ТЬЕБО

ВОСПОМИНАНИЯ ДВАДЦАТИЛЕТНЕГО ПРЕБЫВАНИЯ В БЕРЛИНЕ

VI.

(См. “Русскую Старину” изд. 1877 г., том XX, стр. 507 — 522; Изд. 1878 г. том XXIII, стр. 477 — 498.)

Французские литераторы в гостях у русской государыни: Дидро, Бюффон младший и Мерсье де-Ларивьер. — Екатерина II — член Берлинской академии наук. — Академическая кандидатура Моисея Мендельсона.

....В свое время разнеслась в Берлине весть о путешествии Дидро (Diderot) в Россию (Дидро (Denis Diderot), род. в 1719 г., ум. в 1783 г. О путешествии его в Россию, состоявшемся в 1773 — 1774 гг., изложены интересные подробности в статье М. Ф. Шугурова, в 1-й кн. “XVIII в.”. – прим. Д.Р.). У нас толковали, будто не императрицею, а им самим было выражено желание, чтобы совершилось это путешествие: он, будто бы, просил своего приятеля князя Голицына, русского посланника в Париже (Князь Дмитрий Алексеевич Голицын, бывший посланником сперва в Париже (в 1760 г.), а потом, в течение тридцати лет, в Нидерландах. Он был большой приятель Гельвеция и вел переписку с Вольтером. Род. 15-го мая 1734 г., ум. 1799 г., в чине тайного советника. Жена его, княгиня Аделаида-Амалия, дочь прусского генерала Шметтау (род. 17-го авг. 1749 г., ум. 1806 г.), имела известность в немецкой литературе, славилась умом, ученостью и дружбой со многими из знаменитых современников (см. “Российск. родосл. книгу” кн. Долгорукова, т. I, стр. 313). – прим. Д.Р.), замолвить слово государыне о стремление его, Дидро, повергнуть к ее стопам изъявление чувств своей преданности, признательности и благоговейного удивления; а она просто отвечала, что если г. Дидро приедет в Петербург, то ей будет приятно с ним увидеться. Он туда и отправился вместе с другим русским князем (с Нарышкиным – прим. Д.Р.), который [576] платил путевые издержки. По приезде, Дидро был очень хорошо принят и снабжен всеми средствами содержания на время своей бытности в Петербурге, где он не мало забавлял (amusait) императрицу плодовитостью и пылкостью своего воображения, богатством и оригинальностью мыслей, также красноречием, смелостью и задором, с которыми он открыто проповедовал безбожие. Тем не менее, кое-кто из придворных сановников, постарше других летами, по опытнее и по мнительнее, представили вниманию государыни и убедили ее, что подобная проповедь могла бы принести опасные последствия, в особенности при дворе, где многолюдная молодежь, предназначаемая к высшим государственным должностям, способна усвоить себе такое зловредное учение, более увлекаясь юношеской восприимчивостью, нежели следуя умозаключительным выводам. Тогда, — говорят, — императрица выразила желание, чтобы побудили Дидро к молчанию о подобных вопросах, но чтобы сделали ему это внушение под рукой, т. е. без всякого видимого с ее стороны участия и без принудительных мер. Вслед затем, однажды вечером сказали французскому философу, что один русский мыслитель, ученый математик и почетный член академии, предлагает доказать ему бытие Божие посредством алгебраической формулы, при всем дворе, и так как Дидро заявил, что будет очень рад выслушать эти доводы, которым, однако ж, он заранее не верит, то назначили день и час для предстоящего прения. В условленное время, в присутствии всего придворного общества, где было много молодых людей, русский философ с важностью подошел к французскому и возгласил, тоном убеждения: “Милостивый государь, (a-l-bn)/z=X; следовательно, Бог существует: отвечайте же”. Дидро собрался было обличать несостоятельность и неприложимость этого доказательства, но, чувствуя невольное смущение, обыкновенно ощущаемое в тех случаях, когда мы замечаем у других намерение посмеяться на наш счет, не мог избегнуть заготовленных на этот случай шуточек; а так как это приключение заставило его опасаться еще других подобных, то он, недолго спустя, изъявил желание возвратиться во Францию, при чем императрица вызвалась принять дорожные издержки на себя. Он получил 50,000 франков и отправился в путь. Около Риги изломалась у него карета, и он получил от тамошнего губернатора деньги на починку.

Я не ручаюсь за действительность или точность всех этих [577] фактов, но на Севере они слыли достоверными, и я передал их в том виде, как сам слышал.

Путешествие Дидро в Россию напоминает мне еще два подобных, не имевших лучшего исхода. Императрица, которая очень любила ласкать знаменитых людей, потому что это возвышало собственную ее славу, велела передать Бюффону, что, не надеясь видеть его самого, она желала бы, по крайней мере, иметь его бюст. Бюффон исполнил эту лестную для него просьбу, но счел за лучшее поручить своему сыну, чтобы он отправился лично поднести его бюст государыне.

Все личности, близкие ко двору и посвященные во все насущные его новости, утверждали в один голос, что Бюффон-сын удостоился хорошего приема, но не произвел благоприятного впечатления ни ответами своими, ни даже познаниями, так что на его счет острили в Петербурге, будто из присланных Бюффоном двух копий с своей особы — мраморная походила на него более живой и стоила высшей цены. Сын Бюффона, на возвратном пути, заезжал в Берлин на несколько дней, но и здесь ему не очень посчастливилось. Король о нем не проронил ни слова, — не знаю даже, видел ли его (Знаменитый натуралист Бюффон (George-Louis-le-Clerc, comte de Buffon) род. 1707 г., ум. в 1788 г. Сын его, упоминаемый здесь, служил кавалерийским полковником и в последствии погиб на революционном эшафоте. – прим. Д.Р.).

