И между тем сколько подобных невинных жертв насчитывает Россия в короткое царствование Павла Первого! Сколько семейств лишились за это время счастия и спокойствия — и лишились их навсегда! Как многие совершенно безвинно должны были влачить жалкую жизнь в необъятных лесах Сибири до тех пор, покуда, милостью Александра Правосудного, они не были вызваны к жизни из этой ужасной могилы и возвращены в лоно их семей!!

Одним из наиболее несчастных и безвинных страдальцев был некто Ф. Зейдер, доктор философии и пастор г. Рандена в Эстляндии 6. Во второй части вышеупомянутого сочинения, г. Коцебу упоминает (стр. 255–266) о его страданиях и тех адских проделках, которые сотворили над ним Обольянинов и его палач-сообщник Туманский, — двое злодеев, имена коих потомство произнесет не иначе, как с содроганием; и, вероятно, всякий, читавший эту интересную книгу, желал [466] узнать обстоятельнее, каким гнусным образом можно было приговорить столь полезного, деятельного и честного человека к самому варварскому наказанию величайших преступников — к кнуту! Одно воспоминание об этом заставляет содрогнуться!

— В 30-м номере «Гамбургской корреспонденции» (1802 г.) пастор Зейдер обещает многочисленным друзьям, интересующимся его судьбою, опубликовать единственную в своем роде историю его бедствий, которая послужит дополнением сведений, сообщенных об нем г. Коцебу. Но он обещал это своим друзьям уже давно! Между тем, наше время так полно в высшей степени интересных событий, что происшествие переживаемого дня мало по малу ослабляет впечатление вчерашнего, и это последнее скоро совершенно позабылось-бы, если ничто не напомнило-бы его вновь. В надежде, что несчастный пастор Зейдер еще подарит нас подробным рассказом о своем несчастии, я думаю оказать ему и его заграничным друзьям услугу, издав нижеследующее весьма обстоятельное письмо, написанное Зейдером на пути в ссылку к одному из его товарищей по несчастию; оно попало недавно в мои руки и может служить предисловием к подробной истории о его ссылке 7. Несколько списков ходят по рукам в С.-Петербурге и в Лифляндии, и в подлинности их нельзя сомневаться, так как г. Зейдер ни разу не опровергал их. Без сомнения, друзья его, прочитав это письмо, еще более пожелают подробно ознакомиться с его историей, так как в нем описаны, правда, главнейшие моменты, но все же только начало его страданий. Филантроп и естествоиспытатель ожидают от него крайне любопытных сведений о месте его ссылки, судьбе прочих несчастных, которые заживо были погребены в Нерчинских рудниках, наконец, о самых этих рудниках, и о многом другом, что нам вовсе неизвестно относительно этой части земли.

Издатель.

Лейпцигская ярмарка, 1802 г. [467]

___________________________

Письмо пастора Зейдера, писанное в ссылке

коллежскому ассесору фон-Эрцев-Клайрон (Erzen Clayron), в Казани.

Деревня Высокая Гора, 26-го сентября 1800 г.

Дорогой и достопочтеннейший друг! Осмеливаясь назвать вас этим именем, без опасения подвергнуться за то вашему гневу, я — несчастный смертный, отринутый человеческим обществом — хотя на эту минуту снова счастлив. Знаю, что пишу благородному человеку, который сочувствует страждущему человечеству и с участием относится к несчастию. Своею добротою и дружественным отношением ко мне вы внушили мне искреннюю любовь и расположение к вам. Вы пролили в мою душу утешение, и поэтому я называю вас своим другом. Ваши слова и поступки полны достоинства и откровенности; они пробудили во мне глубокое уважение к вам, и поэтому вы заслужили мое полное доверие. Не подумайте, что я не доверял вам в то время, когда я передавал вам некоторые факты из этой страшной катастрофы. Не раз хотелось мне все высказать вам; но я все откладывал это до следующего вашего посещения; но каждый раз, как я готов был высказаться, меня удерживал или неуместный, конечно, стыд, или опасение, что если все будет известно, то меня станут избегать как человека обесчещенного и я буду предоставлен самому себе; или же, наконец, присутствие третьего лица мешало мне открыть вам свое сердце. Теперь я хочу рассказать вам все, о чем я вскользь упоминал в последние минуты нашего свидания; я намерен представить вам вполне правдивый, но в то же время ужасающий очерк того события, которое поразило меня на 35-м году моей жизни. Описание моих страданий скорее наедет доступ к вашему сердцу, нежели к сердцу кого-либо другого, так как еще ранее оно отнеслось ко мне с участием и состраданием. Поэтому я открою вам все то, что я прежде старательно скрывал от моих благодетелей. Но хватит-ли у меня сил воспроизвести картины ужасного прошлого во всей их безобразной наготе? Воспоминание пережитых страданий не прибавит-ли еще горечи к моему теперешнему тяжкому положению? Я постараюсь не падать духом — и преодолеть свою скорбь; необходимо дать свободу стесненному сердцу; чувство, которое долго было подавлено, под конец становится невыносимо и требует исхода!

В апреле месяце этого года (1800 г.) я одолжил одному из моих [468] соседей некоторые книги. Когда они были мне возвращены, то в посылке, доставленной мне почталионом в довольно истрепанном виде, не оказалось первой части весьма интересного и распространенного сочинения Лафонтена: «Сила любви». На мой письменный запрос о том, была эта книга задержана по ошибке, я получил от моего корреспондента положительное удостоверение, что он отослал мне ее вместе с прочими книгами, в тщательно запакованном пакете. Поэтому не оставалось сомнения, что посылка была кем нибудь вскрыта дорогою, и, таким образом, вышеупомянутая книга была вынута и затеряна. Так как мне было жаль видеть разрозненным сочинение, три части которого были у меня, и я очень желал его пополнить, то и напечатал в Дерптских ведомость объявление такого рода, что «в пакете с книгами, высланном мне на днях из именья А... и в котором были такие-то и такие-то книги» (далее следовал их перечень) «пропала по пути из этого именья в Ранденский пасторат первая часть «Силы любви» Лафонтена. Так как, имея прочие части, мне было бы неприятно лишиться этой книги, то я просил тех, в чьи руки она попадет, возвратить мне ее, причем издержки будут мною уплачены». Результатом этого объявления было то, что и вскоре получил мою книгу, но оно же и сделалось причиною моего несчастия. Я уже позабыл всю эту историю, как однажды (24-го ям 1800 г.), в то время, как я прогуливался по саду, наслаждаясь ароматом моих плодовых деревьев в цвету, к моему дому подъехал г. Реиненкампф, заседатель Дерптского суда (des dorpatshe Niederlandgericht). Так как это был хороший наш знакомый и к тому же помещик трех моих слуг, то я нисколько не удивился его посещению; однако он не замедлил объяснить мне цель своего приезда. Именно, он показал пне предписание его превосходительства генерал-губернатора Лифляндии и Эстляндии, Нагеля, к Дерптскому суду, в котором говоримо, что «так как Рижская ценсура усмотрела из объявления, помещенного в Дерптских ведомостях, что пастор Зейдер из Рандена имеет не только подозрительные, но даже и запрещенные книги и раздает их для чтения, то она сочла за долгу внести об »том его превосходительству, с просьбою приказать суду отправить в Ранденский пасторат кого нибудь, чтобы описать и опечатать библиотеку пастора Зейдера, и представить опись ее для просмотра в Рижскую ценсуру; Дерптскому суду [469] было предписано исполнить требование Рижской ценсуры». Меня несколько изумило это предписание, однако я не был им смущен и, пройдя с г. Реннеикампфом в библиотеку, попросил его приступить к исполнению данного ему предписания. Этот добрый человек спросил меня с участием: «не нужно ли мне чего нибудь припрятать?», но я уверял его, что так как, на сколько мне известно, у меня не было ни одной запрещенной или вредной книги, и, следовательно, нечего прятать, то я прошу его переписать все без исключения. Он исполнил это и окончил опись к полудню; мы сели за стол. После обеда надо было составить протокол всей этой процедуры: когда и это было окончено, то заседатель приступил к исполнению последнего пункта предписания — к опечатанию библиотеки. Только что он начал протягивать шнуры, которые своими концами должны быть припечатаны к полкам, как в комнату совершенно неожиданно вошел рижский ценсор, статский советник Туманский, в сопровождения окружного начальника, Брюмера. Они объявили, что приехали освидетельствовать мою библиотеку, на что г. Ренненкампф возразил:

