ЗАПИСКИ О ЕКАТЕРИНЕ ВЕЛИКОЙ, СОСТОЯВШЕГО ПРИ ЕЕ ОСОБЕ СТАТС-СЕКРЕТАРЯ И КАВАЛЕРА АДРИАНА МОИСЕЕВИЧА ГРИБОВСКЕГО

С присоединением отрывков из его жизни.

Много писано о Екатерине Великой, но никто почти из писавших о ней не был при ее особе, а многиe из них и никогда с нею не говорили. Все они заимствовали сведения о сей Монархине из публичных происшествий, или из ее законов, уставов и других сочинений. От сего она представлена в сих описаниях торжествующею победительницею, премудрою законодательницею, одаренною величайшим гением, и проч. Все cиe, конечно, справедливо; но изображение прекрасных свойств ее, от которых проистекли все великие ее деяния, увенчавшие ее неувядаемою славою, изображение которых наиболее для человечества поучительно и для каждого вожделенно, почти неприметно в означенных сочинениях. Бывшие приближенные к ее особе по делам государственным, Князь Потемкин, Зубов, [66] Граф Безбородко и Статс-Секретари ее Попов, Трощинский и другие, имели, конечно, возможность узнать cиe ее свойство во всех отношениях, верно и подробно, но оставили земное свое поприще, не оставя для публики никаких о великой благотворительнице их записок.

Один только знатный иностранец, пользовавшейся ее особенным благоволением, остроумный Принц де-Линь, начертал беглою и смелою кистию краткое изображение Екатерины свойства (которую он называет Екатериною Великим); но и сей знаменитый писатель видел ее и говорил с нею всегда или на публичных собраниях или на вечерних ее беседах, при других особах, когда она всегда была в полном уборе, и когда речь состояла из общих о предметах разговоров: почему и написанный им портрет ее представляет более политическую, чем приватную картину. Но чтобы узнать и понять приватный характер сей необыкновенной особы, надобно было видеть ее каждый день с 9-ти часов утра, в своей спальне, сидя в утреннем уборе, когда она, за выгибным маленьким столиком, занималась государственными делами с докладчиками: Статс-Секретарем, с Вице-Канцлером, с Генерал-Прокурором; когда речь шла о мерах безопасности и благосостояния государства, о военных действиях во время войны, и пополнении недостатков государственных доходов, о новых рекрутских наборах, о исправлении упущений высших или судебных мест или начальствующих лиц, когда надлежало утвердить или отменить сделанный о дворянине приговор: тогда и власть и величие Императрицы чудно сливались с чувствами человека, и во всей полноте открывали самые сокровенные мысли и ощущения души [67] и сердца ее. Только в сих случаях можно сделать справедливое о характере сей Монархини заключение,

Быв некоторое время в некоторых из сих заседаний, по должности Статс-Секретаря, вознамерился я описать некоторые случившиеся при мне события, коих я сам был очевидцем, и которые можно назвать некоторым дополнением к учиненному Принцем де-Линь общему изображению Екатерины Великие. [68]

ИЗОБРАЖЕНИЕ ЕКАТЕРИНЫ II

Екатерина Великая не существует: слова ужасные! 1 Вчера не мог бы я написать их, но сегодня, в свободнейшем духе, представляю то понятие, какое иметь о ней должно.

Вид ее известен по ее портретам, где оный всегда почти верно изображен. До сего за шестнадцать лет она была собою еще хороша. Тогда видно было, что она имела в младости более красоты, чем прелести. Величие чела ее умеряемо было приятностию глаз и улыбкою, но чело cиe все знаменовало. Не бывши Лафатером, можно было читать на оном, как в книге, гений, справедливость, правый ум, неустрашимость, глубокомыслие, неизменяемость, кротость, спокойность. Широкость чела сего показывала пространность памяти и воображения ее; можно было видеть, что там для всего было место. Подбородок ее не крутой имел положение прямое и благородное. Облик ее в сокровенности не был правильный, но должен был крайне нравиться, ибо открытость и веселость всегда были на ее устах. Она была в одеянии изыскательна; но еслиб прическа ее не была слишком вверх подобрана, то волосы, распускаясь около лица, несколько бы оное закрывали, [69] и это б ей лучше пристало. Не можно даже было заметить, что она была небольшого роста.

Она говорила протяжно, и что была чрезвычайно резва, того однакож в последствии и вообразить нельзя было. Три ее поклона по-мужскому всегда были одинаковы по выходе в залу собрания: один направо, другой налево, а третий в средину. В сем отношении все в меру и правила было приведено.

Она умела слушать, и такой был у нее навык присутствия ума, что, казалось, понимала посторонний разговор, когда о другом думала. Она говорила для того, чтобы говорить, и оказывала внимание к тому, кто с ней разговаривал. Сделанное ею сначала малое впечатление беспрестанно в последствии возрастало. Если бы вселенная разрушилась, то она осталась бы impavida; великая душа ее вооружена была стальною бронею против превратностей. Восторг повсюду за нею следовал.

Если бы пол Екатерины Великой дозволил ей иметь деятельность мужчины, который может сам все видеть и входить во все подробности лично: тогда в ее Империи не было бы ни одного злоупотребления. Исключая сии мелочи, она была, без сомнения, выше Петра I, и никогда бы не сделала его капитуляции при Пруте 2. Напротив, Анна и Елисавета были бы посредственные мужчины; но как женщины, царствование их было не бесславно. Екатерина II совокупила в себе их качества со всеми теми, которые соделали ее более создательницею, чем самодержицею своей Империи. Она была [70] далеко искуснее в политике сих двух Императриц, никогда не пускалась наудачу, как Петр Великий, и ни в победах, ни в мире не имела ни одной неудачи. Императрица имела всю изящность, т. е. все величие Людовика XIV: ее великолепие, ее праздники, ее пенсии, ее покупка редкостей (в предметах изящных наук и художеств), ее пышность, уподоблялись ему. Но Двор ее лучший вид представлял, потому что в нем ничего не было театрального и преувеличенного; также смесь богатых воинских и азиятских одеяний различных племен, престол ее окружавших, придавала оному великую важность.

