ТЬЕБО

ВОСПОМИНАНИЯ ДВАДЦАТИЛЕТНЕГО ПРЕБЫВАНИЯ В БЕРЛИНЕ

III.

(См. “Русскую Старину” изд. 1877 г., том XX, стр. 507 — 522.)

Аббат Рейналь и княгиня Дашкова. — Неприятное приключение с ней в Париже. — Пребывание ее в Берлине, выходки и спори с учеными и дипломатами. — Дашкова и французский уполномоченный на вечере у графа Финкенштейна. — Похождения графа Матюшкина с девицей Генке.

....Сочинение аббата Рейналя (Raynal) (Guillaume-Francois Raynal, род. 1713, ум. 1796 г. Выше названное сочинение его: “Философская и политическая история европейских заведений и торговли в обеих Индиях”, написанное в либеральном духе, особенно прославило его; прочие же сочинения этого писателя не пользуются такой же известностью. – прим. Д. Р.): “Histoire philosophique et politique des etablissements et du commerce des europeens dans les Indes” — наделало ему много хлопот во Франции. Парижский парламент обнаружил негодование, а духовенство подмяло гвалт и пустилось интриговать: автор перепугался и поспешил уехать в Готу, где был очень радушно принят, но где ожидал с каждой почтой известия о конфискации своих доходов. Однако ж, несмотря на лестный прием герцогини Саксен-Готской, ему не могло нравиться пребывание при ее дворе, который он находил слишком тесным поприщем для своих дарований: его влекли в Берлин честолюбие, жажда громкой известности, собственные выгоды, надежда на почести со стороны короля-мыслителя и, наконец, мысль, что яркий отблеск этих почестей отравится в Париже и Версали, где смутит или уничтожит его врагов. В это время княгиня Дашкова, возвращаясь вместе с сыном своим из Парижа, [478] проезжала через Готу и остановилась там на несколько дней (Дашкова путешествовала за границей два раза: в первый раз, инкогнито, под именем госпожи Михалковой, в 1769 — 1772 гг.; в Париже она пробыла тогда всего три недели, в 1770 году. Вторая поездка ее за границу продолжалась с 1775 по 1782 г. – прим. Д. Р.). Приехала она страшно взбешенной против Франции и французов. В душе ее было свежо еще впечатление досадного случая с ней в Тюльери, а оно, по самому свойству этого случая, не могло быть скоро забыто, — тем более особой столь гордой, надменной и порывистой во всех страстях своих, как княгиня Дашкова. Дело было в том, что эта барыня, дюжая как мужчина, весьма некрасивая, с высоко-закинутой головой, с смелым и повелительным взглядом, с широкой поступью, в один прекрасный день находилась на гулянье в Тюльерийском саду, а кто-то из гуляющих, проходя мимо нее, сказал своему товарищу: Посмотри, вот русская княгиня.............

Разумеется, обстоятельства, о которых шла речь, большей частью были выдуманы, но во Франции, среди публики, слыли за чистейшую истину. Легко угадать, что слова прохожего, переходя из уст в уста, от одного к другому, в большой аллее, собрали вокруг княгини целую толпу любопытных, что, наконец, привело ее в сильное смущение. Среди обступивших ее, стоял ближе других кавалер ордена св. Людовика, красивой и благородной наружности, но с несколько строгой физиономией. К нему-то она обратилась с вопросом о причине этого сходбища. “Милостивый государь, — сказала она ему, — что вам угодно, что вы так меня рассматриваете?!” (qu'avez vous donc tant a me considerer?). — “Сударыня, — был ответ, — прошу извинить меня, только я гляжу на вас, а вовсе не рассматриваю” (Здесь вышел непереводимый каламбур. Глагол рассматривать — considerer — употребленный Дашковой, имеет еще другое значение: почитать, уважать. Следовательно, ответ, данный княгине, содержит в себе такой смысл: “я разглядываю, но не уважаю вас”. – прим. Д. Р.) (Madame, je vous demande bien pardon: mais je vous regarde et ne vous eonsidere pas!) При этих словах, княгиня вскакивает в бешенстве, протискивается сквозь толпу, спешит к себе, посылает за лошадьми и мчится в Готу.

Аббат Рейналь, в исключительном своем положении, легко мог извинить Дашковой неприязненные чувства, какие она выказывала против Франции; при том же, он рассчитывал воспользоваться ее приездом для дальнейшего путешествия в ее экипаже. [479]

И в самом деле, он так ловко любезничал, что барыня эта предложила ему место в своей карете, которое он принял до Берлина, где, по его словам, был ожидаем, и откуда обещал герцогине Готской вернуться через несколько месяцев.

Приехав в Берлин, княгиня послала осведомиться о здоровье русского посланника, князя Долгорукого, а тот, в свою очередь, явился с визитом к своей соотечественнице и звал ее обедать к себе на следующий день, с сыном ее и спутником их, Рейналем. К этому обеду были приглашены де-Лагранж (de-La ranges), Формой (Formey), Мериан (Merian) и я (Все члены Берлинской академии. Из них Мериан (Jean Bernard Merian), базельский уроженец, был известен своими философскими сочинениями по метафизике. Род. 1728 г., ум. 1807 г. – прим. Д. Р.). За столом княгиня Дашкова, обращаясь к аббату Рейналю, начала говорить о делах Женевы, осажденной тогда швейцарцами, сардинцами и французами. По мнению княгини, все это было устроено тонкими происками де-Верженна (Charles Gravier, comte de Vergennes, род. 1719 г., был французским министром иностранных дел при Людовике XVI, с 1774 г. по самую смерть свою (в февр. 1787 г.). – прим. Д. Р.) и затеяно для того, чтобы, в конце концов, Женева очутилась одной из французских провинций. Тут г. Рейналь, не располагавший ехать в Россию и не нуждавшийся более в княгине, вновь сделался патриотом и прямодушным человеком.... “Сударыня, — возразил он, — женевская территория едва заключает в себе пространство в два лье; а вам хорошо известно, что наши (французские) провинции совсем иного размера. Если вы заметите мне, что Женева богата, я отвечу, что все источники ее богатства — контрабанда, да выгоды от смежности с нашими границами. Если Женеву мы включим в состав Франции, то контрабанда и богатства отодвинутся подалее, а Женева быстро превратится чуть не в деревню. И можете ли вы думать, сударыня, что из-за подобного городишка (каким она сделалась бы лет через десять), г. де-Верженн станет пускаться в хлопоты и затраты для изворотливых интриг, к вреду своей репутации честного деятеля и к подрыву прав, какие он приобрел на уважение и доверие всех европейских кабинетов? Будьте уверены, что он умеет рассчитывать гораздо лучше и что политика мелочно-стяжательная, коварная, бессовестная и разорительная, — отнюдь не в его правилах”.