Еще прежде Дидро, был гостем Петербурга де-Ларивьер (Mercier de-la-Riviere был прежде интендантом в Мартинике. Поездка его в Россию состоялась в 1767 году. – прим. Д.Р.), почетный член парижского парламента, известный экономист, автор книги: “О естественном и существенном порядке обществ” (De l'odre naturel et essentiel des societes), умный человек, представительной наружности, весьма живой и приятный в беседе, — еще более нежели в своих сочинениях. Де-Ларивьер познакомился с князем Голицыным, русским посланником в Париже, не задолго до того времени, когда Екатерина, соревнуя по возможности (!) Фридриху, вознамерилась даровать новое уложение своей пространной империи. Но при этих предначертаниях, она, конечно, не могла доверять одним собственным сведениям в деле столь необъятно важном, хотя и, переполнила своими заметками экземпляры “Духа законов” Монтескье и “Политических учреждений” барона Бильфельда, находившиеся в ее собственной библиотеке. Занятая этими соображениями, она отнеслась к князю Голицыну с [578] вопросом: не может ли он заручиться необходимым ей на это время содействием человека истинно-даровитого и достойного доверия к его познаниям по данному предмету. Князь указал на де-Ларивьера, расхвалив его донельзя. Договор с последним был заключен и утвержден, с условием, что он явится к императрице прежде срока, назначенного для собрания в Москве депутатов из всех областей империи.

В минуту отъезда Ларивьера” г-жа де Мор*** (m-me de Mor***), очень милая и любезная дама, связанная с ним тесной дружбой, не могла решиться пустить его одного на жертву всех опасностей дальнего пути; с своей стороны, и жена его обнаружила не менее участия к здоровью мужа, который тоже был не в силах противиться столь нежной внимательности, — так что, в заключение всего, они пустились в дорогу втроем.

По приезде путешественников из Парижа в Берлин (где я часто имел честь их видеть), они отдыхали там более месяца, прежде чем собрались с духом углубиться далее на север. А между тем, императрица, желавшая видеть ожидаемого путешественника только для того, чтобы посоветоваться с ним на счет проекта уложения, приготовленного для сословных депутатов, приходила в нетерпение и досадовала. Наконец, не задолго перед наступлением дня открытия собрания, — она уехала со своим проектом в Москву, открыла в определенный срок заседание депутатов (30-го июля 1767 г. Депутатов было 565 человек. – прим. Д.Р.) и внесла проект на их обсуждение. Г. де-Ларивьер прибыл в Петербург чрез семь или восемь дней после отъезда императрицы; никаких относительно себя распоряжений он не застал и когда выразил желание отправиться в Москву, ему отвечали, что он не может этого сделать: о его приезде посылали государыне донесение и возвратившийся от нее курьер привез с собою только приказание, чтобы де-Ларивьер остался, в ожидании, на месте. Для него и сопутствовавших ему дам это ожидание заняло целый бесконечный месяц нетерпения и скуки, не включая в счет ни позднего раздумья, ни напрасных сожалений. Чтобы развлечься, дамы упросили однажды де-Ларивьера повести их в маскарад, в театральную залу; там они были узнаны и довольно невежливо интригованы разными замаскированными людьми. Дело зашло так далеко, что им пришлось убраться оттуда. Но они еще вздумали делать розыски о своих обидчиках, вообразив, что откроют против себя какой-то заговор со стороны особ [579] имеющих вес, и наделали столько шума своими жалобами, что много прибавили себе врагов. Возвращение императрицы не принесло с собой никакой перемены в их положении: ни приказания на их счет, ни зова, ни какого либо вопроса. Де-Ларивьер решился, наконец, испросить соизволение ее величества на выезд из ее владений для возвращения во Францию. Тогда только он имел с государыней разговор, — единственный за все время бытности его в России. При этом свидании обе стороны старались выдержать свое достоинство. О прошедшем не было высказано ни полслова: никаких упреков или жалоб, никаких сожалений. Весь разговор между собеседниками был таков: “М. г., — сказала императрица, подходя к де-Ларивьеру, — можете ли вы определить, какое, по вашему мнению, лучшее средство хорошо управлять государством?” — “Государыня, есть одно только: быть справедливым, т. е. поддерживать порядок, и заставить исполнять законы”. — “Но на каком основании удобнее установить законы империи?” — “Есть одно лишь основание: естество вещей и человека” (la nature des choses et des hommes). — “Очень хорошо; но когда желательно дать законы народу, то какими правилами могут вернее обозначиться те, что лучше подходят к делу?” — “Давать или делать законы, государыня? Но это такое дело, которого Бог не предоставил никому (c'est une tache que Dieu n'a laisse a personne). Э! Что за творение такое человек, чтоб ему возмечтать о себе, будто он призван и способен предписывать законы существам, которых или вовсе не знает, или же знает недостаточно? И по какому праву установлял бы он законы для существ, которых Бог не обрекал ему во власть?” — “В чем же полагаете вы науку государственного управления?” — “В основательном изучении, признании и применении природных законов, столь явно начертанных Богом в самом устройстве человека, при его создании. Домогаться идти далее этого — было бы затеей разрушительной и бедственной по своим последствиям” (une entreprise destructive). — “Милостивый государь, я очень довольна, что вас слышала: желаю вам доброго здоровья” (je vous souhaite le bon jour). Императрица была столько удивлена и как бы возмущена такими ответами, что поспешила прекратить разговор, чтоб не выказать своего замешательства, а потому беседа эта не повела за собой других. Де-Ларивьеру выдано было денежное вознаграждение согласно условиям, состоявшимся в Париже, и он отправился из Петербурга гораздо поспешнее, чем ехал туда. В Берлине он пробыл лишь несколько дней. Король по-прежнему, казалось, ничего о нем не знал, однако, де-Ларивьер имел [580] долгие разговоры с принцем Генрихом, который всегда с любовью расспрашивал приезжих из России, и, разумеется, не в настоящем случае ему пришлось услышать отголосок человека довольного: де-Ларивьер жаловался громко и горячо на все в России без изъятия: и на государыню, и на министров, и на всю страну. Я не раз бывал изумлен пылкостью и резкостью его отзывов о них (По другим сведениям, обстоятельства пребывания в России де-Ларивьера во многом переданы различно от этого рассказа; см., например, Записки Сегюра (Memoires, t. III, p. 34 — 35) и книгу Вейдемейера “Двор и замечательные люди в России во второй половине XVIII века”, ч. 1, стр. 70 — 72. В “Русском Архиве” за 1867 год (стр. 359 — 361) помещены в числе писем Екатерины II к генерал-аншефу и сенатору Ивану Федоровичу Глебову, которому вверено было начальствование в Петербурге на время отсутствия императрицы, два письма из Москвы о де-Ларивьере: под. № XX (от 9-го октября 1767 г.) и под № XXII (от 7-го ноября 1767 г.) Из них видно, что поездка в Россию этого господина обошлась казне весьма недешево. – прим. Д.Р.).