Без большого труда Людовик XIV почитал себя nес pluribus impar; Александр называл себя сыном Юпитера-Аммона: слова Екатерины имели, конечно, большую цену, но она не показывала вида, что слишком дорого их ставит. Не наружного поклонения она требовала. Вид Людовика XIV приводил в трепет, вид Екатерины II ободрял каждого. Людовик XIV был в упоении от своей славы; Екатерина II ее искала и умножила 3, не выходя из пределов рассудка, который можно было бы потерять среди очарований торжественного путешествия в Тавриду, среди нечаянных встреч эскадр, эскадронов, иллюминаций на пятьдесят верст в окружности, волшебных, чертогов и садов, для нее в одну ночь созданных — среди успехов поклонения, видя у ног своих Господарей, Кавказских владетелей, гонимых фамилий Государей приезжавших просить у нее помощи или убежища. Вместо того, чтобы от всего возгордиться, она сказала, при осмотре поля сражения при Полтаве: «Вот от чего зависит судьба государств! Один день [71] решил ее! Без той ошибки, какую Шведы сделали, как вы, господа, мне заметили, мы бы теперь здесь не были».

Ее Императорское Величество говорила о роли, какую должно в свете играть 4; совершенно понимала свою собственную; но в каком бы звании ни обязана она была ее представлять, она с равным бы успехом ее исполнила при своей глубокой рассудительности. Но роль Императрицы всего лучше пристала к ее лицу, к ее походке, возвышенности ее души и к необъятности ее гения, столько же обширного, как и ее Империя. Она себя знала и умела дарования других ценить. Счастие или склонность участвовали в выборах Людовика: Екатерина выбирала людей в спокойности духа и каждому назначала свое место... Она иногда говорила: «Странно видеть беспокойство иного генерала или министра, когда я ласково обращаюсь с его противниками, которых я не могу для сего считать своими недоброжелателями, и употребляю их по службе, потому что они имеют к тому способности; они воображая себе, что я обязана удалять от службы людей для них неприятных, кажутся мне очень странными». Иногда она полагала на весы свое доверие к одному и другим, которые сим способом усугубляли к службе рвение и более остерегались. По сему-то искусству ее заставлять усердно себе служить и не давать себя водить, Принц де-Линь писал к Императрице: «Говорят очень много о Петербургском Кабинете, но я не знаю ни одного, который бы был менее сего: в размере несколько он дюймов только имеет, простирается от одного до другого виска и от верхней части носа до волос». [72]

Императрица, выезжая из губерний, которые посещала, изъявляла чиновникам свое удовольствие, признательность, и делала им подарки.

— Разве Ваше Величество всеми этими людьми довольны?

— Не совсем, — отвечала она, — но я хвалю громко, а браню потихоньку.

Она говорила одни слова добрые, но никогда острых слов не говорила. Разговор ее был прост, но подобно огню воспламенялся и ввыспрь воспарялся пpи изящных чертах истории, чувствительности, величие или государственного управления. Всего более противоположность простоты беседы ее в обществе с великими ее делами была в ней очаровательна. Она смеялась от сказанного кем-либо неловкого слова и даже глупости, и развеселялась от мелочи; вмешивалась в самые малые шутки и сама очень смешно их повторяла. «Что мне делать, —говорила она, — мамзель Гардель более этого меня не выучила. Эта моя гофмейстерина была старосветская француженка: она нехудо меня приготовила для замужества в нашем соседстве; но право, ни девица Гардель, ни я сама, не ожидали всего этого».

Во время сражения в последнюю Шведскую войну, она писала Принцу де-Линь: «Ваша непоколебимая (так называл ее Принц) пишет к вам при громе пушек, от которого трясутся окна моей столицы». «Ничего я не видел скорее и лучше сделанного (прибавляет де-Линь), как ее распоряжения в сию внезапную войну, которые собственною ее рукою написаны и присланы были к Князю Потемкину во время осады Очакова. В конце написано : «Хорошо ли я сделала, учитель?». [73]

Императрица знала почти наизусть Перикла, Ликурга, Солона, Монтескье, Локка, и славные времена Афин, Спарты, Рима, новой Италии и Франции и истории всех государств, и обвиняла себя в невежестве; но только для того, чтобы иметь повод к шуткам, и шутить над врагами, над академиями, над полуучеными и над важными знатоками.

Воздвигнутые ею здания соделали Петербург наипрекраснейшим городом в свете; в нем собрала она превосходные произведения во всяком роде.

Когда ей сказали, что она все говорила, переменяла, приказывала, начинала и оканчивала по предпринятию, которое всегда сбывалось, она отвечала: «Может быть, это и походит на правду, но все это надобно рассмотреть основательно. Графу Орлову одолжена я частию блеска моего царствования, ибо он присоветовал послать флот в Архипелаг; Князю Потемкину обязана я приобретением Тавриды и рассеянием Татарских орд, столько беспокоивших пределы Империи. Все, что можно сказать, состоит в том, что я была наставницею сих господ. Фельдмаршалу Румянцеву должна я победами; вот что только я ему сказала: г-н Фельдмаршал! дело доходит до драки: лучше побить, чем самому быть побитым. Михельсону я обязана поимкою Пугачева, который едва было не забрался в Москву, а может быть, и далее. Поверьте, я только счастлива, и если несколько мною довольны, то это от того, что я несколько постоянна и одинакова с моим правилом. Я предоставляю много власти людям, употребляемым от меня на службу. Если они обращают это во зло в губерниях пограничных с Персиею, Турциею и Китаем, то это худо; но я стараюсь это [74] узнавать. Хотя я и знаю, там говорят: Бог и императрица накажут, но до Бога высоко, а до Царя далеко... Вот мужчины, а не более как женщины!».

