БРОНЕВСКИЙ Д. Б.

Воспоминания Броневского.

Давно задумал я описать для детей моих важнейшие события моей жизни; но недосуги, иногда лень, препятствовали мне исполнить мое сердечное желание. Начинаю рассказ мой о былом, и да поможет мне Господь быть полезным моим милым детям.

Прежде, нежели приступлю к повести моей жизни, нужным нахожу познакомить их с предками моими.

Фамилия Броневских происхождения польского. Она принадлежит к гербу Торнава. Многие из дворян этой фамилии служили в войсках королей польских как воины и употреблялись как дипломаты. Та отрасль Броневских, которая поселилась в Смоленской области, перешла из Галиции; это были военные люди, и им пожалованы были земли на тогдашней границе Польши в Бельском уезде, вероятно с условием охранять границы. По возвращении Смоленска царем Алексеем Михайловичем, предки мои остались на своих землях и, приняв подданство русскому царю, вместе с тем приняли православное исповедание. У меня хранится из дворянского депутатского собрания Смоленской губернии документ, из которого видно, что один из предков моих, за присоединение к православной церкви, награжден землями и поместьями. Предки мои были очень богатые люди, но от размножения их рода имения делились так, что отцу моему досталось едва-ли 60 душ в с. Головеньке, родовом имении нашем, где [538] отец мой и дед родились. Теперь в Головеньке живут дети покойного дяди Михаила Михайловича Броневского, старшего брата моего отца. Это потомство дяди моего есть единственное ближайшее к нам по родству; но я их совершенно не знаю, потому что родился, воспитывался и теперь стареюсь в отдалении от них. Частичка принадлежавшая отцу в Головеньке, продана с публичного торга за долги, и с тем вместе прекратилась наша родовая связь с Смоленскому осталось только воспоминание происхождения.

Дед мой Михаил Васильевич Броневский имел детей: Ивана, Михаила, Богдана, Петра и Семена и дочь Екатерину. Семен Михайлович служил до подполковничьего чина в военной службе и был дежур-майором при графе Зубове, главнокомандующим на Кавказе. Он был прежде сего покровительствуем Зоричем, на счет которого путешествовал по Европе. В учено-литературном мире Сем. Мих. известен сочинением своим: «Известие о Кавкаве», верным изображением Кавказа того времени; это сочинение и теперь уважается. Оставив военную службу, Сем. Мих. служил в министерстве иностранных дел по азиатскому департаменту. Он был при Константинопольской миссии, а потом директором азиатского департамента и кончил свое служебное поприще градоначальником Феодосии в чине действительного статского советника. Дяди мои, Михаил и Петр Михайловичи, по обычаю того времени, были записаны в гвардию, дослужились до сержантского чина и вышли в отставку прапорщиками. Отец мой, Богдан Михайлович, также служил в л.-гв. Преображенском полку в бамбардирской роте и также оставил военную службу с чином прапорщика, но потом служил в гражданской службе и был ассесором в Тверском губернском правлении; Екатерина Михайловна была замужем сперва за Елагиным, а потом за эмигрантом из корпуса Конде, графом де-Папорне. От перваго брака у нее были дети, и четырех из них я знал: они все умерли бездетны. Впрочем быть может и есть потомство от дочери ее, бывшей замужем за Вукотичем, но утвердительно не могу сказать.

Отец мой был женат на Серафиме Алексеевне из дому Левшиных. От брака этого имел семь сыновей, а затем от них много внуков и внучек. Я был седьмым сыном, женат на Анне Яковлевне Гардениной, имею двух сыновей Димитрия и Якова и дочь Марию.

Вот благодатное семейство, которым Господь наградил благочестивую старицу мать нашу! Она по словам священного [539] писания узрела сыны сынов своих, и Господь продлил ее век до последних дней (ей теперь более 90 лет), чтоб видеть счастие своего потомства. Здесь ясно виден промысел Божий, ясно видно награждение за благочестивую жизнь, 94 лет Господь призвал ее к себе.

В семействе Колечицких, родственном фамилии нашей, есть древнее предание, что один из предков наших Броневских, был непослушный сын, делавший много огорчений своему отцу, который в негодовании произнес проклятие на него и потомство его. С тех пор несчастия обрушились на фамилию нашу (Эту легенду рассказал мне племянник Валерий Владимирович, а сам он слышал от одного из товарищей своих, Колечицкого). Назову некоторых из них: Бригадир Броневский, в царствование Императрицы Анны Иоановны, был преследуем временщиком Бироном, подвергнут был пытке и хотя впоследствии по миновании этого терроризма Бироновского, он найден был невинным, но не возвратил ни утраченного здоровья, ни потерянного имения. Из дядей моих Иван Михайлович был убит мужиками своими; дядя Семен Михайлович которого служба была так блистательна, кончил ее судом продолжительным, который хотя и оправдал его, но убил физические его силы, так что он преждевременно умер. Отец мой умер в молодых еще летах – он утонул в небольшой реке, переезжая в лодке.

Отец мой был истинным сыном своего века, славного, веселого века Екатерины II. Служа в гвардии, наполненной тогда молодежью, мало занятою службой и преданною разгульной жизни, – вынес из кратковременной военной службы расположение к веселой жизни. В обществе приятелей с бокалом в руках, с остроумною шуткою в устах, он любил проводить время. Отец мой был человек благородный, справедливый, честный и пользовался этою репутациею и от знакомых своих и от родных Так дядя мой, родной брат матушки моей, Никита Алексеевич Левшин (Служивший в Бугском егерском корпусе майором), отправляясь в Турецкий поход, дал полную доверенность отцу моему на имение свое, с правом заложить и продать его. На штурме Измаильском дядя мой был убит, и, разумеется, имение его было передано отцом моим наследникам, родным братьям его.

В то время, о котором я говорю, полицейское устройство во внутренних губерниях было очень слабо; так что грабежи и [540] разбои производились безнаказанно. В нашей Белевской стороне, изобилующей лесами, поселилась шайка разбойников, истребить которых земская полиция не имела возможности. Видя это бессилие полиции, окружные помещики согласились ополчиться на разбойников. Отец мой, тогда молодой еще человек, с дворнею своею, вооруженною, кто ружьем, кто рогатиной, а кто и просто дубиною, явился на сборное место. Сделана была облава, которая мало-помалу сближалась и сжимала притон разбойничий.– Это была землянка в глухом, непроходимом лесу. Разбойники с отчаянием защищались: несколько человек было ранено, двое разбойников убито, а остальные перевязаны. У отца моего был проткнут насквозь рогатиной картуз. Видно, тогда голову прикрывали высокой покрышкой. К соединенному ополчению присоединился отставной бригадир Сергей Онисимович Князев, тогда молодой человек, с большим состоянием. Сергей Онисимович, в самое короткое время, сделался другом моего отца; дружба эта продолжалась до смерти отца моего и потом перешла на нас, детей его. В скором после сего времени, сестра Сер. Онис. вышла замуж за дядю Ардалиона Алексеевича, сын которого Сергей есть истинно мною любимый брат, сколько за просвещенный его ум, столько же за благородный его характер. Умре!