...Сама ли Екатерина II желала быть членом берлинской академии, или Фридрих догадался, что она была бы польщена этим, и хотел, из любезности, сделать ей приятный сюрприз, — не знаю; только нам, академикам, велено было назначить ее единогласно нашим собратом и вписать большими буквами в членский список, помимо всяких степеней старшинства и выше всех имен академиков, как почетных, так и ординарных, как действительных наличных, так и числящихся иностранных. Мы исполнили это провозглашение, перепечатали список согласно королевскому приказу, составили великолепный диплом почтительнейшего содержания на имя ее императорского величества, и присовокупили ко всему этому письмо, в высокопарных выражениях восторженного удивления перед ее особой, ее правительством и проектом свода законов, “который ей вдохновлен собственным гением, в уровень с ее попечительностью о благе подданных народов”. При письме приложили мы полный экземпляр Записок (мемуаров) нашей академии, в роскошном переплете, с императорским гербом. Потом все это было отправлено к прусскому посланнику в Петербурге, для всенижайшего поднесения ее величеству. Одна вещь наделала нам жестоких хлопот: у нас не доставало шести или семи томов Записок берлинской академии, с 1748 по 1754 и 1755 гг.; их нельзя было достать ни в одной книжной лавке и не имелось ни у кого из [581] нас, а без них едва не пришлось отменить посылку, если б не принцесса Амелия, сестра Фридриха: у ней оказались недостающие тома, и она согласилась ссудить их, под условием возврата при первой возможности.

Императрица милостиво приняла наше приношение и отдарила нас картой Каспийского моря, снятой на ее глазах и выверенной ею самой, как в определении формы, положения и пространства этого меря, так и в измерении глубины вод во всей его окружности и даже во многих местах посреди самого моря, исследованных в присутствии государыни. Получив этот подарок, берлинская академия, пользовавшаяся доходами только от сбыта календарей и географических карт, сперва занялась лишь своими интересами. Мы разочли сколько подаренная карта, если ее хорошо выгравировать, могла бы доставить прибыли, и признали необходимым поскорее ею воспользоваться, если только не представится к тому политических препятствий. Для разрешения сомнений по последнему вопросу, мы писали к королю, который отвечал, что усматриваете в этом обстоятельстве со стороны своей академии большую заботливость о ее выгодах, нежели о приличиях; что для издания карты потребно было бы не его королевское согласие, а дозволение ее императорского величества; но испрашивать оное не представляется уместным, из чего и следует, что академия должна свято хранить лестный и дорогой для нее дар императрицы, но не делать из него никакого другого употребления.