«Хорошо меня в вашей Европе подчивают, все говорят, что я прожилась и промоталась: однако же маленькое мое хозяйство идет все своим чередом». Она любила сии выражения когда хвалили порядок ее в расположении часов ее занятий, она отвечала всегда: «Ведь надо же иметь какой-нибудь порядок в маленьком своем хозяйстве!».

Сила ее рассудка являлась в том, что несвойственно называют слабостью сердца. Между теми, которые, во время ее отдохновения или для разделения трудов, удостаивались ее самой близкой доверенности и жили в ее дворце, ни один не имел ни власти, ни кредита. Но когда кто-либо ею приучен был к делам государственным и был испытан в тех предметах, для которых угодно ей было его предназначить, таковый уже был ей полезен. Тогда выбор сей, делающий честь обеим сторонам, давал право говорить правду, и его слушали.

Она говорила: «Мнимая моя расточительность есть на самом деле бережливость: все остается в государстве и со временем возвращается ко мне; есть еще и некоторый запас». Она давала дары всякого рода, из пышности, как великая и могущественная Монархиня, по щедрости, как прекрасная душа, по благотворительности, как добрая душа, по состраданию, как женщина, и в награду, как особа, желающая иметь добрых служителей. Не знаю, действие ли то было ее ума, или так была ее душа настроена. Например, она писала к Суворову: «Вы знаете, [75] что без старшинства никого не произвожу, считая невозможным обойдти старшинство; но вы сами себя произвели в Фельдмаршалы завоеванием Польши».

В путешествии она всегда имела табакерку с портретом Петра I-го, и говорила: «Это для того, чтобы мне спрашивать себя каждую минуту: что бы он приказал, что бы запретил, что бы сделал, будучи на моем месте?».

Императрица очень была любима своим духовенством, не смотря, что убавила у него богатства и власти.

Невозможно было никогда говорить пред нею худо о Петре I, ни о Людовике XIV, также ни малейшего слова вымолвить о вере и нравственности; с большим трудом можно было о сих вещах сказать что-нибудь двусмысленное, да и то крайне отвлеченно. Никогда сама она не позволяла себе говорить никакой легкомысленности ни в сем роде, ни на счет какого-либо лица. Если она иногда и шутила, то всегда в присутствии того, к которому шутка относилась, которую она отваживалась иногда сказать очень ласково, и которая оканчивалась всегда доставлением удовольствия самому участнику.

Я имел случай видеть ее неробкость духа: пред въздом в Бахчисарай, двенадцать лошадей слабых не могли на скате горы поддержать большой нашей шестиместной кареты, понесли нас или, лучше, унесены сами были каретою, — и казалось, что мы все переломаем. Я тогда гораздо бы имел более страха, если бы не хотел видеть, испугалась ли Императрица: но она была также спокойна, как и на завтраке, за которым мы недавно сидели. [76]

Она очень была разборчива в своих чтениях: не любила ничего ни грустного, ни слишком нижнего, ни утонченностей ума и чувств; любила романы Лесажа, сочинения Мольера и Корнеля и Виланда. «Расин не мой автор, — говорила она, — исключая Митридата». Некогда Рабеле и Скарон ее забавляли, но после она не могла об них вспомнить. Она мало помнила пустое и маловажное, но ничего не забывала достопамятного. Любила Плутарха, переведенного Амиотом, Тацита и Монтаня. «Я скверная голова, — говорила она мне, — разумею только старинный французский язык, а нового не понимаю. Я хотела поучиться от ваших умных господ и испытала это; некоторых сюда к себе приглашала и иногда к ним писала: они навели на меня скуку и не поняли меня, кроме одного только доброго моего покровителя Вольтера. Знаете ли, что это он ввел меня в моду. Он очень хорошо мне заплатил за вкус мой к его сочинениям и многому научил меня забавляться». Императрица не любила и не знала новой литературы, и имела более логики чем риторики. Легкие ее сочинения, как например, ее комедии, имели цель поучительную, как-то: критику на путешественников, на модников, на моды, на секты, а особливо на мартинистов, коих почитала она вредными. Все ее письма к Принцу де-Линь наполнены мыслями великими, сильными, удивительно ясными, иногда критическими, часто одною чертою выраженными, особливо когда что-либо в Европе приводило ее в негодование, и оканчивались шутками и добродушием. В слоге ее видно более ясности, чем легкости. Вот ее сочинения. Глубокомысленные ее «Записки касательно Российской Истории» не уступают хронологическим таблицам Президента Гапаля. Но малые оттенки, приятные подробности и цветки неизвеcтны ей были. Фридрих II также не [77] имел красок, но иногда имел прочее, и был более литературным писателем, чем Екатерина.

Она мне иногда говорила: «Вы хотите надо мной смеяться: чтож я сказала? старинное французское слово, которое было не в употреблении, или другое худо выговоренное». Ваше Величество говорите, например, baschant вместо bаchant (башант вместо бакант). Она мне давала обещание поправиться, а после опять заставляла на ее счет смеяться.

Иногда сделавши промах на билиарде, давала мне выиграть у себя рублей двенадцать.

