ГОЛОВКИН Ф. Г.

ЗАПИСКИ

Записки графа Ф. Г. Головкина.

Русский двор в царствование Павла I.

(См. «Русская Старина», январь 1907 г.).

Я был принят в интимном кругу императрицы, — вещь в мои лета беспримерная. Она привыкла видеть меня подле себя; я рисовал, читал ей вслух, поэтому мне было отведено помещение в Царском Селе, — отличие коим редко кто пользовался. В те дни, когда я назначался на дежурство к великому князю, меня ей не доставало. Можно думать, что мне все завидовали и без конца клеветали на меня, но императрица была ко всему глуха. Великий князь для которого знаки уважения, оказываемые его августейшей матери были мучением, и которому доставляло удовольствие огорчить человека, который по мнению его приближенных пользовался высочайшим благоволением незаслуженно, вздумал, в первый же мой приезд на дежурство в Павловск, подвергнуть меня аресту в моей же комнате и продержать меня там целых двенадцать дней. Императрица, видя, что я не возвращаюсь, рассердилась и послала приказ обер-камергеру, коим я освобождался впредь от всяких дежурств, как при ней, так и в ином месте; узнав об этом, его высочество тотчас приказал выпустить меня. Ни с той, ни с другой стороны не последовало никаких объяснений и, хотя я со временем дорого поплатился за это освобождение от дежурств, и вместе с тем от причуд великого князя, но, по крайней мере, я был некоторое время вдали от интриг, происходивших при его дворе. [348]

Одна история, в свое время наделавшая много шума, втянула меня совершенно неожиданно в эту пропасть. Ростопчин, незадолго перед тем пожалованный камер-юнкером, и все более и более завоевывавший расположение великого князя, будучи назначен вместо кого-то на дежурство в Царское Село, написал обер-камергеру весьма оскорбительное для его товарищей письмо, которое Шереметев имел глупость показать им. Оскорбленные послали ему своих секундантов; состоялось несколько нелепых дуэлей; в дело вмешались жены и сестры.

Узнав о происшедшем из донесений полиции, императрица, не допускавшая никаких послаблений в случае неуважения, оказанного ее двору, приказала дежурному генерал-адъютанту расследовать дело, которое кончилось высылкою Ростопчина в Москву. Великий князь был взбешен и спрятал его в Гатчино; не зная, на ком выместить свой гнев, он придумал следующее:

Императрица была не совсем здорова в Царском Селе, и, как это всегда бывало во время ее болезни, прислуга исполняла свое дело очень небрежно.

Государыня отпустила всех приближенных и прилегла на диван в большом лаковом кабинете. Я уже с час читал ей вслух, как вдруг вошел лакей без зова.

— Что вам нужно? — спросила императрица.

— Не знаю, осмелюсь ли я доложить.

— Что такое?

— Кавалер Нарышкин прибыл из Павловска и давно ожидает на лестнице.

— Это меня не касается.

— Он желает говорить с графом по поручению его императорского высочества.

— Можно подумать, что вы только сегодня поступили на службу; вы должны знать, что сюда не входят, если я не звонила. Ступайте!

— Будьте добры, продолжайте чтение, — прибавила императрица, обращаясь ко мне.

Немного погодя, она задремала. Около половины десятого она позвонила и спросила лакея:

— Г. Нарышкин все еще ожидает?

— Да, ваше величество.

— Так полюбопытствуйте, граф, какие важные дела заставили его приехать?

Мне было любопытно знать, что он скажет и, вместе с тем, я был взволнован. Я спустился по запасной лестнице и увидел [349] бедного Нарышкина, который в качестве обер-гофмаршала играл впоследствии такую видную роль при дворе, сидящего на последних ступеньках. Увидав меня, он встал; на глазах его появились крупные слезы.

— Вы простите меня, надеюсь, что я приехал к вам с таким ужасным поручением, но я должен был повиноваться.

Человеку, пользовавшемуся величайшем благоволением императрицы, было как-то смешно слышать: слово «ужасное».

— Какое же это такое ужасное поручение, г. Нарышкин?

— Его высочество поручил мне сказать вам, что первое дело, которое он по справедливости должен совершить, по вступлении своем на престол, будет обезглавить вас.

— Не слишком ли он спешит приступить к делу? — отвечал я, смеясь. — Затем я продолжал более серьезно: мне очень прискорбно, что на вас возложили такое поручение. Передайте его высочеству, что я буду иметь честь писать ему.

— Не делайте этого, он не терпит, когда ему пишут.

— Что делать, но если я осужден к смерти, то мне нечего заботиться о том, что может понравиться или не понравиться его императорскому высочеству.

Затем, тоном человека, привыкшего давать аудиенции, я пожелал услужливому камергеру спокойной ночи.

На другой день я написал великому князю весьма почтительное, но короткое письмо, в котором выразил свое сожаление по поводу постигшей меня немилости, причина которой для меня была непонятна, добавив, что, рискуя заслужить ее, я умоляю его высочество воздержаться от поспешных суждений и от преждевременных приговоров.

Я ожидал одно из двух: или что его императорское высочество потребует меня для объяснений, или что он запретить мне попадаться ему на глаза; последнее было бы очень затруднительно для человека, который встречался с ним только у императрицы; но вышло иначе.

Я получил от Николаи письмо, читая которое я только пожал плечами. Он сообщал мне, что его высочество получил мое письмо, но не мог ответить на него по двум причинам: во-первых, потому, что он был слишком умен, во-вторых, потому, что великая княгиня ожидала разрешения от бремени.

На другой день императрица спросила меня, с каким важным поручением был прислан Нарышкин. Я умолял ее величество поверить, что оно недостойно того, чтобы она интересовалась им, но все было напрасно. Тогда, желая дать ей понять, насколько мое [350] положение было щекотливо, я просил, чтобы она «приказала» мне говорить, что она тотчас и исполнила. Она чрезвычайно разгневалась, густо покраснела и повторила несколько раз: «Он еще не дошел до того, чтобы мог резать головы; неизвестно даже, будет я он еще когда-либо иметь на это право. Я переговорю с ним об этом; это не может быть терпимо. Он сходит с ума».

Великому князю было приказано явиться на другое утро в Царское Село, и он получил такой строгий выговор, что, испугавшись, как бывало всегда в подобных случаях, он был со мною как нельзя более любезен. С тех пор я не видал его иначе, как у императрицы или у него во дворце, в дни больших приемов. Он был вежлив, но не говорил со мною до самого моего назначения посланником в Неаполь; только по этому поводу он сказал мне: «если это назначение вам приятно, то поздравляю вас». Было замечено, что после той сцены, которую императрица сделала ему из-за меня, он сделался несколько осторожнее в обращении с придворными, тем более, что его друг Ростопчин научил его не обнаруживать преждевременно своих помыслов. Живя тайно в Гатчине, Ростопчин давал ему советы, которые были бы прекрасны, если бы в основе их не лежали обман и интриги.

Я помню, что однажды, когда в интимном кругу государыни рассказывали о какой-то новой проделке великого князя, граф Зубов сказал, со свойственной ему откровенностью: «Он сумасшедший», на что императрица отвечала: «Я знаю это не хуже вас, к несчастью, он не настолько сумасшедший, чтобы можно было защитить государство от тех бед, какие он ему готовит».