Тут бедная княгиня обвела присутствующих беспокойным и тревожным взглядом, обличавшим ее смятение, замешательство и [480] даже изумление. Было очевидно, что не только она не находила ничего для ответа, но и не привыкла к таким твердым возражениям, особенно со стороны аббата Рейналя (недавнего ее угодника): а потому быстро перешла к другому предмету, обратившись к Лагранжу (Josephe-Louis Lagrange, знаменитый французский математик. Родился в Турине, в 1736 г.; вступил в Берлинскую академию, по вызову Фридриха II, в 1766 г., и пробыл там до 1787 г.; умер в Париже в 1813 году. Научные труды его высоко ценятся. Они составляют несколько томов. – прим. Д. Р.), моему застольному соседу....

— “Г. де-Лагранж, — сказала она ему, — вы, без сомнения, знаете отца-Жакье? (Le pere Francois Jacquier, плодовитый французский ученый писатель по предмету математики. Род. в 1711 г., ум. в Риме в 1788 г. Некоторые из его сочинений писаны по-итальянски и по латыни. – прим. Д. Р.).

— Я никогда не видел его, сударыня, и не веду с ним никакой переписки.

— “Но, милостивый государь, это человек высокого достоинства по части математики”.

— Он, сударыня, один из тех, которые наиболее писал об этой науке; им выпущено, полагаю, томов с шестьдесят, и так как некоторые из них мне случалось пробегать, то могу отозваться, что вообще слог его не дурен и что он был и еще может быть очень полезен юношеству; он хорошо усвоил и передал системы или теории других ученых.

— “Конечно, он человек умный и приятный; но, кроме того, он признан за одного из первейших геометров нашего века и за гениального человека. Имя отца-Жакье перейдет в потомство”.

— Своими дарованиями он мог бы этого достигнуть, сударыня; но математики доходят до этого вовсе не количеством написанных томов. Кто за собою насчитывает их наибольшее число, тот еще не может надеяться, что его труды будут памятны хоть бы через двадцать лет по смерти автора, если он не сделал в науке никакого открытия; а, к несчастью, именно в подобном положении и оказывается отец-Жакье, тогда как кто-либо другой, после кого остался бы только один клочок бумаги, величиною с ладонь, заслужил бы славу в отдаленнейшем потомстве, будь на этом клочке начертание великого и изумительного открытия, — как, например, одного из законов Кеплера.

Тогда княгиня, друг Екатерины Второй, директор Императорской с.-петербургской академии наук, разбитая в пух: по поводу Женевы — аббатом Рейналем, а по поводу отца-Жакье — [481] Лагранжем, — решилась оставить в покое вопросы научные и политические и принялась за обыкновенные бессодержательные разговоры....

....В другой раз опять случилось мне там же встретиться

с княгиней Дашковой: я и барон фон-Штутерейм (Stuthereim), саксонский посланник, обедали с ней у Долгорукого. В разговоре она упомянула имя одного иностранного министра, бывшего тогда в Дрездене, при чем Штутерейм не преминул отозваться о нем с наилучшей стороны. Такие усердные похвалы должны были бы послужить внушительным предупреждением для странствующей дамы; но дама эта редко оказывалась похожей на то, чем ее можно было вообразить себе.

— “Как можете вы, — отрезала она барону, — говорить столько хорошего о подобном человеке? Я сама снисходительна, потому что отлично знаю, какую оценку следует давать вашей братье, мужчинам; ведь все вы одинаковы: слабы и притязательны, горды и несправедливы, вечно наклонны к самовластью и тиранству; вы один другого стоите. Однако ж, хотя нам, женщинам, и приходится многое терпеть от вас и многое вам прощать, тем не менее справедливо, что все, обличающее положительный недостаток всякого чувства человеческого, не может быть терпимо даже и в вас, мужчинах. А поведение этого посланника со своей женой не указывает ли на такой недостаток? Она дурна собою, — я согласна; но ведь он это знал, когда на ней женился. Если ее непривлекательная наружность оправдывает его в нелюбви к ней (Заметьте, что княгиня Дашкова сама была очень дурна. – прим. Автор.), то оправдывает ли также в увозе жены на чужбину, во Францию, для того, чтоб там разорить ее, покинуть и потом отослать одну в отечество, сперва прокутив дотла все состояние на любовниц и разные сумасбродства? И что же? Это все ничего не значит, в сравнении со следующим поступком. Бедная женщина, не имея более никаких средств, отправляется к своему брату. Тот умирает бездетным и оставляет ее единственной наследницей; а покойник был очень богат, как и она сама была прежде. Что же, затем, делает ее муженек, этот всегдашний расточитель, спустивший уже и свое состояние? Он тогда приезжает в город, где она живет, чтобы помириться с ней, то есть, чтоб прибрать к рукам имение ее и, быть может, промотал вновь. К счастью, она поступила в этом случае, как обязана была в отношении к самой себе. Приехавший супруг беспеременно входит к жене и застает ее за туалетом; она его принимает очень [482] хладнокровно, как принимают обыкновенного постороннего гостя, не стесняясь; спрашивает его, намерен ли он пробыть несколько дней в этих местах, где он займет себе квартиру и не сделает ли ей чести откушать у ней сегодня? Такие вопросы и тон их дали ему, наконец, почувствовать, что он ошибся в своих расчетах, и он тотчас же убрался прочь. Я не думаю, чтобы должно было простить ему отсутствие человеческих чувств, дошедшее до такой степени, что он собирался вновь сойтись с нелюбимой женщиной, разоренной им и безжалостно покинутой, и сблизиться с ней потому, что она опять разбогатела! Этот господин только и показал в себе сердце, когда поспешил удалиться после сделанного ему приема”.

— Но, — заметил г.Штутерейм, — говорят, будто бы не собственно ему должно приписать последний поступок, в каком вы его упрекаете; он сделал так против своей воли: родные принудили его, некоторым образом, к этому. Что же касается до его первых грехов против жены, то это — заблуждения молодости, за которые он и не думает себя хвалить. Впрочем, я отозвался о нем с хорошей стороны, с какой мы все вообще говорим о нем. Я сужу его, каким он теперь среди нас; а он таков, что все мы питаем к нему высокое уважение.