— «Это уже исполнено мною, и вот опись книг; разве вы имеете другое предписание?» и т. д.

Ответа на это не воспоследовало, но секретарь ценсуры принялся составлять новую опись. Покуда все это происходило и статский советник принялся за поданную ему закуску, я, совершенно спокойный, отправился в комнату жившего у меня кандидата; у него я застал Брюмера, который при моем появлении тотчас вышел. Г. Юнгна (Ioungna, — так звали кандидата) отвел меня в сторону и, схватив мою руку, сказал:

— «Друг мой, я имею к вам поручение от окружного начальника Брюмера; но пугайтесь».

— Что такое? спросил я, — я на все готов.

— «Вы должны ехать в Петербург», — отвечал он.

Я немного испугался, но тотчас же овладел собою и хотел расспросить его подробнее, когда в комнату вошел Брюмер. Он показал мне предписание из С.-Петербурга, отданное ему Туманским. Предписание это было написано от имени его императорского величества, генерал-прокурором 8 к рижскому ценсору Туманскому. [470]

В нем предписывалось Туманскому «отправиться в Ранден, описать и опечатать тамошнюю библиотеку, и препроводить ее в Петербург одновременно с ее владельцем». Оказывалось, что Туманский, кроме донесения генерал-губернатору Лифляндии, послал еще рапорт в С.-Петербург. Я был очень взволнован; но, сознавая свою правоту, я полагал, что мне нечего бояться, я только думал о том, как сообщить это известие моей жене. Я пошел к ней и передал ей все. В слезах, она почти без чувств упала в мои объятия, но так как, не смотря на ее чувствительность, она в то же время женщина с характером, то ж скоро овладела собою, и, подойдя к Туманскому, схватила его за руку и с самым трогательным и умоляющим видом проговорила:

— «Господин советник! не сделайте моего мужа несчастным!»

Он уверял ее в самых убедительных выражениях, что ей нечего опасаться, что все это одна формальность и что я возвращусь не более как через 14 дней. Так как и Брюмер подтвердил эти уверения, то жена моя успокоилась и пошла укладывать нужное мне белье и шаги. Я сам, надобно сознаться, был совершенно спокоен на счет будущего, да и могло ли быть иначе, когда совесть моя была чиста. — Я призвал кистера к сделал необходимые распоряжения относительно богослужения и мое отсутствие. Между тем секретарь ценсуры окончил опись моей библиотеки. (Все мои научные и богослужебные книги также были перписаны). Пора было ужинать. Перед тем как сесть за стол, ценсор прочел опись книгам и объявил запрещенными: «Силу любви» [471] Лафонтена, «О назначении человека» Шпальдинга, «Вечный мир» Ванта и сочинения Зонтага (обер-священника в Риге). На мой вопрос, когда и где книги эти были запрещены? ценсор ничего не отвечал мне; а когда я стал уверять, что, по моему мнению, в этих книгах не было ничего вредного, то он на это возразил мне: «что на этот счет не допускается никаких рассуждений». Моими книгами наполняли три ящика; из них два были нагружены на мою карету, а третий препровожден в Дерпт на особой телеге, чтобы оттуда переслать его по почте в Петербург. Все отправились от меня после ужина в Дерпт. Я последовал за ними туда же на следующий день, в сопровождении моей жены. Проезжая чрез мои поля, я окинул еще раз приветливым взором зеленевший посев. Не думал я в то время, что прощаюсь с ними навсегда! — По дороге в Дерпт жена часто прижимала меня к своему сердцу и мы оба были преисполнены самыми тяжелыми чувствами. Обняв меня, она тысячу раз уверяла меня в своей любви; горячие слезы лились у нее по щекам; глаза ее были устремлены к небу!

— «Папочка, — сказала она, — не будем грустить! Я уверена, что всемилостивый государь возвратит тебя ко мне; ты невинен, а Бог справедлив; и буду молиться за тебя».

Добрая, милая жена! ты не знала тогда какая страшная судьба меня ожидала; твой бедный муж не возвратился к тебе, хотя он и был невинен! — Прибыв в Дерпт, мы отправились на квартиру Туманского; у него были собравшись несколько членов суда. Все единогласно уверяли, что мне нечего бояться, и что они надеятся скоро увидеться со мною, ибо по описи книг (которую в Дерпте многие уже гнали) можно было судить, что в числе их, на сколько это было известно публике, не было запрещенных, и что почти все эти книги были в Дерпте и читались всеми. Жена моя в самых трогательных выражениях снова просила Туманского не делать меня несчастным и хотела пасть перед ним на колени. Он уверял ее, что она может быть вполне спокойна, так как донесение, только что им написанное, было изложено в самом благоприятном для меня тоне, и присовокупил, что когда я буду освобожден, в чем он ни мало не сомневается, то я наверно получу от монарха вознаграждение. Увольте меня от описания моего прощания с любимою супругой. Вы человек с чувством и поэтому ваше собственное сердце [472] может придти на помощь моему бессильному перу. И вы однажды так же точно расстались с дорогою вам супругой.

Я сел в карету; рядом со мною поместился курьер, дожидавшийся меня в Дерпте, и присланный за мною генерал-прокурором. Я сам заплатил прогоны до Петербурга, куда мы прибыли на третий день, и прямо приехали к генерал-прокурору. Его превосходительство был на столько милостив, что принял меня самым дружеским и ласковым образом. Он сказал, чтобы я был совершенно спокоен, что мне нечего бояться: мне также позволили написать жене. Другое высокопоставленное лицо, служившее у него в канцелярии, сказал мне:

— «Не опасайтесь ничего, вы в хороших руках! Ваши книги будут пересмотрены и если между ними найдутся запрещенные, то вас спросят: ввезли ли вы их в Россию тайно, или открыто купили их? приобретены ли они вами до или после запрещения? я вообще было ли это запрещение известно вам? и т. д. и если вы можете как следует оправдаться, то все наказание, какого вы можете ожидать, будет состоять в том, что у вас отберут книги».