Еще привожу один из многих примеров неурядицы земской; Петр Алексеевич Левшин, дальний родственник матушки, был разгульный и буйный человек. Имея достаточное состояние, он пристрастился к псовой охоте. По словам достойных ценителей в этом деле, это была охота, о которой теперь и понятия не имеют. Лихие наездники (В числе их были цыгане, крепостные, приписанные к помещичьим имениям. Их неохотно брали к себе помещики, потому что они не имели никакого расположения к земледелию. Петру Алексеевичу они годились как псовые охотники, песельники, плясуны. После смерти Петра Алексеевича, большая часть из них выписалась в тульские мещане – вот происхождение Ильюшки знаменитаго, Машек, Любашек и пр., которыми восхищались Москва, а теперь Петербург), сорванцы, головорезы, повинующиеся мановению своего властелина, под опасением умереть под нагайками, сидели на превосходных горских скакунах, выведенных с Кавказа за большие деньги. Петр Алексеевич был человек вспыльчивый, решительный и не терпел никакого противоречия. В случае несогласия или ссоры с своим соседом, у него расправа была короткая: на конь своих удальцов, и нагрянет бывало на дом своего противника и там по своему усмотрению или напугает его или высечет плетьми. Само собою разумеется, что такое [541] поведение накликало на его голову несколько уголовных дел. Его потребовали к суду в уездный город. Тут-то выказался вполне характер этого человека: он не только что не явился в суд, но явно насмехался над бессилием суда. Так например он приедет бывало в уездный город, разумеется, верхом и в сопровождении своих головорезов, – прогуливается по городу, подъезжает к самому суду, надсмехается в лицо над судьею, и когда тот вооружит на него полицейскую команду, – тогда Петр Алексеевич ускакивает на лихом коне своем из города, переплывает Оку вплавь и – поминай как звали. Иногда посылались команды для взятия его из дома, но Петр Алексеевич всегда знал об этом наезде от своих приятелей и вероятно людей, содержимых им на жалованьи, именно для этой цели, и потому неудивительным покажется, что его никогда не заставали врасплох. Он всегда умел укрыться от превосходной силы, а иногда он шутил над этими командами презабавно. Так однажды он встретил этот воинственный поезд в санях на лихой тройке. Когда узнали его и погнались за ним, то он приостановился и выпустил воспитанника своего – медведя, который навел не только на лошадей, но и на самих преследователей, такой ужас, что они сломя голову умчались от него.

Эти шалости продолжались несколько лет; по временам его прощали милостивыми манифестами, наконец он явился в уголовный суд в Туле, где и умер в тюрьме.

У нас на Руси не перевелись еще неистовые защитники старины. Пускай отыщут они что-нибудь подобное теперь! Прекрасные патриархальные нравы были редки тогда, также как и теперь; но зато нагло так обижать своего ближнего теперь никто не посмеет.

Продолжаю рассказ об отце моем. Сер. Онис. Князев, человек пылкий, увлек отца моего видимыми выгодами винокурения. Первые годы шли удачно, а потом сгорел завод, прорвало плотину, и кончилось неустойкою, которая повлекла за собою казенное взыскание, кончившееся продажею Шатского имения матушки, а по кончине батюшки родового его имения Головеньки.

Незадолго до смерти своей отец мой видел не сон, а чудное видение. Представлялось ему, что он в церкви, где совершает святые святых святой угодник Божий Николай Чудотворец. Пораженный святостью места и обстоятельств, отец мой пал ниц, и в это время услышал глас, сходящий сверху: «Готовься, ты скоро умрешь, но над детьми твоими будет Божие благословение». На другой же день, посоветовавшись с матушкой, приказал [542] своему иконописцу Степану написать образ, представляющий видение его. Этот образ теперь находится у брата Николая Богдановича.

Теперь, когда протекло 50 лет после этого пророческого видения, сделаем вопрос: сбылось ли оно? Чтоб отвечать на этот вопрос, надобно сделать другой: в каком положении оставил отец свое семейство?

Матушка осталась после смерти отца с 8-ю сыновьями (меньшой брать Василий вскоре умер) и дочерью. Дочь была уже взрослая девица. Старшему сыну Михаилу было только 17 лет; остальные сыновья в кадетских корпусах и дома. Состояние было расстроено до того, что и думать не можно было, чтобы пособлять своим детям. Связей с сильными людьми не было никаких. И потому одно оставалось матери моей предоставить сыновей своих на волю Божиго, она это и сделала: молилась слезно Господу Богу о ниспослании благ беззащитным детям ее, и Господь услышал молитву ее, и вот все мы кончили благополучно учение свое, поступили на службу, где без исключения все семь братьев замечены были как способные и дельные офицеры. На войне вели себя как храбрые люди, и некоторых Господь сподобил принять раны. Старший брат оставил военную службу, быв еще молодым человеком, и жил с матушкою для успокоения ее; он остался холост, а остальные все были женаты и имеют многих детей, некоторые из них уже в зрелых летах и сами отцы семейств, другие подростают и воспитываются. Благодарение Господу, все они сделались положительно полезными и честными людьми, а другие подают надежду ими быть. Один только совратился с правого пути, но надеюсь на милосердие Господне, что Он его исправить и направить.

Рассудок наш противится всему чудесному, всему выходящему из обыкновенного порядка, и все, что не подлежит его объему, – с гордостью отвергает. Христианин истинный суемудрие рассудка не признает, иначе он не был бы христианином. Его Вера основана на безусловном веровании. Все это приводить к заключению, что изречение одного из боговдохновенных людей: «пути Господни неисповедимы» – сбылось на нашем семействе.

* * *

Я родился 1794 года, генваря 29, в имении матери моей, сельце Остахове, Тульской губернии, Белевского уезда.

Первое событие, которое поразило мое детское воображение, и потому и сохранилось в памяти, – это была присяга Императору Александру. Помню, как народ толпился в деревенской церкви; [543] помню, как мне сказали, чтоб я поднял кверху руку... Вот все, что удержалось в памяти моей от этого важного события.

Я в то время жил у почтеннейшей тетки моей Авдотьи Алексеевны Воейковой, старшей сестры матушки. Это была добрая, набожная старушка, преданная исключительно молитве. Старушка тетушка имела обыкновение поздно ложиться спать, но никогда без ужина. Какое страдание выносил я, ребенок, борясь со сном!.. У меня няня была Ульяна, простые песни которой я до сих пор помню.

О батюшке у меня сохранились неясные понятия. Боялся я его сильно, помню, как я трепетал от мужественного его голоса. Вероятно, он меня считал избалованным мальчиком, что и весьма вероподобно, потому что тетушка была добрая, снисходительная женщина, а где одна только доброта, там и слабость. Более других сыновей батюшка жаловал брата Семена (Все, что рассказываю здесь о брате Семене, знаю по преданию, а не по своей памяти), который имел счастливый дар быть всегда веселым. Бывало, поднимут его с постели, и принесут или приведут к батюшке. «Пой, Сеня!» скажет батюшка, и Сеня зальется чистым серебряным своим голоском:

«Мне комарики
Мешали младой спать
На рассвете чуть заснула молода».

Это была любима песенка покойного батюшки.

Старший брать Михаил Богданович, юноша с небольшим 18-ти лет, порадовал батюшку своим офицерством. Не помню, однако же, его пребывания в Остахове, также не помню дома и остальных братьев, кроме брата Александра, одним годом меня старшего. Старших братьев отвезли в кадетский корпус прежде, нежели я пришел в сознание. Братья Михаил, Владимир и Алексей были отданы в морской корпус, куда и я с братом Александром впоследствии поступил. В морской корпус нас отдавал батюшка, потому что там был вице-директором родственник его Петр Андреевич Баратынский, которому мне довелось уплатить за ласки мне, юноше, попечением о его делах по смерти его. Он сделал меня своим душеприказчиком. Братья Семен и Николай были отданы в Шкловской Зорича корпус, где был некоторое время инспектором дядя Семен Михайлович.

Я жил у матушки, когда получено было роковое известие о кончине отца.

Помню очень, когда брат Семен Богданович, выпущенный из [544] корпуса офицером, приезжал домой. Это было в 1803 году. С ним заезжали и гостили у нас два товарища его: Лисаневич и Коперсталь. У последнего был чудесный пудель, с которым я искренно подружился и, кажется, плакал о нем, когда его увезли. Долго спустя с Коперсталем я сошелся на службе в Дерптском конно-егерском полку; он был старый штабс-капитан, а я юный поручик. Лисаневич дослужился до генеральского чина на Кавказе, где они все начали службу. Брат Семен был выпущен в Нижегородский драгунский полк.

