Главная   А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Э  Ю  Я  Документы
Реклама:

ДЖИАКОМО КАЗАНОВА И ЕКАТЕРИНА II 1

(По неизданным документам).

СТАТЬЯ ШАРЛЯ ГЕНРИ

III

Перехожу к похождениям Казановы в России и останавливаюсь на его свидании с Екатериной II, как оно рассказано в «Записках». «Наставник цесаревича, великого князя Павла Петровича, граф Панин, спросил меня однажды, — пишет Казанова, — неужели я намерен покинуть Петербург, не видав императрицы? Я отвечал ему, что для меня крайне прискорбно не иметь этого счастья, так как нет человека, который согласился бы представить меня. Граф тотчас же указал мне на Летний сад, как на обычное место утренних прогулок ее величества.

— Но каким образом и по какому праву я подойду к ней?

— Ни в каком праве нет надобности.

— Я для императрицы неизвестное лицо.

— Вы ошибаетесь: она вас видела и даже заметила.

— Во всяком случае, я не осмелюсь подойдти к ее величеству без чьего либо содействия.

— Я сам там буду. [511]

Мы условились с графом о дне и часе встречи. Я прогуливался один, рассматривая украшения сада. Аллеи были уставлены по краям множеством статуй жалкой работы. Тут были и горбатые Аполлоны, и сухопарые, чахлые Венеры, и похожие на гвардейских солдат Амуры. Нельзя представить себе ничего забавнее смешения мифологических и исторических имен. Мне вспоминаются одна маленькая и безобразная фигурка с смеющимся лицом, названная Гераклитом, и другая фигурка, плачущая, которой дано имя Демокрита. Какой-то старик с длинной бородой получил имя Сафо; двое ласкающихся друг к другу молодых людей представляли собою Филемона и Бавкиду. Я постарался сдержать порывы веселого расположения духа и пошел навстречу к императрице. Впереди ее шел Орлов, а за нею следовало много дам. Граф Панин шел с нею. После обмена первых приветствий, она спросила, что я думаю об украшениях сада. Я повторил ей только то, что говорил прежде королю прусскому, сделавшему мне тот же самый вопрос. Что касается надписей, прибавил я, то они сделаны для того, чтобы ввести в заблуждение невежд и потешить людей, имеющих хотя какое нибудь понятие об истории.

— Да, и надписи, и фигуры никуда не годятся. Над моей бедной тетушкой посмеялись. Надеюсь, однако, что вы имели случай видеть в России вещи менее смешные, чем эти статуи.

— Ваше величество, то, что в ваших владениях может вызвать у других смех, далеко не в состоянии сравниться с тем, что возбуждает в них удивление иностранцев.

В продолжение разговора мне случилось упомянуть о короле прусском и отозваться о нем с похвалою. Императрица пригласила меня передать ей мои беседы с ним, и я передал ей все. В то время шла речь о празднике, который императрица собиралась дать и который был отложен по случаю неблагоприятной погоды. Дело в том, что предполагалось устроить турнир, где явились бы знаменитейшие воины ее империи. Екатерина спросила меня, даются ли подобные праздники на моей родине.

— Конечно, и тем более, что подобным увеселениям благоприятствует климат Венеции; там хорошая погода — вещь такая же обыкновенная, как здесь дурная, хотя ваш год и моложе нашего.

— Это правда, ваш одиннадцатью днями старше.

— Введение в ваших обширных владениях грегорианского календаря, — поспешил я прибавить: — было бы вполне достойно вашего величества. Вам, конечно, известно, что он принят уже во всех странах. Даже Англия, и та вот уже четырнадцать лет, как исключила последние одиннадцать дней февраля месяца, и эта мера успела доставить британскому правительству [512] несколько миллионов прибыли. Другие европейские государства с удивлением видят, что старый стиль еще сохранился в империи, глава которой считается и главою церкви, и в которой есть академия наук. Полагают, что Петр Великий, установивший начало года в день 1 января, отменил бы и старый стиль, если-б не был вынужден следовать примеру Англии, которая одна поглощала всю торговлю его империи.

— Притом, — прервала императрица: — Петр не был ученым.

— Он был гораздо больше чем ученый, ваше величество: это был человек великого ума, необычайный гений. Сколько такта во всех делах и какая ловкость в ведении их! Какая решительность, какая смелость! Ему удавались все предприятия, потому что он обладал умом, который помогает избегать ошибок, и необходимой энергией для искоренения злоупотреблений.

Я еще не успел докончить своего панегирика, как Екатерина уже отвернулась от меня. Я подумал, что она не без тайной досады слушает похвалы, расточаемые ее предшественнику.

Встревоженный оборотом, положившим конец этому разговору, я обратился с расспросами к графу Панину, который уверил меня, что я очень понравился ее величеству и что она спрашивала обо мне каждый день. Он советовал мне пользоваться всеми случаями для встречи с нею. «Впрочем, — прибавил он, — так как вы ей понравились, то она наверно пригласит вас к себе, и если только вы заявите ей о своем желании получить здесь какую нибудь должность, вы ее получите».

Не зная хорошенько, какую должность мог бы я занять в стране, пребывание в которой мне не слишком нравилось, я, однако, с удовольствием узнал, что императрица составила благоприятное мнение о моей личности, не говоря уже о том, что меня восхищала мысль иметь свободный доступ ко двору. Поэтому я широко пользовался привиллегией представляться ее величеству и каждое утро отправлялся на прогулку в ее садах. В один прекрасный день мы встретились там лицом к лицу.

Она начала разговор чрезвычайно лестным для меня образом.

— То, чего вы пожелали для чести России, — сказала она: — уже сделано; с нынешнего дня все письма, которые мы будем посылать за границу, равно как все публичные документы, могущие представить интерес для истории, будут помечаться двумя числами, поставленными одно над другим.

— Позвольте заметить, ваше величество, что старый стиль теперь только на одиннадцать дней опережает новый, но что в конце нынешнего столетия явится более значительная разница. Что вы сделаете с этим излишком? [513]

— Я все предвидела. Последний год нынешнего столетия, который, благодаря грегорианской реформе, не будет високосным в других странах, не будет им и у нас. Кроме того, ошибка состоит в одиннадцати днях, а это в точности соответствует тому числу, которым ежегодно увеличиваются епакты, так что мы в праве сказать, что у вас епакты те же, как и у нас, с разницею лишь в одном годе. Что касается празднования Пасхи, то мы об этом не заботимся. Вы назначили равноденствие на 2-е марта, а мы на 10-е, но в этом отношении астрономы говорят в вашу пользу не больше, чем в нашу... То вы правы, то ошибаетесь, потому что равноденствие не всегда бывает в одно и то же число: оно наступает одним, двумя, даже тремя днями раньше или позже. Вы видите, что у вас нет постоянного согласия даже с евреями, которые сохранили високос.

Я был поражен и говорил сам себе: вот полный курс астрономии! Я искал, однако, возражений и сказал:

— Слова вашего величества могут только приводить меня в изумление; но как же с праздником Рождества?

— Я ожидала, что вы это скажете. Рим прав, и вы возразите мне, что этот праздник справляется у нас не во время солнцестояния, как бы следовало его справлять. По моему мнению, возражение это не слишком веско; притом справедливость и политика побуждают меня сохранить эту маленькую неправильность. Я не могу, вычеркнув одиннадцать дней из календаря, отнять у трех миллионов человек и прежде всего у самой себя день празднования их рождения и день их ангела. Может статься, скажут еще, что я сократила на одиннадцать дней человеческую жизнь. Наконец, меня сочтут, во всяком случае, за атеистку и станут говорить, что я уничтожаю постановления Никейского собора.

Против этого я ничего не мог возразить. Понятно, что нет возможности оспаривать непогрешимость Никейского собора. По мере того, как императрица продолжала говорить, мое удивление сначала все увеличивалось; но вскоре я заметил, что все это было произнесено ею, как затверженный урок, и что если чему следовало удивляться, то единственно ее памяти. И в самом деле, на другой день я узнал, что Великая Екатерина носила с собою в кармане небольшой трактат астрономии, с помощию которого ей нетрудно было блистать своею ученостию. Впрочем, она выражала свои мнения, которые во всем были ей подсказываемы, с замечательною умеренностию; она искала эффекта для самой себя, а не для своих слов. Будучи от рождения непокорна и прихотлива, она поставила себе за правило всегда сохранять полное спокойствие духа, к чему нелегко привыкнуть. В то время, когда я ее видел, Екатерина была еще молода, высока [514] ростом, полна почти через меру, с белым цветом кожи, открытой и благородной физиономией; её считали положительно красавицей, но, впрочем, только те, которые не обращают внимания на правильные черты лица и на гармонию всех его частей. Я был очень тронут ее добротой, привлекавшею к ней всеобщую доверчивость, которая так необходима для государей и которую отталкивали наружность и строгость ее соседа, короля прусского. Вникая в жизнь Фридриха, сначала удивляешься в этом монархе необыкновенному мужеству, которое он обнаружил во всех своих войнах; но скоро приходишь к убеждению, что он был бы побежден, если-б ему не помогло счастье, которое играет большую роль в его успехах. Фридрих многое предоставлял случаю; это был игрок, по меньшей мере, столь же смелый, как и искусный. Загляните, напротив, в историю Екатерины, и вы увидите, что она не слишком полагалась на одержанные успехи, что она приводила в исполнение такие предприятия, которые до нее Европа считала невозможными, и что, повидимому, она гордилась тогда только, когда могла уверить всех, что это было ей легко.