Слушая подобные уверения, я не мог не успокоиться. По приказание генерал-прокурора, я написал объяснение, в котором изложил все, что мог привести в доказательство моей невинности. Объяснение это было тотчас послано с курьером в Павловск, где жил в то время император; затем его превосходительство снова пришел ко мне, разговаривал со мною весьма любезно, и сказал, между прочим, что так как я не могу остаться у него в доме, то он поместит меня в другой квартире, где мне будет «покойнее и удобнее, и где он сам навестит меня», и т. д. Затем меня посадили в шлюпку и повезли довольно далеко вверх по Неве. Когда, наконец, мы пристали к берегу, то я очутился — в крепости. Я был очень перепуган. Курьер генерал-прокурора, сопровождавший меня, передал дежурному офицеру письмо, и тот провел меня в очень чистенькую комнатку, где находилась кровать, стол и два стула. От меня отняли все, что только имело вид опасного оружия: мои бритвы, ножницы, гребенки, пряжки из брюк, бумажник с находившимися в нем деньгами и другими маловажными бумагами и, наконец, мою печать. Слугу моего также отделили от меня; впрочем, со мною обращались хорошо, только строго следили за мною. Нетерпеливо ожидал я [473] появления генерал-прокурора. Он посетил меня в тот же день и с самым ласковым видом сказал мне:

— «Не тревожьтесь, г. пастор, на счет того, что я поместил вас здесь; одно только название крепость звучит страшно. Во всяком случае, вы арестованы некуда ваше дело не будет кончено, и так как в это время при вас все же должен находиться караул, то лучше чтобы вы находились здесь, нежели где либо в другом месте в городе».

Я спросил его — перевели-ли меня в крепость по повелению императора? Утвердительный ответ заставил меня содрогнуться. Заметив это, он сказал мне:

— «Не пугайтесь, надейтесь на хороший исход! Без сомнения, ваше дело окончится благополучно; так как вы обвиняетесь в уголовном преступлении, то должны покуда примириться с неволей. Завтра, может быть, будет получена резолюция из Павловска и тогда я тотчас же уведомлю вас о вашем освобождении».

Он разрешил мне прогуливаться в крепостном саду и писать к моей жене; однако этим последним позволением я хотел воспользоваться не прежде, нежели буду снова на свободе. Когда он оставил меня одного, я бросился на кровать и, подавленный горестными чувствами, облегчил свое сердце в потоке слез. Слезы составляют большое облегчение для невинного страдальца: на сердце становится легче, когда глаза принесут свою дань.

Четыре тревожных дня пережил я в крепости, то отчаиваясь, то надеясь; я утешался сознанием моей невинности и надеждою на справедливость монарха. На пятый день ко мне вошел дежурный офицер с курьером от генерал-прокурора и предложил мне следовать за этим последним. Он передал ему в то же время все вещи, отнятые у меня в крепости. Сердце мое сильно билось. «Слава Богу, — думал я, — ты скоро услышишь весть о твоем освобождении, возвратишься в объятия твоей любимой жены, и опять будешь всецело принадлежать ей и твоему ребенку». Увы! приближался самый ужасный час моей жизни! — Я снова был посажен в шлюпку, но ехал по Неве недолго. На набережной меня ожидала кибитка; курьер велел мне сесть; меня закрыли рогожей так, что меня почти совсем не было видно; спутник мой сел возле меня. Приблизительно минут через десять, кибитка остановилась перед высоким зданием. Мой провожатый велел мне выйти и повел меня вверх по [474] лестнице. Тут вышел ко вне из одной комнаты какой-то господин и тревожно спросил: было ли со мною мое облачение? Я отвечал, что оно в ящике.

— «Ну, — сказал он, — вот плащ и воротник, наденьте их».

Он помог мне и при этом заметно дрожал. Тут мне впервые пришли на ум ужасные вещи и дрожь пробежала по всему телу. Незнакомый господин ввел меня в большую комнату, где несколько человек сидели за пюпитрами и писали.

— «Вы находитесь, — сказал он, — перед императорской юстиц-коллегией».

С этими словами он ушел в соседнюю комнату и через несколько минут дал мне знак следовать за ним. Шатаясь я пошел на его зов; за большим столом сидело несколько человек. Двое из них, занимавшие почетные места, имели орденские ленты; далее сидели двое лиц духовного звания. Глашатай вышел на средину комнаты и прочел бушу из которой я, при моем тогдашнем тревожном состоянии, удержал следующее:

«Так как пастор Зейдер из Рандена был обвинен перед его императорским величеством Рижской ценсурою, за то, что он имел у себя запрещенные книги, его величество повелел генерал-прокурору привезти пастора Зейдера, вместе с его библиотекой, в Петербург; так как из описи книг оказалось, что пастор Зейдер имел запрещение и двусмысленные книги, то он считается преступившим закон, и, по повелению его императорского величества, приговорен к телесному наказанию, именно должен получить двадцать ударов кнутом, и затем подлежит ссылке на каторжные работы в Нерчинск 9; но так как, по [475] церковным законам, священнослужитель не может быть подвергнут телесному наказанию, то прежде всего он должен быть лишен своего сана и посему присутствующий здесь пробст Рейнбот снимет снего духовное звание».

При этих словах, пробст Рейнбот встал и, обратившись ко мне, произнес:

— «По повелению его императорского величества, лишаю вас вашего сана».

Почти без чувств прислонился я к стене. «Боже! — воскликнул я, — какое правосудие! Я невинен! неужели я не могу ничего сказать в свое оправдание, в свою защиту? Какие у меня были запрещенные книги?»

На это я не получил ответа, но тот господин, который встретил меня первый, закричал:

— «Это воля государя! это воля государя!»

Затем он сделал знак служителю и тот сорвал с меня плащ и воротник. Я еще раз воскликнул: «я невинен!» но меня вытолкнули из комнаты и почти без чувств потащили в сени. Здесь меня приняли несколько сыщиков. Они повергли меня на плаху, за которой находился столб; к нему привязали меня спиною, за руки, так крепко, что кровь остановилась у меня в жилах; затем надели мне на ноги цепи. Я закричал:

— Милосердый Боже! Ты знаешь, что я невинен! Я не совершил никакого преступления, не нарушал никакого закона! — Кто мог внушить справедливому и милостивому монарху такой строгий приговор?

Вышеупомянутый господин вышел во мне и сказал:

— «Не кричите так! Вас отведут теперь к военному губернатору; там вы услышите последнее слово; может быть, вы будете еще помилованы».