Княгиня, будучи не из уступчивых особ, стала было опять спорить; но барон ничего более не сказал, и тогда она напустилась на меня.

— “Славные дела, — заговорила княгиня, относясь ко мне, — славные дела вы, французы, проделываете в вашей Франции! Вы впадаете в банкротство перед целой Европой; все у вас угнетены, обобраны, разорены: а между тем, вы швыряете за окно тридцать миллионов, для празднования свадьбы вашего дофина! Правда, что по милости вашей полиции, которой вы так хвастаете, мошенники делают тревогу среди ваших увеселений; тысяча восемьсот человек погибает во время фейерверка, но что за беда? Лишь бы фейерверк вышел чудом из чудес! И так, в итоге: государственное банкротство, безумные расходы, убийства! О, милостивый мой государь, это прекрасно! Это великолепно! — Нет, у нас в России не то. Мы имеем государыню, которая действует иначе: долгов не делает, платит аккуратно; убийств при ней не бывает; если же случается, что частный банк (une caisse particuliere) идет не хорошо, в чем императрица нисколько не заинтересована, это ничего не значит: достаточно, если банк этот был учрежден с ее разрешения, и она, будто поручительница, пополняет его [483] дефицит. Ну, как полагаете вы, в каком виде представятся сравниваемые мною явления глазам потомства?”

Я не мог ей отвечать, потому что был в гостях у русского посланника, к которому, в добавок, был лично искренно привязан; он же, с своей стороны, не мог не снисходить к задушевной приятельнице Екатерины II. Но потом я рассказывал о выходках Дашковой французскому поверенному в делах, и тот, будучи на следующий день за большим ужином у графа Финкенштейна (Прусский министр иностранных дел. – прим. Д. Р.), сказал нескольким дамам, с которыми разговаривал в то время, когда вошла эта ужасная княгиня (cette terrible princesse): “Ах, mesdames, станем остерегаться! Спрячьте меня, пожалуйста, или, по крайней мере, не оставляйте одного! Эта госпожа пришла сюда, может быть, за тем, чтоб обойтись со мной как..... Увы, для нее это все равно, что игрушка.

Поверьте мне, лучше спрячемтесь; при ней никто здесь не безопасен. Ах! Вот она опускает руку в карман! Вытаскивает оттуда свой платок...... Пропали мы, пропали! Разве вы не знаете, что у ней платок любимое оружие!” — Целый вечер продолжались эти шутки, и княгине трудно было их не заметить по частому хохоту, который раздавался как раз вблизи ее особы.

В числе русских, приезжавших в Берлин, был некто граф Матюшкин (Кто именно был этот Матюшкин, доискаться мы не могли. Не Дмитрий ли Михайлович (тайный советник), последний в роде графов Матюшкиных? Но в России он имел законную жену, графиню Анну Алексеевну, рожденную княгиню Гагарину, статс-даму Екатерины II и потом обер-гофмейстерину императрицы Марии Федоровны. Она род. 1722 г., ум. 3-го мая 1804 г. Дмитрий же Михайлович ум. в 1800 г. – прим. Д. Р.) (un comte russe M. Matouchka). Проездом через этот город, он влюбился в старшую из трех дочерей бедного немецкого музыканта Генке (Hencke), красавицу-девушку, которая многих сводила с ума; — похитил ее из отцовского дома, женился на ней в Вене, а потом бросил там, уехав в Россию. Тогда она возвратилась в Берлин и вела жизнь куртизанки, под своим законным именем и титулом графини Матюшкиной.... ....Другая же сестра ее, девица Генке, в последствии была влиятельнейшей любовницей короля Фридриха Вильгельма II, наследовавшего престол Фридриха Великого. [484]

IV.

Приезд в Берлин наследника русского престола в. к. Павла Петровича, для свидания с невестой. — Сделанный ему прием. — Впечатление, произведенное вообще особою великого князя. — Потсдамские военные маневры и анекдотом этому поводу о фельдмаршале Румянцеве. — Бережливость Фридриха II в расходах. — Его стойкость в правилах. — А. В. Суворов.

Из придворных праздников, бывших при мне в Берлине, по случаю брачных союзов царственных особ, скажу теперь о состоявшемся перед первой женитьбой великого князя Павла Петровича, который, впрочем, не с прусскою принцессой вступал в супружество и не в Берлине женился, но приехал туда выбрать себе и посватать невесту. Свадьба же их состоялась после, в Петербурге.

Не знаю, по каким тонким политическим соображениям, русская императрица послала своего сына в Берлин для выбора невесты; но только, около июня месяца 1776 г., маркграфиня Гессен-Дармштадтская, которую Фридрих называл достойным человеком (un homme de merite), приехала к нам в Берлин с тремя дочерьми; а в тоже время генерал Лентулус (Lentulus) отправился до Мемеля на встречу великому князю, с тем, чтобы оттуда сопровождать его далее и оплачивать расходы путешествия до самого прибытия ко двору Фридриха, где великий князь должен был выбрать из трех сестер-принцесс ту, которая ему более понравится (Автор, очевидно, ошибается, перепутывая обстоятельства первой женитьбы Павла с подробностями второй. Поездка его в Берлин (в июле 1776 г.) предшествовала последнему браку, а не первому. С принцессой Гессен-Дармштадтсвою Августой Внльгельминой, нареченной при миропомазании Наталией Алексеевной (род. 14-го июня 1755 г. и бывшей, по матери, родной теткой императрицы Елисаветы Алексеевны) Павел вступил в супружество 29-го сентября 1773 г. и овдовел 16-го апреля 1776 г.; а женитьба на двоюродной внуке Фридриха Великого, принцессе Виртембергской Софии-Доротее-Августе-Луизе, нареченной Марией Федоровной (род. 14-го октября 1759 г., сконч. 24-го октября 1828 г.), состоялась 16-го сентября 1776 г., именно после берлинского свидания, о котором здесь идет речь. – прим. Д. Р.). Делалось все зависящее, чтобы путь его был ознаменован торжественными встречами и празднествами, по крайней мере, насколько было возможно при простоте и строгости нравов этой страны, а также и при скудости всего необходимого для устройства и разнообразной обстановки подобных зрелищ. Въезд великого князя в Берлин последовал в один прекраснейший день, в 3 [485] или 4 часа пополудни (Великий князь имел торжественный въезд в Берлин 21-го июля 1776 г. Впереди ехали 24 почтальона, травине на рожках и трубах и 6 почтовых чиновников в мундирах. За ними шло несколько рот мещан, в мундирах же; за мещанами ехали три кареты, в которых находились некоторые из прусских сановников; потом отряд телохранителей и скороходов, бежавших пред великолепной каретой, где сидели великий князь и принц Генрих. В следующих каретах находились фельдмаршал Румянцев, Н. И. Салтыков и другие русские, сопровождавшие великого князя. В заключение, шло сто человек, составлявших почетную стражу великого князя. Лица городового управления приняли приехавших особ у триумфальных ворот, у которых 70 молодых девиц, одетых нимфами и пастушками, поднесли им стихи и гирлянду из цветов. При въезде производилась пушечная пальба и играла военная музыка. – прим. Д. Р.). Триумфальные арки из зелени у городских ворот и на королевском мосту близь дворца, повсюду цветы, длинный поезд карет и отряды пехоты и конницы — всего этого было вдоволь: ничего не жалели для дорогого гостя. Для него распорядились починить и старые выволоченные сплошь фаэтоны и другие парадные кареты Фридриха Первого, которые были брошены на жертву червоточине в течение пятидесяти лет. Все обличало бесплодные и неловкие усилия (efforts impuissants et disparates) выказать какую-нибудь пышность.