Самое наибольшее притворство ее состояло в том, что она не все то говорила, что знала. Никогда обманчивое или обидное слово не выходило из ее уст: она была слишком горда, чтобы других обманывать; чтобы выйдти из затруднений, полагалась на свое счаcтиe и на превосходство свое над происшествиями, кои она любила преодолевать. Некоторые, однакож, мысли о превратностях Людовика XIV при конце его царствования, ей представлялись, но проходили как облака.

Я один, может быть, видел, что в продолжение одной четверти часа по получении объявления от Турков войны, она смиренно сознавалась, что нет ничего на свете верного, и слава и успехи не надежны. Но вслед за сим вышла из своего покоя с веселым видом, как была до приезда курьера, и уверенность на успех мгновенно всей своей Империи вдохнула.

Я судил ее при жизни, как судили Египетских Царей после их смерти, пробиваясь сквозь мрак невежества и злобы, коими часто история затмевается. [78] Иначе я мог бы прелесть ее беседы 5 или лучше перестал бы оною наслаждаться.

Черты ее человеколюбия были ежедневны. Однажды она мне сказала: «Чтобы не разбудить людей слишком рано, я зажгла дрова в камине сама; трубочист-мальчик, думая, что я встану не прежде шестого часа, был тогда в трубе, и как чертенок начал кричать. Я тотчас загасила камин и усердно просила у него извинения».

Известно, что она никогда не ссылала в Сибирь, где, впрочем, ссыльные очень хорошо содержались; никогда не осуждала на смерть. Императрица часто ходатайствовала за подсудимых, требовала, чтоб смело ей доказывали, что она ошиблась, и часто доставляла средства защищения обвиняемому. Однакож, я видел в ней некоторого рода мщение: это был милостивый взгляд, а иногда благодеяние, чтоб привесть в замешательство людей, на которых она имела причину жаловаться, но которые имели дарования; это относилось, например, на одного вельможу, говорившего об ней нескромно. Вот черта ее деспотизма: она запретила одному из своих собеседников жить в собственном его доме, говоря ему: «Вы иметь будете в моем доме два раза в день стол на двенадцать персон; всех тех, которых вы любили принимать у себя, вы будете угощать у меня. Я запрещаю вам разоряться, не дозволяю делать издержки, потому что вы находите в этом удовольствие».

Клевета, не пощадившая прекраснейшую, добродетельнейшую, чувствительнейшую, любезнейшую из [79] Королев, которой, более других, имею я возможность оправдать душу, — стремится, может быть, без уважения к памяти знаменитейшей Монархини, покрыть тернием ее могилу; она исторгла цветы, долженствовавшие украсить гроб Антуанетты, она же захочет сорвать лавры с гроба Екатерины!

Искатели анекдотов, изобретатели пасквилей, неверные собиратели исторических происшествий, мнимо-беспристрастные, чтобы сказать острое словцо, или достать денег, неблагонамеренные и злонамеренные по своему ремеслу, захотят, может быть, умалить ее славу: но она над ними восторжествует!

Любовь и обожание ее подданных, а в армии любовь и пламенный восторг ее воинов, воспомянутся. Я видел сих последних, в траншеях пренебрегающих пули неверных и переносящих все жестокости стихий, утешенными и ободренными при имени их матушки, их божества!

Наконец я видел то, чего никогда бы я при жизни Императрицы не сказал, и что любовь моя к истине внушила мне написать, на другой день, когда я узнал, что блистательнейшее светило, освещавшее наше полушарие, навеки скрылось! [80]

НЕКОТОРЫЕ ЗАПИСКИ ИЗ ЖИЗНИ ЕКАТЕРИНЫ ВЕЛИКОЙ

В первый раз имел я счастие услышать разговор Императрицы, когда представился для принесения ей благодарности за удостоение меня быть при Ее Величестве. Это было в Таврическом Дворце, в 10 часов утра. Государыне было угодно, чтобы я вошел в кабинет, где она находилась, не чрез уборную, а чрез камер-юнгферскую комнату. Государыня сидела за большим письменным столом, в утреннем платье. «Вы так много трудитесь, — сказала она, взглянув на меня своими голубыми глазами, и вместе с тем подала мне руку, которую, став на колени, поцеловал я. — Хорошо, — прибавила она, — с этого времени мы часто будем видеться, а теперь подите с Богом». Последние слова была почти обыкновенная ее речь при расставании. Когда хотел я выйдти первым путем, то она сказала: «позовите сюда Графа Алексея Григорьевича», и взглянула на противоположную дверь, почему из кабинета вышел я в уборную, где тогда давно находились уже в собрании все бывшие при собственных Ее Величества делах, или имевшие для доклада дела особые, или по другому случаю во дворец приехавшие особы, как-то: Гр. Безбородко, Попов, Трощинский, Турчанинов; тут же находился и Граф Орлов, который в первый раз по приезде из Москвы во дворец приехал. Все они немало удивились, увидев, что я вышел из кабинета, в который не знали, как я вошел. Хотя я никогда не видал еще Графа Орлова, но не мог ошибиться: [81] по высокому росту и нарочитому в плечах дородству и по шраму на левой щеке я тотчас узнал в нем героя Чесменского. На нем был генеральский мундир, без шитья, хотя тогда и отставные шитье могли носить; сверх того Андреевская лента, а под ней Георгиевская первой степени. Он стоял с прочими у камина. Подойдя к нему, сказал я с большою вежливостию: «Государыня просит Ваше Сиятельство к себе». Вдруг лицо его воссияло, и он, поклонясь мне очень приветливо, пошел в кабинет.