Вскоре за этим высоко-почетным для академии сопричислением к ней царственной особы, открылось вакантное место в классе умозрительной философии, и король потребовал список трех кандидатов, из которых он предполагал утвердить кого сочтет достойнейшим избрания. Члены философского класса составили этот список, отправленной затем в Потсдам; но король возвратил его при жестком письме, где предлагал академии обращать более внимания на составление вносимых к нему списков и предписывал сделать новый. Второй был почти подобен первому: в нем переменили одно только имя, и тогда король назначил последнего из представленных, но уже не удостоил академию письмом. Обстоятельство, раздосадовавшее короля, заключалось в том, что во главе трех кандидатов, как в первоначальном, так и в другом списке, был поставлен еврей Моисей Мендельсон (Моисей Мендельсон (Mendelson), известный многими философскими сочинениями (а в особенности под заглавием: “Федон, или беседы о бессмертии души”), род. в Дессау, в 1729 г., ум. в Берлине, в 1786 г. – прим. Д.Р.), [582] и что внесение его кандидатом пришлось, до счету, первым вслед за назначением русской императрицы. Фридрих был возмущен мыслью, что перво-принятый после нее академик мог быть из жидов, и даже рассердился за представление о нем, — не потому, чтобы не уважал Моисея Мендельсона как философа, и не по предрассудкам, но из опасения, чтобы подобное сопоставление имен не было сочтено в России, или даже при прочих дворах европейских, за насмешку, либо, по крайней мере, за крайнюю непочтительность. Класс философии не принял на вид этих политических соображений, которые я наперед предугадывал, говоря, что императрица преградила к нам доступ еврею.... Г. Бегель (Beguelin),

особенно настаивавший на внесение его в список, поплатился за то в последствии: его обошли назначением на директорскую вакансию.

VII.

Потемкин. — Его характеристика. — Сравнение с Орловым. — Поступки временщика со своим родственником, Березиным, и с приезжими французами: Лафоссом и Дюпюи.

....О Потемкине мне многое рассказывал секретарь русского посланника, князя Долгорукого, Березин. По словам его и других особ, Потемкин вовсе не был красавец и мало того, что некрасив лицом, а даже как-то страшен отталкивающим выражением физиономии; вдобавок, был косоглаз и кривоног; за то имел замечательные рост, стан и силу. С такими существенными достоинствами наружности соединялось еще одно: великолепнейшие волосы. Поэтому, на уборку и прическу их употреблялось все время приема посетителей. Сидя в своей уборной, за перегородкой из перил, вышиною в половину человеческого роста, он видел перед собой всех сановников империи на вытяжке, в полном мундире и орденах, — в почтительном ожидании одного взгляда, или слова: “здравствуй”. С кем из них он хотел говорить, того удостаивал зовом по имени, причем весь привет и ласка состояли из слов: поди сюда (padi-souda), поди прочь (padi-proche); эти слова вызывали в среде предстоящих мгновенное исполнение, с таким изгибом вниз всего туловища, что касались пола. Временщик, не плативший никогда своих долгов, распоряжался всем самовластно и надменно. Пора его могущества пробудила живейшие сожаления о предместнике его, князе Орлове, [583] который ничего не упускал для того, чтоб ему извинили роль любимца, и, ограничиваясь ею в тесном смысле слова, не забирал всех дел в свои руки, но всегда направлял их к тем лицам, кому они были вверены; высказывал напрямик, что не имеет права в них вмешиваться; обещал мало, но без обмана и смягчал вежливостью отказы на просьбы.

Потемкин, оставшись сиротою с детства, был так беден, что не имел иных средств к жизни, кроме благодеяний своего дяди, отставного полковника Березина, который принял его к себе и доставлял ему все необходимое (Потемкин не остался в детстве круглым сиротой: мать его была в живых. Отец его Александр Васильевич, отставной подполковник а по другим сведениям, гарнизонный майор и небогатый помещик Смоленской и Тульской губерний, род. 1673 г., ум. 1746 г.; а мать, Дарья Васильевна, рожденная Скуратова, по первому мужу Кондырева, род. 1704 г., умерла в июле 1780 г., следовательно, только за одиннадцать лет до смерти своего сына и уже в то время, когда он был на верху своего могущества и счастья. Светлейший князь Григорий Александрович Потемкин-Таврический род. в сентябре 1736 г. (а по другим сведениям, в 1739 г. или даже в 1742 г.), умер 5-го октября 1791 г. — Братьев не имел, а было у него пять сестер. Потемкин, в юности, отвезен был из деревни в Москву, к родственнику его матери, генерал-поручику Александру Артемьевичу Загряжскому, из дома которого и поступил пансионером в Московский университет. Что же касается до участия в его судьбе полковника Березина, об этом обстоятельстве умалчивают все имеющиеся в виду биографические сведения о Потемкине. – прим. Д.Р.). Полковник, оставивший службу за ранами, был сам не богат, потому что правительство, еще при Петре Великом, отобрало у него огромное количество земли, обещая постоянно владельцу заменить ее другой, но не выполнив этого обещания. В последствии, когда старый дядя узнал о блестящей карьере своего племянника, то изнутри Московии отправился в Петербург, в надежде добиться наконец какого-нибудь правосудия; но бывший его питомец принял очень дурно старика, и, спросив у него о причине прибытия, отозвался, что теперь не время обращаться с подобными просьбами, а потому тут же приказал не допускать более к себе этого просителя. Березин с негодованием и стыдом собирался тотчас же уехать восвояси, но старинный его приятель, обер-шталмейстер Нарышкин (le prince Nariskin, grand-ecuyer) (Вероятно, Лев Александрович Нарышкин, двоюродный племянник Петра I, носивший звание обер-шталмейстера. Он был известен веселым характером и забавными выходками. Род. 26-го февраля 1733 г., ум. 9-го ноября 1799 г. – прим. Д.Р.), удержал его, полагая, что [584] на Потемкина возможно подействовать неотступной настойчивостью. И затем, в течение нескольких месяцев, ежедневно, почтенный старик томился, как бесприютный, в передних покоях своего неблагодарного и бездушного питомца. Наконец Нарышкин, по праву старого заслуженного царедворца, имевший возможность быть смелее других в своих домогательствах, взял на себя замолвить слово Потемкину: “Знаете ли вы, что дядя ваш, мой старинный друг, сидит в вашей передней, умирая со скуки, и что этак он каждое утро проводит там? Неужто вы ничего для него не сделаете? Пора бы положить этому конец”. — “Пусть убирается! Он давно уж мне надоедает! Я чуть было не распорядился принять меры, чтобы он не мог сюда таскаться и разыгрывать неуместную роль, какую он здесь представляет из себя. Пусть убирается прочь! Скажите ему хорошенько об этом, а иначе я заставлю его раскаяться в своей докучливости”. — “Но ведь он ваш дядя”. — “Так благодари он за это Бога, да наперед остерегайся!” — И старый полковник побрел обратно в свою глушь затаить в ней чувства оскорбления и гнева (О личности обоих Березиных — этого полковника и упомянутого выше секретаря посольства — мы не могли найти никаких сведений. Что за родство было между Потемкиным и этою фамилией, какие были между ними отношения в его молодости и в последующее время — также неизвестно. Находим, впрочем, подтверждение того факта, что при Екатерине II действительно производилось какое-то дело, касавшееся Березиных и доходившее до самой государыни. В одном из ее писем к статс-секретарю А. В. Олсуфьеву, напечатанных в “Русском Архиве” 1863 г. (изд. 2-е, стр. 425), содержится следующее распоряжение: “Адам Васильевич! Изволь Березиным еще, в дополнение вчерашней моей резолюции, объявить, что я поеду решить их дело; но они чрез то уже потеряют апелляцию на мне; и так, пускай сами выберут”. — 14-го января 1764 г. (Письмо LXIII). Предостережение императрицы тяжущимся о возможности потерять апелляцию собственно на ней самой, кажется, намекает на то, что процесс этот заведен был против казны. – прим. Д.Р.).