Императрица беспрестанно заводила со мною речь о календаре, но от этого нисколько не подвигались вперед мои дела. Я решился представиться ей еще раз, в надежде завязать разговор о чем нибудь другом. Вот я в Царском Селе. Увидев меня, она тотчас же сделала мне знак подойдти к ней.

— Кстати, — сказала она: — я забыла вас спросить, нет ли у вас еще какого нибудь возражения против моей реформы?

— Вы все о календаре?

— Да, все о нем.

— Я отвечу вашему величеству, что сам преобразователь признал существование небольшой погрешности, но она до того незначительна, что пройдет восемь или девять тысяч лет прежде, чем явится потребность в ее исправлении.

— Мои вычисления сходятся с вашими; если же они верны, то папа Григорий VII (sic) был неправ, признавая эту погрешность, потому что законодатель не должен обнаруживать ни слабости, ни бессилия. Не смешно ли подумать, что если-б преобразователь не выкинул високосного года в конце столетия, то, по прошествии пятидесяти тысяч лет, прибавился бы один лишний год, тогда как в продолжение этого периода равноденствие повторялось бы около ста тридцати раз в году, а праздник Рождества пришелся бы десять или двенадцать тысяч раз в самой средине лета! Преемник святого Петра, как его называют, нашел в среде верующих своей церкви такое послушание, на которое он не мог бы рассчитывать здесь, где слишком строго придерживаются старых обычаев. [515]

— Я не сомневаюсь, что воля вашего величества восторжествовала бы над всеми преградами.

— Я желаю этому верить, но представьте себе огорчение моего духовенства, если-б я принудила его выпустить из календаря сотню святых, имена которых значатся в последние одиннадцать дней! У вас, римских католиков, приходится только по одному святому на каждый день года, а у нас — по десяти и по двенадцати! Заметьте, кроме того, что государства, возникшие ранее других, настойчиво придерживаются своих первоначальных учреждений, и народ имеет основание считать их хорошими, так как они никогда не подвергаются переменам. В этом отношении я вовсе не порицаю обычая вашего отечества, где год начинается 1-го марта: это праздник его старинного существования. Но не происходит ли от этого какой нибудь путаницы?

— Никакой. Две буквы, прибавляемые нами к числу месяца в продолжение января и февраля, устраняют возможность всякого недоразумения.

— Говорят также, что вы не делите двадцати-четырех суточных часов на два счета, по двенадцати в каждом.

— Действительно, у нас дни считаются от начала ночи.

— Это странно! Если вы находите такой способ удобным, то я никакого удобства в нем не вижу.

— Позвольте, ваше величество, считать наш обычай заслуживающим предпочтения перед вашим. Нам нет надобности предупреждать пушечным выстрелом о закате солнца.

— Прекрасно, но, взамен этого неудобства, мы можем похвалиться большою выгодою, именно тою, что мы знаем наверно, что, когда часовая стрелка стоит на двенадцати, то она означает полдень или полночь.

После этой ученой беседы она заговорила о других венецианских обычаях, между прочим, об азартных играх и об лотерее.

— Меня просили, — сказала она: — разрешить лотерею в моей империи; я на это согласилась, но под условием, чтоб ставка была не меньше рубля, желая пощадить кошелек бедного человека, который, не зная тонкости игры и ее обманчивой прелести, всегда воображал бы себе, что выиграть терну легко.

Таков был мой последний разговор с великою Екатериною, несравненной государыней, которой я никогда не забуду» 2.

Необходимо было привести вполне эти страницы, чтобы бросить на них критический взгляд. Весь этот разговор передан очень живо, но нельзя не отметить в нем некоторых [516] неправдоподобностей. Как не подивиться тому, что похвалы Петру Великому заставили отвернуться прямую преемницу его великих предначертаний и его славы? И не отзывается ли вымыслом приписанное императрице заявление: начиная с нынешнего дня, будут выставляемы оба числа — по юлианскому и по грегорианскому календарю, — с нынешнего дня, т. е. с того самого, в который венецианец Казанова прочитал лекцию ее величеству! Подобные обычаи не узаконяются, а входят в употребление и неизбежно распространяются, соответственно потребностям международной торговли. Вероятно, читатели задавались также вопросом, откуда Казанова мог узнать, что императрица носила в кармане курс астрономии. Эти фиоритуры, очевидно, прибавлены, чтоб придать рассказу больше пикантности и занимательности.

Одна не напечатанная до сих пор рукопись самого Джиакомо Казановы, о которой я уже упоминал 3 и в которой автор передает свои разговоры с Екатериной, заключает в себе, кроме того, много подробностей, еще не являвшихся в печати. Я постараюсь представить краткое, но точное изложение ее содержания. По отношению к музыкальным вкусам императрицы, к вопросам, касающимся Венеции, к портретам Нарышкина, Олсуфьева, Платона и проч. следует заметить, что редакция этой рукописи на пять лет опережает редакцию приведенных выше страниц, а потому, сравнительно с ними, внушает более доверия. Мы не встречаем в ней похвал Петру Великому, заставляющих императрицу отворочиваться от автора, ни рассуждений о старом и новом стиле, ни уверения, будто бы ее величество носила в кармане трактат астрономии. Таким образом раскрывается само собою участие вымысла в редакции Записок.

Автор начинает с рассуждений о всеобщем принятии грегорианского календаря.

«Императрица всероссийская, — говорит он, — может считаться ученою, хотя ей и нельзя дать этого названия в строгом смысле слова. Ученость заменяется у нее тонким тактом, который дает ей возможность, даже в области науки, здраво судить обо всем, что она видит, или о чем ей говорят. Вот почему она никогда не дается в обман, и если что делает, то делает по возможности хорошо». [517]

В прямых отношениях с Екатериной Казанова находился не более четырех или пяти раз, но за то он употребил целый год на изучение ее ума и характера, всматриваясь в то, что она делала и чему всякий мог быть судьею.

«Вся Европа, видя, что эта государыня не исправила календаря, думает, что она или пренебрегает этой реформой, или боится осуществить ее, и все ошибаются, за исключением тех, которые, зная истину из прямого источника, не имеют надобности прибегать к догадкам. Вот что он слышал от самой императрицы за двадцать восемь лет перед тем (т. е. в 1765 г.) и что может смело обнародовать в интересах истины. Когда эта великая государыня спросила его самым приветливым образом, что замечательного находит он в Петербурге (вопрос, который предписывается этикетом и с которым всякий государь считает долгом обращаться к иностранцам, как из вежливости, так и для того, чтоб видеть их ум и, вместе с тем, узнать что либо также, о чем еще не доходило до его сведения), то, избегая лести, он дал такой отзыв, какой она могла слышать и от многих других. Повидимому, ценя скромность своего собеседника, она просила его сказать, что, по его мнению, было бы еще желательно для ее столицы, только что начинающей выходить из детского возроста. Высказав осторожно и не вдаваясь в многословие все, что он считал возможным сказать ей без всякого риска, он заметил, что делом достойным ее величества, хотя и не трудным, было бы исправление календаря согласно с грегорианскою реформой.

— Это уже сделано, — отвечала императрица со свойственною ей благосклонною улыбкой. — Во всей моей империи выставляются теперь оба числа, одно над другим, и всякому известно, что излишек одиннадцати дней означает новое исчисление.

— Но в конце столетия лишних дней будет уже двенадцать.

— Вовсе нет, — возразила она: — потому что это также улажено. Последний год нынешнего столетия будет не високосный, а потому в действительности между нами и вами не останется никакой разницы. У нас даже одинаковая с вашей епакта, за исключением одиннадцати чисел, потому что вы были вынуждены прибавить к епакте те одиннадцать дней, которые вы убавили в году. Это так верно, что у нас епакта всегда заключает в себе одиннадцать последних дней тропического года. Что касается празднования Пасхи, — прибавила она, улыбаясь: — то нам приходится не обращать на это внимания. Вы назначили равноденствие на 21-е число марта, а мы на 10-е число, и если астрономы делают вам упреки, то точно такие же упреки делаются ими и по нашему адресу; правда оказывается то на вашей, то на нашей стороне, потому что равноденствие нередко наступает [518] одним, двумя и тремя днями раньше или позже. Это ничему не мешает: ни общественному порядку, ни полицейскому надзору, ни действию законов, о котором заботится правительство. Что касается празднования Рождества, которое должно происходить во время зимнего солнцестояния, то правыми оказываетесь вы, но это дело весьма неважное. Я согласна оставить лучше эту маленькую ошибку, чем причинить моим подданным чрезвычайно сильное огорчение, выкинув из календаря одиннадцать дней, так как это отняло бы, по крайней мере, у двух миллионов моих подданных день их рождения или день их ангела и огорчило бы даже всех, потому что тогда стали бы говорить, что я, по неслыханному деспотизму, сократила их жизнь на одиннадцать дней. Конечно, никто не жаловался бы вслух, потому что у нас это не водится, но говорили бы друг другу на ушко, что я атеистка, что я не признаю непогрешимости Никейского собора. Но как ни наивны и ни забавны были бы эти порицания, мне от них было бы не до смеху. Для развлечения у меня есть вещи более приятные».

Вот в каком духе и с какою любезностию русская императрица беседовала с теми иностранцами, которых она удостоивала своим вниманием.