Мое пребывание в Неаполе и заключение в тюрьму по возвращении в Россию лишают меня возможности описать подробно, как вел себя великий князь в последние два года жизни императрицы (1794—1796 гг.). Я знаю одно, что, окруженный гатчинцами, он жил почти безвыездно за городом, бывая в столице только в торжественных случаях, но, получив известие о болезни ее величества, он поспешил переехать в Петербург. Эта великая монархиня еще не испустила последнего вздоха, как Ростопчин и граф Шувалов, без всякого уважения к умирающей, завладел ее спальней и впускали туда только своих друзей и креатур. Я никак не мог понять, как граф Зубов и прочие до того потеряли голову, чтобы допустить подобное кощунство.

Прежде нежели приступить к описанию подробностей этого необычайного царствования, не касаясь политики, о которой я никогда не мог судить, я считаю долгом рассказать, как на моих [351] глазах старались испортить сердце Павла I и окончательно омрачить его ум. Следовало настаивать на том, чтобы он продолжал лечение, предписанное ему врачом Фрейгангом, который давал ему ежемесячно слабительное во время новолуния; это лечение, направленное против развития желчи, действовало благотворно на его характер. После восшествия Павла на престол лечение было еще необходимее, и его мнимые друзья должны были бы настаивать на этом, но император, освободившись от страха (что он не будет царствовать), думал только о том, как бы властвовать как можно больше. Приближенные не столько заботились о здоровье монарха и о связанном с этим благополучии его подданных, как об увеличении своих средств. Фрейганг был удален от двора под предлогом, что он слишком много хвастал; низость и злоба мелких царедворцев окончательно погубили несчастного монарха, как в нравственном, так и в физическом отношении.

Вступив, наконец, на престол, он был упоен полнотою своей власти.

При той непоследовательности, коей отмечены все начинания этого царствования, нет возможности объяснить, чем они были вызваны и какие имели последствия. Будучи знаком с Россией только в царствование Екатерины, те познания, какие эта государыня старалась развить во мне, угасли вместе с нею, и я очутился вдруг среди хаоса, среди вещей, мне совершенно неизвестных. Чувствуя себя чужим среди лиц, управлявших государством, я прожил это царствование в каком-то вихре, который был то слишком блестящ, то слишком мрачен, и поэтому мои глаза не могли приспособиться к нему.

Первою мыслью Павла, по вступлении на престол, была покрыть позором память своей матери.

При дворе появились две категории лиц, до тех пор никому неизвестных в Петербурге. Одни из них были созданием императора, другие — вызваны им из забвения. Первые представляли из себя толпу каких-то ничтожных, вульгарных личностей, одетых в никому неведомые мундиры, украшенные никому неизвестными орденами; это были люди без имени, без манер, с дерзкой, вызывающей поступью и взглядом; на вопрос, кто это такие, получался ответ: «это гатчинцы», т. е. люди, вымуштрованные императором во время долгого пребывания в Гатчине и обмундированные им по своему вкусу. Они были до того карикатурны, что Вадковские, Нарышкины, Ростопчины, словом, все любимцы царя, одетые так же, как остальные гатчинцы, не узнавали друг друга с первого взгляда. Затем при дворе появилась толпа людей в возрасте от [352] шестидесяти до восьмидесяти четырех лет, одетых в старые очень потертые зеленые мундиры, обшитые широким золотым галунном, которые кланялись до земли при каждом слове, сказанном императором, целовали ему руку при каждой его улыбке и преподносили ему, в знак своего почтения, какую-нибудь реликвию времен Петра III. Во главе этих лиц стоял Гудович, закадычный друг этого государя, заслуживший уважение Екатерины II своим благородным и осторожным поведением; он не захотел принять от нее никаких благодеяний; это был человек не особенно умный, но благородный. В числе этих лиц был также мой тесть, Измайлов, капитан гвардии, уволенный в отставку в 1762 г. Он преподнес Павлу гренадерскую треуголку и старую алебарду, получил право бывать на малых приемах, обедал и ужинал ежедневно с их величествами, получил чин генерал-лейтенанта, Анну I-ой степени и Александра Невского; сверх того, ему был пожалован дом в Петербурге и довольно большое имение.

На первом приеме дипломатов, император обратился к ним со следующими словами: «знайте, господа, что я не наследовал распри моей матушки, я желаю чтобы вы довели это до сведения ваших дворов». Он говорил также: «Я человек не военный, я не вмешиваюсь в управление и в политику; я плачу Безбородко и Куракину, чтобы они ведали этими делами».

О политике Павла скажу одно: когда обстоятельства заставляли его позаботиться об истинных нуждах государства, то ему приходилось всегда идти по стопам Екатерины. Его первые шаги во внутреннем управлении были так странны, и его первые распоряжения свидетельствуют о таком невежестве, что совершенно непонятно, как могли многие восхвалять его, как поборника справедливости. Один указ, от которого он, по своей ненависти к матери, ожидал большого удовлетворения, вызвал всеобщее изумление. Этим указом разрешалось требовать правосудия за прошлое и прибегнуть с доверием к подножию престола с жалобами, о которых в предшествовавшее царствование приходилось молчать. Однако, никто не явился с подобными жалобами, и никакими тайными происками не удалось никого привлечь к подаче жалоб в комиссию, учрежденную для их разбора. Несколько дней спустя, временщики, составлявшие тайный совет, желая нанести чувствительный удар дворянству, против которого они уже начинали возбуждать императора, убедили его обнародовать указ, коим крепостным разрешалось подавать жалобы на помещиков. Это было подобно искре, возжегшей яркое пламя. Волнение, вспыхнувшее в Новгородской и Тверской губерниях, вскоре так разрослось, что [353] князь Репнин был поспешно послан с шестьютысячным отрядом войска для подавления бунта.

Русские историки указываюсь как на причину этого бунта на указ Павла, коим повелевалось крестьянам присягать наравне с другими сословиями. Так как крестьяне до тех пор не приносили присяги, то этот указ был понят сельским населением в смысле освобождения его от крепостной зависимости.

В числе нескольких тысяч указов, которые появлялись чуть не ежечасно, был один такой необычайный, такой комичный по своим результатам, что с его появлением совершенно изменился внешний вид столицы: так как большая часть жителей была не в состоянии выполнить новое распоряжение, то улицы опустели, а появлявшиеся на них редкие прохожие напоминали собою ряженых во время масленицы; особенно ненавистен был этот указ высшим классам. Им воспрещалось появляться на улице в штатском платье; выходить из дома разрешалось не иначе, как в присвоенном каждому сословию мундире, при шпаге и с орденами, если таковые имелись. Строго воспрещалось носить круглые шляпы, короткие штаны, сапоги с отворотами и башмаки со шнуровкой; указ должен был вступить в силу немедленно, так что ни у кого не было ни времени, ни средств привести его в исполнение; на это не было физической возможности. Одни были вынуждены сидеть взаперти дома, другие выходили в чем попало; маленькие круглые шляпы превращали в треуголки, зашпиливая их булавками, у фраков отпарывали отложные воротники и пришивали к ним лацканы; штаны подвертывали и стягивали под коленом, волосы подстригали и посыпали пудрою и нацепляли косу. Я придумал выезжать из дома только по утру в карете, уезжать подальше за город и там прогуливаться в обыкновенном костюме. Но вскоре я убедился, что это было очень рискованно, так как, согласно обычаю, надобно было, при встрече с особами императорской фамилии, выходить из экипажа; следовательно, я рисковал каждую минуту быть уличенным в нарушении закона.