Меня отвязали от столба. Тот же господин возвратил мне из всех вещей, принятых курьером, один только бумажник с находившимися в нем деньгами; но счетов и квитанций, лежавших в нем, не оказалось. Курьер сошел со мною по лестнице к кибитке. — Боже мой, я был спокоен! какое чувство должен был испытать в эту минуту честный и невинный человек! Мой слуга, добрый и верный эстонец, стоял внизу, у кибитки. Увидав меня, он зарыдал. Его разлучили со мною; меня [476] посадили одного в кибитку и я не знаю куда он в последствии девался. Курьер повез меня к военному губернатору, графу Палену. Я надеялся лично переговорить с его превосходительством, но вместо этого один чиновник из его канцелярии, обратившийся ко мне по французски, смазал, что граф в Павловске, и вернется оттуда не ранее как через три часа. Заплакав, я высказал ему свою жалобу. Явился другой офицер, который велел отвести меня в темную комнату, где ко мне приставили солдата с саблею на-голо. Пробыв, неизвестно к чему, два часа в доме военного губернатора, я был препровожден к обер-полициймейстеру. Тащить за собою цепи по грязным улицам было для меня чрезвычайно тяжело; я чуть не упал. Солдат, сопровождавший меня, сжалился надо мною и подвязал цепи своим носовым платком. В доме полициймейстера я пробыл около часа; там было написано несколько бумаг. Оттуда меня повели в полицию, где потребовали ключ от моего ящика; но он был возвращен мне через несколько минуть. Затем по двору полиция меня провели в тюрьму, отвратительный притон, где помещались самые гнусные преступники — поддонки человеческого общества. Я невольно отшатнулся, увидев это отвратительное общество, однако должен был к нему присоединиться. Окутанный в плащ, я бросился на сырую землю, и каждую минуту ожидал еще худшего. Приблизительно через час, меня снова вывели на свет Божий. Солдат провел меня по двору в комнату, где находился офицер и несколько нижних чинов, получавшие и передававшие приказания. Когда я вошел в комнату, жалуясь и горюя, то офицер посмотрел на меня так внимательно, и в то же время с видом такого участия, как будто он понимал каждое мое слово. Это заставила меня думать, что он немец, поэтому я обратился к нему по немецки; он отвечал мне по французски. Я продолжал говорить с ним на этом языке и в коротких словах описал ему свое несчастие и обстоятельства, вызвавшие его. Он не хотел и верить, что меня присудили к телесному наказанию. Но так как я остался при своем убеждении и предвидел неминуемую смерть, то попросил разрешить мне свидание с пастором. Офицер позволил мне это и я от души написал несколько слов пастору Вольфу, но он не явился 10. Из этой комнаты женя [477] повели по очень длинному корридору со сводами. Страшно звучали мои цепи о плиты. В конце корридора меня ввели в другую комнату, мрачную и пустую; но, по крайней мере, я был тут один, не считая двух гренадер, стоявших с обнаженными саблями. Странствования мои, по видимому, окончились, так как уже стемнело. Измученный, я бросился на деревянную кровать и дал волю слезам; взглянув на мои цепи, я заплакал еще горьче. На душе у меня было так смутно, что я никак не мог собраться с мыслями. Что ты такое теперь? думал я; самый несчастный человек, — отвечал я сам себе. С ужасом помышлял я о завтрашнем дне; я усердно молил Бога, чтобы он помог мне вынести ужасное наказание, чтобы еще здесь, на земле, где бы то ни было, я увидал ,еще раз мою любимую жену и ребенка и мог пожить с ними; затем я спрашивал себя, за что я так страдаю, какое преступление я совершил? ответом на все это были одни слезы. Было уже около полуночи, когда явился вышеупомянутый офицер с известием, что пришел пастор Рейнбот и чтобы я следовал за ним. Меня отвели в дежурную комнату, где ожидал пастор. Он старался ободрять я утешить меня, и я принял утешения с благодарностью. Он был очень взволнован и, по видимому, тронут; через несколько минут он ушел. Остальную часть, ночи я провел горюя на моем жестком ложе; я желал себе смерти, так как мысль о ноем ужасном положении была для меня невыносима.

Наконец, истомленный, я поддался сну и задремал.

С пасмурным утром начались для меня новые страдания. Боже! какое пробуждение; как глубоко я был несчастен. Но в то же время, как будто подкрепляемый невидимою силою, я почувствовал себя до того крепким и мне было так легко, что я ободрился и твердо решил мужественно перенести ожидавшие меня страдания. Вышеупомянутый офицер [478] принес мне чашку чая и несколько сухарей; это было для меня настоящим подкреплением, так как я ничего не ел с тех пор как оставил крепость. Вскоре он явился сам и сказал мне, что приехал офицер от губернатора, который желал говорить со мною. Я поднялся, с помощью гренадеров, с моей кровати. В корридоре с меня сняли цепи. Радостное чувство охватило меня, но я был далек от мысли, что снятие оков могло быть знаком помилования. В дежурной комнате, куда меня ввели, я увидел несколько офицеров, стоявших группами. В комнате царствовало молчание. Все устремили на меня взоры. Прошло несколько секунд, и один из офицеров, по видимому, старший чином, сделал знак гренадеру; тот подошел ко мне и велел мне следовать за собою. Он повел меня во двор полиции. Боже! какое потрясающее зрелище! Солдаты составили цепь; раздалась команда и цепь разомкнулась — чтобы принять меня. Двое солдат с зверским выражением схватили меня и ввели в круг. Я заметил, что у одного из них под мышкою был большой узел, и убедился в страшной действительности: меня вели на лобное место, чтобы исполнить самое ужасное из наказаний; настал мой последний час! Цепь уже замкнулась за мною, когда я поднял глава и увцдел, что все лестницы и галлереи двора были переполнены людьми. Моему взгляду ответили тысячи вздохов, тысячи стопов, вырвавшихся как бы из одной груди и наполнивших стоном свежий утренний воздух. Мы двинулись на улицу. Отряд всадников обступил окружавших меня солдат. Медленно двигалось шествие вдоль улиц; я шел посредине твердынь шагом; глаза мои, полные слез, были обращены к небу. Я не молился; но всеведущий Господь понимал мои чувства! Когда я опустил глаза в землю, то мои мрачные мысли были прерваны одним из солдат, потребовавшим денег. В кармане у меня было всего несколько медных денег, но в бумажнике было еще 5 рублей. Доставать их было бы неудобно, это могло обратить внимание, поэтому я снял часы и, отдавая их, сказал как только мог яснее по русски:

— Не бей крепко; бей так, чтоб я остался жив.

— «Гм! гм!» пробурчал он мне в ответ.

Только что мы перешли какой-то мост, и мысли моя снова обратись к небу, как вдруг во весь опор прискакал офицер, крича «назад!». Солдаты видимо были удивлены и даже мои конвойные переглянулись с [479] удивлением и с минуту колебались; но так как солдаты ухо повернули назад, то и они со мною последовали их примеру. Шествие двинулось обратно. Что же это такое означало? что за перемена? Я начал истолковывать это приказание в свою пользу и осмелился даже подумать, что был помилован. Я думаю, что каждый несчастный на моем месте точно так же объяснил себе эту перемену. Нескоро мне пришлось разочароваться! Меня вернули лишь для того, чтобы долее промучить. Тот же самый офицер снова прискакал и спросил меня:

— «Причащались ли вы?»

Я не успел дать отрицательный ответ, как он уже снова ускакал. Да, подумалось мне, тебя позабыли приготовить к смерти, и ужас снова обуял мною. Теперь я понял, что меня вернули для того, чтобы вторично провести меня тем же путем. Священнодействие, приносящее обыкновенно мир и исцеление, превращалось для меня в новую муку и страдание. О, душа моя уже давно тесно слилась с ее Создателем, и в этой обрядности не было необходимости, чтобы пробудить во мне религиозные мысли. Меня снова привели в полицию; через несколько минут вошел пастор Рейнбот.

— Не помилован? воскликнул я.

— «Нет, — отвечал он, — все было испробовано: напрасно; мне приказано дать вам св. Причастие».

Я принял его с благоговением. Все спешили снова двинуться в путь; я увидел в комнате несколько офицеров, говоривших по немецки, и спросил их:

— Переживу ли я наказание?