Казанова ничего не может сказать о совершенном спокойствии ее духа во всякое время дня, потому что ни разу не видал ее ни в то время, когда она председательствует в совещаниях по государственным делам, ни тогда, когда она работает одна или с кем либо из своих государственных или частных секретарей; но раз сто он ее видел на публичных выездах, в театре, на придворных приемах, в церкви, на прогулках и всегда замечал на ее прекрасном и благородном лице одинаковый отпечаток спокойствия духа и внутреннего довольства. Конечно, это могло быть последствием воспитания, но, чтобы русская императрица всегда в состоянии была держаться этого великого принципа, она должна была обладать чрезвычайно редким умом и энергией, превышающей обыкновенные силы человеческой природы, — энергией, какой он не встречал еще ни у одного государя и которую лишь очень редко случалось ему замечать в чертах лица того или другого министра.

Далее идет сравнение между Фридрихом II, которого Казанова незадолго перед тем видел в Берлине, и Екатериной. Он находит, что доступ к императрице Екатерине и доступ к королю прусскому диаметрально противоположны между собою. Казалось, этот государь находил удовольствие в том, чтобы нежданными вопросами приводить в смущение иностранца, добившегося чести вступить с ним в разговор. Этим он отнимал у своего собеседника смелость или задевал его самолюбие, так что нередко и сам мог быть введен в заблуждение. [519] Екатерина же, всегда поощрявшая собеседника всеми внешними знаками величайшей благосклонности, могла только выиграть от этого. Если хорошенько все взвесить, то окажется, что Екатерина была проницательнее Фридриха; в ее системе больше политического такта и с нею легче извлекать выгоды из непроницаемой скрытности, столь необходимой государям. Если-б потомство, руководствуясь указаниями истории, вздумало оценить по достоинству заслуги Екатерины и Фридриха, то ему пришлось бы сознаться, что Фридриха очень часто баловало счастье, тогда как этого вовсе нельзя сказать об Екатерине, для которой счастье, повидимому, никогда ничего не делало. Слепая богиня не может иметь влияния на тех, которые принимают меры против ее непостоянства, и из истории не видно, чтоб Екатерина когда либо воздвигала ей алтари. Она ничего не делала иначе, как по такому политическому рассчету, в котором наибольшая часть вероятностей была благоприятна для нее. До ее восшествия на престол вся Европа считала великими такие дела, которыми Екатерина пренебрегала или осуществить которые, как это доказано, она могла бы без труда. С другой стороны, она доказала, что другие предприятия, которые та же Европа считала невозможными, в действительности были очень возможны, потому что она бралась за них и осуществляла их с успехом. Она первая сумела подчинить политику требованиям государственной необходимости, а это настоящий философский камень политической нравственности. По мнению Казановы, главное желание ее преемника состоит в том, чтоб она пережила его, хотя ему и не хотелось бы умереть раньше ее. Эти противоположные чувства объясняются в человеческом сердце такими отвлеченными соображениями, которые неизвестны обыкновенной метафизике, но которые должны быть очень знакомы возвышенным душам, рожденным для управления великими империями.

Казанова часто хаживал в Летний сад, но Екатерина могла видеть его только издали и притом всегда одиноким. Спустя дней восемь или девять после описанного здесь первого свидания, императрица послала ему сказать, чтоб он подошел к ней.

— «Я забыла, — сказала ему государыня с видом достоинства и вместе с тем самой благородной снисходительности: — спросить вас, считаете ли вы исправление календаря безошибочным?»

Казанова отвечал, что никто не может поручиться за его безусловную точность, но всякому известно, что, если в нем и осталась какая нибудь погрешность, то она должна быть так ничтожна, что произвести чувствительную перемену в счислении года она могла бы только по прошествии девяти или десяти тысяч лет. Императрица сказала на это, смеясь, что она пришла [520] к тому же выводу, а если это так, то ничто не мешает считать исправление вполне точным.

— «Полная уверенность, — продолжала ее величество: — нравится умам, привыкшим в важных делах все подвергать сомнению, а потому, если представляется случай иметь такую уверенность в мелочах, то необходимо этим пользоваться. Мне кажется, что Григорию XIII не было надобности давать отчет в этой ошибке, хотя бы даже он был уверен, что она действительно существует. Законодатель никогда не должен являться ни слабым, ни мелочным. Несколько дней назад, я едва не расхохоталась при мысли, что если-б, во внимание к религиозным принципам, он не решился позволить себе исправление календаря, принятого вселенским собором, то благодаря этой коренной ошибке, по прошествии 50 000 лет, явился бы целый лишний год, весеннее равноденствие впродолжение того же периода переходило бы сто тридцать раз с одного дня на другой, все более и более отодвигаясь назад, и праздник Рождества десять или двенадцать тысяч раз пришелся бы среди лета, о чем смешно и подумать, так как этот годовой праздник должен справляться во время зимнего солнцестояния. Таким образом папа Бонкомпаньи установил очень мудрое правило по отношению к вашей церкви, которая должна существовать, в чем нет сомнения, до окончания веков. Но если бы это было сделано им не во внимание к религии, то во всяком случае он совершил дело, достойное великого государя, ибо наши труды должны иметь тот же характер, как и труды астрономов, которые в своих вычислениях никогда не предполагают конца исследования света. Римский первосвященник мог совершить эту реформу с такою легкостию, какая была бы невозможна в греческой церкви, которая строго держится старинных обычаев. Конечно, моя церковь не оказала бы мне неповиновения, если-б я повелела исключить одиннадцать дней, но как огорчилась бы она, видя себя вынужденною отменить для сотни святых празднование присвоенного им дня, потому что он вошел в число исключенных дней! В вашем календаре для каждого дня значится, по большей части, лишь один святой, а в нашем их приходится по десяти и по двенадцати. Вы сами можете видеть, что такая операция была бы жестока. Кроме того, я могу вам заметить, что все старинные государства любят сохранять свои старые обычаи. Обыкновенно говорят, что, если эти обычаи уцелели впродолжение такого долгого времени, то они не могут быть дурны. Например, ваша Венецианская республика не видит нарушения порядка в том, что началом года считается у вас первое число марта. Этот обычай не только не является варварским, а, напротив, составляет почтенное свидетельство ее [521] древнего существования, и, кроме того, гораздо основательнее начинать год с 1-го марта, чем с 1-го января. Буквы M, V, которые вы прибавляете к числу месяца, когда пишете из Венеции, вполне достаточны для объяснения читателю, что число это относится не к минувшему, а к текущему году. Венеция отличается, кроме того, своими гербами, в которых никакие правила геральдики не соблюдаются; даже рисунок, собственно говоря, не может назваться щитом герба. Нельзя также не обратить внимания на то, как странно она изображает своего патрона евангелиста Марка, и на пять обращенных к нему латинских слов, заключающих в себе, как меня уверяли, солецизм, который она никогда и не подумает исправить. Это ошибка, но ошибка древняя и не ведущая ни к какой путанице; следовательно, все в порядке и касаться ее не следует. Мне говорили также, что вы считаете часы дня, начиная с одного до двадцати четырех, а не так как мы, разделяющие их на две половины, по двенадцати часов в каждой, причем одна начинается в полночь, а другая в полдень, и если сказать правду, то вы в этом отношении не правы. Это странное счисление дает вам понятие лишь о том, сколько времени остается до наступления ночи, в чем я не вижу ни такой пользы, ни такой надобности, как в точном указании полудня, которое дают вам солнечные часы. Скажите мне, отчего не подумают об отмене этого дурного обычая?

— Оттого, ваше величество, что это старинный обычай; — что из-за него никогда не бывает никакого беспорядка, который принудил бы правительство подумать об его отмене; что большая часть сенаторов даже не знает, что за границей часы дня распределяются иначе; оттого, наконец, что свойственный всем республикам дух суеверия является отъявленным врагом всяких нововведений. Во всех республиках старики пользуются преобладающею силой, которою и сдерживаются смелые порывы молодых сенаторов, склонных к переменам. Старый республиканец верит, что благосостояние государства находится в зависимости от каких-то сокровенных причин, которые простой народ может считать совершенно пустыми, но на счет которых он может ошибаться, хотя ум человеческий и не в состоянии проникнуть в те глубины, в которых открылось бы их роковое действие, если-б только достало смелости взглянуть на него. Древние римские сенаторы сказали все в один голос: actum est de pulcherrimo imperio, как только увидели, что поклонение доброй богине было нарушено Клодием. Старик поклоняется только тому, что Libitina sacravit. Поэтому все старое становится для него святыней. Неодолимое эгоистическое чувство побуждает стариков презирать все новое, подсказываемое молодежью:

Nolunt parere minoribus et quae
Imberbes didicere senes perdenda futeri.
[522]

— Я полагаю также, — сказала императрица: — что старинная республика должна быть суеверною, по той же причине, которая делает ее боязливою. Она ничем так не озабочена, как мыслию о своем сохранении, и вот почему она питает такую привязанность к всему старому. Совершенно противоположная причина делает монархии отважными: они умирают и возрождаются три или четыре раза впродолжение столетия. Я называю здесь смертью то, что в действительности является лишь переменой главы государства. Но эта перемена всегда влечет за собою большой кризис. Вероятно, венецианское правительство никогда не сделает перемены в своих часах, из опасения, чтоб она не повлияла на нравы, которые, между тем, должны же измениться».