Иностранцы, в особенности англичане, считали для себя этот закон необязательным, но полиция подвергала их за нарушение его таким строгим взысканиям, а жалобы потерпевших так часто оставались без последствий, что и они сочли благоразумным подчиниться этому требованию.

Даже франкмасоны, коим Павел покровительствовал в бытность свою великим князем и к которым он любил причислять себя, считались теперь завзятыми заговорщиками, которых следовало искоренить. [354]

Стараясь, с одной стороны, уравнять людей, Павел жаловал с другой стороны так поспешно и необдуманно знаки отличия, что они вскоре утратили всякое значение, так как раздавались без разбора и в слишком большом количестве. Анненский орден был разделен на четыре степени и раздавался преимущественно гатчинцам. Орден св. Екатерины, который при покойной императрице считался выдающейся наградой и был в ее царствование пожалован лишь нескольким особам, был разделен на две степени и раздавался чуть не каждый день. Число придворных дам, украшенных высочайшим портретом, каковых насчитывали прежде не более четырех или пяти, возросло неимоверно; шифры раздавались без счета; фрейлин, имевших шифр, оказался вскоре легион. Особенно щедро давались военные чины. Появились безусые генералы, и фельдмаршальский жезл, который можно было получить прежде только на поле битве, давался теперь на параде. Значение наград так упало, что император был сам поражен этим. Однажды, когда князь Репнин хотел на параде высказать по какому-то поводу свое мнение, император сказал ему:

«Господин фельдмаршал, видите ли вы этот караул? В нем 400 человек. Мне достаточно сказать слово, и все они будут фельдмаршалами». Другой раз тому же фельдмаршалу, который, стоя в кругу придворных, слишком выдвинулся, по мнению императора, вперед, Павел сказал во всеуслышание, в присутствии всего двора:

«Знайте, что в России дворянин только тот, с кем я говорю и пока я делаю ему эту честь».

Военное дело было единственным занятием императора; он придавал такое огромное значение параду, что все остальное зависло от того, успешно или нет прошел парад. Гатчинцы, организованные втайне в предъидущее царствование, сделались инструкторами и инспекторами армии, которой стоило большого труда забыть все, что она знала, и обучиться тому, чего она никогда не видала. С самыми старыми генералами Павел обходился как со школьниками. Позади императора скакали верхом люди, едва умевшие сидеть на лошади. Никому не пришлось так много терпеть, как гвардии. В два предшествовавшие царствования гвардия была лишь той блестящей воинской частью, через которую необходимо было пройти, чтобы получить придворную должность или видное назначение в армию. Она всегда находилась в столице и участвовала в деле только однажды, во время переполоха, вызванного неожиданным нападением Густава III, когда солдаты выказали удивительную храбрость, а офицеры не особенно отличились. Поэтому гвардию, [355] представлявшую нечто в роде янычар, решено было преобразовать, а для того, чтобы выполнить это успешно, ее стали начинять гатчинцами: последние принялись за дело усердно и словами да тумаками, раздавая деньги и увеличив мясную порцию, быстро усовершенствовали ее.

Страсть Павла ко всякого рода церемониям была так же велика, как и его пристрастие ко всему военному. И утром, и вечером он находил повод созывать придворных. Ему казалось мало справлять все церковные празднества, тезоименитства царской фамилии и орденские празднества. После полудня он торжественно отправлялся в церковь и сам крестил всех солдатских детей; но это ему скоро наскучило, и вместо его величества эту обязанность стал вскоре исполнять обер-гофмаршал. Придворные целовали Павлу руку и преклоняли колена по всякому поводу, и это делалось не так, как прежде, только для вида; император требовал, чтобы было слышно, как колено коснется пола, хотел чувствовать, как ему целовали руку. Многим царедворцам было воспрещено появляться при дворе за несоблюдение этого правила, в чем многие, я уверен, оказывались виноваты скорее от смущения, чем от нежелания исполнить это высочайшее требование. Многих придворных постигла та же участь зато, что они старались соблюдать некоторые признаки изящества в костюме. В один воскресный день, по окончании обедни, когда все столпились вокруг императора, его адъютант, которому государь шепнул что-то на ухо, взял князя Г. под руку, повел его во двор, вызвал караул и, посадив князя перед фронтом на барабан, приказал барабанщику переделать его прическу; а император и весь двор смотрели на это в окно.

Приезд ко двору, который считался всегда большим отличием, разрешался столь многим, что на приемах его величества была настоящая давка. Все эти люди целовали императору руку, проходя попарно между императором и императрицей с одной стороны и обер-гофмаршалом и обер-церемониймейстером — с другой; эти господа допускались к целованию руки последними и были ответственны за шум и все неловкости, которые совершала толпа придворных. Подходя к государю, люди из страха толкали друг друга, извинялись; другие готовились к ожидавшей их чести, сморкались, все это производило легкий шум, приводивший императора в неистовое бешенство. Он то приказывал нам во всеуслышание научить невеж уважению, с каким подобало относиться к нему, то, рассердясь, что наши увещания или, лучше сказать, наши просьбы оказывались недействительными, ибо мы просили всех [356] сжалиться над нами, он кричал своим гробовым [sic] голосом: «молчать», и это заставляло умолкнуть самых смелых. Я помню однажды, когда под конец церемонии, я поцеловал в свою очередь его руку, император сказал мне довольно добродушно, что он удивляется, как люди не умеют соблюдать должное почтение. Полагая, что государь находится в хорошем настроении, я сказал:

«К сожалению, ваше величество, ничто не может быть шумнее безмолвия шестисот человек». При этих словах государь выпрямился и, покраснев от гнева, сказал:

«Вы очень дерзки, позволяя себе шутить, тогда как вы находитесь здесь только для того, чтобы выслушивать мои приказания!»

Но в общем он был доволен тем, как я исполнял свои обязанности, и часто говорил мне:

«Вы несете свою службу с достоинством, как подобает дворянину; если бы все держали себя так, как вы, то это напоминало бы двор Людовика XIV. Вы никогда не теряете голову; во время церемоний мне стоит взглянуть на вас, чтобы знать, что следует делать».

Секрет был в том, что я никогда не боялся и решил отомстить за унижение, связанное с моей жалкой должностью, держа себя так самоуверенно и смело, чтобы внушить уважение даже его величеству. Зато В. и С. и мой товарищ князь Барятинский возмущались тем, что я не потел, как они, от страха и что получал похвалы за исполнение обязанностей, за которые они получали одни выговоры.

Коронование было великим актом для монарха, который придавал такое огромное значение церемониалу и, чувствуя себя обладателем духовной и светской власти, полагал, что они должны были соревновать, чтобы увеличить блеск этого торжества. Это было большое событие и для царедворцев, ожидающих за всякий свой шаг милостей и наград.

Вот выдержка из моего дневника, в котором все было записано мною вполне точно, так как я был церемониймейстером.

3 апреля 1797 г. Репетиция церемониала коронования в присутствии императора. Эта репетиция была одной из любопытнейших церемоний, на которых мы присутствовали, утомляясь до изнеможения. Император вел себя, как ребенок, который радуется предстоящему удовольствию со всей непосредственностью, какой можно ожидать в этом возрасте. Нужно было иметь много самообладания и страха, чтобы не выказать на своем лице ничего, кроме простого удивления. После полудни пришлось сделать вторую репетицию в тронной зале для подготовления императрицы. Когда император сделал ей знак, [357] чтобы она села возле него под балдахин, императрица, по неведению или желая показать свою скромность, взошла на трон но боковым ступеням.