— «Я думаю, что да», — отвечал пастор Рейнбот.

И еще один офицер сказал «да».

— «Палачу что-то хотели дать», — сказал другой.

— Я дал ему свои часы, — сказал я.

— «Это лишнее, вы бы этого не должны были делать; вас и так пощадят», — сказал третий.

Вторично пришлось мне идти по тем же самым улицам; у моста, где мы были остановлены первый раз, страдание и горе взяли верх и я чуть не упал; я прошел несколько шагов более медленно, но грубое «ступай!» и толчок, полученный от одного из солдат, заставили меня [480] ускорить шаг. Наконец мы дошли до большой, пустой площади. Там уже стоял другой отряд солдат, составлявший тройную цепь, в которую меня ввели. Посредине стоял позорный столб; при виде его я содрогнулся и нет слов, которые бы могли выразить мое тогдашнее настроение духа. Один офицер, верхом, которого я считал за командующего отрядом и которого, как я услышал в последствии, называли экзекутором, подозвал к себе палача и многозначительно сказал ему несколько слов, на что тот отвечал: хорошо! Затем он стал доставать свои инструменты. Между тем я выступил несколько шагов вперед м, подняв руки к небу, произнес:

— Всеведущий Боже! Тебе известно, что я невинен! и умираю честным! Сжалься над моею женою и ребенком, благослови Государя и прости моим доносчикам!

Потом я сам разделся, простоял несколько минут голый и затем меня повели к позорному столбу. Прежде всего мне связали руки и ноги. Я перенес это довольно спокойно; когда же палач перекинул ремень через шею, чтобы привязать мне голову, то он затянул ее так крепко, что я громко вскрикнул. Наконец меня привязали к машине. С первым ударом я ожидал смерти; мне казалось, что душа моя покинула свая смертную оболочку. Еще раз вспомнил я о жене и ребенке, и прощался уже с землею, услыхав как страшное орудие снова засвистело в воздухе. Не касаясь моего тела, каждый удар скользил по кушаку моих брюк 11. [481]

Меня отвязали, я оделся. Когда я выходил язь цепи, то один из офицеров спросил палача: «где у тебя часы?» и тот немедленно вынул их из-за пазухи и отдал офицеру, а тот передал их мне. Оставшись один, я быстрыми шагами пошел вперед; в нескольких шагах за иною следовал безоружный солдат. Много народу попадалось мне на встречу, но никто не смотрел на меня и, конечно, никто не подозревал что со иною только что происходило, так как я шел по улицам как и всякий свободный человек. Я размышлял о моем наказании и старался разъяснить себе этот странный факт. Были ли эти мнимые удары следствием подарка, сделанного мною палачу, или результатом тех нескольких слов, которые экзекутор сказал ему при моем входе в круг? Первое казалось мне невероятным, так как, без сомнения, он не мог действовать столь самовольно; следовательно, ему было приказано поступить так, думалось мне. Занятый этими мыслями, я был уже недалеко от полиции; тут я увидел толпу народа, желавшего, без сомнения, увидеть священника, только что наказанного кнутом. Подойдя ближе, я увидел молодого человека, который, ударив себя рукою по лбу, шатаясь прислонился к стене. Проходя сквозь толпу, я узнал в этом юноше моего шурина, бывшего аптекарем в Петербурге.

— «Зейдер!» воскликнул он раздирающим голосом, в ту минуту, как я входил в здание полиции. [482]

Я потерял его из виду, так как должен был спешить. Меня провели в отдельную комнату, где я был некоторое время один, но вскоре туда вошло несколько офицеров и высокопоставленных лиц. Все высказывали свое сожаление по поводу моего несчастного положения. Я и не подумал, конечно, объяснять им настоящей причины. Между тем мне пришлось испытать первое из тех оскорблений, какие приходится выносить таким несчастным, каков был я. Какой-то человек, с бледным, желтоватым лицом, сел возле меня и спросил меня презрительным тоном:

— «Не тот ли это Зейдер, который написал оду императрице?»

Он говорил об оде, написанной мною в 1793 г., по случаю мира, заключенного с турками блаженной памяти императрицею Екатериною.

— Тот самый, — отвечал я.

— «Не достойно ли сожаления, — продолжал он, обращаясь к окружающим, — что столь талантливый человек пал так низко!» и он одних духом произнес против меня самые сильные ругательства, назвал меня якобинцем, революционерным проповедником, негодяем, заслуживающим еще раз быть наказанным кнутом. Я терпеливо выслушал все и спросил только его фамилию и звание.

— «Я барон фон-Унгерн-Штернберг», — отвечал он.

И так, предо мною стоял человек, который семь лет тому назад написал мне из Петербурга письмо, наполненное преувеличенными, приторными похвалами. Он был в то время адъютантом графа Салтыкова. Я знавал его еще в Лифляндии, где он хотел приобрести репутацию умного человека, но слыл за развратника. Я попросил его избавить меня от его несправедливых упреков. Наконец, он замолчал и ушел. Это было чрезвычайно приятно для меня, так как в эту минуту вошел мой шурин.

— «Несчастный Зейдер! бедная моя сестра!» — воскликнул он, весь в слезах.

Я рассказал ему все; он сидел еще возле меня, погруженный в тяжелые мысли, когда внесли мой чемодан и объявили мне, что я должен отправиться завтра рано утром. Шурин оставил меня, обещав скоро вернуться. Между тем я написал моей жене длинное письмо, в котором высказал ей все, что человек в моем положении может и должен [483] высказать своей супруге 12. Я намеревался переслать это письмо через пастора Рейнбота и, окончив его, стал ожидать моего шурина, как вдруг почувствовал в правом боку сильную боль; сначала я не обратил на нее внимания, но мало по малу я стал ослабевать и у меня открылся жар. Призванный врач объявил, что это был припадок паралича и донес о том начальству. Пришло распоряжение, чтобы меня перевели в приемный покой полиции. Слабость моя увеличивалась так быстро, что меня туда уже отнесли; положили меня на кровать и пустили кровь. Стемнело. Мой шурин снова был при мне, но я почти не мог говорить с ним; однако я узнал от него, что доктор объявил, что меня нельзя отправить теперь не подвергая мою жизнь опасности. Я думал, что у меня открылась нервная горячка. Со мною делались судороги и страшные спазмы, и я ожидал, что скоро умру. Вследствие моей слабости мой шурин не мог много говорить со мною и потому ушел. Наступила ночь. Вокруг меня царствовала страшная тишина; тут-то мое несчастие представилось мне во всех сбоях исполинских размерах.

— «Что ты был несколько дней тому назад, — думал я, — и чем стал теперь, несчастный? Какая причина твоих страшных страданий? Ты осужден и наказан как преступник; в чем же состоит твое преступление? Где доказательства его? Величайшему злодею доказывают его проступок, чтобы он мог убедиться, что не страдает без вины: тебя же не выслушали, и, не доказав тебе ни малейшей вины, осудили тебя безъаппеляционно! какая жестокость!! Боже мой! Ты знаешь, что я невинен, и как мог Ты, Праведный Судия, допустить столь вопиющую несправедливость?»