Пьер Лафосс (Pierre Lafosse), ученый знаток лошадей, знаменитый берейтор и ветеринар, известный замечательными сочинениями по своей части, бывши в Вене, получил от тамошнего русского посланника столь убедительные приглашения ехать в Петербург, при самых заманчивых обещаниях, что отправился туда, с рекомендательными письмами к вельможам и особенно к князю Потемкину. Приезд Лафосса подоспел как нельзя более кстати для этого счастливого преемника князя Орлова. У Потемкина была [585] больная лошадь, которую в России никто не мог вылечить, — лошадь дорогая и превосходная, подарок императора Иосифа Второго рослому, дородному и дебелому баловню счастья. Нечего и говорить, что Пьер Лафосс был принят очень хорошо: он пользовался свободным доступом к временщику, при всегдашней полной уверенности в ласковом приеме. Больное животное было показано ему и отдано на его руки; Лафосс распорядился устройством особого сарая для лечения редкого коня, к чему приложил возможные старания и все свое искусство. В несколько месяцев он успел совершенно вылечить лошадь, за что получил изъявление словесной благодарности, во всех преувеличенных формах ложной признательности, — но тем дело и кончилось: ему не возвратили сделанных по этому случаю затрат, не вознаградили платой за труд и, наконец, воспретили ему всякий доступ, — точно так же как было со старым дядей Потемкина. Одним словом, для бедного Лафосса ровно ничего не сделали, и ему пришлось выбраться из России, как бы из львиного логовища. — Пьер Лафосс приехал в Берлин и привез с собой несколько писем ко мне. Он пробыл там некоторое время, часто виделся со мной и передал мне все рассказанное выше....

....У Вольтера, в Фернее, жил золотых дел мастер Дюпюи (Dupuis), очень искусный в своем ремесле. Когда Вольтер однажды советовал ему произвести какую-нибудь особенно-изящную работу, достойную славы, — тот отвечал, что у него задуман уже проект и план такой работы, а именно сервиза для завтрака (dejeuner), который годился бы в подарок от Вольтера “бессмертной Екатерине Второй” (a l'immortelle Catherine Seconde). Вольтер с жаром ухватился за эту мысль и, одобрив все подробности художественно-затейливого проекта, доставил мастеру нужный для этой великолепной работы материал: золото и серебро.