«Так не подобает восходить на престол, ваше величество, спуститесь обратно и подымитесь по средним ступеням» — сказал Павел грубым тоном.

Ни у кого не было свободной минуты для исполнения самых естественных потребностей: все с утра до вечера были на виду, и так как Москва очень раскинута и придворные помещались очень далеко от Кремля, то никто не имел физической возможности удалиться на некоторое время из дворца. Что касается меня, то последние три дня перед коронацией я имел несколько часов для отдыха только ночью; мне приходилось неоднократно переодеваться в монастырских проходах или в одном из многочисленных закоулков Кремля.

5 апреля. Первый день пасхи и день коронации. Процессия тронулась около восьми часов. Путь от дворца к собору так короток, что с целью удлинить его процессия обошла вокруг большой колокольни. Император был в мундире и ботфортах, императрица — в шитом серебром парчовом платье с непокрытой головой. Ассистентами у императора были два великих князя, у императрицы — канцлер и фельдмаршал граф Салтыков.

Во время этих нескончаемых церемоний особенное внимание присутствующих обращала на себя хорошенькая Анна Федоровна, супруга великого князя Константина Павловича, которая была в то время уже очень несчастна и вдобавок нездорова; она не добилась позволения не присутствовать на торжествах и ей то и дело делалось дурно. Как сейчас помню, за обедней в монастыре, где присутствовали их величества, я увидел, что она побледнела, и едва успел подхватить ее и отнести на старую могилу, где мне пришлось оставить ее. Двор, слишком занятый суетой мира сего и поэтому не обращавший внимания на это напоминание о кратковременности жизни, произвел на меня сильное впечатление, и я чуть не забыл лежавших на мне обязанностей.

При дворе передавали по секрету один факт, который может показаться невероятным, а между тем его подтверждали многочисленные свидетели. Говорили, будто великий князь, не любивший свою жену и находившийся в том периоде, когда его поступки были отмечены наибольшей жестокостью, вздумал, за несколько дней до коронации, рано утром, когда она еще спала, ввести в ее спальню барабанщиков, которые по данному сигналу забили зорю. Великая княгиня была так напугана, что едва тут же не скончалась. [358] Необходимость скрыть этот факт от императора заставила ее сделать сверхъестественные усилия, чтобы появиться на торжествах коронации; но испуг долго отзывался на ее здоровье.

Придворные были до крайности утомлены коронационными празднествами; так как дамы должны были появляться в фижмах и в Кремлевских залах была убрана вся мебель, то знатнейшие лица, мужчины и дамы, прислонялись в изнеможении к стенам, не имея более сил говорить. Я не удержался в последний день от искушения пошутить по этому поводу над придворными. В ожидании высочайшего выхода я обошел зало, где все стояли вдоль стены в ожидании их величеств и, делая всем глубокие поклоны, говорил:

«Надеюсь, что я не скоро буду иметь честь снова видеть вас».

Если бы при дворе Павла кто-нибудь смел смеяться, то это вызвало бы взрыв смеха, в особенности, когда супруга фельдмаршала Репнина, с обычным ей холодным видом, сказала во всеуслышание:

«Вот видите, можно ли верить придворным слухам? Уверяли, будто графу Головкину запрещено, в царствование его величества, говорить остроты».

В то время в обществе мало говорили об одном обстоятельств, которое могло иметь большие последствия и заставило многих призадуматься, а именно: император, как глава церкви, хотел отслужить обедню и, не решаясь сделать это удивительное нововведение в столице, решил отслужить первую обедню в Казани, куда он уже и намеревался ехать. Были приготовлены великолепные ризы. Император рассчитывал быть духовником императорской фамилии и министров, но Синод с удивительной находчивостью спас его от этого смешного шага. Как только император заикнулся о своем намерении, члены Синода, не выказав ни малейшего удивления, хотя оно было очень велико, довели до его сведения, что по уставу православной церкви священник, вступивший во второй брак, лишается права совершать таинства. Так как Павел не подумал об этом и не решился, или не хотел изменять церковного устава, то ему пришлось отказаться от своей мысли. Он утешился тем, что стал надевать на себя во время причастия коротенький далматик из малинового бархата, расшитый жемчугом, что при мундире, ботфортах, длинной косе, большой треуголке и всей его непредставительной фигуре представляло прелюбопытнейшее зрелище.

Коронационные торжества доставляли императрице не менее удовольствия, нежели императору. Появляться в парадном туалете было для нее наслаждением, и ей не казалось утомительным то, что было [359] не под силу другим дамам. Даже будучи беременной, она просиживала в парадном платье с утра до вечера и между обедом и балом, затянутая в корсет, писала письма, вышивала или работала с медальером Лебрехтом так же свободно, как другие дамы делают это в домашнем туалете. Жизнь императрицы сделалась гораздо приятнее с тех пор, как она последовала совету своей матери и попробовала любезным обхождением снискать расположение Нелидовой. Так как последняя не была интриганкой, не гордилась своей победой и была очень умна, то она была тронута доверием государыни, которая могла смотреть на нее, как на свою соперницу, и постаралась помирить ее с императором. Смерть г. Б. успокоила его величество, который боялся попасть под иго своей жены, и их жизнь потекла бы, видимо, вполне мирно, если бы окружающие не задумали дать Павлу фаворитку в истинном смысле этого слова. Одна особа (Анна Петровна Лопухина), принадлежавшая к знатнейшей фамилии в России, так как одна из ее представительниц была возведена Петром I на престол, дама весьма легкого поведения, бывшая в то время любовницей Уварова, адъютанта императора и его любимца, вздумала играть роль при дворе. Уваров и камердинер Кутайсов превозносили ее в разговоре с императором. Обер-церемониймейстер Валуев то и дело старался выдвинуть ее вперед, чтобы она бросилась в глаза государю. Это было настолько заметно, что встревожило императрицу и опечалило всех честных людей; все те, кто знает, как дела делаются на свете, донимали, что это еще более усугубить неприятное положение. Дальнейший ход событий показал, как основательны были их предположения.

Наследник цесаревич, бывший на седьмом небе, когда его отец вступил на престол и выказывавший до неприличия свою радость по поводу того, что ему не придется более слушаться старухи (я умалчиваю о других его выражениях), увидел с первого же года, насколько его положение было отлично от того, каким пользовался Павел I при тех же условиях Александру Павловичу было ассигновано на содержите 500.000 рублей в год, а великой княгине 150.000 руб., но кроме помещения они ничего не получали. У великого князя был свой личный двор, собственный стол, лошади и за все это ему приходилось платить самому. Он был шефом второго гвардейского полка, генерал-инспектором армии, председателем военной и морской коллегий, первоприсутствующим Сената; это было равносильно целому министерству, [360] а между тем он не пользовался ни малейшим авторитетом, и никто не заискивал его благоволения. Он не мог ни уволить, ни переместить кого бы то ни было, ни подписать какую бы то ни было бумагу, не получив на то разрешение государя, которое, вдобавок, он не имел право испрашивать всякий раз, как это было нужно. Его наставники, гатчинцы, относились к нему, не как начальнику или как сыну императора, но как к ученику, которого критикуют и на которого не обращают внимания. Он был завален работой. Не взирая на погоду, должен был исполнять все обязанности полкового командира и мог быть уверен, что у него будет обед только тогда, когда он обедал с императором; он спал всего несколько часов, ложился в постель рядом с самой хорошенькой женщиной в мире, совершенно измученный работой, часто приходил в полное отчаяние, не смел выказать никому своего благоволения из боязни, что те, кого он отличил, будут сосланы; в конце концов он понял истинное положение дела и горько упрекал себя за то, что судил со слов отца так несправедливо о великой монархине, престол которой ему было суждено в свою очередь занять со временем; он убедился в том, что все, что он ни делал, было бесполезно и утомительно.