Во время другого разговора, Казанова предложил императрице разрешить генуезскую лотерею. Императрица отвечала, что она имеет понятие об этих вещах и готова согласиться на предложение, но что она никогда не дозволит, чтоб ставка была ниже одного рубля или выше ста рублей, так как желает быть спокойною на счет того, что в игре будут участвовать только люди, имеющие достаток. Казанова слишком хорошо понял всю основательность этого ответа, против которого нельзя было сделать никакого возражения. Поэтому, вместо того, чтобы настаивать, он только засвидетельствовал свое одобрение низким поклоном, и императрица, повидимому, осталась этим очень довольна. Ему, впрочем, было известно, что Екатерина не любит игры. Она спросила его также, не знаком ли он с капельмейстером Галуппи, по прозванию Буранелло, который должен был через несколько дней приехать из Венеции. При этом она призналась ему с видом огорчения, что у нее нет никакого сочувствия к музыке. «Я не могу сказать, — прибавила она: — чтоб музыка наскучала мне, потому что меня интересует тот восторг, в который она приводит своих любителей; но я бываю очень довольна, когда спектакль кончается».

Кабинет-секретарь Олсуфьев уверял Казанову, что самыми счастливыми для него минутами были те, когда он работал вместе с Екатериной и она, для развлечения, заводила речь о тех ошибках, в которые впадают все науки, причем в высшей степени остроумно пересмеивала все, что казалось ей достойным смеха. Этот Олсуфьев был человек умный, неутомимо трудившийся по вверенной ему части, усердный поклонник Венеры и Бахуса и единственный литератор между русскими барами, который, чтобы сделаться писателем, не имел надобности читать Вольтера. Он учился в Упсальском университете и без малейших притязаний испытывал свои силы во всех родах литературы. Высокий ростом, тучный и вечно веселый, он был для Казановы приятным собеседником, — тем более, что извинял ему нежелание [523] насиловать свою натуру, когда приходилось померяться с ним за стаканом вина.

Бывая часто на обедах у обер-шталмейстера Нарышкина, Казанова встречал там почтенного монаха, скромной и благородной наружности. Его звали Платоном. Он держал себя всегда так, как будто не имел никакого притязания на тонкий ум, но это самое и заставляло других догадываться, что умом он не был обделен. Казанова говорил с ним полатыни, а это, по его замечанию, бывает редко в России, где французский язык считается общепринятым. На лице отца Платона выражалось довольство, и в самом деле, он быстро составил себе карьеру, потому что уже занимал в то время место духовника императрицы.

Достаточно прочитать несколько писем Екатерины, чтобы правдивость этого рассказа (совершенно непохожего на тот, который мы встречаем в «Записках») сама собою бросилась в глаза; Екатерина является здесь перед вами со всею тонкостию своей иронии, со всею деликатностию своей благосклонности, со всею проницательностию своей политики. Но играл ли Казанова какую нибудь личную роль во всем, что выше описано?

Можно давать волю своему воображению в книгах, назначаемых для потомства, каковы, например, «Записки», или в таких, которые пишутся от скуки, каковы «Мысли о среднем измерении нашего года». Но нельзя лгать в такой книге, которая была напечатана при жизни, хотя и в небольшом числе экземпляров, не рискуя вызвать жестокие улики. Между тем, если в «Confutazione della storia del governo Veneto» и не упоминается о разговоре, — предмет которого был слишком специален для этой книги, — то она во всяком случае доказывает, что Казанова действительно видел Екатерину и беседовал с нею. Заимствую из содержащихся в ней заметок, — неисчерпаемого источника анекдотов о ХVIII-м веке, — несколько отрывков:

«У императрицы, как я сам видел, стоя очень близко к ней, цвет волос темнорусый; она не русская, а немка. Один немолодой уже человек, заслуживающий доверия, уверял меня, что она только выглядит темнорусою, но что она белокура. Другое лицо, словам которого все доверяют, говорило мне, что до одиннадцатилетнего возроста она была белокура, но, вследствие какой-то болезни, вдруг сделалась темнорусою. Как бы то ни было, но мне показалось, что у нее темный цвет волос» 4. Далее, говоря о самом себе, Казанова продолжает: «Я желал поступить к ней на службу по таким делам, в которых можно [524] быть полезным своим пером, но это мне не удалось, и я узнал, почему именно. Поселившийся в Петербурге купец Дмитрий Папанелопуло 5 говорил мне, что в России не определяют на службу тех, которые приезжают туда на свой счет. Только тот может составить себе карьеру в этой стране, кто туда едет на счет государыни, а для этого необходимо получить сперва приглашение. Я нашел, что все это совершенно справедливо, и печатно заявил о своем отъезде через 15 дней, получил пропуск и отправился в Польшу».

В другом месте говорится 6:

«Утверждают, что все, что она сделала, было ею сделано из любви к своему сыну, которого ее покойный супруг намеревался лишить прав престолонаследия и не хотел признать своим сыном. Грубая, варварская несправедливость не могла нанести более жестокого оскорбления принцессе, поведение которой всегда было безукоризненно. По этому поводу я написал в честь императрицы следующую анаграмму, стоившую мне невероятного труда, но я был вознагражден за него мыслию, что он может доставить ей удовольствие:

Catherine Aleksieïewna, impératrice de toutes les Russies,
Tu as exaucé le cri des sujets conservant l’héritier à l’empire.

Никто не обратил на мою анаграмму того внимания, которого она заслуживала. Ее оценил только Иван Иванович Мелиссино, знавший значение слова: анаграмма».

Приведу еще один анекдот: «В 1769 году, Вольтер издал свою «Философию истории» и смело посвятил ее императрице, послал ей эту книгу при письме в три строчки. Екатерина только посмеялась этой выходке, потому что в философии истории она смыслит больше, чем Вольтер, и подобные шутки ей не нравятся. Я был в Петербурге, когда эта книга, неожиданно присланная государыне по почте, была передана ей ученым кабинет-секретарем Олсуфьевым» 7.

IV

В Варшаве Казанова был представлен королю Станиславу князем Адамом Чарторыйским, к которому имел рекомендацию. Станислав помог ему в его денежных обстоятельствах; но улыбнувшееся Казанове таким образом счастье улетучилось [525] в одном неожиданном приключении, которое, впрочем, делает ему честь и которое подтверждается письмом аббата Таруффи к Альбергати, от 19-го марта 1766 года 8.

На варшавском театре были две соперничавшие между собою танцовщицы: венецианка Бинетти и другая, которой в современных записках дается имя Катаи, а в письме Таруффи к Альбергати — имя Казацци. Казанова называет ее то пиемонтскою, то миланскою уроженкою; но это обстоятельство неважно. Приехав в Варшаву в самый разгар войны между двумя соперницами, наш авантюрист пожелал остаться нейтральным; притом Бинетти была его старая знакомая, а ее соперница пользовалась покровительством его друзей, князей Чарторыйских и Любомирских. Вечером, 4-го марта, был спектакль. Казанова был в ложе Бинетти, когда пришел граф Браницкий, служивший полковником в уланском полку и камергером при дворе. Казанова вышел из ложи, раскланявшись с полковником, или, как рассказывает Таруффи, по приглашению последнего, и перешел в ложу Казацци, но граф пошел за ним следом и между ними началась ссора, подробности которой передаются различно в двух сохранившихся рассказах о ней. Во всяком случае, удовлетворение с оружием в руках было признано необходимым. Между «Записками» и рассказом аббата об обстоятельствах вызова на дуэль нет большого противоречие. На следующий день граф Браницкий приехал к своему противнику, чтобы взять его в свою карету и отправиться вместе с ним на место поединка. В карете сидел уже какой-то генерал, которому ничего не было известно о том, что готовилось, и который, как говорится в обоих рассказах, был немало изумлен, очутившись в роли свидетеля. Дуэль происходила на пистолетах. У венецианца был раздроблен большой палец левой руки, а его противник был ранен в живот. По словам «Записок», раненый подозвал к себе Казанову и предложил ему свой кошелек, чтобы он мог поскорее обеспечить себя против преследования, а по уверению Таруффи, это великодушное предложение было сделано еще до поединка, но рассказ «Записок» гораздо вероятнее. «Подняв его туго набитый кошелек, — говорит Казанова, — я снова положил его в карман графа и поблагодарил». Таруффи подтверждает этот факт, равно как и то, что Казанова нашел убежище в одном монастыре кордельеров. В «Записках» рассказывается, что один из друзей раненого, по имени Бининский, желая отомстить за него и полагая, что Казанова нашел убежище у итальянца Томатиса, директора [526] спектаклей, отправился к последнему и сделал в него выстрел из пистолета, но, дав промах, обнажил шпагу. Находившийся в это время у Томатиса граф Мосцинский, желая удержать этого бешеного, поплатился за свою попытку тремя выбитыми зубами. Таруффи рассказывает эту маленькую драку почти в тех же самых выражениях:

«Один королевский шталмейстер, ни с того, ни с другого вздумавший представить доказательства своей горячей любви к польской нации вообще и к гр. Браницкому в частности, в тот же день насильно ворвался к директору спектаклей, итальянцу Томатису, и, застав его одного в кабинете, пытался размозжить ему выстрелом череп, но, в своем бешенстве, сделал промах; увидев свою неудачу, он бросил пистолет и тотчас же выхватил шпагу, но королевский стольник, граф Мосцинский, изо всех сил обхватил бешеного руками и таким образом спас г. Томатиса, за то сам вышел из этой схватки с обезображенным лицом и тремя выбитыми зубами».