Я был представлен великому князю в его покоях русским посланником; тоже было и в другой раз, совместно с моими товарищами и сочленами по академии, когда великий князь посетил ее, и, наконец, опять при обозрении им военно-гражданской школы. Профессора Формей и Боррели (Borrelli) обратились к нему с витиеватыми приветственными речами; но никто от него не получил никакого доказательства удовольствия. При его отъезде из Петербурга, с ним было отпущено два полных сундука с вещами для подарков, а он привез их оба назад, непочатыми; но не потому, кажется, что не любил дарить, а оттого, что состоял под руководством фельдмаршала Румянцева и графа Салтыкова. И тот и другой имели репутацию скупых людей, да притом, быть может, они еще рассчитывали втайне угодить матери, не допуская сына привлекать к себе в свете сторонников.

Если не было повода подивиться щедрости великого князя, за то всех изумила его манера кланяться. Вообще сильные мира сего, при поклоне, понижают голову слегка, предоставляя нам, простым смертным, сгибаться всем туловищем; но, по крайней мере, они все-таки наклоняются хоть немножко; великий же князь поступал совершенно наоборот: он бросал взгляд на того, кто [486] делал ему поклон, и тотчас же вскидывал еще выше голову, которую вовсе и не опускал. Одним словом, он себе позволял только вторую половину поклона, так что движение это выходило у него каким-то повелительным приемом. Замечу еще, что говорил он очень мало и в последствии не приходилось вспомнить ни одного слова, им сказанного (Для сопоставления, приведем тут же небольшой отрывок из “Записок Людовика XVIII”, где очерчена, также с внешней стороны, личность Павла, когда он путешествовал за границей, быв наследником престола: “...В 1781 г. пожаловали в нам высокие посетители: сын Екатерины II с своей супругой. Они представились французскому двору под именем графа и графини Северных (du Nord). Этот принц, будущий император Павел I, на кого в последствии я имел столько поводов лично жаловаться, был замечательно дурен собою (d'une laideur remarquable), но имел довольно порядочные манеры (ayant quelques formes polies).... Его супруга, прекрасно-сложенная женщина, высокого роста, нравилась своим благородным и привлекательным видом. Она тщательно таила пожирающее ее честолюбие, зная, что Екатерина II никогда не простила бы в ней присутствия этой страсти. — Нам следовало принять высоких путешественников подобающим образом, но я должен признаться, что подобные посещения весьма обременительны для тех, кто ими удостаивается. Однако ж, мы выполнили долг гостеприимства так, что царственные гости могли остаться довольны: они были приняты парижанами еще лучше, нежели император германский Иосиф II”. (Memoires de Louis XVIII, Bruxelles, 1832. T. 2). – прим. Д. Р.).

Когда он ездил в Потсдам, Фридрих велел для него произвести, в его присутствии, военные маневры, которые были выполнены отлично. Фельдмаршал Румянцев, ради кого в особенности лопотали, чтобы эти маневры шли получше, казался от них в восторге, и потом, желая выразить свои впечатления, сказал прусским генералам:

— “Эти маневры превосходны; но мне кажется, что они представляют подражание какому-нибудь военному делу древних времен; скажите мне, пожалуйста, — не Александра ли это Великого, либо Аннибала, или Юлия Цесаря?”

Пруссаки крайне затруднились отвечать фельдмаршалу, не зная, как бы осторожнее и деликатнее объяснить ему, что маневры эти были точным изображением двух больших побед самого Румянцева над турками во время последней войны. Подражанием этим сражениям на маневрах Фридрих желал оказать столь же лестное, как и тонкое внимание победителю турок. Нечего и говорить, что это недоразумение русского полководца вскоре сделалось бесценным анекдотом для всех военных пруссаков (Если и верит этому сомнительному анекдоту, то он невольно наводит на вопросы недоразумением ли, или же иронией вызваны передаваемые здесь слова русского полководца. Ведь маневры, при самом отчетливом и картинном их исполнении, могли я не дать верного изображения румянцевских побед. Невозможно допустить, чтобы умнейший и даровитейший из наших генералов обличил в этом случае бессознательность в своих действиях и такую наивность, что даже не мог догадаться в чем дело. Скорее есть повод предположить, что он захотел тонким образом дать почувствовать несходство копии с оригиналом. – прим. Д. Р.). [487]

Перед отбытием великого князя восвояси, Фридрих приехал в Берлин (из Потсдама) проститься с ним; это было в воскресный день; при дворе был большой ужин, на котором употреблялась золотая посуда. Было чрезвычайно жарко, а в столовой зале набралось множество любопытных, так что все задыхались от духоты, и король распорядился удалить посторонних зрителей.

Фридрих, желая щегольнуть пышностью (jouer la magnificence) перед наследником российского престола, не забыл, в то же время, своих правил строгой бережливости: он наиподробнейшим образом проследил все счеты расходов, сделанных или заказанных генералом Лентулусом; нашел их преувеличенными или недостаточно верными, и, после того, так неласково принял этого генерала, что тот вскоре решился возвратиться в свое отечество, в Швейцарию.