В исходе первого года зло было еще поправимо. Если бы великий князь, со свойственным ему умом, стал мало-помалу явствовать смелее, ограничил бы фамильярность приближенных я слуг и занялся бы не мелочами военной службы, а важными отраслями администрации, то он мог бы, при всем почтении, каким сын обязан отцу, не нарушая обязанностей верноподданного, приобрести значение, которое снискало бы ему уважение императора и его одобрение; но он не сумел сделать этого. Император подметил это и злоупотреблял своей властью до того, что обращался с ним публично весьма грубо и этим лишил его возможности предупредить ужасную катастрофу, от которой его, как отца, должна была бы оградить любовь сына.

Вскоре по вступлении на престол Павла при дворе усилилась так называемая немецкая партия, возникшая еще при Петре I в состоявшая в последующие царствования из лиц обоего пола разных национальностей, который образовали молчаливую оппозицию против всего и против всех. В царствование Павла эта партия, к которой принадлежали: императрица, графы Пален, Панин, Петр Головкин, Кампенгаузен, барон Гревениц, г-жа Ливен и др., была тесно сплочена и представляла большую силу.

В числе лиц, имевших в то время влияние на императора, надобно упомянуть Н. П. Архарова, облеченного высшей [361] полицейской властью в Петербурге и Москве, давно уже служившего по полиции и как бы самою природою предназначенная для этого рода службы. Он первый вздумал властвовать над императором и сделаться ему необходимыми пугая его призраками крамолы, устраняя от него всех, кто не был лакеем по должности или по природе, ставя непреодолимые преграды осуществлению всех великодушных намерений императора, унижая его принятием самых недостойных и бесполезных мер предосторожности, что и доказано его кончиною.

Под влиянием наветов Архарова, Петербург, в котором жизнь текла некогда свободно, превратился в обширную тюрьму; улицы опустели, мимо дворца все проходили не иначе, как со страхом и трепетом; даже старшие сановники, приезжая во дворец, должны были по несколько раз предъявлять разрешение полиции.

Другой человек, также пользовавшийся особым благоволением Павла, мог бы успокоить раздражение, в которое эти меры повергали императора; быть может, он даже делал к этому попытки. Это был Безбородко, пожалованный князем и великим канцлером и имевший честь предоставить императору помещение в своем дворце во время коронования; его дворец был впоследствии куплен императором. Но он был слишком эгоистичен, слишком поглощен серьезными делами и низменными удовольствиями, слишком осторожен и, как человек невысокого происхождения, держал себя слишком скромно, чтобы иметь влияние на государя. Вдобавок он более всего заботился о судьбе своего любимого племянника Кочубея, который благодаря его стараниям, несмотря на свою молодость и довольно ограниченные способности, был назначен вице-канцлером, и Безбородко был доволен тем, что он мог спокойно возложить на столь близкого человека всю тяжесть дел, которые при его лености были для него нестерпимы.

Другой человек, более способный играть ту роль, которая по своей прекрасной цели могла прельстить многих, был князь Александр Куракин, племянник воспитателя императора, графа Панина. Он был с детства закадычным другом Павла, но поддерживал к себе его благоволение только лестью и тем, что он вертелся постоянно у него на глазах; это не внушало никому опасений. У него была страсть блистать, но не достоинством и влиянием, а бриллиантами и расшитым мундиром, и он добивался видных должностей только для того, чтобы иметь лишний раз случай выставить их напоказ. Он достиг всего, чего хотел, но не сумел воспользоваться своим положением, чтобы склонить императора к поступкам, более соответствующим достоинству монарха. [362]

Одно обстоятельство было причиной многих несчастий и событий, причину которых доискивались напрасно. Императрица не была зла, между тем она сделала в это царствование много зла из желания проявить свою власть. Добродетельная и дорожившая верностью императора, она полагала, что надежнейшим средством вернуть его любовь будет воспользоваться супружеской близостью, чтобы передавать ему кучу слухов, правдивых и ложных, давать ему бездну добрых и дурных советов, к которым он, со свойственной ему подозрительностью, жадно прислушивался. В эти минуты интимной откровенности все считалось подходящим. Друзья и недруги одинаково приносились в жертву императрицей, которая, отвечая на настойчивые расспросы своего супруга, не щадила никого. Мне говорили об этом приближенные; они обратили мое внимание на то обстоятельство, что когда императрица говорила своему супругу вечером, в тот момент, когда он удалялся: Друг мой, мне надобно бы многое сказать вашему императорскому величеству, если вы ничего не имеете против этого, то на другой день кого-нибудь всегда постигала большая или меньшая опала. Эта странная фраза решала вопрос о том, в какой спальне император проводил ночь, и императрица была так уверена в том, что все будет сделано согласно ее желанию, что она умышленно не спешила в тот день оканчивать игру.

Я все еще сомневался в том, что это было именно так, как мне говорили, когда случилось одно обстоятельство, окончательно убедившее меня в справедливости сказанного. Дело было в Гатчине. Императрица пригласила меня составить ее партию с графом Пушкиным и Нарышкиным; эти господа поспорили из-за какого-то хода и просили меня быть судьей в их споре. Я отказался: императрица со своей стороны настаивала на том, чтобы я высказал свое мнение; я просил ее избавить меня от этого, но она приказала мне отвечать. Я находил, что Нарышкин был не прав, хотя императрица видимо держала его сторону. Он был обижен и не хотел подчиниться моему приговору. Тогда я заметил, что я не хотел быть судьею в этом деле и высказался только по приказанию государыни; тем не менее, я считаю свое мнение правильным и доказанным. Императрица заметила на это дрогнувшим голосом, что я не имею права упорствовать по отношению к тому, кто по положению стоит выше меня. Я замолчал, почтительно опустив глаза. «Поневоле замолчишь, когда нечего ответить, — продолжала она, подсмеиваясь, — ну, что бы вы могли сказать на это?»

— Я не знал, ваше величество, что существует связь между известным положением и талантами. [363]

Ужин прервал нашу партию. За столом, император разговаривал только со мною. Когда встали из-за стола, мы продолжали игру, и император подойдя ко мне, положил мне руку на плечо. Когда он уходил, императрица произнесла свою знаменитую фразу, а на другой день, в восемь часов утра, мне пришли сказать от имени государя, что его величество не терпит в России якобиицев. С тех пор он говорил со мною только о делах, касавшихся моих обязанностей церемониймейстера.

Императрице пришлось отказаться от мысли побороть влияние гатчинцев — и она не обращала внимания на их поведение. Благоразумие повелевало ей смотреть на этих людей, образовавшихся так сказать на ее глазах, как на своих преданных слуг, но с другой стороны она старалась удалить всех тех, кто мог приобрести малейшее влияние на императора; вместе с тем, чтобы не подать повода обвинить ее в том, что она устраняла от Павла всех и каждого, она не упускала случая превозносить самых посредственных людей, восхваляя их добродетели.