В этом же (1804) году, брат Михаил Богданович приезжал в отпуск и взял меня с собою в Петербург для определения в морской корпус, куда за год передо мною поступил брат Александр и находился уже брат Алексей. Средств денежных у брата Михаила Богдановича было очень немного; дома также не нашлось, и потому переезд наш был самый скромный: мы отправились на долгих. Нанять был ямщик с тройкою лошадей из села Куракова (под Белевым), и мы отправились в холодную зиму, где шажком, а где трусцой, делая по 50 и по 60-ти верст в сутки. Помню, что на дороге около Твери, я был в отчаянном положении: холод проник во все поры, и я был близок к замерзанию; но Бог послал спасение: семейство какого-то богатого купца, ехавшее в теплом возке, взяло меня к себе и отогрело и накормило досыта.

Просьба была подана, но до открытия вакансии должно было ожидать лета, и вот начались мои странствования. Зиму прожил я у брата Владимира, 18-ти летнего мичмана, который заботился обо мне, сколько может то сделать такой молодой человек. Я учился у него арифметике и кажется усердно, потому что мною довольны были по поступлении в корпус. На весну флот выходил в поход, и потому меня отправили в Петербург, к родственнику нашему Якову Александровичу Александрову. Он меня поместил в пансион: не помню, чтобы меня чему-нибудь там учили. В это время приезжал в Петербург дядя Семен Михайлович (не помню, откуда и зачем) и позаботился, чтобы я пристойно одет был. Я поражен и удивлен был роскошью, до того мною неожиданною. Костюм мой состоял из фрака, круглой пуховой шляпы и сапог с отворотами, какие теперь носят жокеи. В исходе лета я поступил в морской корпус в 4-ю роту, которая жила в первом этаже на набережную. Там я нашел брата Алексея, произведенного в гардемарины, и брата Александра. Ротный командир был майор Петр Данилович Мамаев; частный офицер Головнин. [545]

В мое пребывание в морском корпусе строевой службы не было; правда, что маршировали, но учителем у нас был танцмейстер де Роси. Можно представить себе, что это за маршировка была! Что некогда существовало фронтовое образование в морском корпусе, то на это было доказательство в ротных амуничниках, где хранились ружья и очень красивые каски. При мне установлен был новый мундир для морских кадет. Он был двухбортный темно-зеленого сукна, с дутыми пуговицами; на эполетах вышитые золотом якоря, исподнее из белого сукна, длинные сапоги и треугольная шляпа. Голову пудрили и носили косу. В домашнем костюме перемена была только в том, что вместо длинных сапог носили башмаки и головы не пудрили. Я застал еще старинный мундир, который донашивали. Он был также темно-зеленый, но с белыми отворотами. Белье переменяли два раза в неделю и вообще за опрятностию строго смотрели. Всякий день поутру дежурный офицер осматривал кадет, и горе тому, у кого найдется какая-нибудь неисправность в одежде! Оставить без булки (это был обыкновенный завтрак, и булки эти были очень вкусны) было легким наказанием, а то и розги. Особенно был нещаден Елисей Яковлевич Гамалея, который после Мамаева был нашим ротным командиром. Дня субботнего трепетали все те, которые в продолжение недели кому-либо из своих учителей плохо отвечали, и поэтому дежурная комната в субботу наполнялась кадетами, и считалось необыкновенным счастием, если кто оттуда выдеть не высеченным. Словом, розги очень часто употреблялись и иногда за маловажные проступки. Кормили нас дурно: негодная крупа в каше, плохая говядина не редко подавались на стол и при том в меру отпущенный хлеб приводил в отчаяние наши молодые желудки. Смело могу сказать, что все шесть лет, проведенные мною в корпусе, были времеием строгого воздержания в пище, исключая тех дней, когда в дни отпусков, по неточному расчету эконома, поставить лишние приборы, тогда кто попроворней прибор этот приберет к себе на колени и воспользуется двойною порциею. У нас была всеобщая ненависть против эконома, и его клеймили именем вора и на стенах корпуса и даже на деревьях летнего сада.

Дежурные офицеры показывались в камеры в известные часы, а в остальное время внутренний порядок лежал на старших и подстарших, которые выбирались из гардемарин; лучшие из них производились в унтер-офицеры. Офицеры редко бывали с кадетами, от этого в ежедневной их жизни было много произволу. Как в обществе неустроенном, где нет строгого полицейского [546] надзора, преобладает физическая сила, так и у нас кулачное право развито было в высшей степени. По поступлении моем в корпус, мне надобно было стать в ранжир по физической силе, и потому выбран мне был сперва один, а потом другой соперник; с обоими поочередно я обязан был выдержать бой на кулаках: одного я одолел, а другой меня поколотил, и из этих двух битв выведено было весьма логичное заключение: «все те, которые подчиняются силе поколоченного мною кадета, подчиняются и мне; напротив те, которые сильнее поколотившего меня, суть мои повелители, и я обязан им повиноваться, под страхом быть поколоченным». Бывали случаи, что за невинно угнетаемого вступались богатыри ротные, но это редко случалось, и все мы жили в беспрерывной междоусобной войне до производства в гардемарины. Достигнув до этого вожделенного чина, у кадета прежние дикие замашки смягчались; показывались понятия о чести, и преждебывший дикарь стал походить на человека. Впрочем, у этих молодых людей, кроме уваженья к силе физической, были и свои хорошие свойства. Они не терпели слабодушие, лукавства, похищения чужой собственности и провинившихся в подобных проступках наказывали жестоко. В этой спартанской школе было и свое хорошее: здесь закаливали характер в твердую сталь; здесь получалось омерзение ко всему низкому, и я уверен, что на многих моих товарищей это воспитание благодетельно подействовало; утвердительно могу сказать о себе, что оно мне принесло большую пользу.

С производством в гардемарины, понятия мои расширились. Первый поход мой был на 110-ти пушечиом корабле «Гавриил», под командою капитана 2-го ранга Чернявина, недавно принятого из отставки. В Шведскую войну (1790 года), он приобрел репутацию храброго офицера и был украшен орденами Св. Владимира 4-й ст. с бантом и Георгием 4-го класса, что по-тогдашнему считалось большим отличием; но к несчастию Чернявин не оправдал общих ожиданий. Флот, выступившей в мае месяце 1808 года, под командою адмирала Ханыкова, состоял из 9-ти линейных кораблей, 5 фрегатов и нескольких малых судов. Цель похода этого была истребление шведского флота. После долгого плавания, наконец, нашли этот флот, усиленный двумя английскими кораблями, и вместо того, чтобы вступить с ними в бой, адмирал наш заблагорассудил уйти от врага. В боевом порядке, который мы имели в тот вечер, когда увидали шведско-английский флот, «Гавриил» был задний, ближайший к неприятелю корабль. [547]

На рассвете оказалось, что не «Гавриил» задний корабль, а «Всеволод», самый плохой ходок из всего флота, и очень близко от него два английских корабля; шведский же флот на горизонте. Когда посветлело, то «Всеволод», сблизясь с одним английским кораблем, открыл по нем огонь. Другой английский корабль вскоре атаковал «Всеволод», и таким образом наш корабль поставлен был в опасное положение между двумя английскими. В это время на нашем флоте вот что происходило: адмирал дал сигнал «Гавриилу» спуститься на неприятеля. Капитан наш ослушался приказания. Начальник дивизии контр-адмирал Моллер, на своем корабле «Зачатие Св. Анны», спускаясь на неприятеля и репетируя сигнал адмирала: «спуститься «Гавриилу» – проходя мимо его, выстрелил под корму ядром, что считается во флоте самым строгим выговором. У нас на корабле был старший по капитане офицер, капитан-лейтенант Нелидов, человек постоянно пьяный, но в эту минуту проявилась в нем неожиданная энергия. Он подошел к капитану и сказал ему, что этого позора нельзя выносить, и вслед за тем поставил штурмана на руль и приказал ему положить право на борт и стал за «Анною» спускаться на неприятеля. Но этой решимости у Нелидова не надолго стало; малодушие капитана опять взяло верх: подойдя на дальний пушечный выстрел, он привел свой корабль к ветру и приказал открыть огонь по 90 пушечному английскому кораблю, который также отвечал несколькими выстрелами, и вслед за тем вместе с другим английским кораблем удалились от «Всеволода». Адмирал приказал фрегату «Феодосий Тотемский» взять «Всеволода» на буксир. Фрегат этот скоро оставил буксир, оправдываясь, что кабельтов лопнул, но слухи носились, что он обрубил его, и таким образом «Всеволод», израненный в бою с двумя кораблями, был предоставлен своей судьбе. Флот между тем уходил в Балтийский порт, куда благополучно вошел бы и «Всеволод», но имея повреждение в рангоуте, не мог обойти острова Роче, образующего одну сторону губы Балтийского порта, свалился за него и таким образом был отделен от флота. Ночью посланы были баркасы для провода «Всеволода» ко флоту; но атаковавшие «Всеволод» в это время, все те же два английских корабля, несколькими выстрелами картечью разогнали наши баркасы. Завязался сильный бой между нашим и английскими кораблями, который кончился тем, что англичане абордировали «Всеволод» и взяли его.