Когда, в ожидании великого князя, обер-шталмейстер получил от короля повеление исправить поскорее и получше старые парадные экипажи и позолоченную упряжь Фридриха Первого, то, составив смету расходам на эти поправки, доложил государю, что они обойдутся, по крайней мере, в десять тысяч талеров, Монарх отвечал ему:

— “Я знаю очень хорошо, что ваше превосходительство изволите быть щедры и великолепны; а я, перебиваясь кое-как посредством соблюдения экономии, не на столько счастлив, чтобы иметь возможность следовать вашему блестящему примеру. Но что меня отчасти успокаивает, так это полная уверенность, что ваше превосходительство, в добавок, отменно искусны и усердны к делу; а потому я и льщу себя надеждой, что вам благоугодно будет произвести все нужные исправления за шесть тысяч. Вот все, что я могу на это отпустить. Так значит, решено: шесть тысяч. Ни копейки больше. Но чтоб все было хорошо и ни в чем не было недостатка”.

И вследствие этой насмешливой отповеди, имевшей грозное значение строжайшего приказания, бедный обер-шталмейстер нашел [488] средства сделать почти за полцены всю работу, какая требовалась обстоятельствами.

....В каком бы исключительном, особенном положении ни находился великий король, он никогда не делал уступок в усвоенных им принципах и не отклонялся от них ни на шаг. Напротив, он как будто изысканно пользовался всяким обстоятельством, выходящим из ряда обыкновенных, чтобы в виду его заявить еще с большей торжественности), до какой степени он был несроден отступать от своих основных правил. Такой образ действий в особенности применялся к его постоянной заботе поселить уважение к законам, не только касающимся имущественных прав, но и относящимся к полицейскому благоустройству.

После первой войны за Баварское наследство, Франция и Россия условились, наконец, двинуть свои войска, — каждая держава по 50,000 человек, — против императора Иосифа II, если последний не согласится на сделанные ему предложения. Пятьдесят тысяч русских расположились уже в Польше, в готовности приступить к военным действиям, как скоро окажется нужным. Эта армия долженствовала состоять под главным начальством князя Репнина, находившегося при короле прусском, в качестве уполномоченного на ведение переговоров. Однако ж, князь Репнин не имел поручения заведовать всеми подробностями военных действий: они были возложены на подчиненного ему знаменитого Суворова (Schuwaroff), которого я видел вскоре после того в Берлине много раз, и из уст которого слышал однажды, бывши у посланника, князя Долгорукого, следующий рассказ:

— “Какой необыкновенный человек, — говорит Суворов, — король ваш! Ничто его не поколеблет и не преклонит. У меня было с ним замечательное приключение, при чем он просто поразил меня. Перед выездом из Петербурга, я получил от императрицы депеши для доставления королю, о которых знал, что они весьма важны и безотлагательны. Мне было приказано проехать этот путь как можно скорее, да и самый предмет моей командировки достаточно побуждал меня не мешкать ни одной минуты. Легко понять, сколько мне пришлось вытерпеть от медлительности почтарей в прусских владениях. Я им щедро давал деньги и постоянно твердил, как необходимо мне ехать скорее, — и что же? Я не мог ровно ничего добиться, точно толковал автоматам. Эта беда дошла до последней крайности, когда я проезжал Померанию, и именно в то время, [489] когда все терпение мое истощилось. В таком-то был я положении, как попался мне почтарь, еще мешкотнее прочих; напрасно я его уговаривал, сулил ему дать побольше на водку, наконец, сердился и грозил: ее еще пуще делал проволочки, закуривая свою трубочку и поминутно давая отдыхать лошадям, да вдобавок стал и грубить. Тут, вышед из себя окончательно, я влепил ему тростью с полдюжины плотных ударов, с обещанием наддачи, если он не поедет шибче. Это средство помогло, и возница моя прибавила шагу, но, приехав на следующую станцию, он подал жалобу местным судьям (magistrats), которые пришли ко мне, с объявлением, что, на основании законов, они обязаны меня задержать до окончания производства дела, начатого по иску этого просителя; законы же государства безусловно воспрещают проезжающим, под страхом тяжких взысканий, бить почтарей, на которых дано только право жаловаться местному суду. Я заметил господам судьям, что если они меня остановят, то будут ответственны за гибельные последствия моей задержки. Я показал им вверенные мне депеши, под императорской печатью, на имя их государя; кроме того, они увидали на мне орден: все это на них подействовало и они пустили меня ехать далее.

“Не трудно было предвидеть, что они непременно донесут королю обо всем деле, а так как мне приходилось опередить посылку их донесения, то я решился воспользоваться этим преимуществом, чтобы поскорей самому рассказать о моем приключении Фридриху, при первом же с ним свидании. Тотчас по приезде в Бреславль, я был позван к нему и принят как нельзя лучше. Самая благосклонная и приветливая физиономия, величайшая вежливость, выражения лестного внимания и удовольствия видеть меня, — вот что встретило и ободрило меня сначала. При вопросе: “благополучно ли вы ехали?” (Avez-vous fait un heureux voyage?), я рассказал ему, вкратце, каким образом почтари, — особенно в Померании, — выводили меня из всякого терпения, и как грубость одного из них довела меня до крайности ударить его, — чем, однако ж, сделана ему больше острастка, нежели нанесена боль; далее рассказал я, как местные судьи на следующей станции, удостоверившись в моей необходимости спешно ехать, чтобы своевременно явиться для принятия и исполнения повелений его величества короля, решились не препятствовать продолжению моего пути... С первых же слов моего рассказа, я увидел перед собой совершенно иного человека; никогда в театре сигнальный свисток не производит такой быстрой и противоположной перемены декорации. [490]

Этот человек преобразился мгновенно в серьезно-внимательного, холодного и строгого слушателя; он неподвижно и безмолвно выслушал меня до конца, и, когда я кончил, он ледяным тоном произнес только эти немногие слова: “господин генерал, вы весьма счастливо отделались” (Monsieur le general, vous avez ete fort heureux). И затем он поспешил заговорить о другом, причем, мало-помалу, вновь принял на себя прежний вид приятного собеседника. Скажу вам, господа, что. никогда не понял я так хорошо, как в этом случае, что значит и чем должен быть государь, достойный управлять народами, всегда проникнутый сознанием своих обязанностей и неуклонный в поддержке общественного порядка и законов. Пусть почты в его стране устроены в самом деле неудобно для путешественников, — а все-таки, в ожидании, пока не последует правильного изменения их к лучшему законодательным путем, — дотоле он обязан не оставлять установленным покровительством своих почтарей, так как отнюдь не в них лично кроется причина зла. Преобразовывайте, улучшайте ваши учреждения, если это нужно и возможно для вас; но, до тех пор, умейте заставить чтить действующие законы. Затем, не могу уже сказать, что он отвечал своим судьям, потому что я более не слыхал об этом деле”.