Так прогоревал я в отчаянии всю ночь, обливаясь слезами и мучаясь телесными страданиями. И так, несчастный, — думал я, — ты будешь здесь лежать и страдать без помощи, до тех пор пока не умрешь, или тебя отошлют куда нибудь далее. Все будут избегать тебя, как человека обесчещенного и отвергнутого обществом; однако, я ошибся. Меня навестили уже на следующее утро. Первыми пришли ко мне двое молодых людей. Боже! я узнал в них двух моих пансионеров, которые шесть лет тому назад жили у меня в доме и занимались теперь торговлею.

— Друзья моя, — воскликнул я, — тот человек, который некогда [484] старался наставить вас на путь добродетели, лежит теперь здесь — преступник и злодей!

Слезы были единственным их ответом и слезы эти сказали мне более, чем самые красноречивые слова. Они первые снабдили меня деньги и рыдая поспешили выйти.

С этой минуты вплоть до моего отъезда из Петербурга комната моя не оставалась пустою. Лица обоего пола, посещавшие меня, словом и делом высказывали мне самое горячее участие к моей тяжкой судьбе. Многие из них были мне знакомы еще в Лифляндии, и все единогласно уверяли, что моя история произвела большое впечатление в Петербурге и что за меня многие ходатайствовали. В этом я никогда не сомневался, но и вижу теперь, что все то, что к этому прибавляли, именно — будто за меня продолжали хлопотать, чтобы я не был сослан, или что, в случае ссылки, я наверно не поеду далеко, а скоро буду возвращен — все это былою более как утешения, которыми старались успокоить и ободрить меня.

Врач, пользующий больных в полиции, навестил меня на следующее утро, дал мне лекарства и поставил мне мушку. Меня навестил мой шурин и я попросил его тотчас поехать к моей жене в Лифляндию, сказать ей, что я сильно заболел в Петербурге и желаю повидать ее; наконец, я просил немедля привезти ее покуда я еще в Петербурге, но умолчать ей об моей ужасной участи. Я намеревался, по приезде ее в Петербург, попросить пастора Рейнбота подготовить ее и тогда привести ко мне, для того, чтобы, прежде нежели она разделит мою несуетную долю, переговорить с нею относительно домашних дел. Шурин одобрил мой план и уехал в тот же день. Увы! я не увидал и Петербурге ни его, ни моей любимой супруги!

Во время его отсутствия меня посещали ежедневно люди всевозможных сословий. Пастор Рейнбот приходил иногда два раза в день; русские священники также навещали меня. Доктор, русский, очень добрый человек, употреблял все средства, чтобы предупредить дурной исход белезни. Он говорил со мною по латыни и по италиански. Фамилия его, если не ошибаюсь, была Ребасов 13. Он ежедневно посылал отчет о моем здоровье губернатору, и всегда доносил, что я еще очень болен и слаб. [485] Этот достойный человек знал, что я ожидал жену, и хотел таким образом задержать меня в столице. Однако меня выслали ранее, чем я ожидал. Я заметно поправлялся, так что с аппетитом начинал есть и пить, однако по причине большой слабости не мог вставать с постели.

Около полуночи, на одиннадцатый день после того как я захворал, погруженный в мрачное раздумье о моем бедствии, я вдруг услышал в комнате шум; приподнявшись, я увидел свет и человека, стоявшего передо мною. Всматриваясь в него, я что-то пробормотал.

— «Вы меня не узнаете? я тот доктор, который навещал вас в крепости, и прислан освидетельствовать вас».

Он пощупал мне пульс, велел показать язык и сказал:

— «Вы еще очень слабы, я пришлю вам завтра лекарства».

Доктор этот был немец, по фамилии Гассе. На следующее утро к моей постели подошел офицер с приказанием явиться к губернатору. Я извинился большою слабостью и спросил его, для чего меня требуют туда?

— «L’Erapereur vouы а pфrdonnу!» 14

— «Ne trompez pas un malheureux par de vaincs paroles»возразил я, — «c’est en vain que vоus me feriez d'esparance!» 15

Он дал мне однако честное слово в том, что монарх помиловал меня, и поспешно удалился. Офицер этот был русский, и человек весьма хитрый.

Полчаса спустя, явились два гренадера, подняли меня с кровати и вынесли меня в очень грязную комнату, куда был принесен и мой ящик. Я не сомневался, что меня готовились отправить; в этом еще более убедила меня беготня людей. Наконец, унесли мой чемодан, а несколько минуть спустя и меня самого, и положили на плохую, запряженную одною лошадью телегу, на которой уже стоял мой чемодан. Двор полиции был битком набит народом. Я видел как многие плавали, ломали руки и вздыхали. Когда я выехал из ворот, масса народа двинулась за мною и проводила меня вдоль нескольких улиц. Я лежал, окутанный в плащ, и [486] плакал на-взрыд. Телега проехала еще несколько пустынных улиц, миновала городские ворота и — Петербург остался позади меня. Я приподнялся:

— «Прощай, дорогая жена, прощай, милое мое дитя!» — воскликнул я, удрученный горем, и в отчаянии упал на сиденье.

Доехав до первой станции, я был так слаб, что не мог двинуться с места. Тамошний тюремщик был на столько добр, что дал мне отдохнуть четыре дня. В это время я опомнился от страшного потрясения, причиненного неожиданным отъездом. Но слабость моя не уменьшалась. Между тем я должен был отправиться далее; — и вот уже четвертый месяц как я подвигаюсь к месту моей ссылки! — С каждым днем страшнее обрисовывается мое несчастие. Я лишился всего — должности, куска хлеба, чести, домашнего счастия и общественного положения, друзей моих! Здоровье мое в конец расстроено, даже жизнь моя висит на волоске! Увы! я лишен всякой отрады как муж и отец! Во мне осталось одно только сознание моей невинности и надежда на Бога; но и при этой нравственной поддержке я все же не могу не страдать как человек. Я стараюсь преодолеть свою скорбь, досадую на свои слезы, но какое утешение возможно, когда сердце разрывается от грусти? Почему неумолимая судьба должна была порвать глубокую связь, основанную на любви и привязанности, которая соединяла меня с семьею? Вызывая в своем воспоминании прошлое, думая о настоящем и стараясь разгадать будущее, я всегда чувствую себя самым несчастным из смертных!!

Как счастливо, спокойно и обеспечено жилось мне в моем пасторате! Я вполне наслаждался семейным счастием! Жена моя выше всяких похвал; она была украшением своего пола, образцом женского совершенства; свои обязанности, как супруга, мать и хозяйка — она исполняла так безупречно, что мне не оставалось ничего желать. Как сильно любила она меня, как была привязана ко мне всею душою! и меня так жестоко оторвали от такой прекрасной жены! Я не мечтатель и не имею преувеличенного идеала семейного счастия, но если бы я гнал, что мне суждено прожить столько же, сколько я прожил, то я охотно отдал бы все эти года за один, если бы я мог прожить его с моею женою. Судите по этому, достойный друг мой, как сильно я любил мою жену, и пожалейте вместе со мною о моей великой потере. Она должна теперь оставить тот [487] дом, в котором прожила со мною пять лет, так как муж ее изгнан из его родины. Как часто прогуливался я с нею по нашим лесам и полям, в сопровождении наших пансионеров и нашего дитяти. Когда, с благословением Божьим, жатва наша созревала, то, обняв жену, я горячо благодарил ее за ее заботы и труды, ибо она взяла на себя и полевое хозяйство, и часто на рассвете, когда я еще предавался сну, она была уже на поле, усердно подгоняя сеятелей и работников!