....Работа долженствовала быть очень продолжительною, судя по тому, что весь прибор предполагался из шести тысяч составных частей. К несчастию, Дюпюи не успел еще ее окончить, как Вольтер умер в Париже 1) Вольтер (Marie-Francois Arouet de Voltaire) род. 20-ro февраля 1697 г., ум. 30-го мая 1778 г. – прим. Д.Р.). Это событие разорило бедного мастера: он удалился в Лозанну доделывать свой сервиз и уже почти изготовил его в то время, когда секретарю покойника Вольтера дано было поручение доставить библиотеку великого человека в [586] Петербург (Екатерина II купила библиотеку Вольтера у его племянницы, г-жи Дени (M-me Denys), и по этому поводу написала ей следующее письмо (не опубликованное Гриммом, но вошедшее в коллекцию документов, собранных продолжателем Башомона (Bachaumont), перевод с французкого: “Я узнала, сударыня, о вашем согласии передать в мои руки драгоценное хранилище, завещанное вам дядею вашим, — его библиотеку, которая не может не напомнить всякому человеку с душой, что великий писатель умел внушить людям всеобщее чувство человечности, наполняющей все его произведения, не исключая и написанных в легком роде. Никто до него не писал так: им указан пример будущим поколениям, но для того, чтоб ему следовать, нужно сочетать гений с мудростью, знанием и изяществом, — одним словом, нужно уподобиться Вольтеру, чтобы сравняться с ним. И если я, с целой Европой вместе, разделила вашу скорбь о потере этого неподражаемого человека, то и вы приобрели себе право разделить мою признательность, какою обязана я его творениям. Я, конечно, с особенным удовольствием и искренним расположением принимаю те изъявления уважения и доверия, которые вы передо мной выразили. Для меня весьма лестно видеть, что чувства эти преемственны в вашем семействе; благородство ваших поступков может служить порукой и за мои чувства в отношении к вам. Я поручила г. Гримму передать вам некоторые их доказательства (деньги, 50,000 экю, в виде кредитива на банкирский дом гг. Лаборда и Лабаллю (Laborde et Laballue), и, кроме того, разные подарки из драгоценных мехов.), которые прошу вас принять для своего употребления. Екатерина”.

(Письмо это еще не появлялось в русской печати до сего времени). – прим. Д.Р.). Секретарь этот, из участия к судьбе Дюпюи, вызвался взять его с собой в Россию, обещая представить императрице сервиз, как работу, нарочно предпринятую для поднесения ее величеству. Дюпюи принял предложение, но, среди дорожных сборов, заболел, и секретарь принужден был уехать без него. Едва [587] выздоровев, наш бедный артист пустился вдогонку за своим приятелем, но опоздал застать его в Гавре и отплыл в Петербург, надеясь поспеть туда прежде, нежели его друг выедет оттоле в обратный путь. У берегов Швеции Дюпюи потерпел крушение и насилу спасся вместе с своим сервизом, — то есть, единственным своим сокровищем. Густав III, — тот самый, что в последствии был умерщвлен, — прослышал об этом изделии, пожелал видеть вещь, пришел от нее в восторг и спросил о цене; но злополучный артист имел неловкость отвечать, что прибор этот заказан и исполнен для поднесения императрице, после чего Густав ограничился только предоставлением художнику способов к дальнейшему путешествию. Когда Дюпюи прибыл в Россию, секретарь Вольтера уже выехал оттуда, и бедному страннику не оставалось ни на кого положиться, кроме как на самого себя. Он обратился к князю Потемкину, действительно единственному лицу, чрез кого можно было получить доступ к Екатерине Второй. Всемогущий ее любимец, увидев сервиз, нашел его восхитительным и решился оставить за собой; однако ж, денег за него не заплатил, по своему всегдашнему обыкновению, а вскоре затем не велел и впускать к себе Дюпюи. Напрасно бедняк обращался к Потемкину с просительными письмами: он не мог добиться ни возвращения своего дежене, ни приема у князя, ни ответа себе. Наконец несчастный, в отчаянии, явился излить все свои злополучия перед французским посланником, маркизом де-Верак (de Verac) (Маркиз де-Верак прибыл в Петербург в июне 1780 года. – прим. Д.Р.); тот был живо тронут ими и возмущен наглым грабительством временщика. Он старался утешить бедного Дюпюи обещанием всевозможного содействия к его удовлетворению, хотя сам внутренно сознавал невозможность рассчитывать на какой либо успех, если не употребить смелой и решительной меры. Поэтому, французский посланник воспользовался временем, когда приемная зала князя Потемкина была битком набита сановниками империи и представителями иностранных держав. В виду всех этих особ, маркиз де-Верак ходатайствовал о возвращении неоплаченного сервиза и при том дал почувствовать, что иначе он, посланник, сам будет обязан войти с официальным требованием, чего, без сомнения, князь не захочет. Раздраженный и озадаченный Потемкин отвечал, что его давно уже обременяла эта вещь. Посланник поймал его на слове и просил распорядиться возвращением [588] прибора, что, действительно, и сделалось. Так — гнев является доброю чертой у тех, в ком нет иных, лучших, побуждений для справедливости и сдержанности в образе действий.

Выручив свой драгоценный сервиз, Дюпюи поспешил выбраться из этой “проклятой страны” (de ce maudit pays), где рисковал всего лишиться. Приехав в Варшаву, он работал там несколько времени, чтоб добыть себе денег на дорогу, что делал всюду, где нуждался в средствах; работу же находить ему было не трудно, так как он, в самом деле, обладал редким вкусом и уменьем. На границе прусских владений он столкнулся с новыми затруднениями: ему предъявили закон, воспрещающий провоз золотых и серебряных изделий без уплаты пошлины, в размере 50% на сто — с суммы их стоимости. Многострадальный Дюпюи оставил на границе свои сервиз, свою жену и дочь, и поехал в Берлин просить милости. Главноуправляющий государственными доходами, де-Лоне (de Lahayc de Launay), подтвердив ему правильность требования пограничных сборщиков и присовокупив, что он, де-Лоне, сам не может быть изъят от действия этого закона, посоветовал ему обратиться к королю с письмом, для составления коего указал просителю на меня. Мне посчастливилось сделать в письме столь удачное сопоставление. Вольтера, Фридриха и Екатерины, что король препроводил письмо это к де-Лоне, с собственноручной надписью: “разрешить провоз вещи беспошлинно”.