Суворову казалось тогда (около 1779 г.) лет сорок с небольшим (Суворов родился в 1729 г., следовательно, в 1779 г. имел ровно 50 лет от роду. – прим. Д. Р.). Это был маленький человечек, довольно крепкий, сухощавый, но не тощий, вечно подвижной и юркий. На моем веку я никого не видывал, кто был бы так стремителен, как он (prompt), во взглядах, словах и движениях. Казалось, он ощущал потребность делать одновременно тысячу дел, переносясь, как молния, от предмета к предмету, или от одной мысли к другой. Мне иногда сдавалось, что я гляжу на помешанного, да и сами русские сознавали, вместе со мной, что, по крайней мере, он слишком странен, хотя, впрочем, все они, вообще, твердо стояли на убеждении, что это один из храбрейших и искуснейших полководцев в мире. В последствии, я не был удивлен с его стороны ни повешением двенадцати тысяч поляков (!!!) за мужественное противодействие разделу Польши (?!!!), ни оригинальной и доблестной ролью, какую играл он в Италии и Швейцарии, сражаясь с французами за австрийцев, против которых так охотно готовился к бою, заодно с французами, двадцать лет тому назад. [491]

V.

Воспоминания о некоторых событиях Семилетней войны. — Принц Генрих прусский. — Его двукратное путешествие в Петербург. — Политические его виды. — Дипломатия прусского кабинета при Фридрихе II. — Неожиданность раздела Польши. — Выпуск фальшивой монеты из Пруссии и принятия по этому случаю меры Екатериной II. — Королева шведская Ульрика. — Ее воспоминания о действиях русского посланника. — Принц Вильгельм Брауншвейгский, волонтер русской армии.

В Семилетнюю войну, русские, овладев Пруссией, внесли туда все опустошительные бедствия войны: и необычайные поборы, и грабежи, и пожары; страна подверглась жестокому разорению и дикому произволу. Фридрих имел с неприятелем много битв, страшно кровопролитных, и в одной из них (Битва при Цорндорф, 14-го августа 1758 г. Русскими командовал граф Вилим Вилимович Фермор, в последствии служивший губернатором в Смоленске, с 1763 по 1770 г. Умер в 1771 г. – прим. Д. Р.) взял в плен несколько значительнейших генералов, в том числе и Григория Чернышева, бывшего в последствии военным министром (Не Григория, а Захара Григорьевича Чернышева, тогда генерал-поручика, а в последствии фельдмаршала (род. 1772, ум. 1784 г.). Вместе с ним попали в плен генералы: Салтыков, Мантейфель, Сулковский и бригадиры: Тизенгаузен и Сиверс. См. “Записки Болотова”, изданные “Русской Стариной”, т. I, стр. 790 — 792. – прим. Д. Р.). Вечером пленников представили королю, со следующим докладом: “гг. русские генералы”. Тогда Фридрих, взглянув на них с негодованием, сказал: “Русские генералы? Скажите лучше — варвары-зажигатели!” И с этими словами повернулся к ним спиной.

Несколько лет спустя, те же самые генералы, возвращенные при размене пленных, находились во главе русской армии, когда воцарился Петр III. По смерти этого государя, Екатерина II послала своим войскам приказ возвратиться в Россию и принять нейтральное положение. Тут у Фридриха было свидание с теми военачальниками, с которыми прежде он обошелся так дурно. Теперь он беседовал с ними целый час, без шляпы, с непокрытой головой на солнечном жару, и в этом разговоре, всевозможными любезностями, просьбами, обещаниями и, без сомнения, убедительно-вескими доводами, добился от них, чтобы они подержали в тайне до завтрашнего дня полученный ими приказ о возвращении в свои пределы. Тогда он вступил в сражение с австрийцами, [492] сосредоточив против них все свои силы и обеспечившись тем, что левый его фланг был прикрыт русской армией, которая собственно не участвовала в сражении, но стояла в боевом порядке. Австрийцы же, ничего не зная о полученном из Петербурга распоряжении и опасаясь всего со стороны русских, готовых к делу, не смели в виду их предпринять никаких наступательных движений, вследствие чего были разбиты королем, который одержал над ними полную победу, — выигранную благодаря неведению побежденных, вероломству свидетелей боя, удалившихся только на другой день, и ловкой изворотливости победителя. За то генерал Григорий (Захар?) Чернышев, этот варвар-зажигатель, получил в дар от его величества великолепную шпагу, украшенную бриллиантами, которую он свято хранил всю свою жизнь. Русские военачальники не подпали в Петербурге обвинению в ослушании, потому что Екатерина II, прочитав переписку Фридриха с Петром III (Эта чрезвычайно интересная переписка впервые обнародована в “Русской Старине” изд. 1871 г., том III. – прим. Д. Р.), совершенно разуверилась на счет первого: она, думая прежде, что король прусский относился, по крайней мере, безучастно к поступкам, какие она испытывала или могла ожидать от своего мужа; но прочитанные ей письма доказали, что, напротив, король не пропускал ни одного случая смягчать и успокаивать Петра, своего восторженного почитателя, и всегда отзывался о ней как нельзя лучше. Этой-то умеренности Фридриха и мудрой его прозорливости следует приписать нейтралитет, принятый Екатериной почти вслед за выказанными было ей намерениями возобновить враждебную политику императрицы Елисаветы относительно Пруссии. Когда в продолжение Семилетней войны русские вступили в Берлин, то эти “зажигатели” (как называл их Фридрих II) выказали в себе гораздо более дисциплины, умеренности и менее варварства, чем австрийцы. Очень многим семействам, — в особенности по рекомендации знаменитого Эйлера (Леонгард Эйлер, славный математик, член академий наук: парижской, лондонской, берлинской и петербургской. Он прожил в Берлине двадцать пять лет, а потом переселился в Петербург, где потерял зрение, и умер на 77-м году от роду. Родился в Базеле в 1707 г., ум. в 1783 году. – прим. Д. Р.), — дана была охранная стража; поборы взимались в возможно-ограниченном размере: общественные сооружения и памятники оставлены неприкосновенными. Был даже случай, что за какую-то недобросовестную проделку [493] (friponnerie) русское начальство распорядилось подвергнуть полкового священника или попа телесному наказанию, публично, причем заведовавший экзекуцией генерал почтительно поцеловал ему руку перед началом и по окончании экзекуции.