«Всеволод» был так избит в этих двух кровавых схватках, что не мог быть тронуть с мели, на которой он сидел, и потому англичане, взяв с корабля команду, на другой день [548] поутру рано зажгли его. Чрез несколько часов последовал взрыв, сперва малой, а потом большой крюйм-камеры. Во все это время я сидел на «Саленге» и смотрел на эту печально-величественную картину.

Вот первый мой шаг в военном деле; эти обоюдные выстрелы с нашей стороны и неприятельской были моим крещением огненным. Трусость во мне не обнаружилась никаким признаком. Я не имел этого чувства самосохранения, не укрывался от опасности; напротив, мною овладело какое-то любопытство, мне хотелось видеть, что делается. По росписанию к бою, я назначен был командовать в нижнем деке четырьмя пушками, но охотно согласился поменяться местом с товарищем своим, который имел назначение на баке, месте совершенно открытом. Это я сделал потому, что с бака все видно, тогда как на палубе немногое можно видеть.

Остатки «Всеволода» течением несло мимо нашего корабля. Какой безмовный укор предательства! И на нас, юношей, эта сцена действовала сильною грустью.

В этот же день к неприятельскому флоту присоединилось еще три английских корабля под начальством вице-адмирала Сомареца, имевшего флаг свой на «Виктории» (120 пушек), это тот самый корабль, на котором был убит в Трафальгарской битве герой английского флота Нельсон. К вечеру Сомарец с эскадрою своею делал рекогносцировку нашего флота. Он прошел мимо острова Роче, на который успели поставить полевую роту артиллерии, встретившую английские корабли огнем своим. Английские корабли, проходя мимо, посылали свои выстрелы со всего борта. Нашей батареи не было никакого вреда, потому что командир ее подполковник Тимофеев поставил ее так ловко на уступе скалы, что все выстрелы англичан или упирались в скалу или перелетали через. Пройдя эту батарею, английский адмирал, шедший впереди своей эскадры, поворотил свой корабль вдоль нашей линии и открыл огонь; «Гавриил» был ближе других и отвечал, но несколько обессилевших ядер едва долетали до нас, вероятно, и мы такой же им сделали вред.

Вскоре после этого, прибыл в Балтийский порт морской министр Чичагов, который по высочайшей воле сменил Ханыкова, на место его назначил вице-адмирала Ломана, поднявшего свой флаг на нашем корабле. Флот был поставлен вдоль восточного берега губы; между кораблями устроены были на берегу батареи и вооружены пушками, свезенными с кораблей же. Входы в губу были усеяны батареями и к Балтийскому порту приведены были [549] сухопутные войска. Словом, взяты были все меры к сильному сопротивлению, но ни англичане, ни шведы, в продолжение всего лета, ничего решительного не предпринимали. Эти соединенные флоты ограничились только бомбардированием нашего флота, бомбардированием совершенно безвредным для нас. Иногда пролетит огромная бомба мимо снастей корабля, иногда ударится о камень на берегу – лопнет и кончится одним невинным фейерверком.

Осенью осаждавший нас флот удалился, и вслед за ним при сильном ветре и мы из своего заточения полетели в Кронштадт. При выходе из Балтийского порта один фрегат наш («Герой») разбился, капитан этого фрегата, бывший в корпусе ротным командиром Петр Харитонович Зуев, был за это отдан под военный суд, который кончился, кажется, исключением его из службы.

При попутном шторме флот перелетел из Балтийского порта в Кронштадта, менее суток. Все, за исключением «Героя», благополучно пришли, – корабли стали приготовляться к вводу в гавань, а нас, гардемаринов, отправили в корпус. Сколько рассказов о виденном, испытанном! Мы привезли с собою в корпус гостинцы с флота, кто черный корабельный сухарь, а кто пороху или несколько картечей.

Во время блокады нашей в Балтийском порте, припоминаю два случая, сохранившиеся свежо в моей памяти. На другой или на третий день прихода нашего в Балтийский порт, ночью сделалась тревога на флоте, от выстрелов сперва при входе в губу, а потом с береговой нашей батареи. Вот в чем было дело. Купеческий русский корабль, вроде морского ваньки, был зафрахтован для перевозки провианта в Балтийский порть. Не зная о событиях с нашим флотом, он беспечно приблизился ко входу в Балтийский порт и попал в средину английского флота. Была темная ночь. На оклики с кораблей брадатый кормчий ответил молчанием и вывесил все свои парусишки. Сделалась тревога на английском флоте; дан был сигнал крейсерам преследовать врага; покуда они напали на путь нашего судна, оно все уходило дальше в глубь бухты. Наконец один английский фрегат приблизился и открыл по нем огонь. Наш ванька с перепугу не знал, что делать: он бы охотно отдался, если бы потрудился кто его взять, а то супостаты брать не берут, а видимо хотят извести православных людей. В этом затруднительном положении, он направил свое суденышко на берег. Но тут из огня попал в полымя: он наткнулся на батерею нашу, которая [550] открыла по нем нещадный огонь. Покуда он кричал на батарею н просил пощады, покуда еще услышали, – ему влепили несколько ядер в корпус судна, перервали его снасти. Люди (их было кажется трое) остались живы, но хозяин очень жалел об убитой собаке, которая по словам его была умница.

Другой случай. Я помню, как англичане пустили на наш флот брандер и так неудачно, что он вместо того, чтобы идти на флот – уткнулся на берег и там сгорел, как потешный огонь.

Так кончился этот неудачный поход Балтийского флота. Тогда как братья наши пожинали лавры в Средиземном море, а мы тут на домашних своих водах порядком осрамились. Слава Богу, что эта неудача не имела влияния на успехи нашей армии, безостановично продолжавшей завоевание Финляндии.

Адмирал Ханыков и кап. Чернявин были преданы военному суду.

Хотя кампания 1808 года для корабельного флота нашего была унизительна, но это произошло от слабодушия нашего адмирала и одного капитана. Отдельно же действовавшие части флота исполняли свои обязанности как честные воины. Оборона «Всеволода» достойна всякой похвалы: он защищался до самой крайности и взят был тогда, как истощены были все средства к обороне. Капитаном корабля был Руднев; на помощь к нему явились, когда «Всеволод» защищался у берега, молодые офицеры, возвратившиеся только с английского флота: Докторов, Шестаков и Лазарев, теперь адмирал и командир Черноморского флота. Все они взяты были в плен и нашли между английскими офицерами прежних сослуживцев. Как офицеры, так и нижние чины, взятые на «Всеволоде», были возвращены на честное слово не служить в продолжение этой войны против англичан.