25-го июня, Таруффи писал к Чезаротти: «Жаль, что знаменитый Казанова, некогда прикидывавшийся героем и знатным барином, да к тому же еще человеком очень остроумным, не сумел явиться достойным своей великолепной роли, так что пришлось пожалеть о нанесении столь благородным образом увечья простому авантюристу. Вскоре после его блестящей экспедиции, несколько крайне неприятных, но достоверных анекдотов помрачили всю его славу; удивление сменилось презрением, и палка потребовала своих прав. Как бы то ни было, но у этого рыцаря без упрека потребовали сперва отчета, а потом сделали ему увещание, чтоб побудить его к продолжению своего путешествия».

Замечательное совпадение! Сам Казанова упоминает о происшедшей в отношении к нему перемены: супругу палатина нельзя было узнать; никто не хотел с ним разговаривать на обедах, к которым его приглашали; король, некогда столь любезный с ним, сделался холоден, как лед. «Все, — говорит Казанова, — изменили свое мнение обо мне». В одном безимянном, но благосклонном письме его извещали, что король не очень рад его посещениям, «так как его уверили, будто бы в Париже я был заочно повешен за то, что тайным образом скрылся оттуда, похитив значительную сумму, принадлежавшую кассе лотереи военной школы, и что, кроме того, в Италии я занимался презренным ремеслом странствующего комедианта. Вот клеветы, которые очень легко распространяются и на которые очень трудно возражать в отдаленной стране» 9. [527]

Таковы коментарии «Записок» к неблагосклонным отзывам Таруффи. Вскоре после того король послал Казанове приказ о выезде, желая, как велено было передать ему, успокоиться на счет его участи. Казанова получил чрез графа Мосцинского тысячу червонцев на уплату своих долгов.

V

Если Казанова, в своих «Записках», говорит правду, то спрашивается, высказал ли он ее вполне? Не подлежит сомнению, что много страниц не вошло в нынешние рамки его «Записок». Известно, что в конце их недостает двух глав, которые должны были обнимать собою время между карнавалом и концом 1771 года, т. е. описание его приезда в Болонью и визита, сделанного им кардиналу-легату Бранчифорте, 1-го января 1772 года. Издатели признают существование этого пробела, восполнить который автор, конечно, не мог за недостатком времени 10. Но есть еще другие пробелы, допущенные с умыслом. По возвращении из Англии в начале 1764 года, еще до путешествия, предпринятого им в Берлин и Петербург, он провел некоторое время в Париже, а между тем, ничего не рассказывает о своем тогдашнем пребывании в этом городе. Свидетельство этого пребывания найдено мною в следующем документе парижских национальных архивов:

«1764 года, в субботу, 16-го июня, в шесть часов вечера, явился к нам, Жану Франсуа Гюгу, в наше управление, Бернар Крассе, парижский портной, проживающий в улице Bout du Monde, в приходе Сент-Эстат, и принес нам жалобу на г. Казанова, живущего в меблированной комнате в гостиннице Арминьяка, в Певческой улице, говоря, что сегодня, в четыре часа по полудни, он был у упомянутого Казановы, для представления ему счета, всего на сумму 44 ливра 5 су. Казанова предложил ему, просителю, отправиться вместе с ним для снятия мерки по одному новому заказу, и когда он, проситель, отвечал, что у него нет времени, то Казанова пришел в ярость против него, разорвал счет и велел ему убираться вон, сопровождая эти слова самыми грубыми ругательствами; когда же он сделал ему замечание на счет этих грубостей, Казанова схватил свою шпагу, а проситель, для защиты от его насилий, вооружился палкой метлы, но не был на столько ловок, чтоб отразить удар, который Казанова нанес ему шпагой по близости правого глаза и от которого, как нам показалось, остался след. Чтобы [528] избежать последствий еще большей ярости, проситель принужден был удалиться. А так как ему необходимо получить не только ту сумму, которую должен ему Казанова, но и удовлетворение за упомянутые его действия, то он и приносит настоящую жалобу.

Подписано: Крассе, Гюг».

Конечно, жалоба портного на неплатеж денег и на нанесение ему побой не представляет большой важности, но у Казановы были еще другие дела. Что же значит его молчание?

Вот два новые дела, которые должны были бы найдти место в «Записках» и которые открыты в национальных архивах.

«1758 года, в пятницу, 17-го сентября, в десять часов утра, в нашем управлении, явился к нам, Франсуа Симону Леблану, г. Жак Казанова, венецианский подданный, содержащий контору лотереи королевской военной школы и проживающий в улице Petit Lion, в приходе Сент-Эстат, и принес нам жалобу на римского уроженца Дженерозо Марини, бывшего лекаря, а теперь торгующего в Париже галантерейными товарами, проживавшего прежде в улице Des fossés Saint-Germain de Bôz, ныне же поселившегося в округе Тампля, причем объяснил, что упомянутый Марини познакомился с ним чрез посредство одной танцовщицы французского театра, носившей также фамилию Марини и слывшей за его дочь; однажды, в апреле или в мае месяце, этот Марини пришел к нему, просителю, в девять часов утра и предложил сыграть с ним в кости au passe dix (игра в три кости), для чего принес с собою десять или двенадцать костей. Сначала он выиграл у просителя более двадцати луидоров наличными, а затем еще ножик с золотою рукояткою, ценою в десять луидоров, два веера, стоющие каждый четыре луидора, и еще несколько вещей, которых он не запомнит; не довольствуясь этим, он еще выиграл у него на слово пятьдесят три луидора, а чтобы обеспечить их уплату, предложил просителю выдать на эту сумму вексель, который сам Марини тотчас же написал и дал ему подписать. Выйдя от него, он вернулся часа через два и принес с собою другой вексель на ту же самую сумму в пятьдесят три луидора, сказав ему, что первый вексель был написан неправильно и что следует подписать этот другой, что проситель и сделал, не заметив, что он трасирован. Упомянутый Марини, обыграв таким образом просителя, бросил все принесенные им кости в огонь, впоследствии же он, Казанова, узнал, что это были фальшивые кости, так что сказанный Марини обыграл его только с помощью мошенничества и плутовства. А так как ему, просителю, необходимо знать происхождение означенного векселя, полученного, без сомнения, в уплату суммы, которую упомянутый Марини выиграл плутовским образом, и остановить взыскание по этому векселю, [529] который, как он полагает, выдан на имя негоцианта Леополя и срок которому истекает через полгода, то он и счел долгом явиться к нам, чтобы сделать настоящее заявление.

Подписано: Казанова. Леблан».

В нижеследующем документе обвиняемым лицом является уже Казанова: дело идет о фальшивом векселе. Где истина — трудно добраться.

«Пятница, 3-го августа 1759 года, пять часов по полудни. К нам, Жану Франсуа Гюгу, в наше управление явился адвокат Генри Оберти, живущий в Париже, в улице des Egouts St. Martin, в приходе Сен-Лорен, и показал, что ему принадлежит вексель на сумму 2 400 ливров, трасированный Казановой младшим на Жака Казанову старшего, его брата, в пользу г. Карло Дженована, который переписал его на имя просителя; эти лица, все трое иностранцы, были присуждены к уплате сообща по сказанному векселю консульским решением от 20-го и 21-го минувшего мая, исполнение которого было постановлено, в присутствии тяжущихся сторон, по докладу парламентского советника Пакье от 28-го минувшего июня, причем, из снисхождения, им предоставлена была льгота, освободившая их от всякого преследования втечение одного месяца со дня объявления означенного постановления. Так как решение было объявлено первого июля, то месячный срок окончился первого числа нынешнего августа. Сегодня, 3-го августа, когда проситель намеревался потребовать исполнения означенных решений, он был очень изумлен, с одной стороны, жалобой, поданной на него сегодня же, 3-го августа, Жаком Казановой старшим, а с другой — повесткою о присуждении его к уплате упомянутому Жаку Казанове старшему по векселю в 3 000 ливров, от 23-го минувшего мая, срок которому истек 23-го июля и который был трасирован в его пользу г. Морелем Шательро старшим, каковой вексель будто бы был акцептован просителем. Но никогда проситель не акцептовал векселя в 3 000 ливров; он не знает и никогда не знал ни лично, ни чрез чье либо посредство сказанного Мореля Шательро старшего, с которым никогда не имел никакого дела. Если же такой вексель существует и был акцептован и подписан именем его, просителя, то это может быть только подложный вексель, под которым сделана подпись под его руку, так как он твердо знает, что никогда не акцептовал и не подписывал его. Это заставляет думать, что сказанный вексель был подделан или упомянутым г. Казановой, или кем либо другим, чтобы противопоставить его иску просителя и остановить этот иск, который он вправе начать в силу приведенных выше решения и постановления. Такое предположение тем более вероятно, [530] что о мнимом векселе в 3 000 ливров Казанова никогда не говорил во все продолжение объяснений, происходивших между ним, просителем, и им, Казановой, и другими лицами, как у консулов, так и в парламенте относительно уплаты по векселю в 2 400 ливров, который принадлежит ему, просителю, и по которому Казанова состоит должником. А так как он намерен жаловаться на подделку означенного векселя и на подлог в акцептации и в подписи под него, как только ему покажут то и другое, для чего он будет просить позволения явиться в заседание консулов, то и решился подать нам настоящую жалобу.