Чрез некоторое время, граф, встретясь со мною во дворце, спросил: «Вы обо мне Государыне доложили?». «Она изволила приказать сама мне вас к себе просить». С того времени, при всякой встрече показывал он мне знаки благосклонности; но у Кн. Платона Александровича никогда он не бывал. Спустя некоторое время, видел я, когда он представлял Государыне в Зимнем Дворце, в уборной, дочь свою Графиню Анну. Граф был в военном аншефском мундире с шитьем, а дочь в белом кисейном платье и в бриллиантах. Государыня приласкала ее рукою за подбородок, похвалила и в щечку поцеловала. Когда они вышли, то Государыня сказала бывшим тут: «эта девушка много доброго обещает». Представление в уборной почиталось знаком особенной милости Царской. Граф Алексей Григорьевич хотя был и в отставке и обыкновенно жил в Москве, но находился в особенной милости у Государыни; писал к ней письма, и всегда получал собственноручные от нее ответы...

Но Кн. Потемкин в собственноручных письмах к Государыне писал: «Матушка родная, прошу тебя», и проч. Государыня к нему в приватных собственноручных письмах писала: «Друг мой, Князь Григорий [82] Александрович!» также и во втором лице, что было знаком особенной милости.

В покоях Императрицы, как и во всем дворце, соблюдалась какая-то торжественная важность. При первом взгляде заметно было, что хозяйка более нежели Монархиня. Даже в отсутствие ее посетитель наполнялся невольным уважением и внутренним благоговением к великому ее гению. Обыкновенные, а потому и многолюднейшие приезды во дворец были по воскресным дням; кто имел право носить шпагу, тот мог войдти в общую залу перед кавалергардами.

Ни малейшего не видимо было надзора и каждому двери были открыты; ни внизу, ни на лестнице, ни в залах никого не приказано было спрашивать: кто вы и куда идете.

Известно, что Императрица проводила по обыкновению лето в Царском Селе, где входов во дворец много, и все открыты. В эпоху самого сильного безначалия во Франции, после умерщвления Короля, распространили слух, что тамошние демагоги рассылали подобных себе злодеев для покушения на жизнь Государей. В сие время был дежурным Генерал-Адъютантом П. Б. Пассек, который вздумал при каждом входе удвоить караулы; но Императрица, узнав о сем, приказала немедленно это отменить.

На краю общей залы (которая окнами была к дворцовой площади) была дверь, по сторонам которой стояли кавалергарды из армейских офицеров, в кирасах и в трехугольных шляпах, с ружьями к ноге. Здесь начинался этикет входов. За кавалергардов могли входить те только, кто был написан в данном им списке. Но и из сих большая часть не имела права входить далее тронной, за которою находилась [83] бриллиантовая, а за сею уборная комната; в cию последнюю входили только собственно при делах бывшие и еще немногия другие, особенно ей известные персоны. В обыкновенные дни, Государыня в Зимнем Дворце вставала в 7 часов; до 9 занималась в зеркальном кабинете, по большой части сочинением устава для Сената (я говорю о том времени, когда я при Ее Величестве находился); в 10-м часу выходила в спальню и садилась на стул (а не в креслах), обитый белым штофом, пред выгибным столиком, к коему приставляем был еще другой таковой же, обращенный выгибом в противную сторону, для докладчика; и перед ним стул. В cиe время дожидались в уборной все имевшие дела для доклада; а дежурный камердинер в собственном платье тогдашнего наилучшего покроя и произвольного цвета (мундиров тогда, кроме лакейских и камер-лакейских, придворные чины и служители не носили), в башмаках, черных шелковых чулках и с пудреною прическою, стоял у дверей спальни; по звонку колокольчика он входил в спальню, и получал приказание позвать прежде всех Обер-Полицмейстера. За ним входили, по призыву, и с докладами все прочие. Вошедший поклонялся по обыкновению, целовал руку, и, когда угодно ей это было, и если имел дела для доклада, то, по данному знаку, садился за столик против Государыни, и докладывал.

Фельдмаршал Суворов вошедши делал три земных поклона перед образом; а потом, обратясь, делал земной поклон Государыне, которая никак не могла его уговорить так низко не кланяться. «Помилуй, Александр Васильевич, что ты делаешь!», говорила она, поднимая и усаживая его. «Матушка! — отвечал он, — после Бога ты одна моя надежда». [84]

Статс-Секретари ежедневно, Вице-Канцлер по четвергам, а Генерал-Прокурор по воскресеньям, с сенатскими мемориями. В двенадцать часов слушание дел прекращалось; Государыня выходила в малый кабинет, для прически волос, которые тогда довольно еще были густы; прическа оканчивалась не более как в четверть часа. В cиe время приходили оба Великие Князья, а иногда Великие Княжны, для поздравления с добрым днем. После Государыня выходила в уборную для наколки головного убора, что также не более четверти часа продолжалось; при сем представляться могли все те, кои имели в уборную вход, и несколько камер-юнгфер. Чепчик накалывала А. Ал. Полокучи, Гречанка, пожилая девица и глухая; булавки держали две сестры Зверевы, девицы зрелых лет, которые в молодости слыли красавицами; лед на блюде и полотенце держала Марья Степановна Алексеева, также девица немолодая, собою видная, густо нарумяненная, но некрасивая. Во время наколки чепчика Государыня обтирала лицо льдом и разговаривала с некоторыми из присутствующих тут, в числе коих нередко бывали у туалета ее Шталмейстер Лев Александрович Нарышкин и Александр Сергеевич Строгонов; с ними охотно Государыня любила разговаривать. По окончании туалета, Государыня возвращалась в спальню одна, а камер-юнгферы выходили другою дверью в передъуборную комнату, и после входили в спальню для одеванья; при чем находилась уже и Марья Савишна. Одевшись, до обеда Государыня занималась чтением книг или слепками камеев, которые она иногда дарила. В два часа садилась за стол; после обеда время проходило в чтении иностранной почты, в те дни, когда она приходила, а в другие или чтением какого-либо сочинения, [85] до законодательства относящегося, или помянутыми снимками камеев. В Царском Селе, в долгие летние дни иногда немного спала. В шесть часов начиналось вечернее собрание в ее покоях, или в театре, в эрмитаже; в десятом часу все разъезжались, и в одиннадцать часов Императрица почивала.