Тендер «Опыт» под командою лейтенанта Невельского был настигнуть близ Ревеля, английским 50-ти пушечным фрегатом. Когда бой сделался неизбежным, то маленький 12-ти пушечный наш тендер поворотил к фрегату и отпустил ему в носовую часть залп из всех своих 6-ти коронад. Великодушный враг, приведя к ветру так что открыл «Опыту» борт свой, сделал несколько выстрелов по нем из своей верхней батареи и ожидал сдачи тендера. Невельской и не думал сдаваться, но посылал выстрел за выстрелом, покуда стрельбою с фрегата не поставлен был в крайнее положение. Подводная часть была пробита; рангоут растрепан, так что ни одного паруса нельзя было нести. Большая часть команды убита или ранена; сам Невельской также ранен. Капитан английского фрегата не только [551] что лейтенанта Невельского, но ни одного из его офицеров и гардемарин не арестовал. Гардемарины были мои товарищи: Баранов (по прозванию Белый) и Сухонин. Первый был ранен.

Гребной наш флот кампании 1808 года блистательно служил; он имел постоянно преимущество над шведскою флотилией. Один из моих товарищей Михайло Лермантов, теперь вице-адмирал и командир Свеаборгского порта, получил солдатский Георгиевский крест.

* * *

Поучившись осень и зиму в корпусе, весною гардемарин отправились на флот для практических занятий. Я с товарищем моим Гунарьевым был назначен на люгер «Ящерицу», под командою лейтенанта Арцыбашева. На люгере было два мичмана Баскаков и брать Алексей, делавший другой свой офицерский поход. Люгер имел 16-ть коронад 24 ф. калибра. Бриг «Гонец», корвет «Шарлота» и наш люгер назначены были конвоировать в Або транспорты с провиантом. Открытым морем перехода этого сделать было невозможно, потому что морем владели англичане. Необходимо было пробираться около берегов шхерами. Транспорты мы нашли на рейде Рончесальмском и благополучно сопровождали их до Паркалаута; но тут группы островов редки и открывают берег, это-то место и было занято двумя английскими фрегатами. В светлую июньскую ночь в шхерах отряд наш расположился в боевой порядок. Мы ожидали, что неприятель атакует нас гребными своими судами, и действительно к одному из фрегатов от другого пристал барказ и катера. Мы ожидали, что вот они пойдут на нас; но англичане раздумали и оставили нас в покое. Едва ли это нападение было бы удачно англичанам. Атаковать гребными судами парусные, вооруженный орудиями большого калибра, всегда опасно, а в этом случае успех был невозможен, потому что гребных судов у них было недостаточно.

Из Або люгер «Ящерица» назначен был в крейсерство, дистанция назначена была ему от Аланда до Корпо-Стремо. Военные действия приходили к концу, и мы не имели никаких встреч с неприятелем. В июле месяце мы конвоировали шведскую яхту, на которой был уполномоченный от шведского правительства, для переговоров о мире. С нашей стороны был назначен, кажется, граф Румянцов, ожидавший шведского уполномоченная в Борго. Англичане нигде не показывались, а утомленная Швеция искала мира. Люгер довольно долго стоял на рейде в Або, и я часто бывал я даже по нескольку дней живал у брата [552] Михаила Богдановича, служившего тогда в морской артиллерии. Он заведывал артиллерийскими запасами для флота, действовавшего в Финляндии, и жил за городом на мызе возле минеральных вод, где несмотря на войну лечение и веселие шло об руку. Как было мне хорошо, я и теперь с удовольствием вспоминаю.

В этой Гиперборейской стране я был свидетелем такой грозы, какой мне не случалось потом видеть и в теплейших климатах. Был день знойный. Я с братом Алексеем Богдановичем играл в кегли, а брат Александр сидел на качелях. На небе ничего не было заметно зловещего. Вдруг грянул такой сильный удар, что брат Александр упал с качелей, у меня и у брата Алексея ноги подкосились. В это время чувствовали мы серный запах. Когда вышли мы за ворота, то увидали шведа и большую пегую лошадь, на которой тот ехал, убитыми наповал, у человека видно было маленькое кровавое пятнышко на виске, на лошади не было никакого признака. В то же время увидели огонь на башне Шлосса, древний замок, в котором хранились пороховые запасы, вверенные брату Михаилу Богдановичу. Разумеется, он сломя голову понесся туда. Пожар сильно распространился в верховьях башни; ни пожарных команд, ни инструментов в то время в Або не было. По счастию в это время на рейде стояло несколько судов, которые выслали команды матросов с пожарными трубами. Этот ловкий и смелый народ проворно справился с пожаром. Причина пожара тут же объяснилась. На эту башню делали громовой отвод и успели только что утвердить шпиц железный, к которому впоследствии думали приделать цепь, и потому этот шпиц без цепи был не отвод, а привод.

Осенью люгер возвратился в Кронштадт, а мы в корпус.

Как щедро Государь содержал войска свои в Финляндии, можно судить по тому, что я, неважный гардемарин, получал на стол по 47 руб. серебром в месяц, что по тогдашнему курсу равнялось 100 р. ассигнациями. Из этого брата Алексей сделал мне экономию, которая пригодилась при выпуске.

По возвращении в корпус нас посетил король прусский. Мы приготовлены были отвечать ему по-французски. У нас в час посещения короля был класс морских эволюций, и как теперь помню первую фразу, разумеется, приготовленную заблаговременно; фраза эта начиналась так: La flotte arrange en ligne de bataille...

В начале 1810 или конце 1809, посещал нас принц Георг Ольденбургский, он был у нас во время обеда.

Выдержав в 1810 году третий гардемаринский экзамен, [553] последний практический поход мы делали на корпусном фрегате «Малом». Мы постоянно останавливались на якоре на Петербургское рейде и прогуливались между Петергофом и Кронштадтом. Тогда праздник в Петергофе был не 1-го июля, как теперь празднуют, а 22-го июля, день покойной императрицы Марии Феодоровны. Я в первый раз увидел этот волшебный сад с гигантским Самсоном; особенно занимала меня искусственная собака, гонявшаяся за уткою; это было на пруде в Марли.

В мое время в морском корпусе, при выпуске было повторение всего пройденного и несколько раз. Начиналось с классного повторения; потом был назначаем, так называемый, корпусный экэамен. Экзаменаторы были набираемы из преподавателей и к ним назначались гардемарины не их классов; экзаменаторами были также некоторые из корпусных офицеров. После этого экзамена был флотский экзамен, на который приглашались морские офицеры, находящиеся в Петербурге, и из Кронштадта. Это был по большей части экзамен практический. Наконец главный экзамен, на который приглашались ученые. Помню я добрых, ласковых академиков Фуса и Крафта, и несносного педанта, хотя очень ученого академика Гурьева, с которым на нашем экзамене инспектор наш, Платон Яковлевич Гамалея, имел неприятный разговор. Гурьев задал из аналитической геометрии претрудную задачу гардемарину, у него экзаменовавшемуся. Разумеется, тот стал в тупик. Платон Яковлевич, подойдя к Гурьеву, сказал ему: «извините молодого человека, он не имеет еще чести быть академиком. Задачу, вами заданную, могут решать только люди, глубоко изучившие математику».

Заслуги Платона Яковлевича, как ученого, – неоценимы. Он составил полный курс преподавания математичееких наук для морского корпуса. Лучшею похвалою его трудам может служить то, что до сих пор его курсом руководствуется морской корпус. В продолжение 40 лет науки положительный сделали большой успех, но курс Гамалея остался до сих пор неприкосновенным, а по словам теперешнего инспектора морского корпуса, почтеннейшего Марка Филипповича Горковенко, тогдашнего сотрудника Гамалея, во всем курсе математики в морском корпусе с 1810 года сделаны незначительный перемены.

Преподавание математичееких наук в морском корпусе в мое время было огромное. Исключительно одним этим предметом занимали нас. Другие предметы: история, география, словесность, преподавались очень плохо и по руководствам, которым бы теперь смеялись. Лучшим преподавателем истории был у [554] нас Первухнн, читавший, правда, увлекательно о греках и римлянах, но его чтение было чисто анекдотическое. Он не развивал пред своими слушателями ни внутренней, ни политической жизни народов.