Подписано: Генри Оберти. Гюг».

Излишне было бы прибавлять, что числа, значущиеся в этих документах, совпадают со временем второго пребывания Казановы в Париже.

Притом не следует забывать, что многие интересные вещи могли быть оставлены Казановой без упоминания по той причине, что он говорил о них в других сочинениях. Много интересных воспоминаний содержит в себе одно печатное его произведение, которое по своему достоинству не уступит неизданной рукописи, именно его письмо к Леонарду Снетлаге. Этот Леонард Снетлаге, умерший в 1812 году, издал в 1795 году Словарь новых слов, введенных в язык французскою революцией. Казанова, будучи убежденным сторонником старого порядка вещей, подвергает критике слова и учреждения, введенные новым режимом, и по этому поводу припоминает много подробностей, например, о Карлене и Коралине, личностях хорошо известных читателям Записок, о счастливых временах итальянской комедии и прекрасных сценах в казино Мурано.

Записки прерываются немного ранее возвращения Казановы в Венецию; но их можно дополнить следующими интересными страницами, которыми оканчивается История моего бегства:

«Консул Венецианской республики в Триесте, г. Монти, дал мне записку государственных инквизиторов, в которой они приказывали мне явиться, втечение одного месяца, к их секретарю осмотрительному (circonspect), Марку Антонию Бузинелло, от которого я узнаю их волю. Я не послушался тех, которые советовали мне не доверяться вызову; я был вполне уверен, что подобная измена своему слову не может иметь места. Величие и важное значение трибунала еще могут допустить измену в тех случаях, когда нижние его служители пользуются ею, чтобы захватить преступника, но ни разу еще не случалось, чтоб он нарушил святость своего слова, употребив его прямо от своего имени. Полученная мною в Триесте записка была настоящею охранительною грамотой, подписанною тогдашним государственным [531] инквизитором, высокопочтенным и высокоблагородным Франциском Гримани...

Вместо того, чтобы ждать целый месяц, я отправился в Венецию еще до истечения суток и явился к секретарю Бузинелло, брату того, который занимал эту должность за восемнадцать лет перед тем. Как только я назвал ему свое имя, он обнял меня, посадил рядом с собою и сказал, что я свободен и что мое помилование было наградой за мое опровержение «Истории венецианского правительства» Ансело де-ла-Гуссэ, которую я напечатал в трех томах, in 8°, за четыре года перед тем. Кроме того, он сказал мне, что я напрасно спасся бегством из тюрьмы, ибо, если-б у меня достало еще немного терпения, то мне возвращена была бы свобода. Я возразил ему, что считал себя осужденным на всю остальную мою жизнь, но он отвечал, что я не мог этого думать, так как за небольшую вину полагается и небольшое наказание. Тогда, прервав его, в волнении, я просил, как милости, сообщить мне, в чем состояла моя вина, так как сам я никогда не мог этого угадать. В ответ на это, мудрый circonspetto только посмотрел на меня серьёзно, положив на губы указательный палец правой руки, как это мы видим на статуе египтянина Гарпократа или на статуе Брюнони, основателя Картезианского ордена. Для меня этого было достаточно. Я засвидетельствовал г. секретарю чувства признательности, которыми действительно был проникнут, и удостоверил его, что на будущее время трибуналу не придется раскаяться в дарованном мне полном прощении.

После этого свидания я принарядился и стал с удовольствием показываться во всем городе, где мое появление сделалось главною новостию дня. Я посетил на дому, одного за другим, трех государственных инквизиторов, для выражения моей признательности. Они приняли меня милостиво и поочередно приглашали меня обедать, чтобы слышать от меня самого занимательный рассказ о моем бегстве, которое я и описывал им, ничего не скрывая и со всеми подробностями, известными читателю из моих Записок.

Я сделал продолжительные визиты трем патрициям, которых сумел расположить в свою пользу, так что они не только принимали участие во мне, но и употребили много стараний, чтобы выхлопотать мне помилование. Это были, во-первых, г. Данд... 11, самый старинный из моих покровителей, до такой степени постоянный в своей привязанности, что оставил меня, только умирая. Он то и расположил в мою пользу Ф. де-Гр... 12. Другим [532] покровителем, которого я видел с сердечною радостью, был г. П. де-Заг... 13, трудившийся целых два года над устранением всех преград к моему возвращению на родину. Третий патриций, которому я представился, был г. Мор... 14, который занимал в Венеции весьма важное положение и который убедил г. Сагр..., при первом же разговоре с ним, подписать мое помилование. Любовь ли к родине, самолюбие ли говорили во мне, но я знаю, что этому возвращению я обязан лучшими минутами моей жизни: от меня не потребовали никакого искупления моей вины, и это было известно всем и каждому. Дарованное мне полное помилование, составлявшее чрезвычайно редкое событие в виду строгости трибунала, уже само по себе было похвалою для меня. Этот великий верховный суд не мог сделать более этого, чтобы объявить о моей невинности и убедить всю Европу, что я заслужил его снисходительность. Все ожидали, что мне дадут какую либо должность, соответствующую моим способностям и необходимую для моего существования, и все ошиблись, за исключением меня. Если-б я получил место, благодаря суду, влиянию которого нет границ, то это было бы похоже на награду, чего было бы уже слишком много. Во мне предполагали все таланты, необходимые человеку, который хочет сам проложить себе дорогу, и такое мнение было лестно для меня; но все старания, употребленные мною впродолжение девяти лет, были тщетны. Или я, — рассуждал я сам с собою, — не гожусь для Венеции, или Венеция не годится для меня, или то и другое вместе. Я решился покинуть мою родину, как покидают дом, который хотя и нравится, но в котором приходится терпеть беспокойного соседа, делающего вам неприятности, между тем как выжить его вы не можете!».

При этом Казанова умалчивает, что, по возвращении своем в Венецию, он исполнял обязанности тайного агента инквизиторов по делам внутренней службы, сначала из усердия, а начиная с 3-го октября 1780 года уже оффициально. Свои доносы он сопровождает иногда характеристическими рассуждениями. На театре св. Бенедикта, впродолжение карнавала 1776-1777 годов, давали балет Канциани, под заглавием: Кориолан. Содержание его состоит в том, что римский сенат воспретил женщинам носить роскошную одежду, а Кориолан, в угоду любимой им женщине, зарыл в землю камень, на котором был начертан декрет сената. В этом заключался прозрачный намек на законы против роскоши, которые в эти годы упадка республики возобновлялись беспрестанно и всегда оставались без действия; таким образом объясняется успех пьесы. [533]

Послушаем теперь Казанову: «Балет Кориолан посеял в умах людей впечатлительных некоторый дух недовольства, которым порождены неправильные суждения и вызвано много непочтительных отзывов. Если-б программа дающегося теперь балета, напечатанная на глазах всех, предварительно была просмотрена благоразумным цензором, то ее печатание не было бы дозволено; не будь программы, публике менее бросались бы в глаза фанатическая дерзость Кориолана, его неповиновение декрету сената, поданный этим человеком вредный пример нарушения его приказаний, могущество знатных римских женщин и возможность неповиновения; без этого не был бы поколеблен тот дух послушания, который ваши превосходительства, в своей мудрости, считаете долгом постоянно поддерживать в границах подчиненности, дабы священные и мудрые ваши приказания не только исполнялись, но исполнялись безропотно» 15. По случаю своего оффициального определения, он послал инквизаторам, 28-го октября, программу своего будущего образа действий: «Удостоенный, к моему великому благополучию, чести служить тайной инквизиции этого верховного трибунала, я, венецианский подданный Джиакомо Казанова, установил мои воззрения: 1) на религию, 2) на нравы, 3) на общественную безопасность, 4) на торговлю и мануфактуры. По отношению к религии, я буду наблюдать над теми, которые станут нарушать подобающее ей всенародное почтение; по отношению к нравам, я буду иметь надзор за проявлением распутства у частных лиц, в театрах и игорных домах. Что касается общественной безопасности, то положительно необходимо удалять бродяг и тех никому неизвестных иностранцев, у которых нет никакого другого уменья, кроме необходимого для обманов. Я буду доносить о всех возмутительных, скандальных и оскорбительных для чести сочинениях, какие только будут мною открыты, и о всех опасных книгах этой категории... Все, что будет являться нового, обратит на себя мою подозрительность, и я представлю отчет о нем, не упуская и не изменяя ни одного обстоятельства, даже кажущегося по наружности невинным» 16. И действительно, в письме к инквизиторам, от 22-го декабря 1781 года, он перечисляет с замечательною эрудициею книги нечестивого и непристойного содержания, в то время тайно ходившие по рукам в Венеции, и доносит в особенности о тех, которые, «повидимому, нарочно написаны с тою целию, чтобы пробуждать посредством сладострастных, неприлично написанных рассказов [534] неприятные страсти, которые стали уже засыпать и сделались бессильны». Он называет пути, которыми эти книги получаются, — книгопродавцев, занимающихся их продажею, и патрициев, у которых они имеются, например: Анжело Кверини, Анжело Цорци, кавалера Эмо, кавалера Джустиниани и своего великодушного покровителя Карло Гримани.