Образ жизни Императрицы в последние годы был одинаков. В зимнее время имела она пребывание в большом Зимнем Дворце, в среднем этаже, над правым малым подъездом, против бывшего Брюсовского дома, где ныне находится экзерциргауз. Собственных ее комнат было немного: взойдя на малую лестницу, входишь в комнату, где на случай скорого отправления приказаний Государыни стоял за ширмами для Статс-Секретарей и других деловых особ письменный стол с прибором; комната сия окнами к маленькому дворику; из ней вход в уборную, которой окна были на дворцовую площадь; здесь стоял уборный столик; отсюда были две двери: одна направо в бриллиантовую комнату, а другая налево в спальню, где Государыня обыкновенно дела слушала. Из спальни входили прямо во внутреннюю уборную, а налево в кабинет и зеркальную комнату, из которой один ход в нижние покои, а другой прямо чрез галлерею в так называемый «ближний дом»; в сих покоях Государыня жила иногда до весны, а иногда и прежде в Таврический Дворец переезжала. Дворец сей построен Князем Потемкиным на берегу Невы. Главный корпус оного был в один этаж, кажется нарочно, дабы Государыня высоким входом не была обеспокоена. Здесь ее покои были просторнее, чем в Зимнем Дворце, особливо кабинет, в котором она слушала. [86]

В первых числах Мая выезжала всегда инкогнито в Царское Село, откуда в Сентябре также инкогнито в Зимний Дворец возвращалась. В Царском Селе пребывание имела в покоях довольно пространных и со вкусом убранных. Всем известна великолепная галлерея, в которой Государыня иногда прохаживалась, особливо в воскресные дни, когда сад наполнен был множеством приезжего из С.-Петербурга народа; дела же слушала или в кабинете или в спальне.

Во всех местах ее пребывания время и занятия Императрицы распределены были следующим порядком. Она вставала в 7 часу утра и до 9-го занималась в кабинете письмом (в последнее время сочинением Сенатского устава). Однажды она между разговорами сказала: что «не пописавши нельзя и одного дня прожить». В это же время пила одну чашку кофею без сливок; в 9 часов переходила в спальню, где у самого почти входа из уборной подле стены садилась на стул, имея пред собою два выгибные столика, которые впадинами стояли один к ней, а другой в противоположную сторону, и пред сим последним поставлен был стул. В сие время на ней обыкновенно был белый гродетуровый шлафорок или капот, а на голове флеровый белый же чепец, несколько на левую сторону наклоненный. Не смотря на 65 лет, Государыня еще имела довольную в лице свежесть, руки прекрасные, все зубы в целости, от чего говорила твердо, без шамшанья, только несколько мужественно; читала в очках и притом с увеличительным стеклом. Однажды позван будучи с докладами, увидел ее читающею таким образом. Она улыбаясь сказала: «Верно вам еще не нужен этот снаряд? Сколько [87] вам от роду лет?». И когда я сказал: двадцать шесть, то она прибавила: «А мы в долговременной службе государству притупили зрение и теперь принуждены по необходимости очки употреблять». Мне показалось, что «мы» сказано было не для изъявления величества, а в простом смысле. В другой раз отдавая мне собственноручную записку о приискании некоторых справок для сочиненного ею устава для Сената, она сказала: «Ты не смейся над моею Русскою орфографиею. Я тебе скажу, почему я не успела ее хорошенько узнать: по приезде моем сюда, я с большим прилежанием научала учиться Русскому языку. Тетка Елисавета Петровна, узнав об этом, сказала моей гофмейстерине: полно ее учить, она и без того умна. Таким образом могла я учиться Русскому языку только из книг, без учителя, и это есть причина, что я плохо знаю правописание». Впрочем Государыня говорила по-русски довольно чисто, и любила употреблять простые и коренные Русские слова, которых она множество знала. «Я очень рада, — сказала она мне, — что ты знаешь канцелярский порядок. Ты первый будешь Сенату исполнитель моего устава. Но я вас предупреждаю, что сенатская канцелярия одолела Сенат, который хочу я от канцелярии освободить. За несправедливые же решения положу наказание: да будет ему стыдно». При сем я сказал: «кроме Сената и по другим местам, которые руководствуются Генеральным Регламентом, существуют в производстве дел большие неудобства и затруднения, требующие исправления». «Я очень бы желала видеть эти неудобства и эти затруднения, о которых ты мне так смело изволишь говорить. Генеральный Регламент есть один из лучших уставов Петра Великого». В последствии представил я Ее Величеству замечания мои на [88] Генеральный Регламент, которые в каждые почти после-обеда, во время пребывания Государыни в Царском Селе 1796 года, я пред нею читал, и которые в полной мере удостоены были всемилостивейшего одобрения. (Замечания сии с прочими делами должны находиться в Архиве Иностранной Коллегии). Государыня, заняв вышеписанное свое место, звонила в колокольчик, и стоявший безотходно у дверей дежурный камердинер туда входил, и вышед, звал кого приказано было. В cиe время собирались в уборную ежедневно Обер-Полицмейстер и Статс-Секретари; в одиннадцатом же часу приезжал Граф Безбородко; для других же чинов назначены были в неделе особые дни: для Вице-Канцлера, Губернатора, Губернского Прокурора Петербургской Губернии — суббота; для Генерал-Прокурора — понедельник и четверг; среда для синодального Обер-Прокурора и Генерал-Рекетмейстера, четверток для Главнокомандующего в Санктпетербурге. Но все сии чины в случае важных и не терпящих времени дел могли и в другие дни приезжать и по оным докладывать.