При переходе в последний гардемаринский курс, давалось на произвол проходить или не проходить дифференциальные и интегральные исчисления, также и теорию кораблестроения. Если кто отказывался от этих наук, тот при выпуске ставился ниже тех, которые проходили их. Я прошел весь курс, и хотя был не из первых в математике, но довольно хорошо ее знал. В других науках я был первым и главе нашего выпуска Баранову (черному) подсказывал на экзамене географии.

В нашем классе был преподавателем математики Федор Васильевич Груздов. Это был не его предмет, он преподавал русскую словесность, а математику поручили ему за неимением другого преподавателя. Федор Васильевич был честный и добрый челокек. Он объявил нам, что так давно проходил математику, что позабыл ее и потому будет учиться ей и вместе будет нас учить. Когда мы перешли в гардемаринские классы, то при посещении класса Платоном Яковлевичем, Федор Васильевич бывало спросит его: «я этого не понимаю, объясните мне, пожалуйста» – и инспектор тут же, при нас, разъяснить недоумение его. Покажется может быть странным, что мы хорошо учились; но это истина: класс все время шел очень хорошо и ннкак не хуже, если не лучше, тех, где преподаватели были опытные, специальнне люди.

Я выше сказал, что математические науки у меня шли по-среднему, а другие напротив отлично хорошо. Странное дело, мой учитель математики более других ободрял меня заниматься преимущественно словесными науками, находя, что в них заключается истинное просвещение, а что математика есть принадлежность специальных людей, какими мы не готовимся быть, и это он говорил пред своими учениками математики!

Марк Филиппович Горковенко был нашим преподавателем «теории кораблестроения». Учение его было ясное, точное; но зато он строго требовал, чтоб его предмету хорошо учились. Бывало к нему в класс готовились со страхом и трепетом. Когда я уже был директором лицея, раз я посетил Марка Филипповича и нашел у него молодых офицеров, проходивших при нем «теорию караблестроения». Я обратился к М. Ф. с просьбою позволить мне, как старому его ученику, написать формулу момента остойчивости. Взял мел и отчетисто написал формулу.

Во всю мою жизнь, до этого случая, я не имел никакой [555] надобности в этой науке, потому что не имел возможности и надобности применить ее к служебным моим занятиям; но однако же формула эта сохранилась в моей голове. Из этого никак не следует, чтобы я удержал в памяти и все, чему меня учили в корпусе. Нет, это дело невозможное, память человека не так устроена. Но что я помнил эту сложную формулу, на это была особенная причина. Когда в первый раз из этой части теории нас спрашивали в классе, то первый вызванный к ответу спутался; за ним вызван был другой, третий и так весь класс и каждому предлагалось написать момент остойчивости. Чтоб дойти до вывода этой окончательной формулы, надобно перейти было много других, и потому большая часть класса сбивались на другие выводы. Когда все написали по своим понятиям, то Марк Филиппович перебрал всех нас, и ошибшиеся награждены были разными эпитетами, на которые он был щедр. Последствием этих замечаний было то, что я до сих пор сохранил в памяти своей эту одну формулу, тогда как позабыл всю науку.

Продолжительный выпускной экзамен нас изнурил так, что мы сами на себя не походили. Наконец он кончился и 3-го марта 1811 года мы Высочайшим приказом произведены были в мичманы. Какое счастье этот первый чин принес всем нам. Наконец, я не школьник, не живу в этой строгой зависимости; не встаю поутру под звук барабана, иду куда хочу.

С производством в офицеры пришли заботы об одежде. Денег было мало, а все, без исключения, было дорого. Война с Англией прекратила привоз не одиих колониальных произведений. Фабрики наши возникали только, и первые образцы были и недобротны, и очень дороги. Мне купили сукна на мундир и заплатили за аршин 21 рубль; это сукно было такого свойства, что, поносив его недолго, оно побурело и при том показались на нем беловатые полосы. Словом, это сукно было такого дурного свойства, что теперь подобного и в продаже нет. Колониальные товары были непомерно дороги: фунт сахару стоил 2 р. 50 к. В 1811 году серебро возвышалось, и рубль серебряный ходил в 4 руб. ассигнациями.

Из родных в это время были в Петербурге: тетушка Катерина Михайловна, дядя Иван Федорович Касперский, командовавший в это время гвардейскою артиллериею. Как мы все были обласканы им, его сестрами и его почтеннейшею матерью, которая была родною сестрою моею бабушки. От этих родных кроме ласки нечего было ожидать, оставался однн только деятельный попечитель о мне и брате Александре, вышедшем со мной вместе, – это брат Алексей Богданович. Матушка прислала нам 50 руб., [566] брат Семен Богданович помог нам по-братски и выслал 200 руб. и этим поставил нас в возможность прилично прикрыть свое тело.

Мне, как младшему брату в семействе, не раз довелось пользоваться пособием старших братьев. Все они в разные времена были мне полезны, и я теперь как и всегда с признательностью вспоминал об их братской ко мне любви. Благодарю Бога, что Он дал мне возможность доказать им, что я брат признательный, и теперь, когда мы все состарились, я с услаждением вспоминаю о той дружбе, которая нас связывает до сей минуты. Дай Бог, чтобы эта братская любовь перешла и к детям нашим.

Долго не позволили нам зажиться в Петербурге. Меня назначили в 75-й корабельный экипаж, а брата не помню в который, но только оба эти экипажи находились в Черном море. Помолясь Богу и получив напутственное благословение от тетушки Катерины Михайловны и облитые словами дочерей ее добрых сестер Елизаветы и Катерины Тихоновны, мы 19-го марта в морозь 20° с братом Александром вдвоем отправились чрез Москву на свидание с матушкою.

Плуты ямщики воспользовались нашею неопытностью. Так на одной станции нас уверили, что гораздо покойнее ехать на своих санях; мы купили и едва проехали две станции, как должны были их бросить. В другой раз нас уверили, что выгоднее нанять на несколько станций, нежели на всякой станции расплачиваться прогонными деньгами, и плут ямщик предложил некоторую уступку. Мы согласились; проехавши две станции, ямщик, привезший нас, преневинно приходит просить прогонные деньги. Чтоб вывести наружу плутню, надобно было возвратиться назад за две станции, следовательно, заплатить еще за четыре станции и потом, отыскавши даже плута, едва-ли могли возвратить свои деньги.

В Москве мы погостили день или два и поехали через Тулу в Остахово. Подъезжая к деревне, мы понукали своего ямщика, и как он ни гнал своих коней, нам казалось, что он тихо едет. Слезы у меня текли по щекам, когда въезжали во двор. Не буду описывать радости матушки: она и плакала, и расспрашивала нас, и усердно Богу молилась. С какою радостию встретили нас дворовые люди; даже свирепый, неумолимый «Поваляй», состарившийся наш дворовый пес, и тот приветствовал нас ласками своими. Брат Владимир был в это время дома, он уволен был для излечения раны. Брат приехал сухим путем из Триеста, где сданы были наши корабли, тогдашним друзьям нашим французам. Брат Владимир служил с отличием [557] кампанию в Средиземною море. Он командовал небольшим судном, вооруженным четырьмя пушками. Находясь в Тенедосе в то время, когда турецкий флот, пользуясь удалением нашего, явился перед ним, брат свое суденышко сжег, а пушки овез в крепость, поставил их на валу и стрелял из них до тех пор, покуда турецкая пуля не врезалась в левое его плечо. Рана была и тяжелая и опасная; но благодаря молодости и венгерским минеральным водам он исцелился совершенно. В то время как я его видел, он был здоров и преусердно играл на гитаре.