Всеведущий Боже! Тебе известно все, что я пишу, Ты взвешиваешь каждое мое слово и будешь судить меня по моим делам; Ты нелицеприятный судья и обнаружишь современем мою невинность! Перед Тобою, Господи, я грешник и заслуживаю наказания, но Ты, как Всеведущий, знаешь, что перед светом я невинен! Страдания мои несказанно велики, но Ты, пославший мне их, дашь мне силы, чтобы перенести их. Ты хочешь испытать меня, Боже мой! о как тяжко это испытание! Почему, Ты, милосердый Боже, избрал такое страдание, которое, причиняя мне столько муки, в то же время так страшно унижает меня в глазах света и людей?

О Боже, прости, прости мне, ничтожному червю, проста мне этот вопрос! Я не буду роптать, я буду терпеть и ожидать моего освобождения. Придет время и Ты откроешь мне, почему Ты послал мне это испытание. Умилосердися над моею женою и ребенком, будь отцом и покровителем сирот, и если нам не суждено увидеться на земле, то соедини нас там, где нет ни печали, ни разлуки, где нет слез и воздыхания, а радость бесконечная, и где мы рука-об-руку будем петь я восхвалять Господа, освободившего нас от всякого зла и давшего нам царство небесное. Зейдер.

Дорогой и многоуважаемый друг!

Мне кажется, что я нашел разгадку моего страшного несчастия. Проведя прошлую ночь без сна, я припомнил то, что вы говорили мне о мнимом возвращения ценсора в мой пасторат для осмотра моих бумаг. Весьма возможно и даже весьма вероятно, что, возвращаясь из Дерпта в Ригу, он вторично заехал туда. Все моя бумаги лежали незамкнутые в моем кабинете; они состоят из нескольких писем, из конспектов проповедей и речей и нескольких научных статей. Но если ценсор был в моем кабинете, то он должен был найти находившийся между [488] прочими бумаги, список книг Дерптской библиотеки, который я получил несколько дней перед тех от ее владельца для просмотра, и не успел еще возвратить. Надобно сознаться, что я сам нашел в этом списке несколько опасных и даже запрещенных книг, именно сочинения Архенгольца, но которые единственно были запрещены в Лифляндии. Может быть, он принял этот каталог за мой собственный (ибо в моей библиотеке были многие книги, помещенные в этом списке), вернулся в Дерпт и переслал его в Петербург вместе с оставшимися книгами. Так как жена моя оставалась еще в Дерпте, когда он уехал оттуда, то, следовательно, он. не застал ее дома и поэтому она ничего не могла разъяснить ему. Теперь я объясняю себе до некоторой степени следующие слова в моем приговоре: «Из описи оказалось, что Зейдер имел запрещенные и подозрительные книги»; однако я не знаю подразумевали-ли под этим опись моих книг, составленную секретарем ценсуры и приложенную к ним. Если это так, то я имел, по неведению, запрещенные книги; если же эти слова означают что нибудь другое, — Боже! в таком случае я несу кару за другого — и тогда страшная загадка разъясняется сама собою. Все эго я желал сообщить вам, достойный друг — может быть, прочтя эти строки, вы почувствуете еще более сострадания к несчастному Зейдеру.

От Издателя.

[1803 г.].

В вышеприведенном письме пастор Зейдер высказывается человеком кротким, в высшей степени сдержанно повествующим о своем несчастии; эта кротость и покорность, без сомнения, еще более возбуждают участия к его судьбе. Кто мог прочесть эго письмо, не почувствовав к автору его искреннего сострадания!

О дальнейшей участи его на месте ссылки известно весьма немногое, и к тому же эти скудные сведения не вполне достоверны. Г. Коцебу первый сообщил его друзьям в Германии известие о том, что, тотчас же после смерти Павла, он был возвращен Александром Правосудным из ссылки, вместе с некоторыми другими несчастными: Александр, убежденный в невинности Зейдера, дал следующий указ, восстановлявший его честь и достоинства: [489]

— «Бывшего Ранденского пастора Зейдера, Дерптского округа, который несчастным образом был лишен сана и невинный подвергся наказанию, освобождая от всякого упрека за понесенное им обвинение, всемилостивейше повелеваем, согласно постановлениям протестантского церковного устава, глава XIX, § 21, посвятить снова в прежний духовный сан и, по протестантскому уставу о приходах, дать ему таковой, когда подходящее место окажется вакантным. Сверх того мы повелели государственному казначею выдавать ему, Зейдеру, до получения им места, половину доходов, какими он пользовался в Ранденском пасторате, именно 715 рублей в год. Александр».

Вслед за этим почетным для пастора Зейдера заявлением со стороны его правосудного монарха, которым он признавался невинным и освобождался от всякого упрека, произошло торжество, может быть, единственное в своем роде в истории христианской церкви.

2-го января 1802 г. в Анненской церкви, в Петербурге, тот же самый священник пробст Рейнбот, который, по повелению императора Павла, лишил Зейдера сана и всех прав, теперь, при многочисленном стечении народа, вторично посвятил его в духовный сан. Прежнее место его было занято и Александр не мог возвратить его Зейдеру, не совершив несправедливости относительно пастора, занимавшего его; но правосудный монарх не оставил его без помощи и можно надеяться, что добрый Зейдер вскоре снова примется за свою прежнюю деятельность проповедника. Можно также думать, что публика вскоре прочтет полное описание его страданий, написанное им собственноручно 16.

Два человека, заслужившие всеобщую ненависть в тот тяжкий период нашей истории, были: обер-прокурор Обольянинов и рижский ценсор Федор Туманский — олицетворенный дух зла. Первый из них, тотчас после кончины императора Павла, 12-го марта в 4 часа утра, был арестован, по повелению Александра; но он испытал в то же время еще большее унижение. Офицер, получивший приказание арестовать [490] его, неверно понял приказание и потащил Обольянинова, который еще накануне мунштровал Россию железными розгами, пешком по грязным улицам Петербурга на гауптвахту; когда императору донесли, в 6 часов утра, что Обольянинов находится на гауптвахте, то он остался этим недоволен, сделал выговор офицеру за его жестокое обращение, и приказал тотчас же отвезти Обольянинова домой. Тем не менее, факт был совершен, и публика была того мнения, что вовсе не дурно если обер-прокурор испытал каково быть на гауптвахте: он сделал довольно несчастных и поэтому не мешало и ему испытать каково они себя чувствуют, и т. п. Он был сослан в одно из своих поместий, куда его сопровождало проклятие всего народа.

Федор Туманский также внезапно лишился места и о падении его с высоты счастия не пожалел ни один из его современников. Он сделал слишком много зла, и вполне заслуживал этой участи за ода дела с книгопродавцами Гарткнохом и Мюллером, в Риге, и Фридрихом, в Либаве; поэтому не мог расчитывать и на малейшее сочувствие со стороны современников. Он живет (в 1802–1803 гг.) с тех пор в Риге на подаяния от тех людей, которых он, быть может, незадолго перед тем поверг в горе и несчастие; все презирают его и ни один человек не питает к нему сострадания. Таким образом отомстила Россия этим злодеям, так долго угнетавшим ее подданных; они являются предметом всеобщей ненависти, между тем как Россия начинает дышать свободнее под кроткою державою Александра.