Первый по позыву являлся к Государыне Обер-Полицмейстер, Бригадир Глазов, с словесным донесением о благосостоянии столицы и о других происшествиях, и с запиской, на одной четвертке листа написанной в полиции некрасиво и неправильно, о приехавших и выехавших из города, накануне того дня, разных звания людях, которым угодно было о себе на заставе сказать, ибо часовые никого чрез заставу не останавливали и ни о чем их не спрашивали, да и шлагбаумов тогда не было; выезд за долги из столицы не был воспрещен; каждый получал от [89] Губернатора подорожную во всякое время и без всякой платы и выезжал из города, когда хотел; посему реэстр приезжих и выехавших не мог быть длинный. По выходе Обер-Полицмейстера, Статс-Секретари, имевшие дела, чрез камердинера докладывались и поодиночке были призваны; в сем числе и я находился. При входе в спальню наблюдался следующий обряд: делал Государыне низкий поклон, на который отвечала она наклонением головы, с улыбкою подавала мне руку, которую я, взяв в свою, целовал и чувствовал сжатие моей собственной руки, потом говорила мне садиться. Севши на поставленном против нее стуле, клал я на выгибной столик бумаги и начинал читать. Я полагаю, что и прочие докладчики при входе к Государыне то же самое делали, и такой же прием имели.

Около 11-го часу приезжали и по докладу были перед Государыню допускаемы прочие вышеупомянутые чины, а иногда Фельдмаршал Граф Суворов-Рымникский, бывший тогда после завоевания Польши в С.-Петербурге 6. Сей, вошедши в спальню, делал прежде три земные поклона пред образом Казанские Богоматери, стоявшим в углу на правой стороне дверей, пред которым лампада горела неугасимая; потом, обратясь к Государыне, делал и ей один земной поклон, хотя она и старалась его до этого не допускать, и говорила, поднимая его за руку: «Помилуй, Александр Васильевич, как тебе не стыдно это делать!». Но герой обожал и почитал священным [90] долгом изъявлять ей таким образом свое благоговениe. Государыня подавала ему руку, которую он целовал как святыню, и просила его на вышеозначенном стуле против нее садиться, и чрез две минуты его отпускала. Сказывали, что такой же поклон делал и Гр. Безбородко и некоторые другие, только без земных поклонов перед Казанскою. При сих докладах и представлениях, в Зимнем и Таврическом Дворцах, военные чины были в мундирах со шпагами и в башмаках, в праздники же в сапогах; а статские в будни в простых французских кафтанах, а в праздничные дни в нарядных платьях; но в Царском Селе, в будни, как военные, так и статские, носили фраки, и только в праздники надевали: первые, мундиры, а последние, французские кафтаны со шпагами.

Государыня занималась делами до 12 часов, а после, во внутренней уборной, старый ее парикмахер Козлов убирал волосы. Прическа ее была по старинной моде, с небольшими назади ушей буклями, невысокая и очень простая. Потом выходила в уборную, где мы все дожидались, чтобы ее увидеть, и в это время общество наше, прибавлялось четырьмя пожилыми девицами, которые приходили для служения Государыне при туалете. Одна из них, М. С. Алексеева, подавала лед, которым Государыня терла лицо, может быть в доказательство, что она других притираний не любила; другая, А. А. Полокучи, накалывала флеровую наколку, а две сестры Зверевы подавали ей булавки. Туалет сей продолжался не более десяти минут, в которое время Государыня разговаривала с кем-нибудь из присутствующих тут, в числе коих нередко бывал Обер-Шталмейстер Лев Сергеевич Нарышкин, а иногда [91] Граф А. С. Строгонов, всегдашние ее собеседники. Раскланявшись с предстоящими, Государыня возвращалась с камер-юнгферами в спальню, где, при помощи их и Марьи Савишны, одевалась для выхода к обеду; а мы все во-свояси отправлялись. Платье Государыня носила в простые дни шелковое, одним почти фасоном сшитое, который назывался тогда молдаванским; верхнее было по большой части лиловое или дикое, без орденов, а под ним белое; в праздники же парчевое с тремя орденами: звездами Андреевскою, Георгиевскою и Владимирскою; а иногда и все ленты сих орденов на себя надевала и малую корону; башмаки носила на каблуках, не очень высоких.

Обеденный стол ее был в cиe время во 2-м часу по-полудни. В будни обыкновенно приглашаемы были к столу, из дам камер-фрейлина Протасова и Графиня Браницкая, а из мужчин те, кои с нею кушали, были каждый раз приглашаемы: дежурный Генерал-Адъютант П. В. Пассек, А. А. Нарышкин, Граф Строгонов, два эмигранта французские: добрый Граф Эстергази и черный Маркиз де-Ламберт; иногда Вице-Адмирал Рибас, Генерал-Губернатор Польских губерний Тутолмин и наконец Гофмаршал Кн. Барятинский; в праздничные дни сверх сих были званы еще и другие из военных и статских чиновников, в Петербурге бывших, до 4-го, и в чрезвычайные торжества до 6-го класса. Ежедневный обед Государыни нe более часа продолжался. В пище она была крайне воздержна: никогда не завтракала, и за обедом не более как от трех или четырех блюд умеренно кушала; из вин же одну рюмку рейнвейну или венгерского вина пила, и никогда не ужинала; чрез что до 65 [92] лет, не смотря на трудолюбивый образ жизни, была довольно здорова и бодра. Хотя же иногда на ногах у ней и оказывалась опухоль и открывались раны; но припадки сии более служили к очищению мокрот, следовательно к поддержанию здоровья; и уверяют, что смерть ей приключилась единственно от закрытия на ногах ран.