К числу таких посредственностей принадлежал старик граф Строганов. В один прекрасный день он был сделан обер-камергером. Но в конце концов императору наскучили его выдохшиеся парижские анекдоты и его неспособность к должности, которой придавали в то время большое значение. Императрица старалась предотвратить грозившую ему опалу, но все ее старания были напрасны.

В 1799 г. император, встретив однажды Строганова на большой дороге, сказал ему, что он может вернуться ко двору и что ему будет приятно видеть его за своим столом.

При первом же свидании со Строгановыми императрица, улучив удобную минуту, отошла с ним к окну и сказала:

— Ради Бога, граф, будьте крайне осторожны.

Но граф, вспомнив, вероятно, как дорого стоило ему ее доброжелательное заступничество, не дал ей договорить и прервал ее, сказав:

— Да, да, ваше величество, каждому из нас следует быть осторожным.

Летом (1799 г.) в то время, как двор находился в Павловске, случилось весьма важное происшествие. Таковым его считали, по крайней мере, все те, кои следили за изменениями, совершившимися в характере императора.

У старика адмирала Чичагова, который в царствование Екатерины И был так щедро награжден за ошибки, сделанные им во время войны со Швецией, был сын, контр-адмирал, человек [364] способный и с характером. Он не понравился гатчинцам, которые не давали ему житья, так что ему ничего не осталось, как просить об отставке, под предлогом поездки в Англию с целью женитьбы. Однако, высшее начальство не разрешило ему поездки. За него вступился посланнику сэр Витворт. Император требовал, чтобы он подал прошение о принятии его вновь на службу. Адмирал согласился, но в свою очередь требовал, чтобы его наказали предварительно за прежние вины. Это происходило в большом кабинете. По прошествии получаса, гробовой голос императора стал все более и более повышаться; наконец, дверь распахнулась, и адмирал вышел из кабинета: с него были сорваны ордена, мундир на нем был разодран, с него даже был сорван галстух, но он был спокоен и ожидал решения своей участи в передней. Явился адъютант императора, который набросил ему на плечи казацкую шинель и передал приказание отправиться прямо в крепость. Выходя из дворца под строгим конвоем, Чичагов повернулся к обер-гофмаршалу и сказал с достоинством:

— Г. Нарышкин, будьте так добры, достаньте в кармане моего мундира пятидесятирублевую бумажку и мой бумажник; я не думаю, чтобы император захотел отнять у меня эти деньги, а так как я не знаю, куда меня ведут, то они могут мне понадобиться.

Несмотря на все старания заставить его просить прощения, Чичагов не хотел покориться; продержав его несколько недель в крепости, его освободили. Тогда он согласился снова поступить на службу, но так как он все-таки настаивал на поездке в Англию, с целью там жениться, то для соблюдения приличия, его назначили командующим русской эскадрой, которая действовала в то время совместно с английским флотом. Это доставило Чичагову громкую известность. В царствование Александра I он был морским министром, но после заключения им бухарестского мира ему было поручено командование западной и Дунайской армией с повелением занять течение Березины и воспрепятствовать переправе французских войск, что ему не удалось. Эта неудача, а еще более вызванное ею раздражение и несдержанный тон его речей были причиною его увольнения в отставку.

17-го января 1798 г. Сенат получил для обнародования указ, касавшийся князя Потемкина, которого все считали давно позабытым. Этим указом повелевалось разрушить памятник, воздвигнутый ему императрицей в Херсоне, и заявлялось, что подданный, так порочно управлявший государством, не заслуживал подобной чести. [365]

28-го января того же года родился великий князь Михаил Павлович. Это было большим событием при дворе, потому что это был первый сын императора, родившийся в России в то время, когда его отец был на престоле; это событие вызвало бесконечные толки. Я помню, как нельзя лучше, что одно лицо спрашивало, не будет ли новорожденный, как сын царствующего императора, иметь право на престол предпочтительно перед его старшими братьями, родившимися в то время, когда Павел был великим князем; мнения по этому поводу разделились. Между тем, его величество решил, что появление на свет и крестины новорожденного должны были, действительно, сопровождаться таким церемониалом, который показал бы разницу, существующую между сыном императора и сыном наследника престола.

На мою долю выпала. самая трудная и самая смешная обязанность, а именно: мне было приказано в тот момент, когда императрица разрешилась от бремени, торжественно известить об этом событии дипломатический корпус. Я останавливаюсь на этом факте не потому, что он касается меня лично, а потому, что он дает возможность составить себе ясное понятие о том, как повлияла на всех эта система извещения, принятая правительством.

Было уже за полночь, когда я выехал из Зимнего дворца в парадной карете с семью зеркальными стеклами и отправился странствовать по столице; был сильнейший мороз, так что для человека, менее крепкого здоровьем, эта поездка, при данных обстоятельствах, могла бы оказаться пагубной. В этот поздний час все ворота были наглухо заперты и, несмотря на всю важность данного мне поручения, не было никакой надежды проникнуть в дом иначе, как после долгого ожидания. Но это еще полбеды: сначала нужно было добиться того, чтобы открыли ворота. Дворники, завидев придворную ливрею, относились недоверчиво, только претворяли калитку и отвечали, что все спят. Приходилось говорить им, что я приехал от имени императора и что мне нужно видеть хозяина дома.

— Да все спят.

— Так разбуди лакея и скажи ему от моего имени, что мне нужно говорить с ним.

— Да он спить в уборной его превосходительства.

— Делай, что тебе приказывают.

Таким образом, исполняя данное мне поручение, нужно было проникнуть в помещение, доступ в которое оказывался довольно затруднительным. Тут начиналось снова совещание: будить или не будить его превосходительство? А что, если приехали арестовать! [366] Наконец, лакей одевался, спускался и, дрожа от холода и подойдя, чуть жив от страха к дверцам, начинал с того, что «его превосходительство спит, и он не смеет будить его».

— Я приехал по высочайшему повелению и приказываю тебе сказать ему, что я иду наверх.

Лакей удалялся, весь дрожа. Почти во всех домах разыгрывалась одна и та же сцена, только в двух домах посланники решительно отказались принять меня, приказав сказать, что они нездоровы. Другие, заставив меня долго ждать, принимали меня в зале, при чем одни держали себя гордо, а другие — крайне смущенно. Счастливее всех были те, к кому я добрался только на следующее утро, ибо я ездил так долго, что вернулся в Зимний дворец с донесениями лишь в одиннадцатом часу утра.

Можно себе представить, как бы все отозвались о моей поездке, если бы кто-нибудь смел высказать свое мнение. Что касается меня, то я скоро забыл свое утомление, утешаясь мыслью, что император, которому я рассказал об испытанных мною затруднениях, заключить из этого о чувствах, какие он внушал к себе. Я старался, однако, дать ему понять, до какой степени забавно было это приключение, как уморительны были эти иностранные слуги, еле живые от страха, и эти полуодетые дипломаты, как все это было оскорбительно для моего достоинства и, наконец, как я и бедные придворные лакеи страдали от страшного мороза.

Возвращаюсь к императрице, для которой эти роды имели очень печальные последствия. Физически, она подвергалась, как в во все предыдущие разы, большой опасности, вследствие пагубной привычки сильно затягиваться во время беременности, чтобы сохранить талию, что, несмотря на полноту, ей удалось как нельзя лучше. Впрочем, императрица не подверглась этот раз большей опасности, как все предыдущие девять раз, но друзья императора, у которых, как мы увидим далее, был составлен целый план, замешали в дело акушера, выписанного из Геттингена. Этот господину относившийся, разумеется, совершенно равнодушно к последствиям, какие могли иметь его слова, заявил, что, в виду плодовитости императрицы, можно было опасаться, что у нее будут еще дети, а это, по его словам, неминуемо должно было окончиться ее смертью.