Погостив до просухи, мы отправились в Севастополь, куда благополучно доехали. Флот стоял уже на рейде, и мы прямо поступили на службу на корабли, брат на кор. «Победу», а я на кор. «Правый», где был командиром моим капитап 2-го ранга Юст де-Додт, поступивший в 1806 году к нам из датской службы. Он имел репутацию отличного офицера: где сражались, он непременно был там. Службу свою начал под командою адмирала Сенявина, где командовал бригом, и под Тенедосом имел честь выдержать огонь всего турецкого флота. Бриг поставлен был за молом, отчего корпус брига сохранился от выстрелов турецких. Когда турки стали высаживать десант, то он сжег свой бриг и с своею артиллериею немало способствовал обороне крепости. За этот подвиг он награжден был Георгием. В 1808 году служил в Финляндин на гребной флотилии и был в нескольких сражениях со шведами. Произведенный в капитан-лейтенанты, он отправлен был в Черноморский флот, где ему, только что произведенному в кап.-лейтенанты, дали в команду 74-х пушечный корабль «Правый». Так велика была доверенность к этому иностранцу; он ее оправдал. В 1810 году ему поручена была небольшая эскадра, состоящая из его корабля, фрегата «Воина» (кап.-лейт. Викортс) и не помню какого мелкого судна. Додт имел поручение веять Сухум-Кале, которое он исполнил и блистательно, и услешно. При попутном ветре, корабль и фрегат подошли на пистолетный выстрел к крепости, легли на шпринг и открыли огонь. Покуда подходили к крепости, им досталось порядком, но когда они открыли огонь, то чрез несколько времени неприятельская артиллерия умолкла, тогда с удивлением увидали, что не только неприятельская артиллерия была сбита, но и крепостной вал вместе с артиллериею опрокинуть в крепость. Высадили роту морских солдата, которые без боя заняли крепость, гарнизон крепости поспешно убежал в горы к черкесам, не успев ничего увезти с собой. Де-Додт за необыкновенный подвиг был и награжден необыкновенно: [558] произведен в кап. 2-го ранга и получил Владимира 3-й степени. С этим-то примечательным человеком мне привелось начать мою офицерскую службу; но после описанного мною подвига, Додту не удалось на деле применить свои военный способности, хотя и старался быть там, где дерутся.

Флот под начальством командира Севастопольского порта, вице-адмирала Галла, вышел, как в формуляре моем написано, «для поисков и поражения неприятельского флота». Турецкого флота мы нигде не встретили, хотя 1 1/2 месяца бороздили Черное море. Видели Варну и оттуда спустились к Анатольскому берегу. От одного греческого судна, встреченного нами, мы узнали, что Пендараклийский (по-турецки Эрейме) паша взбунтовался, и что с сухого пути осаждает Трапезонтский паша, а с моря блокируют фрегат и корвет, и что они ожидают из Константинополя двух линейных кораблей. Адмирал отрядил два корабля «Анап» и «Марию», лучших ходоков нашего флота, для захвата этих двух неприятельских судов. Капитан Стулли, которому поручено было это предприятие, исполнил его совершенно удачно. Турки, видя приближение к ним двух кораблей и полагая их за обещанные из Константинополя, на фрегате и корвете радовались, а бунтовщики скорбели. Когда они вошли в залив и подняли русский флаг, тогда роли переменились: бунтовщики приветствовали наши корабли криками радости, а на фрегате засуетились и стали готовиться к обороне. Но было поздно, «Анап» открыл огонь по фрегату, который, для очистки совести, сделал несколько выстрелов и спустил флаг, чему и корвет последовал. Стулли, обезоружив турок и взяв их на свои корабли, а на фрегат и корвет посадив свои команды, вышел из Пендараклии и на другой день присоединился к флоту. Паша-бунтовщик долго еще сопротивлялся, но когда ожидаемые два корабля из Константинополя пришли, тогда положение его сделалось отчаянным. Он знал, что ему нельзя ожидать помилования, когда его возьмут, и потому, выбрав темную ночь, с своею небольшою дружиною сел на лодки, абордировал небольшое купеческое судно, вырезал экипаж его, обрубил канат его и, проскользнув мимо двух турецких кораблей, явился к нам в Севастополь. Он прожил там некоторое время, покуда не получено было приказание отправить его во внутрь России. Паша был очень красивый мужчина, весьма сообщительный; он не пропускал ни одного бала в нашем собрании.

С возвращением флота в Севастополь нужда неумолимая заглянула ко мне. Во время похода порционные деньги, по 25 руб. в месяц, обезпечивали меня пищею; с возвращением в порт, [559] порционы прекратились; жалованья тогда я получал 250 р. (разумеется, ассигнациями, тогда на серебро не было счета) в год. Припасы к столу хотя не дороже были, но и на то я не имел средств; квартира в городе тоже была не по карману. Мы решили с братом жить в корабельной бухте, где нашли себе мазанку. В корабельной бухте удобно было жить потому, что корабли и казармы экипажа были близки, и при том залив корабельной бухты доставлял припасы к нашему столу: матросы ловили нам устриц, а сами мы удили рыбу, которой там такое изобилие было, что в несколько часов наловим столько ее, что некуда девать. Матушка пожаловала нам слугу Павла, человека уже пожилого; он был необычайно ленив. Я его спросил однажды: Павел, что ты не вычистил мои сапоги? «Все равно замараете, как пойдете», хладнокровно отвечал Павел. Как нам и самим нечего было есть, то мы отпустили Павла в работники в огромный сад близ Севастополя, на речке Каче. Это скорее лес, но лес Крымский, где дико растет то, что в средней России с трудом воспитывается в оранжерее. Павла мы скоро отпустили совсем домой, как человека нам ненужного. Я долго боролся с нуждою и после описываемого мною времени, но такой, как была в Севастополе, никогда не бывало. С ужасом смотрел я на изнашивающиеся сапоги, потому что ясно видел, что нечем их заменить. Благодарю Бога, что детям моим не привелось испытать подобных лишений: всю тягость их может понимать только тот, кто их испытал на себе.

Осенью приезжал в Севастополь дядя Семен Михайлович для осмотра развалин древнего Херсона. В Феодосии тогда устраивался музей для древностей Крыма, по проекту дяди моего, бывшего тогда градоначальником Феодосии. Не знаю, что теперь сталось с развалинами Херсона, но тогда матросы таскали из него все, что годилось в постройку дома. Между грудами мусора иногда попадались там и такие предметы, которые имели право быть сохраняемы в музее; так и в эту поездку дядя отыскал несколько обломков древних греческих статуй, которые и отправлены были на военном транспорте в Феодосию. Адмирал Галл дружески принял дядю моего, и по этому случаю и мы с братом пользовались некоторым вниманием адмирала. В продолжение зимы мы дежурили на кораблях. По смене с одного из таких дежурств, я приказал приготовить для переезда моего в город 10-ти весельный катер и при том приготовить паруса. Урядник мне пришел сказать, что с этого катера парусов нет; они прибраны шкипером; но что есть паруса с черного катера, да [560] немножко великоньки для компанейского (Черный катер употреблялся для черной работы, а компанейский назывался катер, собственно, для употребления офицеров). Это замечание меня ня на минуту не остановило, так сильно у меня было желание покататься, что я не послушался благоразумных предостережений старого служивого. Это был в памятный день для нас служивых того времени – день рождения покойного Императора, 12-го декабря. Ветер был довольно свежий, холоду, однако же, не было; на рейде стояло несколько судов и в том числе фрегат, кажется, «Амфитрида», под командою капитан-лейтенанта Белинсгаузена, теперь адмирала и командира Кронштадтского порта. Катер мой стрелою летел по заливу, и я то спущусь под корму фрегата, то пролечу у него под носом. Бывшие на фрегате офицеры, из которых были и товарищи мои, аплодировали моим подвигам. Поворачивая катер у мыса «Преображения», в ту критическую минуту поворота, когда паруса переносятся, вдруг из-за мыса дунул такой сильный ветер, что паруса положило на мачты, и катер бросило на бок, так что вода в него влилась, и он уже не мог встать. Когда меня с 10-ю моими матросами выкинуло из катера, то первою моею мыслью было плыть к берегу, – отплывая, слава Богу, что недалеко, – я почувствовал тягость намокшей одежды, вовремя убедился, что не доплыву до берега, и потому воротился к катеру и при помощи матросов, сидевших на наружном боку катера, взобрался на него. Несколысо матросов, хороших пловцов, благополучно доплыли до берега, а другие уцепились за катер и держались за него кое-как. Один из них впал в слабодушие и стал вопить: «ах! батюшки, отцы родные, помогите, пропадаем!» и тому подобное. Меня это сильно рассердило, и хотя и сам я был в таком же положении, как он, однако же отпустил ему добрую оплеуху. Не унялся мой несчастный матрос и никак не мог увериться, что он тут на катере, в совершенной безопасности, умея немного плавать, по примеру других своих товарищей, поплыл к берегу и от робости ли или от неискусства плавать, этот несчастный матрос не доплыл до берега и утонул. Между тем с фрегата видели мое бедствие и послали катер для спасения нашего. На фрегате мне дали сухую одежду, напоили чаем и отправили на квартиру. Эта зимняя ванна была для здоровья моего без всяких последствий, но я опасался ответственности за безрассудность мою и особенно эа смерть матроса. Действительно, чрез несколько дней я получил приказание явиться к адмиралу. Можно представить себе, с каким замиранием [561] сердца шел я к командиру своему? Сверх ожидания, адмирал меня принял очень милостиво и сказал, что он получил от дяди нашего письмо, в котором он просит отпустить нас к нему на 28 дней, и что он, с своей стороны, охотно соглашается на этот отпуск и дает на наш произвол ехать в Феодосию или на транспорте, который скоро туда отходит, или сухим путем. А о беде моей сказал. что он сожалеет о случившемся со мною и уверен, что на будущее время я буду осторожнее.