Лейпциг, 1803 г. Изд. [1803 г.]

Примечание. Пастор Зейдер Федор Николаевич, изд. в Пруссии, в Кенигсберге, 8-го февраля 1766 г., умер в Гатчине 24-го июля 1834 г., погребен в Колпине, близь Гатчины. — Ред.


Комментарии

1. Биографический очерк Ф. О. Туманского, составленный покойным М. Н. Лонгиновым, был напечатан в «Русской Старине» (изд. 1873 г., том VIII, стр. 334–336). Ред.

2. «Русский Архив» 1873 г., № 5, стр. 684–685.

3. «Страдания пастора Зейдера, состоявшие в его заточении, произнесения над ним приговора и ссылке в Сибирь. Им самим описанные». Эпиграф: «Позорно преступление, а не эшафот» (Вольтер).

4. Битва на смерть в Верховном суде, или история несчастного страдальца Ф. Зейдера, бывшего проповедника в Рандене в Эстляидии, рассказанная им самим. Прибавление к «Достопамятному году моей жизни» Августа фон-Коцебу. Гольдесгейм и Лейпциг, 1803 г. в 8 д. Другое издание в том-же году в Берлине.

5. «Достопримечательный год моей жизни» А. Коцебу.

6. Это ошибка. Зейдер был пастором в Лифляндии, в Дерптском уезде, в Ранденском пасторате.

7. «Подробная история» — однако не явилась в свет. Предание гласит, что императрица Мария Феодоровна просила пастора Зейдера не издавать при ее жизни своих записок и он исполнил эту просьбу. Подлинная рукопись автора сохранилась на отдельных лоскутках и хранится как святыня у его престарелой дочери. Точная с нее, копия, сообщена как, нам сказано выше, дочерью пастора Зейдера, и будет нами напечатана вслед за переводом брошюры, изданной в 1803 г. Ред.

8. Ненавистная фамилия этого прокурора — Обольянинов; сообщником его был вышеупомянутый рижский ценсор Туманский. Все то зло, которое эти олицетворенные демоны совершили, под видом мнимой законности и под прикрытием их доброго от природы монарха, поддавшегося, к несчастию, влиянию этих и многих других злодеев, всего этого не смыла бы их кровь, пролитая рукою палача, и не загладят даже доброта, великодушие и справедливость Александра Возлюбленного. Ни один царь и никакое царство не может возвратить счастие и спокойствие тем семьям, которых эти злодеи повергли в скорбь, и ничего не может дать забвение тех страданий, какие они вынесли. Часто задают вопрос: «почему Александр не предал этих людей, по закону, их заслуженному наказанию?» — Когда вопрос был сделан в последний раз, то некто г. Р. К..., ветеран, поседевший на службе, отвечал на него следующее: «Александр знает, что преступление карает само себя. Поэтому он предоставил этих вампиров презрению их современников и потомства. Клеймо их преступления запечатлею у них на лбу, сознание их бесчисленных проступков составляет пытку их жалкой безотрадной жизни: так карает Бог, — так карает и Александр!» Изд. (1802 г.)

9. Нерчинск, построенный в 1658 г. в Сибири, на северной границе Китая, служит местом ссылки для самых тяжких преступников, вторые после наказания кнутом посылаются туда на всю жизнь и работают в его богатых золотых, серебряных и свинцовых рудниках. Город этот лежит в Иркутской области, в 6,784 верстах или 970 немецких милях от Петербурга, и в 961 версте или 138 немецких милях от губернского города Иркутска. Самое отдаленное место ссылки г. Коцебу был Тобольск, лежащий в 2,885 вер, или 412 нем. мил. от Петербурга; следовательно, пастору Зейдеру пришлось проехать еще 558 немец. миль, и, без сомнения, путь этот был сопряжен с гораздо большими трудностями. Издатель (1802 г.).

10. Этими словами Зейдер как будто обвиняет пастора Вольфа, но я считаю возможным оправдать моего покойного друга. Могло быть много причин, почему он не исполнить просьбу пастора Зейдера. Мог ли в то время человек, занимавший общественную должность, безнаказанно посетить несчастного, осужденного монархом как преступник? Не могло ли случиться, что он был в отсутствии по делам службы? Он был в высшей степени впечатлителен, и разве не вероятно, что, убежденный, как и весь город, в повинности этого человека, он боялся взять на себя приготовят своего сослуживца в смерти? Словом, мне кажется, что доброго пастора Вольфа нельзя обвинять в таком жестокосердии. Издатель (1802 г.).

11. В Германии никто не имеет понятия о страшном наказании кнутом, столь обыкновенном в России (писано в 1802 г.); поэтому мы считаем, что описание его было бы здесь уместно.

Кнут состоит из заостренных ремней, нарезанных из недубленой коровьей или бычачьей шкуры и прикрепленных к короткой рукоятке. Чтобы придать концам их большую упругость, их мочат в молоке и затем сушат на солнце; таким образом они становятся весьма эластичны и в то же время тверды как пергамент или кость. На месте казни стоят вкось вделанная в раму толстая доска, называемая плахою (Keutpfahl). На ней находятся три отверстия, в которые при помощи ремней крепко утверждаются голова и руки; ноги также туго привязаны. Преступника, присужденного к этому наказанию, обнажают до бедр, и привязывают к доске так, чтобы все мускулы спины были совершенно натянуты. Палач, через известные промежутки времени, подпрыгивая ударяет свою жертву так, чтобы концы кнута ложились по спине вдоль, до тех пор, покуда виновный не получит назначенное ему число ударов. Нередко, если тело тучное и палач действует усердно, то спина бывает рассечена с первого же удара. Если преступник совершил кражу, убийство или какой нибудь другой проступок, заслуживающий смертной казни, то ему назначают самое меньшее 39 ударов кнутом, и наказание это, по усмотрению, повторяется на второй, иногда и на третий день. Затем ему разрывают ушные мочки; особыми щипцами вырывают ноздри и, наконец, клеймят. Последняя операция производится проволочным клеймом, которым выжигают на правой скуле преступника букву В, на лбу другим клеймом О и на левой скуле Р и затем места эти натирают порохом. Клеймо это неизгладимо, если преступнику не удастся вскоре вырезать его бритвою, чему бывали иногда примеры. Заклейменных преступников ссылают обыкновенно пожизненно в каторжную работу в Нерчинск. Изд. (1802 г.).

12. Письмо это сохранилось в той рукописи, которая передана нам дочерью пастора Зейдера в 1877 г. Ред.

13. Губернский доктор Ремезов. Изд., (1802 г.).

14. Император помиловал вас!

15. Не обманывайте несчастного ложными уверениями; напрасно стараетесь вы возбудить во мне надежду.

16. Это собственноручное описание — пастором Зейдером его страданий — осталось неизданным у его дочери; манускрипт этот, как объяснено выше, мы напечатаем в переводе, в одной из следующих книг «Русской Старины». Ред.

Текст воспроизведен по изданию: Обвинение и ссылка пастора Зейдера. 24-го мая - 26 сентября 1800 г. // Русская старина, № 3. 1878

© текст - Семевский М. И. 1878
© сетевая версия - Тhietmar. 2018

© OCR - Андреев-Попович И. 2018
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русская старина. 1878