Был ли император посвящен в заговор или нет, как бы то ни было, он был очень встревожен приговором врача и заявил, что жизнь императрицы для него дороже всего и что, из любви к ней, он сочтет долгом не подвергать ее более опасности, тем более, что Господь даровал ему многочисленную семью, [367] и государство не может предъявлять к нему в этом отношении никаких требований. Императрица, как все добродетельные женщины, очень дорожившая исполнением своих супружеских обязанностей, была огорчена этим великодушным решением, обозвала немецкого профессора невеждою и нахалом, но дело от этого не изменилось. Профессор уехал, щедро вознагражденный и осыпанный подарками, и их величества с этого дня имели отдельные спальни, что очень не нравилось приближенным императрицы и несколько успокоило тех, кои не пользовались ее расположением.

Несколько дней спустя, возвратился из Венеции Александр Семенович Мордвинов, долгое время бывший там посланником. Это был человек болезненный и не имевший большого веса; он не преувеличивал своего значения и полагая, что его отсутствие не будет замечено, счел себя в праве отдохнуть несколько дней после такого длинного путешествия. Но император, знавший обо всем из донесений полиции, взглянул на это дело иначе. Можно было не придавать себе значения, но нельзя было отказываться от соперничества с теми, кто спешил засвидетельствовать императору свое почтение. Не имея возможности наказать Мордвинова за то, что он был утомлен и, тем не менее, не желая терять случая унизить его и огорчить — это называлось поддержать порядок, — император приказал разослать во все дома объявления, что полиция будет очень благодарна, если кто-нибудь укажет правительству место жительства того бедняги, который появился на один день и затем исчез и для которого уединение имело такую прелесть, что, едва показавшись в столице, он пропал бесследно.

Несколько дней спустя, пронесся слух о дерзкой выходке герцога Голштинского, которая не наделала шума только потому, что об ней не смели говорить. Герцог Голштейн-Бекский был маленький, очень невзрачный человек; он жил в Кенигсберге очень скромно с женой и детьми, и в виду своих стесненных обстоятельства брался за все, занимался даже земледелием и пописывал книжки. Он был генерал-майором прусской службы в то время, когда император вступил на престол. Павел пригласил его в Петербург, где ему был оказан отличный прием, хотя от него разило пивом и трубкой. Он сразу был произведен в чин генерал-лейтенанта, назначен командиром Павловска и Гатчины и командиром пехотного полка, который был на очень хорошем счету. Император так пристрастился к нему, что называл его не иначе, как «принц моей крови». Но этому принцу крови нужно было очень много денег, чтобы уплатить долги и обеспечить детей, у которых не было никаких средств к жизни, так что его [368] старшая дочь была вынуждена выйти замуж за силезского генерала, барона Рихтгофена. Видя, что его кормят одними обещаниями и что он может рассчитывать при русском дворе только на одни почести и утомления, он попросил уволить его на шесть месяцев в отпуск, чтобы повидать жену, но, едва переехав границу, он послал прошение об отставке, обращаясь к императору как равный к равному; Павел был вне себя от гнева, но не имел возможности отомстить ему.

С тех пор, как в семейной жизни императора установился новый режим, императрица как будто приобрела некоторое влияние, словно император хотел утешить ее за разлуку, признанную им необходимой, оказывая ей особое внимание и доверие. Он то советовался с нею, то давал ей какое-нибудь дипломатическое поручение. Нелидова руководила ею в самом трудном: в ее поведении по отношению к императору; но и сама Нелидова начала выказывать некоторую нервность. Сблизившись вначале из благоразумия, они сошлись теперь еще ближе для защиты своих интересов. В то время уже ни для кого не было тайной, что приближенные императора настойчиво старались победить его нравственные принципы и склонить его к тому, чтобы он взял себе официальную даму сердца. Можно было даже догадаться, кому именно предназначалось играть эту видную, но не почетную роль; но вся эта интрига или весь этот роман — ибо император предпочитал роман простому случаю — еще только подготовлялся; поэтому было бы благоразумнее удержать императора на краю пропасти, давая ему доказательства уважения и преданности; это согласовалось бы более с высоким положением, которое занимала императрица, и с умом ее друга. Но человеческие страсти, подобно снежной лавине, растут, встречая на своем пути препятствия.

25-го июля разразилась буря. Около десяти часов император позвал к себе наследника престола и приказал ему отправиться к императрице и от его имени запретить ей вмешиваться впредь в дела. Великий князь отказался исполнить это поручение, хотел дать понять все неприличие его и попытался заступиться за мать; но Павел, вне себя от гнева, воскликнул:

«Я думал, что я потерял только одну жену, но я вижу, что я потерял также и сына».

Великий князь, в слезах, упал к его ногам, но не мог смягчить его гнева.

Его величество отправился к императрице, и между ними произошла бурная сцена; говорят даже, что если бы великий князь не вошел в комнату и не защитил мать своей особой, то нельзя сказать, какие последствия имело бы это объяснение. [369]

Несомненно одно, что Павел запер ее на ключ, и она просидела взаперти три часа. Нелидова, считая себя в силах умерить гнев императора, отправилась к нему, но вместо того, чтобы успокоить его, имела неосторожность осыпать его упреками, что очень странно со стороны женщины, так хорошо изучившей его характер; она начала доказывать всю его несправедливость по отношению к такой добродетельной и достойной уважения женщине, какова была императрица, и увлеклась до того, что сказала, между прочим, что ее обожают придворные и народ (это было неверно само по себе и очень опасно говорить в тот момент), а что на него смотрят как на тирана, и что он служить посмешищем для тех, кои не трепещут перед ним. Словом, изобразила его извергом и тираном.

Изумление императора, заставившее его вначале хладнокровно выслушать все это, скоро уступило место неистовому бешенству.

«Я знаю, — воскликнул он, — что я окружен неблагодарными людьми, но я возьму в руки железный скипетр, и он поразить вас первую; извольте выйти вонь!»

Как только Нелидова вышла из кабинета, ей было передано повеление императора удалиться от двора. Кажется даже, что она была сослана в замок Лодэ в Эстляндии.

Оба князя Куракины, вице-канцлер и генерал-прокурор, генерал Нелидов, его племянник и т. д. были уволены в отставку; чтобы довершить унижение императрицы, брадобрей Кутайсов, назначенный егермейстером, который был причиною всех ее бедствий и которого она ненавидела, получил в день ее ангела орден Александра Невского.

Между тем, прибывшему из Раштадта графу Кобенцелю император сказал по окончании аудиенции:

«Если вы имеете пакеты для передачи императрице, отдайте их мне при всех, в то время, как я пойду к столу, так как обстоятельства изменились. Императрица более ни во что не вмешивается».

Это откровенное заявление должно было показаться весьма странным и привело посланника в большое замешательство. При отъезде за границу, он вел, по повелению императора, переговоры только с императрицей и давал ей разъяснения, которые могли быть сделаны только с глаза на глаз.