Принц Генрих, второй брат Фридриха II (Фридрих-Генрих-Людвиг, принц прусский, род. в 1726 г. умер в 1802 г. Он был из лучших боевых сподвижников своего гениального брата, но личные между тем и другим отношения не отличались особенной короткостью. Генрих был притязательно-самолюбив, угрюм и чрезвычайно непривлекателен наружностью. Впрочем, автор этих воспоминаний, пользовавшийся его вниманием, постоянно отзывается о нем в хвалебном смысле. – прим. Д. Р.), два раза ездил в Петербург (С октября 1770 г. по январь 1771 г., и с половины апреля по июль 1776 года. – прим. Д. Р.), по важным и весьма секретным тогда политическим видам: Пруссия желала приобрести себе шведскую Померанию (за которую предоставляла равный участок в Финляндии) и Мекленбург, за Вестфалию и Гельдерн; кроме того, хотела обмена: Лузации на Аншпах и Барейт, небольшой части Богемии, что с правой стороны р. Эльбы, на часть Польши и, наконец, домогалась городов Данцига, Торна и Эльбинта с их территорией.

Есть основание заключить, что первый раздел Польши был предложен принцем Генрихом; но он отнюдь не хотел окончательного ее уничтожения и открыто порицал второй и даже последний раздел этого королевства.

.... Политические соображения, возбуждавшие его против всеобщего раздробления Польши, внушали ему особенный план; он рассчитывал, что возможно было бы поставить это государство в положение надежного передового оплота против России, Австрии и Турции, в случае надобности, и видел в Польше весьма полезного союзника для Пруссии, Швеции и Дании. Таковы были тайные причины, по которым он никогда не мог простить, во-первых, — своему брату Фридриху II противодействия к возведению его, Генриха, на польский престол; а во-вторых, — племяннику своему, королю Фридриху-Вильгельму II, последнего раздела Польши.

.... Из всех европейских кабинетов, берлинский, при Фридрихе II, отличался скрытностью, бдительной внимательностью к ходу дел, предусмотрительностью и ловкостью. Спокойный с виду, король был, в сущности, неустанно-деятелен; непроницаемый для [494] других, он умел разгадывать всех. Не смотря на общераспространившееся мнение о крайней тонкости Фридриха, а следовательно, и о необходимости относиться недоверчиво к его замыслам, — ему всегда удавалось застигнуть врасплох других. Отчасти можно судить о том по первому разделу Польши. Фридрих начал с того, что распустил слух, будто бы там появилась чума и что, для ограждения Пруссии от заразы, границы должны быть оцеплены военным кордоном. Эта выдумка обманула решительно всех, — по крайней мере, в Берлине, где все горожане запасались уксусом четырех разбойников. Удивление было всеобщее, когда мнимый кордон оказался армией, которая, в двухдневный переход, заняла области, долженствовавшие отойти на долю Пруссии. Французский посланник в Вене, князь Людовик-де-Роган (Rohan-Guemene (Louis-Rene-Edouard), кардинал, — тот самый, который известен несчастным делом об ожерелье, купленном, будто бы, для королевы Марии-Антуанеты. Род. 1734 г., ум. в 1802 г. Д. Р.), писал своему двору, что этот раздел Польши просто небывальщина; герцог д'Эгильон (duc d'Aiguillon), министр иностранных дел в Версали, утверждал то же самое пока, наконец, раздел не осуществился фактически, очевидно для всех, с объявлением о том самому версальскому кабинету.

Интересно одно обстоятельство: Фридрих II, имея постоянно карту Польши перед глазами, когда он соображал ее раздел между тремя державами, оставил по смерти своей эту карту разложенной на том же столе, в собственной библиотеке. На ней были проведены линии пером и карандашом, для обозначения границ, как уже определившихся при разделе, так, по-видимому, и вновь предполагаемых. Этот раскрытый атлас намекал на задуманный проект нового передела, или показывал, что дело призвано совсем поконченным: можно думать двояко. Как бы ни было, а это обстоятельство и множество подобных обнаруживают, что Фридрих мало заботился о мнении общественном относительно совершившихся событий.

В царствование Фридриха II были случаи выпуска фальшивой монеты, и один из них произошел уже в мирное время, долго спустя после Семилетней войны. Эта подделка монеты, в мнении публики, слыла делом самого короля, т. е. последствием его распоряжения. Я не берусь утверждать чего наверно не знаю, а только расскажу о происшедшем и о толках по этому поводу... В деле, о котором говорю, главным агентом является некто Гальсер [495] (Galser), один из старших секретарей собственной канцелярии короля ....

Перед первым разделом Польши, Гальсер заказал тайно сделать миллионов на пятнадцать дукатов, с примесью недоброкачественной лигатуры на целую треть веса. Сбыть выдранной таким образом монеты был поручен сыну известного мастера по этой части, еврею Ефраиму, который отправился в Польшу, окружив себя щегольской обстановкой, под именем советника Симониса (le conseiller de Simonis). Там он делал громадные закупки зернового хлеба, драгоценных камней, золота и серебра, — все на наличные деньги, так что в несколько месяцев успел спустить привезенные с собой миллионы (Действительно, великий Фридрих не погнушался ремеслом делателя фальшивой монеты и, в ноябре 1771 г., выпустил порядочное количество ее в Польшу (два миллиона флоринов) через евреев, с целью найти в этой операции способы к дешевому содержанию своих войск, введенных туда пред первым разделом (см. депешу Сальдерна, в “Истории падения Польши” соч. С. М. Соловьева, стр. 139). – прим. Д. Р.). Поляки скоро убедились, что обмануты на третью часть ценности всех полученных ими платежей, и, в свою очередь, решились таким же способом сбыть поддельную монету далее, к своим соседям, русским, расплачиваясь ею за купленные у них товары. К несчастью, в России скоро открыли подделку, возбудившую громкие жалобы обманутых. Жалобы эти дошли до Екатерины II; она велела дознать дело и без труда добралась до первоначального виновника всей операции, — советника Симониса; последнее обстоятельство навело ее на след, дав возможность догадаться, чьим именно орудием был этот господин. Тогда императрица распорядилась объявить своим подданным, что имеющиеся у них поддельные дукаты будут принимаемы в казенных кассах, с разменом на настоящие, а Фридриху сообщила обо всем этом, потребовав, чтобы его прусское величество, под опасением весьма серьезных последствий, соблаговолил взять назад все фальшивые деньги прусского изделия, попавшие в Россию, и разменять на монету, употребительную в торговле. Я не должен умолчать перед читателями, что все вышеизложенные и нижеследующие факты переданы мне и засвидетельствованы друзьями и покровителями г. Гальсера, а потому, с их же слов, скажу еще, что Фридрих, получив депешу от Екатерины II, позвал к себе Гальсера и сказал ему:

— “Вы сделали очень неудачное дело по фабрикации дукатов; [496] посмотрите, что пишет ко мне о том русская императрица. Можете быть уверены, что я не навлеку на себя войны из-за этой истории. И так, я приму дукаты, которые мне возвратят, по нарицательной их стоимости. Но, сверх того, мне остается уверить императрицу, что сам я тут ровно не при чем; а для этого у меня нет иного средства, как объявить, что фальшивые деньги вы смастерили без моего ведома и что за это вы будете мною наказаны, заключением в крепость Шпандау”.

Говорят, выслушав такое предложение, Гальсер не соглашался быть опозоренным, но его величество прогневался, дал ему сапогами несколько пинков по ногам и велел тотчас же засадить его в крепость. Замечательно притом, что король тут же отдал строжайшие приказания о принятии охранительных мер для сбережения в целости имущества бывшего своего секретаря: его дома, мебели, а в особенности шестерки великолепнейших лошадей, считавшихся лучшими во всем государстве и превосходивших лошадей самого короля. Года чрез полтора, Гальсер был выпущен из крепости; ему возвратили все, что ему принадлежало, и назначили местом пребывания одну деревню вблизи Мекленбурга, — может быть, ту, где он родился, но, по крайней мере, ту самую, где жил его брат, в звании пастора.... По смерти Фридриха, Гальсер получил более свободы и, кажется, был даже употребляем по секретным правительственным поручениям.

Сестра Фридриха II, вдовствующая королева шведская Ульрика. прогостила в Берлине месяцев девять. Я часто удостаивался быть в числе приглашаемых ею особ.

Однажды она рассказывала мне про все интриги иностранных посланников в Стокгольме во время ее царствования, — в особенности же посланников английского и русского. Интриги эти затеяны были с целью поселить внутри Швеции разлад, рознь и смуту для ослабления государства. Не то обстоятельство раздражало королеву Ульрику, что дипломаты домогались всячески вредить: “они уж для этого и были присланы (говорила мне она), — стало быть, такой образ действий входил в их обязанность; но, по мнению королевы, пуще всего заслуживал негодования выбор средств, какие они употребляли, особенно представитель России. Английский посланник все-таки еще соблюдал некоторую благопристойность в своих действиях; правда, он пускал в ход клеветы [497] собственного или чужого изобретения, но, по крайней мере, чтил принятые формы, обычаи и тоне общества, тогда как посланник русский не знал в этом случае никаких для себя пределов и не стеснялся ни приличием, ни стыдом: он сеял свои козни даже в самых низших слоях черни, распространял в этой среде вопиющие нелепости и сам обегал грязнейшие харчевни, чтоб распускать там мерзостные слухи и толки, совершенно ложные и неправдоподобные”. Могу положительно сказать, что королева Ульрика питала отъявленную ненависть к этому русскому дипломату, имя которого я забыл, но знаю, что он находился очень долго в Швеции, прежде чем королева приехала в Берлин (Королева Ульрика, супруга короля шведского Адольфа-Фридриха, царствовавшего с 1751 по 1771 г., особенно памятна учреждением в Стокгольме академии изящной словесности, в 1753 году. Внутреннее разъединение в Швеции, о котором здесь приведен рассказ этой королевы, явилось последствием борьбы двух политических партий, известных в истории под названием шляп и шапок. Обе были под сильным влиянием представителей иностранных держав. Первая партия, аристократическая, пользовалась поддержкой России, а вторая, королевская, — Франции. Крамолы этих партий повергли Швецию почти в состояние анархии, превращенной государственным переворотом, который произведен был королем Густавом III в 1772 году. Русским чрезвычайным посланником при Адольфе-Фридрихе и его преемнике был граф Иван Андреевич Остерман, с 1760 г. по 1774 г., после чего получил звание вице-канцлера. Он род. 1723 г., ум. 18-го апреля 1811 года, на 89-м г., сенатором, в чине действительного тайного советника. Имел ордена: Александровский, Андреевский и Владимирский (1-й степени). – прим. Д. Р.)

Племянник короля по матери, принц Вильгельм Брауншвейгский, попавший в немилость Фридриха (Он и брат его, принц Фридрих-Август, были сыновья сестры Фридриха, герцогини Брауншвейгской, и состояли в военной службе. На их родной сестре женился наследный принц прусский, племянник короля, Фридрих Вильгельм; но этот брак не был счастлив и расторгнут по тре6ованию мужа. Принц Вильгельм за сестру свою безвинно навлек на себя неудовольствие Фридриха II, чем был сильно потрясен. – прим. Д. Р.), тяготившийся гарнизонной службой в провинции, искал удобного случая выйти из этого положения. Такой случай представился, когда возникла новая война между Россией и Турцией. Он ходатайствовал о дозволении служить волонтером под начальством фельдмаршала Румянцева, на что и получил разрешение.

.... В двух больших битвах, где Румянцев нанес [498] туркам решительное поражение (Конечно, при Ларге и Кагуле, 8-го и 21-го июля 1770 г. – прим. Д. Р.), принц Вильгельм из первых стремился в самый пыл боя, в голове передовой колонны русских гренадеров. Ежеминутно подвергаясь опасности быть убитым, он даже не был ранен. В эти долгие и трудные два дня он покрыл себя блеском славы, но не радовался и даже как будто тяготился ей. Душевная его тоска не рассеялась, а усталость даже увеличила ее, истощением сил. Через два дня после второго из этих сражений, у него сделалось воспаление, которое произвело смертельную жабу (une esquinance violente), быстро уложившую его в гроб, не смотря на все врачебные пособия... Фридрих II выразил глубокое сожаление о безвременной кончине этого доблестного и даровитого принца.

Д. Д. Рябинин

(Окончание следует)

Текст воспроизведен по изданию: Записки профессора-академика Тьебо // Русская старина, № 11. 1878

© текст - Рябинин Д. Д. 1878
© сетевая версия - Трофимов С. 2008
© OCR - Трофимов С. 2008
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русская старина. 1878