После обеда все гости тотчас уезжали. Государыня оставалась одна; летом иногда почивала, но в зимнее время никогда; до вечернего же собрания иногда слушала иностранную почту, которая два раза в неделю приходила; иногда книгу читала, а иногда делала бумажные слепки с камеев, что случалось и при слушании почты, которую часто читали или П. А., или граф Марков... или Попов, который, однакоже, по худому выговору французского языка, редко был для чтения сего призываем, хотя в это время всегда почти в секретарской комнате находился. В шесть часов собирались вышеупомянутые и другие известные Государыне и ею самою назначенные особы, для провождения вечерних часов. В эрмитажные дни, которые обыкновенно были по четвергам, был спектакль, на который приглашаемы были многие дамы и мужчины, которые после спектакля домой уезжали; в прочие же дни собрание было в покоях Государыни. Она играла в рокомболь или вист, по большой части с П. А., Е. В. Чертковым и с Гр. А. С Строгоновым; так же и для прочих гостей столы с картами были поставлены. В 10-м часу Государыня уходила во внутренние покои; гости уезжали; в 11-м часу она была уже в постеле, и во всех чертогах царствовала глубокая тишина.

Прежде Наследник с Супругою часто у Государыни кушали и в вечерних собраниях бывали; но в [93] последние пять лет делали это в одни только чрезвычайные торжества. Молодые же Великие Князья с супругами нередко у Государыни обедали и на вечерних собраниях бывали, особливо в Царском Селе. Выходы и приемные аудиэнции были двоякие: малые по воскресеньям и церемониальные; в первом случае Государыня выходила в 10 часов утра в церковь, из внутренних покоев, чрез столовую, малою боковою церковною дверью, без большого штата, и становилась на своем месте, позади правого клироса; за нею стояли два камер-пажа, с мантильей и с платками; несколько отступя назад, стояли (в большие торжественные дни) Наследник с Супругою, а еще подалее молодые Великие Князья с своими супругами. После обедни выходил из алтаря Архиерей для поздравления, благословляя ее, давал ей целовать руку и сам у нее руку целовал. После сего Государыня выходила из церкви в западную большую дверь, чрез так называемую большую приемную залу, где представлялись ей чужестранные министры и другие особы, через Обер-Камергера И. И. Шувалова, или старшего по нем Камергера. При сем возвращении шли впереди Камер-Юнкеры и Камергеры, по шести человек, по два в ряд; подле Государыни, по правую сторону Обер-Камергер, по левую Шталмейстер (Граф П. А. Зубов), за ними Статс-дамы и фрейлины.

Государыня входила в тронную со всею своею свитою, куда входили также и все имевшие вход за кавалергардов, которые стояли у дверей сего покоя. Вошедши, здесь Государыня со всею останавливалась свитою принимала поздравления и допускала к руке всех знатнейших обоего пола особ, из которых со многими [94] разговаривала, но с некоторыми никогда ничего не говорила. Она стояла одна, шага на четыре перед собранием, и подходила к тому, с кем говорить хотела; разумеется, что никто из собрания разговора с нею начинать не мог.

В большие торжества находился тут же и Наследник с Супругою и стоял в далеком расстоянии, держа ее за руку и наблюдая молчание, и не прежде к Государыне приближался, как когда она сама к нему подходила, чтоб сказать два слова, на которые он отвечал с глубоким почитанием. Сия аудиэнция редко более получаса продолжалась.

Большие выходы отличались от сих тем, что по особому церемониалу, Государыня выходила в церковь слушать литургию, чрез бриллиантовую, тронную и кавалергардскую залы, с большею свитою, в богатых платьях, и тем же путем в тронную возвращалась. [95]

МЫСЛИ ЕКАТЕРИНЫ ВЕЛИКОЙ О ФРАНЦУЗСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ

Екатерина объявила себя торжественно покровительницею прежнего правления во Франции, и делала большие доказательства для восстановления оного. «Мы не должны, — говорила она, — предать добродетельного Короля в жертву варварам. Ослабление монархической власти во Франции подвергает опасности все другие монархии. Древние за одно утесненное правление воевали противу сильных: почему же Европейские Государи не устремятся на помощь Государю и его семейству, в заточении находящемуся? Безначалие есть злейший бич, особливо когда действует под личиною свободы, сего обманчивого призрака народов. Европа вскоре погрузится в варварство, если не поспешат ее от оного предохранить. С моей стороны я готова воспротивиться всеми моими силами. Пора действовать и приняться за оружие для устрашения сих беснующихся! Благочестие к сану возбуждает, религия повелевает, человечество призывает, а с ним драгоценные и священные права Европы сего требуют».


Комментарии

1. Cиe писано в исходе 1796 года.

2. Смеем почитать это пристрастием. Изд.

3. Здесь должна быть описка в рукописи. Изд.

4. Также. Изд.

5. Здесь что-нибудь пропущено в рукописи. Изд.

6. Здесь, равно и в других местах, есть повторения; мы оставили их тем более, что при них встречаются обыкновенно новые обстоятельства. Ред.

Текст воспроизведен по изданию: Записки о Екатерине Великой, состоявшего при ее особе статс-секретаря и кавалера Адриана Моисеевича Грибовского // Москвитянин, Часть 2. 1847

© текст - ??. 1847
© сетевая версия - Thietmar. 2016

© OCR - Strori. 2016
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Москвитянин. 1847