Из всего этого выводили заключение, что императрица будет переходить от милости к опале и от опалы к милости и что при каждой перемене будут сменяться министры и высшие должностные лица. Дальнейшие события вполне подтвердили справедливость этого предсказания. [370]

Нижеследующий факт свидетельствует о том, как велика сила воспитания. Утром, на другой день после описанного происшествия, император, возвращаясь с развода, встретил у дворца Нелидову и г-жу Б., которые отправлялись в ссылку. Его величество поспешно надел снятую уже перчатку и стоял, держа в руке шляпу до тех пор, пока их карета не отъехала.

Накануне произвел при дворе большой переполох один факт, сам по себе не имевший значения, но любопытный в связи с прочими событиями.

За обедней, дьякон, поминая на эктенье царскую фамилию, дойдя до великого князя Константина Павловича, провозгласил не великого князя, а «благочестивейшего самодержавнейшего великого государя» (tres haut et tres puissant empereur). Разгневанный император повелел немедленно уволить его. По правде сказать, несчастный дьякон мог бы найти более подходящий момент для этой выходки.

Император, еще во время коронации, удостаивал особого внимания старшую дочь московского сенатора Лопухина. В описываемое время он пожелал снова видеть ее.

По его мнению, чтобы походить на Франциска I, Генриха IV или Людовика XIV, ему было необходимо иметь официальную даму сердца или, лучше сказать, «предмет страсти нежной»; хотя Анна Петровна Лопухина не была ни особенно хороша собой, ни увлекательна, но, по мнению Павла, она обладала всеми нужными качествами, чтобы играть эту роль.

Эпизод с Лопухиной — один из любопытнейших в царствование Павла I, даже если допустить, что его отношения к предмету его «нежной страсти» были чисто платонические.

Император встретился с Лопухиной впервые на балу, в Москве, в мае месяце 1798 г. Приближенные обратили внимание императора на эту красивую особу. «Ваше величество вскружили ей голову», — сказал один из них.

Несколько месяцев спустя, 1-го августа, отец Анны Петровны имел честь быть приглашенным к царскому столу. Неделю спустя, он был назначен генерал-прокурором.

26-го августа ему был пожалован великолепный подарок — роскошный дом покойного адмирала Рибаса, на набережной. 23-го августа он бы назначен членом Государственного Совета. 6-го сентября произведен в чин действительного тайного советника. В тот же день его жена была пожалована в статс-дамы. «Эта страсть напоминает времена рыцарства, — писал граф Ростопчин графу Воронцову, 2-го ноября 1798 г.; — император никогда не [371] видится с нею иначе, как в обществе или в присутствии ее мачехи». Не прошло и пяти месяцев, как Лопухину был пожалован княжеский титул со званием «светлейшего», в награду за его «верную и ревностную службу». Вновь пожалованный князь получил кроме того: 1) великолепное имение с 8.000 душ крестьян; 2) портрет его величества, 3) орден св. Иоанна Иерусалимскаго 1 ст., 4) орден Андрея Первозванного, осыпанный бриллиантами. Несмотря на все это, добродетель А. П. Лопухиной, по уверению русских историков, осталась непоколебима. Она отвергла все предложения императора и заявила ему, наконец, что она любит князя Гагарина. Павел великодушно согласился на этот брак. Бракосочетание совершилось в присутствии всего двора, и г-жа Гагарина была, если не фаворитка, то, во всяком случае, другом императора, который осыпал ее вниманием. Эта идиллическая привязанность не обходилась без маленьких ссор, но обыкновенно добрые отношения ничем не нарушались.

«Надобно сказать, — пишет Головкин, — что все те, кои хотели развратить императора, — одни с целью устранить его от дел, другие, чтобы воспользоваться теми доходными статьями, которые могли быть вызваны новой привязанностью Павла, наконец, третьи, с целью обеспечить себе безнаказанность своих собственных увлечений, действовали с неослабной энергией, пока им не удалось привести в исполнение свой позорный план, который увенчался полным успехом, благодаря молчаливому попустительству старых слуг и бесчисленным неловкостям, сделанным самой императрицей.

Физиономия двора совершенно изменилась. Императорская фамилия играла отныне только роль декорации на сцене, где главная роль принадлежала торжествующей фаворитке. Министры обращали к ней свои взоры, блуждавшие до тех пор, подобно мыслям их монарха. Всем известные взгляды отца нового идола были для них предметом новой тревоги, а его проницательный ум, в связи с некоторым административные талантом, действительно, мог внушать некоторое опасение честолюбцам. При дворе появились новые лица, между прочим князь Гавриил Гагарин, старый друг Лопухина, бывший любовник г-жи Лопухиной и, следовательно, отец Анны Петровны, который своим умом и своей глубокой безнравственностью немало способствовал укреплению новой партии. При дворе все изменилось, и придворные были бы совершенно сбиты с толку, если бы их изумительная гибкость и умение приспособляться не помогли им ориентироваться в первый момент. Они привыкли к фаворитам. Чтобы снискать их благосклонность, достаточно было [372] низкопоклонства, но фаворитка была божеством иного рода. Перед нею нужно было не только преклоняться, за нею нужно было ухаживать. Насколько припоминаю, меня одного не видали у Лопухиной. Пользуясь этими обстоятельствами, лучше всего устроил свои дела поверенный сердечных тайн Павла Кутайсов, который уже был егермейстером и имел Анненскую ленту. Несмотря на свое круглое невежество, он мечтал стать министром и хотя он таковым не был, но не проходило дня, чтобы министры не совещались с ним».

«В начале 1799 г. особое значение имели три женщины, который знали друг друга только по имени и разделяли, таким образом, верховную власть, не имея возможности действовать с общего совета.

Первою из них была г-жа Гербер, сначала гувернантка, а впоследствии компаньонка А. П. Лопухиной. Довольно молодая и красивая, она была замужем за братом фаворитки. Присутствуя при ежедневных посещениях императора, она сразу увидела, какие выгоды можно было извлечь из этих обстоятельств. Когда княгиня Екат. Фед. Долгорукова обратилась к ней однажды с просьбою похлопотать об освобождении ее отца, князя Барятинского, томившегося в ссылке, и подарила ей бриллианты, то князь вскоре был возвращен. Муж г-жи Гербер получил со временем хорошее место в Казани, куда она уехала вместе с ним. Вторая влиятельная дама была Шевалье, примадонна комической оперы и фаворитка Кутайсова. Благодаря своей власти над Кутайсовым, в свою очередь имевшего большое влияние на императора, она могла влиять на дела управления. Она была хорошая женщина и не стала бы злоупотреблять своей властью, но ее муж, балаганный плясун, отъявленный якобинец, которому было разрешено носить мундир Мальтийского ордена, соединял с нахальством, свойственным подобного рода людям, необычайную жадность, редко встречающуюся даже среди них. Князь Шереметев дал ему двадцать тысяч рублей, чтобы получить место директора театра.

Третья дама была юная Gascoygne, дочь старика доктора, англичанина, по фамилии Гютри; она была женою шотландца, директора Олонецких заводов и любовницей князя Лопухина, отца фаворитки. Ее отец, ужаснейший шарлатан, начинал всегда разговор со слов «мы, ученые» и т. д.

В. Т.

(Продолжение следует).

Текст воспроизведен по изданию: Записки графа Ф. Г. Головкина. Русский двор в царствование Павла I // Русская старина, № 2. 1907

© текст - В. Т. 1907
© сетевая версия - Тhietmar. 2016

© OCR - Андреев-Попович И. 2016
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русская старина. 1907