Решение, постановленное этим Гримани, и сделалось, по вине самого Казановы, причиною той большой неприятности, о которой он так осторожно упоминает в вышеприведенном отрывке и еще в других местах 17. В доме этого патриция у него вышел спор с некием Карлетти. Дело было предоставлено решению хозяина, который признал Казанову неправым. Он обиделся этим и принялся писать длинную и скучную раппсодию: Ne amori, ne donne оvvеrо la talla (Авгие) ripulita (ни амуры, ни женщины не видали вычищенной авгиевой конюшни). Это — аллегорический роман, все действующие лица которого как бы перенесены в Венецию. Геркулес, например, изображает собою Гримани, Эконеоне — Казанову, лающая собака (il саnе latrante) — Карлетти и проч. Сначала книга прошла не замеченною, но когда действующие лица были узнаны, то все издание было конфисковано впродолжение нескольких часов. Гримани подвергся в этой книге самому гнусному оскорблению, и автор не пощадил не только его самого, но даже чести его матери 18. Понятно, что после этого Казанова принужден был снова спасаться бегством.

Ему уже не суждено было вернуться в республику св. Марка. Он отправился в Триест и тайным образом подкладывает, — без сомнения, для того, чтобы сделать свое возвращение невозможным, — к отправляемым в Венецию дипломатическим бумагам объявление о землетрясении. В следующем (1783) году мы находим его уже в Антверпене и потом в Париже, где он посещает заседания академии наук 19. В это время он знакомится с племянником принца де-Линь, графом Вальдштейном, который дает ему у себя место секретаря и увозит его в свой замок Дукс, в Богемии. Здесь Казанова и написал свои Записки, равно как некоторые другие произведения.

Но дошли ли они до нас вполне? Когда начал он писать свои «Записки»? Замечательно одно его письмо из Дукса, от 8-го апреля 1791 года, к тому же самому Гримани, которого он так жестоко оскорбил в своем: Ne amore, ne donne. Я [535] пеперевожу его с оригинала, обнародованного аббатом Фюленом 20.

«Ваше превосходительство!

Теперь, когда мои лета заставляют меня думать, что мое жизненное поприще кончено, я написал историю моей жизни. Разумеется, любопытный господин (le curieux seigneur), которому я принадлежу и в распоряжении которого останутся мои сочинения, велит ее напечатать, лишь только я присоединюсь к сонму покойников. В этой истории, которая составит до 6-ти томов in 8° и будет, может статься, переведена на все языки, ваше превосходительств являетесь, в 6-м томе, довольно интересною личностию. Когда вы прочтете книгу, то пожалеете, что автор ее умер раньше, чем вы узнали мой образ мыслей; тогда вы возвратите мне, но слишком поздно, вашу благосклонность. Ваше превосходительство, будучи, как я неоднократно замечал, глубоким наблюдателем человеческого сердца, увидите, какая бездна отделяет перо, пишущее под жгучим влиянием недавней страсти, от того же пера, пишущего спустя девять лет, при свете чистой философии. Моя история сделается школой нравственности, тем более замечательною, что в ней читатель найдет только сатиру, которую я написал на самого себя и которая докажет ему, что, если-б человек, ее писавший, мог родиться снова, то сделался бы превосходным человеком. Если так, то ваше превосходительство согласитесь, что познакомиться с моею жизнию будет очень полезно для тех читателей, которые еще не вышли из прекрасной поры молодости.

Но, чтобы вашему превосходительству не пришлось употребить слишком много времени на забвение безрассудной ошибки, сделанной мною девять лет назад, я этим письмом делаю шаг, от которого ожидаю полного отпущения моей вины, и надеюсь, что это отпущение будет получено еще на столько благовременно, что я могу поместить его в числе приложений, которые войдут в седьмой дополнительный том истории моей жизни. Этот том будет довольно велик, так как при добром здоровье, которым я пользуюсь, легко может быть, что проживу еще лет десять, он может изобиловать разными историями, которые случатся со мною впоследствии. Итак, вот в сущности содержание того почтительнейшего письма, которое будет напечатано в дополнении к моей истории, вместе с благосклонным ответом, которым, как я надеюсь, ваше превосходительство благоволите почтить меня.

Поняв ясным и спокойным умом ту ошибку, которую я сделал в 1782 году, вооружившись непристойным образом [536] против вашего превосходительства, г. Карло Гримани, я горячо желаю представиться вам, чтобы, простершись у ваших ног, просить у вас великодушного прощения. Смею льстить себя надеждою, что получу его во внимание к моей искренней исповеди. Я поддался соблазну двух злых демонов: демона гордыни и демона скупости.

Первый внушил мне, что с моим умом я могу поставить себя на равную ногу с вашим превосходительством. Я ошибся. Убежденный в том почтении, к которому я был обязан по отношению к вам, и вполне сознавая разделявшую нас разницу происхождения, я должен был бы преклонить голову, замолчать и удовольствоваться презрением к известному Карлетти. Подобное чувство могло бы вполне успокоить мой дух, справедливо возмущенный хитростию этого труса. Но я поступил не так и сделал ошибку, задумав неблагородное мщение против вашего превосходительства, моего защитника, и жестоко провинился, употребив хитрость, чтоб осуществить эту месть, сделавшуюся причиною того, что я, к моему счастью, добровольно осудил себя на жизнь вдали от родины, где я только прозябал. То относительно счастливое положение, в котором я теперь нахожусь, не может вознаградить меня за горечь мысли о нанесенном мною вашему превосходительству оскорблении. Я ошибся! я ошибся! я ошибся! и прошу у вас в этом прощения. Осмеливаюсь напомнить вам, что презрение было бы немилостью. Ответом на презрение служит ненависть, а я не умею вас ненавидеть, которого знаю с пеленок и которого всегда нежно любил.

Другой демон, овладевший мною в этот злосчастный день, был подлый демон скупости. Мне показалось, что этот мошенник ограбил меня на 12 жалких секинов и что я не должен снести этой обиды. Я не понял, что весы, находившиеся в руках вашего превосходительства, должны были склониться на его сторону, и в пылу гнева я уже не помнил, что те же щедрые руки не раз были открыты для меня в нужде, которую мне часто приходилось терпеть. Заслуживаю ли я прощения, или нет, это вопрос, который я охотно предоставляю усмотрению вашего превосходительства.

Мне ничего не надо, кроме того, чтоб вы благосклонно вспоминали обо мне втечение остальной долгой жизни, которой я вам желаю, и чтобы со временем достойные сыновья, которые у вас родятся, научились примером своего отца не презирать того, кто сознает свою вину и раскаявается в ней, а прощать его вполне.

С глубочайшим почтением имею честь быть» и проч.

После этого письма, писанного в 1791 году, следовало бы ожидать, что Записки будут доведены до 1782 года. Между тем в том виде, в каком это сочинение дошло до нас, оно [537] совершенно неожиданно останавливается на 1774 годе, оканчиваясь следующим образом: «Она уехала из Триеста со всею своею труппой, около половины поста. Читатель снова встретит ее, спустя пять лет, в Падуе, во время моих интимных отношений к ее дочери, — matre pulchra, filia pulchrier!» Существует ли это продолжение? Решительное, повидимому, доказательство этому представляет оригинальная рукопись, принадлежащая торговому дому Брокгауза. Это один том, с следующим написанным рукою самого автора заглавием: «История моей жизни до 1797 года». Г. Арман Баше полагает, что конец ее, заключавший в себе много разоблачений, более или менее неприятных для графа Вальдштейна, был уничтожен или самим графом, или под его влиянием. Анконский профессор, напротив, думает, что остальное разбросано по разным документам и никогда не было в порядке изложено. Таково и мое мнение, которое я постараюсь подкрепить новыми соображениями.

Судя по письму к Гримани, Казанова еще в 1791 году окончил всю историю своей жизни, не исключая и последних лет, проведенных в Венеции; но это уверение не заслуживает серьёзного доверия. Действительно, в 1788 году, Казанова писал в «Истории» своего бегства из Свинцовых тюрем: «Когда мне придет охота написать историю всего, что случилось со мною впродолжение 18-ти лет, проведенных в путешествиях по всей Европе, до той поры, когда государственным инквизиторам угодно было позволить мне, весьма почетным для меня образом, возвратиться свободным в мое отечество, то я начну ее с этого времени».

Этот отрывок ясно доказывает, что Записки были начаты после 1788 года и что у Казановы не было тогда намерения вести их далее 1774 года. Необходимо допустить, что он употребил некоторое время на подготовку. В 1789 и 1790 годах, Казанова очень усердно трудился над задачей об удвоении куба; следовательно, для начала Записок приходится взять еще более позднее время, именно 1791 год. Можно допустить, что план Записок был тогда уже окончен, и с этого времени должна была начаться их редакция. С другой стороны, под конец своего труда, в том виде, в каком он дошел до нас, автор говорит, что уже семь лет он пишет только свои Записки; следовательно, редакцию этой части следует отнести к 1798 году. Ни на одной части нет отметки о том, что она редактирована позже 1798 года. Между тем, предисловие, написанное, без сомнения, уже в то время, когда сочинение подходило к концу или даже было совсем окончено, помечено 1797 годом. Г. Арман Баше напечатал письмо Казановы, от 27-го апреля 1797 года, к одному неизвестному лицу, с приложением предисловия, [538] исправленного по его советам. Когда же была написана история годов, следовавших за 1774-м? Нельзя предположить, чтоб она была написана после предисловия, а раньше на это не было времени.