....Дюпюи пробыл два или три месяца в Берлине, где достал себе работу чрез посредство де-Лоне, и потом уехал в Гессен-Кассель, надеясь, что ландграф купит у него сервиз. Что с ним сталось далее, я не сдыхал, но всегда тщательно сохраняю одну из прекрасносделанных им вещиц: миниатюрную голову Вольтера из золота (По поводу анекдотов о Потемкине, изображающих его в невыгодном свете, автор, в предисловии к своему труду, говорит следующее (т. I, стр. XXXIV): “Если я в своей книге не слишком щажу Потемкина, то надеюсь, что русская нация слишком справедлива, чтобы сетовать на меня за это. Я был только справедлив, порицая личность, не имевшую никакого права на смягченные о ней отзывы, и в этом случае я стал как бы мстителем за самих же русских. Кто знал меня, тому известно, что я не одержим национальными предубеждениями; дарования, гений и добродетели свойственны всем народам; но нравы, воспитание и образ правления бывают или благоприятны или враждебны развитию этих качеств. Когда Потемкины забирают силу — народы изнывают под тяжким гнетом; когда же кормилом государства правит человек, исполненный достоинств, живущий лишь для добра, поставивший себе целью только справедливость, умеренность, благотворительность и твердость, — тогда народы могут надеяться всего хорошего; им остается лишь благодарить небо и благословлять своего государя. И нет такого рода славы, нет такого счастья, которых русские не могли бы себе ожидать при подобном царствовании!” – прим. Д.Р.). [589]

VIII.

Екатерина II в молодости, по воспоминаниям баронессы Принтцень. — Благодарность за услугу врача. — Библиотека императрицы. — Братья Орловы. — Их предок — стрелец, помилованный Петром Великим. — Анекдот о пребывании этого государя в Берлине. — Приверженцы Екатерины II, при ее воцарении. — Энергическая выходка Григория Орлова.

Екатерина II, как всем известно, родилась и воспитывалась в Кюстрине, где отец ее, генерал прусской службы, был губернатором (Принцесса Ангадьт-Цербст-Бернбургская, София-Августа-Фредерика, в последствии Екатерина II Алексеевна, дочь владетельного князя Христиана-Августа и жены его, рожденной герцогини Голштинской Иоанны Елисаветы, родилась не в Кюстрине, а в Штеттине (21-го апреля 1729 г.), где отец ее был градоначальником и губернатором прусской Померании. (Он род. 29-го ноября 1690 г., ум. 16-го марта 1747 г., 57-ми лет от роду). – прим. Д.Р.). Баронесса фон-Принтцен (Printzen), в девичестве своем состоявшая камер-фрейлиной или в звании статс-дамы при этом крошечном дворе, много рассказывала мне и об ее родителях, и о дочери их, которая, поистине, отнюдь не воображала сделаться в последствии государыней великой державы. — “На моих глазах, — говорила баронесса, — она родилась, росла и воспитывалась; я была свидетельницей ее учебных занятий и успехов; я сама помогала ей укладывать багаж перед отъездом ее в Россию. Я пользовалась на столько ее доверием, что могла думать будто знаю ее лучше чем кто либо другой; а между тем никогда не угадала бы, что ей суждено приобрести знаменитость, какую она стяжала. В пору ее юности, я только заметила в ней ум серьезный, расчетливый и холодный, но столь же далекий от всего выдающегося, яркого, как и от всего, что считается заблуждением, причудливостью или легкомыслием. Одним словом, я составила себе понятие о ней, как о женщине обыкновенной, а потому, вы можете судить об удивлении моем, когда пришлось узнать про необычайные ее приключения”. [590]

Екатерина, бывши еще великой княгиней, имела весьма серьезную болезнь, от которой благополучно вылечил ее один медик-француз, уехавший, через несколько времени спустя, на свою родину (Действительно, она была тогда тяжко больна от простуды, и в течение 27-ми дней жизнь ее казалась в опасности; но вылечил ее не француз, а португалец Саншес, служивший тогда придворным медиком. – прим. Д.Р.). Сделавшись царствующей государыней, императрица вспомнила услугу, оказанную ей этим человеком, и послала ему патент (brevet) на пенсию в десять тысяч франков. “Если я не имею счастья, — сказала она, — быть полезной тем, кто дал мне жизнь, то, по крайней мере, обязана сделать это для того, кто сохранил мне ее”. Полный смысл этих слов объясняется тем, что принцесса, мать ее, умершая не задолго до ее воцарения (Родилась 24-го октября 1712 г., умерла 19-го мая 1760 года. – прим. Д.Р.), жила крайне небогато в Париже, где занимала небольшой отель за Люксенбургом. Не говорю о родном брате Екатерины (Брат Екатерины, Фридрих-Август, бывший пятью годами моложе ее, служил римско-императорским генерал-фельдмаршалом. Был женат на принцессе Ангальт-Бернбургской Фредерике-Августе-Софии. Умер в марте 1793 г. Он был последняя отрасль Ангальт-Цербстского дома. – прим. Д.Р.): он жил и умер безызвестным.

В чем могли позавидовать императрице любители книг, так это в устройстве ее библиотеки: чтобы достать книгу с известной полки, стоило лишь прижать пуговку под тем же самым номером; тотчас полка выдвигалась вперед, опускаясь до уровня рук, а вторичным давлением пуговки возвращалась на свое место. Нет надобности досказывать, что необходимый для того механизм был скрыт внутри дерева шкафов.