Чрез несколько дней мы с братом Александром на почтовых прискакали к дяде. О! как нам хорошо было в Феодосии! Все нас ласкали, придумывали различные развлечения для нас. У дяди были положенные дни, у некоторых из служащих чиновников и зажиточных жителей также назначались вечера, и мы с братом от одного удовольствия переходили к другому. Дядя в это время устраивал дачу свою в двух или трех верстах от города. Это единственное было его достояние; имение, доставшееся ему от отца, он давно уже продал; на этой даче дядя и умер, а после смерти его дача продана была для уплаты долгов. Теперь она принадлежит г. Котляревскому.

Погостив у дяди и навеселившись досыта, мы с запасом прекрасного турецкого табака приехали в Севастополь. Это уже было в марте месяце 1812 года. Вскоре на вновь построенном корабле в Херсоне прибыл брат Владимир Богданович, и с этой минуты начинается улучшение в моем положении.

Весною стали вооружать корабли, потом вышли на рейд, но флот не выходил в море, только одни крейсера бороздили море. Главнокомандующим Молдавскою армиею назначен был адмирал Чичагов, бывший морской министр, ему подчинен был и Черноморский флот. Адмирал потребовал 75-й кор. экипаж в армию. Назначение этого, а не другого экипажа понятно: командиром экипажа был предприимчивый, смелый де-Дойд, но какое хотел адмирал дать ему назначение, это осталось для нас неразгаданным, потому что прежде, нежели мы присоединились к главным силам армии, адмирал был уже сменен.

Тогдашний экипаж состоял из 404 нижних чинов и разделен был на четыре роты, следовательно, представлял собою на земле небольшой баталион. До того времени строевая служба во флоте еще не была введена, и потому первым делом было обучить нас пешему строю. Откинув старых матросов, мало способных к строевой службе, и вместе с ними старых лейтенантов и пополнив из других экипажей недостаток, нам из [562] 3-го Морского полка дали ружья и бесчисленное число учителей. В два месяца выучили нас делать несколько построений баталионом и обращаться пристойно с ружьем. Таким образом подготовленный экипаж для войны на суше был посажен на два транспорта и отправлен в Одессу. В Одессу нас не впустили – там открылась чума, взявшая столько жертв и потом появившаяся в Крыму. Из Одессы мы отправились к устью Днестра, где и высажены были в 15-ти верстах от Аккермана. На транспорте, по недостатку офицеров, мне юноше-мичману довелось командовать вахтою. Я и не подозревал, что это первое мое командование на морском судне было вместе и последним.

1-го сентября небольшой переход в 15 верст, до Аккермана, мы сделали с удовольствием, где и передневали. На дневке получено было повеление идти форсированным маршем на соединение с армиею, которая в это время, перешла Днестр и спешила на соединение с армиею Тормасова, теснимого превосходным неприятелем. Это повеление неудобоприменимо к нам, морякам, не имевшим понятия, как ходят солдаты по земле. Не говорю уже о нас, молодых офицерах, да и старшие наши офицеры не имели ясного понятия, как вести нас. Вследствие этого незнания было то, что первый переход был назначен в 45 верст, второй 55, увеличивая таким образом переходы, мы делали их в 65 верст. Матросы наши не имели ружей; те, которыми мы учились в Севастополе, принадлежали Морскому полку, которому и возвращены были. Это облегчало еще несколько наши переходы; ранцев тоже не было; их заменяли кое-какие мешки самодельщина, которые везли на подводах. Впоследствии, когда мы вошли в район армии, то нам дали ранцы и ружья от больных, оставленных в госпиталях.

Первый переход был неудачен для меня: у меня недостало сил пройти назначенное расстояние, и я вместе с товарищем Хрущевым (Иваном) прилегли под кустом и потом отправились на Божью волю. Проводника у нас не было, мы сбились с дороги; не зная, куда идем, однако понимая, что всякая дорога приводить куда-нибудь, – мы продолжали путь. После довольно длинного пешешествия [sic], наконец мы приблизились к какой-то деревне. Тут неприязненно встречены были стаею собак, бросившихся на нас с остервенением. Я с Хрущевым стали спиною друг к другу и отчаянно отбивались от псов саблями своими, которыми вооружались конечно не для того, чтобы воевать с собаками. Но, увы! В великий 1812 год мне с моим товарищем Хрущевым досталось обнажить меч только против личных наших врагов, [563] а не врагов отечества. Мы довольно долго воевали с собаками и не знаю, чем бы кончилась эта битва, если бы не выручили нас прибежавшие поселяне. Нас принял к себе в дом отставной вахмистр бывшего Молдаванского гусарского полка, солдат славных времен Румянцева, и, покуда приготовляли нам подводу, мы были угощены старым служивым на славу. Поевши, мы уснули таким богатырским сном, что нас с трудом добудились.

Экипаж наш усиленными маршами шел до Могилева на Днестр, где получили известие, что Молдавская армия, называвшаяся тогда 8-ю западною, направилась к Брест-Литовску.

В продолжение похода нашего по Бессарабии мы завели себе верховых лошадей и таким образом обеспечили свои ноги от усталости.

В Подольской губернин сошлись мы с эскадроном регулярных казаков, сформированных на иждивение помещика Херсонской губернии Скаржинского. Он успел соединиться с армиею и был в сражении под Борисовым и получил Владимира с бантом. Ему посчастливилось исполнить добровольно принятую на себя обязанность защитника отечества и в великую годину испытания нашего принести на алтарь отечества и свою лепту.

Молдавская армия, приняв на себя отступающую армию Тормасова и оттеснив в Польшу австрийскую армию, направилась от Брест-Литовска к Березине. Не успевши присоединиться к армии в Бресте, экипаж наш из Луцка пошел отыскивать армию на Пинск. Какая это грустная сторона! Мы в продолжение нескольких дней видели только песок, сосны и болото; не увидишь ни веселой поляны, не услышишь веселой песни поселянина.

(Дальнейшее повествование опущено как выходящее за рамки сайта - Thietmar. 2015)

Текст воспроизведен по изданию: Воспоминания Броневского // Русская старина, № 6. 1908

© текст - ??. 1908
© сетевая версия - Thietmar. 2015
© OCR - Андреев-Попович И. 2015
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русская старина. 1908