Как бы то ни было, Казанова неоднократно колебался относительно того, какие размеры дать своему труду, и, без сомнения, в те минуты, когда он находил себя правым и давал себе отпущение в грехах, у него явилось намерение продолжать свою историю до 1797 года; этим объясняются его письмо к Гримани, заглавие его рукописи и разные места в Записках. Он возвратился, однако, к своему первоначальному проекту: описать свою жизнь только до 1774 года. Почему? До 1774 года он является отчаянным развратником, который многих обманывает, подобно г. Сен-Жермену; если он сам не плутует в игре, то соединяется с плутами; однако, у него есть гордость, — что доказано делом с Браницким, — есть порывы великодушия, в доказательство чего достаточно указать на его привязанность к развратному пьянице Бальби, которого он два раза избавляет от заключения в Свинцовых тюрьмах. «Среди страшных безобразий своей бурной молодости, в водовороте довольно сомнительных приключений, — говорит принц де-Линь 21, — он, всетаки, доказал, что у него есть честь, чувство деликатности и мужество». Но, начиная с 1774 года, — о! che la bella cosa! — этот покоритель сердец, этот человек, имевший честь представляться шести монархам, этот гордый упрямец доходит до того, что превращается в шпиона, состоящего на службе инквизиции, и не может ничем извинить этого падения, кроме голода! Его нравственное чувство возмутилось при мысли явиться в таком жалком виде, ибо под конец Записок он становится уже человеком нравственным; он говорит, что добродетель всегда имела для него больше привлекательности, чем порок, и что для того, чтобы сделаться истинным мудрецом, ему не доставало лишь стечения весьма немногих обстоятельств 22. Картины, которые он рисует, представляют, с начала до конца книги, цинический характер; но это не преднамеренное распутство, а только похотливые порывы бессильной и безотрадной старости.

«Великий Боже и все вы, свидетели моей смерти, я жил философом и умираю христианином», — говорил он при своей смерти. Но когда он умер? По словам принца де-Линь, это случилось после четырнадцатилетнего пребывания его в Дуксе, следовательно, в 1798 году. Г. Э. Брокгауз уверяет, что это было именно 4-го июня 1798 г., но при этом не указывает, на каком документе он основывается 23. Гг. Арман Баше и анконский [539] профессор Александр приводят то же самое число. Другие, Гамба 24 и Башан 25 утверждают, что он умер в 1803 году. Г. Денуартерр говорит, что неизвестно, в котором году он умер, в 1799 или 1803 26. Я нашел в каталогах знаменитой коллекции г. Моррисона указание на одно письмо Джиакомо Казановы, от 18-го февраля 1803 года, так что этим, очевидно, исключаются все указания 1798 и 1799 годов. Но больше этого и я ничего не знаю.

Все, что сказано выше, по моему мнению, служит достаточным доказательством, что на Казанову нельзя смотреть, как на обыкновенного авантюриста. Между тем, далеко не все его произведения послужили материалом для моих цитат. Известно, что, затронутый в своем личном тщеславии, он постарался отделать Вольтера, потому что фернейскому патриарху не слишком понравился его итальянский перевод Шотландки. В своих Записках 27 Казанова честно оговаривается в тех увлечениях, которым он поддался в качестве критика, но, тем не менее, весьма справедливо указывает на чрезмерное пренебрежение Вольтера к античному миру, на его смешные притязания в качестве владельца Фернейского замка, на его неспособность к эпосу, на плохо скрытые заимствования в его трагедиях, на скудость его комического таланта и недостатки его исторической системы. Казанова издал, кроме того, три больших тома in 4° перевода в стихах Илиады с подробными примечаниями о предшествовавших ему переводах, с рассуждениями о Гомере и его поэмах, о древности поэзии, о происхождении греков и троян у Гомера и с множеством примечаний к каждой книге. Далее идут пять томов романа Изокамерон, истории двух любовников, которые провели двадцать лет в центре земли, в стране чудес, это — всякая всячина разных научных фантазий, возобновленная в наше время Жюлем Верном, с тою только разницей, что у последнего мы не встречаем такого обилия идей. Я не скажу ни слова о плохом историческом романе Казановы под заглавием: Aneddotti vineggiani militari ed amorosi del secolo decimo quarto sotto i dogadi di Giovanni Gradenigo el di Giovanni Dolfin (Венецианские военные и любовные анекдоты XIV века, в управление дожей Джиованни Градениго и Джиованни Дольфина), который он пустил в продажу, без сомнения, нуждаясь в средствах к существованию. Но есть другие литературные его произведения, как, напр., письмо к Снетлаге, содержащее в себе [540] остроумную порою критику неологизмов, введенных во французский язык революцией и с тех пор вошедших в употребление. Его возражение на Историю венецианского правительства, соч. Ансело де-ла-Гуссэ, есть произведение патриотическое, не отличающееся достоинствами изложениями, но интересное и не лишенное даже эрудиции, со многими историческими примечаниями и бесконечными философскими рассуждениями.

Казанова издал три сочинения по вопросу об удвоении куба, которые, разумеется, не могли решить этой неразрешимой задачи; но по этому поводу он говорит, подобно Канту, которого он не знал: «Пространство и время суть предметы отвлеченные, существующие только в воображении». Все эти сочинения принадлежат к числу самых редких, которых почти невозможно найдти. Есть еще одно произведение, которого, сколько мне известно, никто не видал: история беспорядков, происходивших в Польше со времени кончины Елисаветы Петровны до заключения мира между Россией и Портой Оттоманской; эта история, заключающая в себе описание всех событий, вызвавших переворот в этом королевстве, вышла в трех частях, в Горице, в 1774 году. В числе неизданных сочинений Казановы находится Опыт критики нравов, наук и искусств, нечто в роде каталога противоречий между практическою жизнию и предрассудками каждой науки. Это сочинение, по обыкновению, богатое оригинальными размышлениями, естественно не могло иметь успеха, но его идея напоминает идеи Канта и Густава Флобера (Bauvard et Poucuchet). Наконец, заслуживает внимания его записка о ростовщичестве. Император Иосиф II назначил премию в шесть фунтов золотом за сочинение, которое указало бы средства к уничтожению ростовщичества без издания карательных против него законов. Казанова предлагает уничтожение всех так называемых векселей, освобождение всех содержащихся в тюрьмах за неплатеж по векселям, учреждение конторы страхования жизни и учреждение общего императорского и королевского банка — меры превосходные, но, к сожалению, остающиеся недействительными.

Удивительно ли после этого, что остроумный граф Рамберг называл Казанову «человеком, известным в литературе, человеком, обладающим глубокими познаниями», и что принц де-Линь сказал: «Казанова необыкновенно умный человек, каждое слово которого составляет черту и каждая мысль книгу»? Любовь к литературе является у него характеристическою чертою среди длинного ряда авантюристов минувшего века; пусть же литераторы снисходительно отнесутся к его памяти.

Шарль Генри.


Комментарии

1. Окончание. См. «Исторический Вестник», т. XXI, стр. 298.

2. Mémoires, VI, стр. 117 (изд. Розе).

3. Rêveries sur la mesure moyenne de notre année selon la réformation Grégorienne (56 стр. in folio). Эта рукопись разделяется на двадцать параграфов и обнаруживает большое знакомство с астрономическими сочинениями. Автор излагает историю разделений года, рассматривает календари: Ромула, Нумы, Юлия Цезаря, труд Никейского собора, представления, сделанные верующими Констанцскому собору, возражения Штёфлера, Жана Мари Толозана и великое предприятие Григория XIII. Есть также несколько интересных поправок к статье AN в энциклопедии д’Аламбера. Под конец, автор просит у публики извинения в том, что он сделал ошибку в удвоении куба.

4. Confutazione della storia del governo Veneto — d’Aneelot de la Houssaie divisa in tre parti. Amsterdam, 1769, I, стр. 38 (примеч).

5. Ibidem, стр. 43 (прим.). О нем упоминается и в «Записках».

6. Confutazione, parte prima, стр. 17 (примеч.).

7. Confutazione, т. II, стр. 259 (примеч.).

8. Masi. La vita е i tempi di Franchesu Albergati Commediografo nel secolo XVIII, Болонья, 1878, стр. 202.

9. Mémoires, VII, 263 (изд. Гарнье).

10. Mémoires, VIII, 301 (изд. Гарнье).

11. Дандоло.

12. Гримани.

13. Загредо.

14. Морозини.

15. Rinaldo Tulesi, Giacomo Casanova e gl’Inquisitori di Stato. Венеция, 1877, стр. 26.

16. Ibid., стр. 28.

17. Histoire de ma fuite, стр. 53, 269, 270.

18. Spiegazione del libro intitolato: Ne amori, ne donne, рукопись с приложенным экземпляром этой книги, составляющая собственность Fundazione Quirmi-Stampolio.

19. А Leonard Snetlage, стр. 35.

20. Giacomo Casanova e gl'Inquisitori di Stato, стр. 31.

21. Aventures.

22. Mémoires, VIII, 89 (изд. Гарнье).

23. Friedrich Arnold Brockhaus, sein Leben und Walten, т. II, стр. 340.

24. Biographia degl’ Italiani illustri.

25. Biographie universelle.

26. Biographie générale.

27. Mémoires, IV, 472; V, 135 (изд. Гарнье).

Текст воспроизведен по изданию: Джиакомо Казанова и Екатерина II (По неизданным документам) // Исторический вестник, № 9. 1885

© текст - Генри Ш. 1885
© сетевая версия - Strori. 2020
© OCR - Strori. 2020
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Исторический вестник. 1885