На меня, полагаю, не попеняют, если я занесу в свои “Воспоминания” то, что дошло до моего сведения на счет Орловых и что может быть распределено на три пункта: 1) об их роде и семействе; 2) об их участии в событиях, в июне 1762-го года, и 3) об особенном характере того из них, кого прозвали Balafre (Balafre — имеющий рубец на лице. Это прозвание дали Алексею Григорьевичу Орлову (род. 1737, ум. 24-го декабря 1808 г.) иностранцы и офранцуженные соотечественники высшего петербургского общества, потому что он имел шрам на щеке, разрубленной ему Василием Шванвичем, в пьяной драке. Подробности об этом случае см. в IV т. “Русской Старины” 1871 г., в выноске под страницей 387. – прим. Д.Р.).

Орловых было пять братьев; старший (Иван Григорьевич, действительно отказавшийся от всех почестей; он был отставной гвардии капитан. Вышел в отставку при самом воцарении Екатерины, жил большею частью в Москве. Ум. 16-го ноября 1791 г. Братья уважали его как отца. – прим. Д.Р.), никогда не хотевший [591] занять никакого места, не бывший ничем по службе и прозванный философом; второй — пожалованный князем (Григорий Григорьевич — фаворит императрицы, род. 6-го октября 1734 г., ум. 13-го апреля 1783 года.); третий — тот, что с рубцом на лице; двое других (Федор Григорьевич, генерал-аншеф, род. 8-го февраля 1741 года, ум. 17-го мая 1796 года, и Владимир Григорьевич, генерал-поручик, род. 1743 г., ум. 1831 года. Все пять братьев возведены в графское достоинство при коронации Екатерины II. – прим. Д.Р.), гораздо моложе первых, не обратившие на себя особенного внимания. Все пятеро были громадного роста и необычайной силы, какую редко встречаешь, по крайней мере, в Европе. Второй брат был самый красивый, а третий самый сильный из всех. Шрам на его лице был последствием спора об заклад, предложенного им в лета своей молодости, с вызовом драться одновременно против нескольких гренадеров, которых он и одолел, получив, однако ж, рану в лицо, оставившую след на всю его жизнь. О происхождении этих братьев мне предстоит привести факт, читанный мною, а теперь передаваемый здесь в том же самом виде.

Однажды, в Берлине, пошел я на аукционную продажу книг. Войдя в залу, где производилась публичная распродажа, я увидел Лагранжа (товарища своего по академии), сидевшего у стола; мне удалось добыть себе место подле него, и мы принялись за пересмотр книг, лежавших перед нами на столе. Лагранж взял брошюру в синей обертке, страниц в пятьдесят: то было повествование, составленное одним офицером, о событиях в России, современных кончине Петра III. Перелистывая брошюру, сосед мой попал в ней на одно место, которое указал мне; мы вдвоем прочли там следующее: “Петр I, повелев обезглавить мятежных стрельцов, распорядился, для вящшей быстроты в отправлении казни, положить перед собой плаху, на которой он собственноручно, дюжими ударами топора, препровождал на тот свет виновных, выбранных им на свою долю в изрядном количестве, ловко отсекая одну голову за другой. Тут между обреченными бойне стрельцами явилось горячее соревнование наперерыв идти под царский топор, чтобы скорее сподобиться чести принять казнь, по примеру Иисуса Христа (?), и соревнование это простиралось так далеко, что один из них, высокий и очень красивый мужчина, подступив к месту кровавой расправы в то время когда другой [592] его товарищ занял свою очередь на императорской плахе, — положил туда же и свою голову, чтобы подвести ее под оборотный удар топора (un coup de revers). Петр I, пораженный такой чрезмерной покорностью (servilite), объявил помилование этому человеку; пощаженный был именно дед Орловых”.......

Далее мы не могли продолжать нашего чтения, потому что брошюра эта была пущена в продажу за два су, но вызвала постепенные надбавки до червонца и, конечно, поднялась бы в цене еще выше, если бы в публике огласился тот факт, что покупка этой книжки была заказана по поручению русского посланника, имевшего предписание своего правительства скупить все ее экземпляры, по какой бы ни было цене.

Хотя князь Орлов (Григорий) и не был такой силач, как брат его Алексей, но надобно думать, что, и за всем тем, он имел силу не дюжинную, если верить случаю, о котором мне рассказывали. Говорят, что когда надлежало привести гвардейских солдат к присяге, Григорий Орлов, командир роты, которая была одета по римски (capitaine d'une compagnie habillee a la romaine) (??), приказал ей присягать; но один офицер, человек видный и крепкий, вскричал, что он прежде присягал уже государю и потому не может давать клятв никому другому. Тогда Орлов, схватив за грудь ослушника, вышвырнул его из строя с такой силой, что выброшенный упал на довольно далекое расстояние от рядов, после чего Орлов, полуоборотясь к фронту, скомандовал: “марш!” и все беспрекословно повиновались команде, под впечатлением этого решительного поступка.

Д. Д. Рябинин

Текст воспроизведен по изданию: Записки профессора-академика Тьебо // Русская старина, № 12. 1878

© текст - Рябинин Д. Д. 1878
© сетевая версия - Трофимов С. 2008
© OCR - Трофимов С. 2008
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русская старина. 1878